Во имя Мати, Дочи и Святой души Чулаки Михаил
– А в церкви крещен?
– Не.
– Чего ж?
– Тягомотина одна. А у тебя – понятно. Любовь – она и есть любовь. Прямая. Я знаю, в Чечне был. Без этой тесноты людской – нельзя. Раненый был три дня засыпан в подвале. И сестричка. Пить хотелось – больше чем жить. Говорю ей: а если кровь стакашку нацедить – дашь? Дам, говорит. Едва удержал. Потому что чувствую: не пошла бы кровь, не вино все-таки. Не прохладила бы. Липкая. Но запомнил, как девочка рванулась бритву искать.
Свами смотрела серьезно. Проникала иссиним своим взгядом. Но и Витёк смотрел в ответ спокойно, глаз не прятал.
– Интересно говоришь, братец. Целование ты ведь не принял у меня и печать? Я бы запомнила.
– Нет, не подошел.
– А чего ж?
– Не знаю. Думал, для своих это.
– Значит, не понял ты. Печать и целование вперед всех для невров… для неверных, которых надо из тьмы к свету привести. Ну так – на!
Они были почти одного роста, только Витёк шире раза в два. Свами не пришлось тянуться, она глубоко и долго поцеловала его в губы, нашла рукой его ладонь, положила себе на назначенное место, а другой ладонью накрыла симметрично его.
Клава рада была, что Мати Божа воплощенная приняла Витька сразу и без вопросов, но все-таки обряд показался ей слишком затянувшимся.
Наконец Свами отняла губы, сняла свою печать, освободила другой рукой ладонь Витька, но тот забыл убрать свою печатку, а Свами не напоминала.
– Так что же ты хочешь? Ты где живешь?
– С матерью в комнате.
– А жена?
– Ну вот еще! Не к спеху.
– Я бы тебя взяла, нам тоже охрана нужна. Вокрестись только сначала. У нас только семейно в корабле.
– Окреститься, конечно, хорошо, но еще и жить надо. Мне там платят три лимона.
А печатка всё лежит, и Свами словно забыла!
– Я тебе заплачу. Только зачем тебе столько? У нас в корабле всё общее: деньги и не нужны совсем.
– Ну, я не такой. Мне пройтись надо. Я после подвала засыпанного не могу долго под одной крышей.
– У нас по городу ладей много. Квартир. В одной поживешь, в другой. А фрукты и лимоны получать будешь по надобности.
– Договорились, богиня.
– Зови меня Свами. Сладкая Свами.
– Идет, Свами. Сладкая. Сейчас и начнем?
– Сегодня на ночь.
Свами там и не сняла его печатку с себя – отступила на шаг, и рука Витька повисла в воздухе. Он посмотрел на свою же руку в недоумении как на отдельное существо и сунул в карман пятнистой куртки.
– Возьми, сестричка Калерия, в автобус нового брата, – приказала Свами.
– Радуюсь и повинуюсь, сладкая Свами!
В автобусе они уселись рядом. Клава – к окну. Витёк как само собой разумеющее, наложил свою печать теперь и на нее. Пусть после Свами – все равно та уже большая и гладь на треугольничке у нее не своя, а бритая.
Клава испугалась такой мысли: ведь Госпожа Божа насквозь видит все мысли, и накажет за то, что Клава осмелилась подумать, что у Свами гладь на середке не своя…
Все-таки Клава хотела спросить:
«Чего ж у Свами так долго держал? Она же Мати, а не сестра».
Но не спросила: раз Свами попустила, значит правильно. Дела Свами не обсуждают. Ведь через нее сама Мати Божа являет волю Свою.
17
Робея, ввела Клава Витька в корабль. Теперь она оглядывала жилище Сестричества словно бы его глазами – и оно показалось ей убогим.
Витёк заглянул в спальню весталок, удивился:
– И вы здесь вповалку? Мы в казармах лучше спали – когда не в окопах. Где же я тебя трахать буду? Если вы здесь все в ряд, как шпроты, выложены, можно и промахнуться. Ну ладно, присмотрим хорошо оборудованную позицию.
