Любовь в объятиях тирана Реутов Сергей
— Он друг твоего отца! Как он мог, они всю жизнь дружили! Он в отцы тебе годится, а не в мужья! Тебе нет еще восемнадцати! Боже мой, он же попросту воспользовался тобой! Это же надо: у него хватило цинизма даже забрать тебя на фронт — чтобы ты там удовлетворяла его прихоти, а мы ни о чем не знали и не могли ему помешать! Борьба с белыми — вот она, такая у него, оказывается, борьба… А может быть, он изнасиловал тебя?
— Все не так, мама… Не надо, прошу тебя!
По щекам Нади катились горькие слезы… А он делал все, чтобы ее утешить, — говорил ласковые слова, окружал заботой, торопил со свадьбой, и они вместе мечтали, как хорошо заживут, когда жизнь наладится: они переедут в загородный дом, и возьмут с собой Якова и родителей Нади, и будут жить все вместе, и обязательно будут счастливы…
— Я услышала из уст одной молодой и красивой женщины, что на обеде у Калинина ты был очень обольстительным, — сказала Надя с усмешкой. — И удивительно потешным. Ты смешил всех сотрапезников, и смеялись даже те, кто испытывал робость от твоего августейшего присутствия.
— Да, мы хорошо провели время, — мирно кивнул Иосиф, не вынимая трубки изо рта. — Было весело. Зря ты не пошла. Я бы хотел, чтобы ты тоже присутствовала и разделяла со мной мои развлечения.
— Мне начинают надоедать твои заигрывания с женщинами! — вскрикнула вдруг Надя, и костяшки пальцев на изо всех сил сжатых кулачках побелели.
— Какие заигрывания, Татька, о чем ты? — Сталин говорил все так же неторопливо, не желая поддерживать и раздувать грозящий вспыхнуть огонь ссоры.
Но нежное имя, которое он дал ей, еще больше взбесило ее.
— Ты невыносимый человек, и жить с тобой невыносимо! Ты мучаешь своего сына, мучаешь меня…
Он медленно встал, положил трубку и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Чувствуя себя на грани нервного срыва, Надя крикнула вслед, в удаляющуюся равнодушную спину мужа, тонким, срывающимся голосом:
— Что ты творишь со мной? Что ты творишь со своими детьми?
— Они — твои! — послышался резкий голос в ответ.
Единственным местом, где она не чувствовала себя подавленно, вскоре стала ее комната. Она запиралась там и сидела подолгу, не выходя даже к детям. Ее тяготила необходимость отвечать на приветствия, разговаривать, шутить, ходить в академию на занятия — она больше ничего не хотела и не чувствовала.
Призрак любовниц Иосифа витал над ней, и она не могла уже сдерживаться — рыдала ночи напролет, кричала, устраивала ему скандалы, совершенно забросила детей, а он был по-прежнему с ней терпелив и мягок, и только очень редко, когда она, как сейчас, выходила из себя, он мог тоже позволить себе несдержанность. Она бесилась от его молчания, от его спокойного голоса, от его трубки, которую он покуривал постоянно, от его полуулыбки за широкими усами, с которой он смотрел на привлекательных женщин. А их было так много возле него… Так много… И у него была абсолютная власть, которой он мог пользоваться, как ему заблагорассудится.
В новой просторной квартире она как в клетке: несколько проходных комнат, на окнах толстые двойные коричневые шторы — у себя она повесила легкие занавески, — тяжелые диваны, столы, стулья… Кроватки детей, игрушки, вышитые подушки… Нет, эта квартира, которую она так хотела сделать уютной, на самом деле склеп, это могила, в которой похоронены все ее мечты, все ее устремления и надежды…
«Что со мной? Мне все надоело, мне надоели даже дети… Неужели я подумала это? Как болит голова, боже, как болит голова…»
Ей было плохо даже от того, что он старался удовлетворить любые ее причуды. Она не испытывала ни в чем недостатка, она наняла поваров, нянек и домашних работниц. Она могла заказывать любую еду, получала билеты на любой фильм в любой кинотеатр и на любой спектакль в любой театр. Вот только ее муж всегда был слишком занят и не ходил туда с ней. Он ходил с другими — и любовался балеринами и певицами. А может быть, не только любовался?
«Как же мне плохо… Эта боль невыносима, она словно разъедает меня изнутри. Как больно, нет сил терпеть… Нужно встать, пойти… пойти к Васе, он один в комнате… Иосиф поит его вином — зачем? Вася маленький, он может привыкнуть? А где Светланка? Не могу вспомнить, господи… Да, она с Яковом, он повез ее кататься на лошадях. И Иосиф, наверное, поедет… Ничего не хочу… Господи, ничего не хочу…»
Иногда они вдвоем катались на роскошном лимузине или в автомобиле с откидным верхом по Москве, по набережной ее любимой Москвы-реки. Отпуск они проводили на берегу Черного моря, чаще всего в родной для Иосифа Грузии. Они разводили костры, пели, танцевали, играли в шахматы, в теннис… Их всех связывали простые дружеские отношения, но что-то чудилось Наде, что-то мешало ей, тревожило — в этих улыбках, этом смехе, этой кажущейся открытости и близости…
Ее пытались убедить ездить на собственном автомобиле, и отказаться не удалось. Но она так стеснялась, так волновалась и нервничала, что высаживалась из автомобиля за несколько кварталов от академии — чтобы все думали, что она приехала, как все, на автобусе. Она устроилась на работу, она стала прекрасным редактором, и гордилась этим, и очень хотела, чтобы это заметил и оценил Иосиф…
Она скрывала в академии и на работе, что она жена Сталина. И была единственной, кто мог позволить себе критиковать его поступки, — и единственной, к кому он мог прислушаться…
Она приходила в ужас от некоторых его методов воспитания детей — он мог, например, затянуться своей трубкой, наполнить рот дымом, а потом выдохнуть прямо ребенку в лицо, да еще и сказать ему, плачущему: «Ничего, крепче будешь!» — но не могла не видеть, как при этом он бывает ласков и заботлив с ними. Она перестала понимать, какой он настоящий — тот отважный и заботливый Коба, в которого она когда-то влюбилась, или суровый и вспыльчивый отец семейства…
Споры между ними становились все более частыми, нервы сдавали все чаще и чаще, и бывало, что она потом не могла даже вспомнить причину ссоры. У нее так часто и сильно болела голова, что она горстями пила таблетки, и потом, когда боль отпускала, не в силах была отличить реальность от привидевшихся образов.
— Ты — не более чем шизофреничка, ты — истеричка! — кричал Иосиф.
— А ты — параноик! — отвечала она. — Тебе повсюду мерещатся враги!
Все чаще она спала у себя в комнате, а Иосиф оставался в своем кабинете или в маленькой комнатке, примыкавшей к столовой.
Она пыталась уйти, уехать в Ленинград, мечтала работать в Харькове — уже не думая о детях, стремясь только разорвать этот круг недоверия, претензий и лжи. Она увлеклась религией и стала ходить в церковь, хотя раньше и помыслить не могла бросить такой вызов мужу, — и на некоторое время обрела душевное спокойствие и надежду, но потом вновь разочаровалась и утратила их…
Экономка Каролина Васильевна рано утром, как всегда, приготовила завтрак в кухне и пошла будить Надежду. Деликатно постучав и не получив ответа, приоткрыла дверь и вошла, держа в руках поднос.
— Доброе утро, Надежда Сергеевна! — поздоровалась она, но вдруг улыбка замерла на ее губах и медленно сползла с лица.
Надя лежала возле кровати вся в крови. Вся комната внезапно показалась Каролине Васильевне багровой. Ярко-красным было все — пол, стены, занавески… Она попятилась, зажав рот рукой, но поднос чудом не выронила — потом она изумилась, поняв, что так и не выпустила его из рук.
Она издала сквозь зубы полустон-полувскрик и вне себя от страха побежала в детскую и позвала няню.
— Не будем Иосифу пока говорить, — тихо произнесла няня. — Это до утра подождет. Вот горе-то, господи…
В руке Нади был маленький «вальтер». Увидев его, Каролина Васильевна опять тихонько завыла и без сил опустилась на пол рядом с хозяйкой.