Зато общее облегчение одобрил:
– Я тоже за открытое общество. Всегда встанешь, если нужно – хоть на Невском. Кому интересно – пожалуйста. И на войне с этим совсем просто.
Молельня позабавила:
– Бабьи святые – это здорово! Вот бы батюшка увидал, который у нас крестил полвзвода!
Клава никогда бы так не могла насмешничать и не хотела. Но Витьку было можно. Он – другой, и Госпожа Божа, конечно, ему простит в своей милости безбрежной. На то и простительница.
В молельне было почти пусто – только в дальнем углу усердствовали три сестры – клали поклоны, взывали к Госпоже Боже.
О новом брате, конечно, наслышаны все – вести в корабле разносятся, как огонь в сенном сарае – но усердные сестры как бы не обращали внимания на вошедших, зная об особой милости самой Свами. Хотя Витёк выделялся своем пятнистым комбинезоном как одинокий дуб на ромашковом лугу.
– Ты наверх посмотри! Она-Они всё видит!
Отвлекая Витька, Клава подошла к ларцу, стоящему у передней стены, который она приметила, когда вокрещали важную доцентку. Тогда именно отсюда Свами вынула синий флакон с маслом для пожара и покаяния.
После собственного пожара, жалейка у Клавы уже почти отпухла, но Клава помнила слова Свами: даже крошечный мизинчик не проскочит! Что и требовалось организовать. Клава быстро подмазала себе самое нежное место и поставила флакон обратно. Синенький-синий флакончик…
Мамусенька тоже вечно чем-то подмазывалась, не стесняясь Клавы, но скрываясь от папуси – видно, на роду написано бабам, сама Госпожа Божа так устроила, чтобы им колдовать над своими жалейками втайне от мужиков. Хотя мамусенька, как Клава поздно понимала, подмазывалась, чтобы облегчить папусе его мужское существование, а Клава теперь наколдовывала прямо наоборот. Она стерпит, она выдержит второй пожар, и Госпожа Божа ей, конечно же, поможет, но зато к ночи снова даже мизинчик в нее не проскочит. Тем меньше шансов у не мизинчика.
Пожар начался сразу – потому что попало масло на свежий еще ожог.
– Да, – восхищался Витёк, – значительная дама. Генерал-баба!
А Клава под плащом трепетала бедрами как бабочка крыльями – чтобы облегчить муки хотя бы легким дуновением.
– И тоже эти на досках – в плащах таких серебряных, как у тебя и ваших. Тоже, значит, голые под накидкой – такая, между прочим, от радиации дается, потому что лучи отражает. Нам бы такую веру выдали раньше, чтобы все бабы без трусов – вся армия бы пошла.
– Все и так голые – хоть бы и под трусами, – отворачиваясь, ответила Клава, потому что нужно было руку укусить для оттяжки боли.
– Чем глубже запрятаны, тем меньше интересу. Чеченки эти завернутые по глаза – как мешки ходячие. Если только наши разворачивали. Только не советовали ребята: духи когда прознавали про такое – доставали и в тылу. А по мне хоть и не было б их вовсе: как цыганки вроде. А мне беленьких всегда хотца. Таких как ты. И маленьких, – он приобнял Клаву. – Прямо бы сейчас. Чего ваша Свами тянет?
– Ты обещал – сначала.
– Что обещано, то свято.
Но рука его потянулась к пожарному месту.
– Нельзя здесь! Госпожа Божа смотрит!
– А ваша Свами чего сказала? Что Божа создала, то и славно. Раз создала меня – пусть и предоставит. Не видала никогда, как булат закаляют? Раскалят добела – и в холодный чан. И получается сталь, которой железо рубят. У меня сейчас тот же булат – охладить надо!
Образ раскаленного булата Клаву испугал. В ней свой пожар бушует слишком, чтобы можно было клинки охлаждать.
Заявилась в молельню Ирка и пошла прямо на Витька.
– Люблю тебя, братец.
Сжигаемая изнутри Клава обрадовалась, что Витёк отвернется, не увидит ее слез, которые уже не сдержать было.
– Спасибо, сестра.
– У нас отвечают: люблю тебя, сестра, – поучила Ирка.
– Да конечно, люблю.
– Наша Свами сегодня новую любовь всем открыла, верно? Теперь для правды преград не осталось, и народ людской придет в нашу веру! Через Печать Любви. Давай и с тобой печатями поменяемся.
Ирка исполнила с Витьком полную программу.
Оторвавшись, сообщила повелительно:
– Будешь моим боровком, братец!
– Кем? – не понял Витёк.
Ирка и сама оценила неуместность такого прилагательного к Витьку.
– Моим первым братом. Дай мне братское целование, братец!
И Ирка попыталась притянуть его голову вниз к своей лучшей середине.
Вообще-то Клава успела понять, что обычаи здесь в Сестричестве сложные: сестры как бы и командуют, но все-таки требуется или согласие брата, или прямое назначение Свами которое не обсуждается. Так что Ирка превысила даже весталочьи полномочия.
Но пожар в середине делал Клаву почти равнодушной. Да и знала она, что Витёк любит маленьких и беленьких («Здравствуй, белый ангелочек», – были его первые слова!), а Ирка – большая корова, давно уже бреется, и к тому же черная почти.
– Да я как раз сестричку вот отоварить собрался, – добродушно вывернулся Витёк. – У меня ведь не двухстволка.
– А ты сначала мне целование дай, братик. У нас же тут не женихи с невестами, у нас семья общая, и все всех любят.
– То у вас, а то у нас. У нас правило: лучше пятерых самому насильно взять, чем одна бешеная телка тебя изнасилует. Привет.
– Не смирился ты еще, братик. А у нас в Сестричестве смиряться положено. Госпожа Божа несмирных не любит. Сестра Калерия, помоги новому брату спасаться, скажи ему, чтобы любовью на любовь ответил и целование дал.
Клава не знала, как правильно поступить по законам Сестричества. Но знала, что Ирка – нахалка подлая! И чтобы не отвечать любезной сестричке, она упала навзничь – и ее само собой выгнуло дугой. Как тогда в комнате Свами после воплощения в Дочу Божу.
Несказанное наслаждение разливалось по напряженной спине, холодным пламенем пробегало по позвоночнику. Она всё слышала вокруг – и ничего ее не волновало. И даже пожар срединный не погас – но притух.
– Ну вот и милуй любимую сестричку припадочную, – сказала Ирка, но Клаве было все равно.
Волнение вокруг почувствовалось – от Ирки передалось к сестрам усердствовавшим – сама Свами вошла.
– Ну что тут у вас?
– Да вот – опять сестру Калерию трясет, – сообщила Ирка презрительно.
Очень Клава расслышала – презрительность, хотя ей и было все равно.
– Госпожа Божа сестрой владеет, радоваться надо. Ну да хватит, сестричка.
Свами наклонилась над Клавой и резко надавила на мысок любви.
Клава обмякла – и сразу же ощутила вновь пожар в своей середине. Огонь воспылал – втрое!
Она села на подстилке, сжалась, словно желая теснотой подушить пламя – как прижимают маленький огонь доской или подушкой.
– Часто тебя стало трясти, сестричка возлюбленная. Поди-ка прогуляйся до Вавилону, сестринского милосердия ради. Послужи Госпоже Боже нашей. Позаботишься о ближнем – своя забота и рассеется,
– Радуюсь и повинуюсь, сладкая Свами. Только отбегу на минутку.
– Отбеги.
Клава забежала к себе в весталочью, где у нее под тюфяком хранился собственный флакон с бальзамом. Она поняла, что еще несколько часов пожара не выдержит. Да уж и так недолеченная ее жалейка распухла снова – и никакого мизинчика сегодня не пропустит.