Они переложили тело на кровать — рука Нади бессильно свесилась на пол, — положили рядом пистолет, вытерли пол… Каролина Васильевна не переставала всхлипывать и старалась не смотреть в ту сторону, где лежала еще недавно живая, веселая и красивая Надя. Чайная роза до сих пор была приколота к ее волосам…
— А вдруг это он убил ее? — вдруг прошептала она, пораженная внезапной мыслью, глядя на няню полными ужаса глазами.
— Кто? — не поняла экономка.
— Он…
— Кто? Что? — И няня тоже чуть не осела на пол. — Да ты с ума сошла… Что говоришь-то?
— Нет, не мог он, — замотала головой Каролина Васильевна. — Не мог… Ругались, да, но кто ж не ссорится, дело семейное…
— Нет, нет, — не выдержав, запричитала и няня. — Он ведь любил ее, больше жизни любил… Идем, идем, — заторопилась она. — Звонить надо!
— Кому звонить? — растерянно переспросила Каролина Васильевна. — Ой, что-то не соображу ничего, мысли все перепутались…
— Всем, всем звонить! Начальнику охраны, Енукидзе, Полине…
— Какой Полине? — беспомощно спросила экономка.
— Молотовой! — прикрикнула няня и машинально, видимо, по старой памяти, перекрестилась, но тут же раздраженно, словно опомнившись, махнула рукой. — Идем, идем, спешить надо!
Прошло совсем немного времени, как в столовой собрались все самые близкие друзья Нади и соратники Сталина. Пришла вся верхушка партийного аппарата, даже Молотов и Ворошилов. Никто не нарушал тягостного молчания, никто не мог поверить в случившееся. В тишине они молча ждали.
Наконец Сталин вышел в столовую.
— Что случилось? — спросил он. — Что, я вас спрашиваю?
— Иосиф, — произнес Клим Ворошилов в абсолютной тишине. — Нади больше нет с нами.
Пройдет несколько лет, и на одном из приемов в доме Сталина речь зайдет о так давно и жестоко покинувшей его жене.
— Как это Надя могла застрелиться? — горько скажет он, покачивая головой и держа в руке бокал темного грузинского вина. — Очень она плохо сделала. Что дети, Сашико, они ее забыли через несколько дней. А меня она искалечила на всю жизнь…
Мария Игнатьева. Красный демон Тухачевский
— Собирайся, родная! Я за тобой…
Так в одночасье изменилась ее жизнь. Вчера она была дочерью машиниста депо, а сегодня стала женой красного командарма Миши Тухачевского. Маша была его первой гимназической любовью, но, где бы он ни был, он отовсюду писал ей, не давая забыть тех далеких дней в Пензе, когда гимназист класса «Г» преподнес ей цветы и прошептал:
— Я уезжаю в Москву. Но когда-нибудь я вернусь за вами, вернусь навсегда.
Маша, говоря по чести, не поверила этим словам, но и забыть юношу не смогла… Или он не позволил ей это сделать.
Вагон командующего армией был, конечно, уютным и обжитым. Он мало напоминал теплушки, которые везли на фронт солдат. Маша на станции не раз видела составы, не раз читала на закопченных деревянных стенках надпись «40 человек или 8 лошадей». Наверное, эти несколько дней были в ее жизни самыми счастливыми. Красавец и умница, командарм и орденоносец Миша был только с ней — он позволял себе отвлекаться лишь тогда, когда она спала.
Обмирая, слушала Маруся рассказы Миши о немецком плене, слушала и не могла поверить. Четыре попытки побега… И пятая, удачная!
Да разве могло такое быть? Это как же должны были немцы уважать ее мужа, как ему доверять, чтобы под честное слово отпускать его из лагеря в город! И после попытки бежать — вновь, как ни в чем не бывало, отпускать, и опять под честное слово. Перед Марусей, так он чаще называл жену, Тухачевский не кривил душой и рассказывал все без утайки. Так было заведено в доме его отца, который женился на матери по большой любви, наплевав на мнение света. Вернее было бы сказать, что он рассказывал обо всем, что уже произошло и что нельзя изменить. А вот мысли свои всегда оставлял при себе.
Мезальянс родителей, конечно, не мог не отразиться на судьбах детей. Но если старшие достаточно легко нашли себе место в жизни, то Михаил за это отца почти ненавидел временами.