Грустный боровок ее Валерик валялся тут же на соломе. Увидев ее процедуру, оживился:
– Чего ты сама? Давай налижу тебе, сестричка.
– Да ну тебя! Некогда!
Блаженная прохлада какое-то время еще боролась с пламенем, но пламя отступало, отступало – хорошо-о!
Прохлажденная, Клава прибежала поскорей в комнату Свами.
– Ну вот, сестричка, пойдешь по адресу. Это на Петроградской, найдешь вот. Хороший район. Значит, старичок там такой милый, Иван Натальевич. Объяснила я ему, что надо зваться не по отчеству, а по материнству. Ну по паспорту-то Игнатьевич.
Клава не поняла, какое ей дело до паспорта старичка.
– Хороший Иван Натальевич, да. Мы ему помогаем. Ученый человек, а совсем ослаб. Ну и сделаешь для него – чего попросит. Один ведь он совсем, кроме нас и не ходит никто.
– Прибрать нужно? Или в магазин сбегать?
– В магазин для него ходят, это я устроила. Ему участие нужно. Один совсем, не любит никто. Мы любовь несем, а не макароны из магазина.
– Так я же весталка, сладкая Свами. Пусть лучше слабая сестра.
– Что лучше – это я знаю! Что-то ты разговорчивая стала!
– Прости, сладкая Свами, – Клава быстро поцеловала ручку. – Поучи меня за мой грех.
– Да придется, пожалуй. Весталка! Ты про свою пломбу ненарушенную лучше рядом с этим бугаем думай! Я-то вижу! Знаешь, что весталке нарушенной полагается?!
– Знаю, сладкая Свами.
Неумолимо вспомнилось слово, данное Витьку – и сделалось страшно как никогда.
– Ну а я еще напомню! Да молись громко, пока я любовь свою на тебе расточаю!
Клава громко распевала: «Госпожа Божа, суди меня строже!..», почему-то надеясь, что ее услышит Витёк. Ну не заступится, конечно, не вырвет ее из-под любящей руки Свами, но пусть узнает, что она терпит за него!
А Свами порола хотя и любалкой, но больно. И долго. Здесь в корабле Клава еще не получала такой порки. Но сильнее боли был страх: Свами всё знает, потому что она может мысли читать – не даром же в ней воплощена Мати Божа. Всё знает – и когда-нибудь покарает за смертный грех! А пока приносит последнее предупреждение – не словом, а делом.
– Ну будет. И смотри у меня!
– Спасибо, сладкая Свами, – Клава снова поцеловала ручку.
– Так значит, ничего твоей девственности не грозит у Ивана Натальевича. Что скажет – всё и сделаешь. Пусть немного погорячится. А то живет как мумия. И проживет дольше мумии, пожалуй. Пожалей как следует, понравься, может, попросит у него и остаться на какой срок. Я разрешаю.
После предупреждения Клава не решилась попросить, чтобы ее проводил Витёк. А Свами приказала:
– Валерик твой с тобой сходит. Прямо сразу. И в молельню не заходи.
– Радуюсь и повинуюсь, сладкая Свами.
Клава и пошла покорно – сразу. Гадая, приговорила все-таки Ирка Витька к целованию или нет?
18
По дороге Валерик болтал, довольный прогулкой:
– Уже год как мы за этим дедом ходим. А он только здоровей стал, пожалуй.
– Так и хорошо.
– Конечно, хорошо. Слава Боже. От других-то быстрей душа отлетает. У сестры Ольги, где мы были, бабка и полгода не протянула. Такая счастливая была! Внучиком меня звала.
Старик Иван Натальевич оказался невысоким, но тучным. Говорил с одышкой. Если теперь он выглядел все же здоровее, то каким же был он раньше?
Квартирка однокомнатная была убрана чисто. Хорошо за дедом ходят, значит. Стараются сестры сочувственные.
– Я пока на кухне посижу, – деликатно сказал Валерик. Или в ванной. Захочешь – дверь не заперта.
Иван Натальевич усадил Клаву рядом с собой на диван.
– Первый раз тебя вижу. Хорошая девочка, однако. Беленькая. Как тебя зовут?
– Сестра Калерия.
– Хорошо, сестричка. На фронте я уж так сестричек любил. Да все. Без них бы не выжить. Без женского вида. Ты-то совсем маленькая. Далеко до фронтовых. Ну, порадуй дедушку.
Клава равнодушно позволила снять с себя плащ.
– Ездите вы на нашем брате, а мы и рады. Ездите, и заездить рады. Ну давай и поедем.
Клава боялась, что дед начнет раздеваться, но, слава Боже, Иван Натальевич улегся на диван в чем был. На спину.
– Садись вот, доченька.
Клава уселась верхом на грудь. Она подумала, что деду станет еще труднее дышать – но это было его дело. Его проблема!
– Ну вот и вид твой детский. Пухлое всё какое, будто щечки надула. А где же твоя норка? У девочек тоже норки есть, куда может маленькая мышка шмыгнуть. А у тебя, что же, совсем нет? Как у дочери царя Никиты? У Пушкина такая сказка, но ее в школе не проходят.
Клаве вообще он был чуть-чуть противен, а тут и за Пушкина стало обидно. Она из всей школы, может, только Пушкина и помнила, и Пушкин был для нее чистым и светлым, не мог Пушкин быть как-то связан с этим противным дедом. И всякие гадости сочинять.
– Да, Пушкин. Большой был специалист по вашим норкам. Знаток. Всё в мире вокруг этих норок вертится. И только об этом люди думают. Но – люди же лукавы! Нет бы сказать прямо – они намеками. Вот и Пушкин: «Я помню чудное мгновенье», видите ли, а в письме пишет просто: «Вчера выеб Аню Керн». Да не просто, а «с помощью Божией». Вот и вся тебе связь искусства с жизнью. А еще про смысл жизни спорят. Философы стараются. Весь смысл жизни в этом и есть. И конечно, с помощью Божией. Потому что ваша Госпожа Божа только этого и желает. Весь смысл жизни в том, что половые клетки размножаются. Люди – просто огромные опухоли ходячие вокруг половых клеток. А искусство соблазняет и соблазняет: «Любите, это так прекрасно!» Да. Половым клеткам служит – искусство высокое. Закуплено Божей вашей любострастной – и служит.
Голос у Ивана Натальевича становился резким и распевным – как у папусика после второго стакана. Одышка же чудесным образом прошла совсем, вопреки нормальной физике: ведь от давления на грудь дышать должно было бы сделаться труднее.
– Соблазняет искусство! Во всех видах. Наплодило книжки с картинками, а на них самое интересное прикрыто чуть-чуть, чтобы интереснее. Всё искусство – пошлая кокетка: намекает и отталкивает, намекает и отталкивает, чтобы скорей до безумства довести. Пушкин всякий или Рафаэль только бередят клетки, пока не ударит в голову – и ты уже не соображаешь ничего. И это называется любовь, этим гордятся: какой я мужчина, безумней дикого кабана! Вот я же понимаю всё насквозь, а все равно клетки сильнее, и нужно мне, чтобы такая маленькая дрянь меня оседлала. Не могу воткнуть ей, так хоть посмотрю крупным планом. Такое бесконечное кино многосерийное. И бессмысленное. Это ведь вашей Госпоже Боже нужно, не нам! Не мне! Ей зачем-то нужно, чтобы клетки размножались, чтобы росла биомасса. А мы еще говорим: «Свобода, свобода!» Революции устраиваем или наоборот. Да никакой свободы, пока мною клетки эти жадные правят. Они-то посильней любого Чингиз-хана и Сталина! Я старик уже, а должен соплюшку маленькую верхом на себя посадить – и рад. Свобода первая была бы – от клеток этих. Вот если бы жить без припадков безумия, принадлежать себе, а не жадным этим удавицам в прелестном образе обманчивом, которые всех жаждут засосать в себя и не насытятся никогда! Маленькая норка у каждой прелестницы хуже и жадней, чем черная дыра космическая, да это и есть черная дыра, куда мы бросаемся, чтобы клетки делились и делились для неизвестной нам цели провидения! От клеток делящихся, от черной дыры – вот тогда была бы свобода. Тогда бы явился Человек разумный, царь природы. А не опухоль вокруг бессмертных жадных клеточек. Только не бывать тому, Госпожа Божа над нами торжествует, и правая ваша вера, что создала такой мир Женщина ненасытная.