Еще бы! Ведь именно из-за его, отца, женитьбы Михаилу был закрыт путь в военное училище и он вынужден был посещать гимназию. Кто бы сомневался, что учился мальчик спустя рукава при способностях весьма и весьма незаурядных. Он едва ли не с детства в совершенстве владел немецким и французским, любил астрономию и математику. Но при этом ненавидел Закон Божий.
— Помню-помню, — рассмеялась Маруся, когда Михаил впервые об этом упомянул. — Я увидела тебя возле городского сада, после того как батюшка выставил тебя с урока и велел классному наставнику сопроводить тебя до дома.
Михаил улыбнулся жене:
— А наставнику было лень одеваться, и он просто выдворил меня из гимназии, погрозив, что обо всем доложит отцу.
— Доложил?
— Нет. Запамятовал… или «не захотел портить судьбу юноше»…
— Портить судьбу?
— Да, он сам так всегда говорил, прикрывая собственное нерадение.
— И вы, конечно, этим пользовались?
— Конечно. Иначе как бы мы с Куляпко смогли провести весь день в кондитерской мадам Софи, а потом еще и привести туда вас с Глашей?
— Это тогда у вас не хватило денег и пришлось оставить форменную фуражку в залог?
По скулам Михаила заходили желваки — это было не то воспоминание, которое его веселило. Унижение от тех минут, когда отец раскрывал бумажник, отдавал ассигнации мадам Софи и забирал фуражку, вернее, то холодное презрение, каким он облил сына, не забылось до сих пор.
Маруся осеклась. Ей совершенно не хотелось расстраивать мужа. Да и кто мог знать, что такое далекое воспоминание столь сильно заденет всесильного командующего Первой революционной армией?
Повисла неловкая пауза. Маруся перевела взгляд за окно, где мелькали осенние золотые леса, — Пенза осталась далеко позади, а впереди была неведомая ей пока «линия фронта». Девушка поежилась — она была не из робкого десятка, однако о войне думать было тревожно. Но все же она решилась:
— Куда мы сейчас, Михаил?
— Бить врага, душа моя…
— Врага? Колчака?
— Нет, — наконец Михаил улыбнулся. — У революционной России много врагов. Но не думаю, что тебе так уж интересно будет узнать, кто их них именно сейчас доживает последние дни.
— Последние дни?
Маруся прекрасно знала, вернее, уже успела рассмотреть, что ее муж невероятно тщеславен, что каждой своей победе придает огромное значение, а каждое поражение склонен рассматривать только как случайность. Хотя если твои враги сплошь генералы, а ты стал командовать целой армией, получив только чин поручика… Наверное, тебе лучше знать, насколько быстрой и решительной будет грядущая победа.
— Но это, уверен, не то, о чем следует говорить с любимой женой.
Маруся прижалась к плечу мужа. Оно было таким жестким, надежным. Девушке стало удивительно спокойно — пусть они едут на какую угодно войну, но пока он рядом с ней, ей бояться нечего!
Михаил обнял жену за плечи и чуть прижал к себе. Он чувствовал, что рядом с ним не просто женщина, молодая и удивительно красивая, но истинный соратник по борьбе. Или хотел это чувствовать…
Тухачевский тоже смотрел в окно на пролетающие мимо осенние леса. Но что видел он? Наверняка не красоты природы занимали мысли командующего Первой революционной армией. И не стоящие перед ним боевые задачи. Сейчас он был ох как далек и от жены, и от вагона командарма, и от России. Слова Маруси невольно вернули его в те дни, когда он, окончив с отличием последний класс Александровского военного училища, куда отец все-таки смог его определить, получил аттестат. Да, окончил блестяще — в первой тройке по успеваемости.
«Только там, в училище, и еще в кадетском корпусе до училища я и занимался с удовольствием. Я чувствовал, что именно в этом мое призвание — стать выдающимся полководцем. Великим, именитым. Так, чтобы обо мне люди вспоминали с уважением и восхищением даже через десятки лет. Ох, какое же прекрасное время это было!»
Время и впрямь было не самым плохим — Российская империя тратила на воспитание будущих воинов немало сил и средств. Поощряла лучших из них. Кадровый военный — это было и почетно, и уважаемо, и безбедно (если, конечно, не играть в карты с утра до вечера и не волочиться за юбками). Но цель Михаила была слишком высока, чтобы разменивать жизнь на такие мелочи.