Голос старика постепенно осип, и одышка стала возвращаться.
– Черт бы с ним, со всем миром. Пусть проваливается в эту дыру бездонную. Мне бы освободиться. Пожить бы еще, сколько Госпожа Божа отпустит – только свободным человеком. Сбросить бы рабство, в котором не отличаюсь от любого скота хвостатого и копытного. Хуже скота, потому что у них всё просто, а мы, люди, извращений напридумывали, искусства. Вся культура – каталог извращений. Пожить бы без рабства безысходного, чтобы не превращаться в один взбесившийся… взбесившийся… который только и стремится как бешеный лосось наперекор любым порогам! Только и стремится в… Тьфу!
И дед обильно плюнул в доверчиво раскрытую перед ним Клавину девичью книжку с картинкой.
Клава половины не поняла из дедовьего бреда, но поняла, что ругает он саму Госпожу Божу под видом поклонения Её-Их силе. И ругает всех женщин, которые покорны Госпоже Боже. И всех мужчин тоже, которые покорны просто женщинам и через них – Госпоже Боже. И кто ругает – если бы красивый и сильный, похожий на Шварценегера, то приятно было бы и стерпеть от такого. Но ругает мерзкий дед, едва дышащий. Даже папусик никогда не бывал таким мерзким. Может, еще будет, когда совсем состарится.
И плевок этот – в самое дорогое место, которое пока еще нельзя даже доверить никому, потому что Свами не велит, а через Свами – сама Госпожа Божа, плевок этот унизил Клаву так, как ничто и никто в жизни ее не унижал. А ведь ей бомжи, когда в подвале поймали, пытались в рот написать.
Дед ослаб и хрипел. И тогда Клава сама собой сползла ему с груди на шею и свела как смогла свои несильные бедрышки. Упрямые.
Дед хрипел и синел и сучил руками у нее за спиной, но оттуда со спины оттолкнуть ее не мог, даже надвинул туже своими бестолковыми толчками.
А потом хрипеть стал меньше. И совсем перестал, только сделался синее и чернее.
Клава еще посидела. Теперь, когда не хрипел и не выкрикивал божемерзких слов, Иван Натальевич выглядел даже лучше. Симпатичнее стал. И Клава боялась расслабить бедра, чтобы снова не начал дед хрипеть и ругаться.
Но наконец осторожно раздвинула бедра для опыта. Тишина. Не совсем тишина. Какие-то далекие невнятные звуки. Но не из деда – со стороны.
Клава перешагнула через затихшего деда и босая пошлепала в кухню.
Усталая, но гордая собой: исполнила долг, завещанный от Божи, помогла Ей-Им вымести частичку мусора человеческого!
Валерик смотрел телевизор! Приглушив звук, но все-таки не совсем. Вот откуда невнятные звуки!
– Ты что-о?! Грех же!
– Сестричка, я недолго… погоду только хотел… не рассказывай…
Долго было раскладывать его для правильной порки, да и не заслужил он, потому что в наказании на круглых аппетитных булочках силен элемент любовный, Клава это очень чувствовала еще дома, когда папусик с мамусенькой таким способом на ней разогревались. А в Сестричестве подтвердилось многократно. И Клава изо всех сил, зажмуривая глаза, нахлестывала Валерика по щекам. Слева и справа, слева и справа. Изо всех сил, изо всех сил – и становилось легче.
Наконец она так устала, что даже не разревелась.
– Пошли.
– Чего Иван Натальевич? – спросил Валерик заискивая. – Заснул? А то можно еще в ванной у него помыться. Вдвоем и не торопит никто. Давай?
Клаве противно показалось залезть в ту самую ванну, в которой много раз мылся мерзкий дед. Она только пошла одна, чтобы отмыться от мерзкой харкотины, может, даже заразной, а когда Валерик сунулся было – хватила его какой-то скалкой со всей силы. Потому что стыда между ними нет и секретов, но харкотина дедова – смертный стыд, от которого надо отмываться одной.
Немного чище стало наконец – на душе и на теле.
– Пошли. У нас не хуже помыться можно. Я только так здесь.
Валерик и не заглянул в комнату, а Клава ничего ему не объяснила.
Вернувшись в корабль, вошла к Свами уверенно, почти как равная к равной в эту минуту. Свами неспеша учила какую-то сестру. По задним частям и не узнать. Большую сестру, судя по размеру частей. Непонятно почему, Клава греховно вспомнила телевизор, который когда-то еще дома сообщил голосом привычного актера: «А жизнь продолжается!» Жизнь продолжалась без деда гораздо лучше, чем при нем!
Свами неспеша поучила сестру. Та встала – и оказалась бывшей доценткой.
– Ах, сладкая Свами, спасибо за науку. Такой смысл во всем – и в этом смирении, в этом безоговорочном подчинении!
– Не гуторь лишне. Скажи просто: «Слава Госпоже Боже».
– Ну конечно же, конечно: слава Госпоже Боже и ныне, и присно…
– Поди пока. Шумишь зазря много. Философия от слова «фи» в тебе не перебродила.
Не выпуская любалки, Свами повернулась к Клаве, не отойдя от какого-то прежнего гнева – вызванного доценткой, наверное:
– Ну, как наш милый Иван Натальевич? Чего ж не оставил тебя? Плохо ты ему понравилась? Значит, мало я тебя учила сегодня. Сейчас повторю! Лежит один, как мумия, а ему кровь все время разгонять нужно.
Клава спокойно отразила иссиний взгляд. Как учил Витёк? Серебряный плащ отражает? Чистая совесть, значит, тоже.
– А он умер совсем, – небрежно сказала Клава.
И без всяких принятых добавлений: «Сладкая Свами» или «Слава Боже».
– Как – умер?
– Ну так: волновался, кричал, а потом плюнул и умер. С натуги, наверное.
– Сам?
– Сам.
Конечно же, дед умер сам: сам посадил Клаву на себя, не виновата же она, что немножко съехала вперед деду поперек горла. Поэтому Клава не лгала перед Свами и Госпожой Божей.
– Упал он, что ли, или как?
– Как лежал, так и умер.
– Так он лежа кричал и ругался?
– Ну да. А как умер, так успокоился. Будто заснул.
– А вещей там твоих не осталось?
– Не. Чего такого? Старый – лег и умер.
– Ну, а ты его приласкала немножко?
– Немножко. Всё как он просил – всё делала.
– Ну и Слава Боже. Всё по воле Ее-Их. А последние минуты мы ему усладили своими заботами. Ты хорошая девочка, сестричка. Надо и награду тебе. Не все же наказаниями учить – награды тоже учат. Возьми вот.
Она раскрыла перед Клавой большую коробку конфет. Каждая конфета была обернута в серебряную бумажку и лежала в отдельном гнездышке. Словно в ряд весталки действенные.
Клава взяла конфету.
– Слава Госпоже Боже, – ясно произнесла она и осторожно надкусила шоколад.
В рот брызнул ликер.
Конфета оказалась получше соседкиных бомбочек из прежней жизни: потому что еще и с вишенкой внутри.
19
Охотничьим шагом леопардовым уверенно вошел Витёк – все еще не переодетый.