Михаил окончил училище и был представлен самому государю императору Николаю Второму. Еще одной привилегией отличников была возможность выбора дальнейшего места прохождения службы. Михаил выбрал лейб-гвардии Семеновский полк, и после прохождения необходимых процедур гвардии подпоручик Тухачевский в июле 1914 года был назначен младшим офицером в седьмую роту второго батальона.
— Эх, Маруська, — чуть раньше говорил Михаил, вспоминая о тех днях. — Какое это было чудесное время, какие надежды мы питали… Но проклятые немцы… все наши надежды расстреляли и газами задушили. Чудовищная и страшная германская война!..
— Газами? — Маруся широко открыла глаза. — И тебя тоже?
— Нет, от этого меня судьба уберегла. Хватило боев на Западном фронте.
Дальше речь его приобрела характер газетной статьи — жена поняла, что эту историю он рассказывал уже не раз и она была отлакирована и отполирована до полной гладкости, даже глянцевости.
— Я был участником Люблинской, Ивангородской и Ломжинской операций. Был ранен, за проявленный героизм пять раз представлен к награждению орденами — Святой Анны с мечами, Святого Владимира четвертой степени с мечами и бантом, Святого Станислава. Святую Анну четвертой степени «За храбрость» получил буквально накануне плена…
Маруся кивнула: Михаил часто рассказывал ей о тех годах, о плене, о скрипке. Но Тухачевский словно не видел сейчас лица жены — его рассказ тек по накатанной колее, он словно сам любовался собой — молодым героем, отчаянным храбрецом, первым из роты героев.
— В февральском бою 1915 года у деревни Пясечно под Ломжей моя рота была окружена, а сам я попал в плен. Представь себе: ночь, немцы окружили позиции роты и вырезали ее почти полностью. Нашим ротным командиром был капитан Веселаго, отчаянный сорвиголова, добровольцем попавший в 1905-м на русско-японскую. Он дрался как лев, но был убит. Говорят, когда русские потом отбили захваченные германцами окопы, на теле капитана насчитали двадцать штыковых и огнестрельных ран… А опознали капитана только по Георгиевскому кресту. Мне об этом рассказали намного позже, в семнадцатом, когда я вернулся в запасной батальон Семеновского полка.
Сам же Тухачевский угодил в плен не просто живым, но даже не раненым. Об этом он вспоминать не любил. Хотя мысленно оправдывал себя тем, что ему некуда было деться из расположения батальона, оцепленного германцами.
А вот воспоминания о последующих двух годах в плену были не в пример приятнее — уважение, которое питали к нему враги, уважение, с которым к нему относились другие пленные. Высоченный тощий француз де Голль как-то назвал его «неистовым Мишелем» — за его тягу к свободе. И еще за то, что не было дня, чтобы он, Михаил, не изобретал планов побега.
Тухачевский опустился на диванчик и усадил рядом жену. Впереди, похоже, был населенный пункт — поезд командующего замедлил ход, ложечка в стакане перестала дребезжать, шторы больше не колыхались, опали, плотно закрыв окна от любопытных глаз.
— А я рассказывал тебе, Маруся, о скрипке?
— О скрипке? Которую ты в Александровском сделал?
— Нет, о другой. О той, которую в Ингольштадте получил.
— Об этой не рассказывал. А что это за история?
Михаил довольно усмехнулся. Да, о таком приятно вспомнить и сейчас, хотя уже не один год прошел…
— А дело было так. Я человек решительный и в плену надолго задерживаться не собирался. Бежал целых четыре раза. Но ловили и возвращали.
Маруся кивнула — это она уже слышала не раз. Как слышала не впервые и о том, что его отпускали в город под честное слово. И он, Михаил, собственное офицерское слово нарушал с такой легкостью…Должно быть, цель в его глазах оправдывала средства. Как-то раз Тухачевский обмолвился, что если побег удавался, то немцы расстреливали пятерых пленных, которых выбирал слепой жребий. А если беглеца удавалось изловить, то его запирали в карцер. И все. Проходило какое-то время, и беглец снова возвращался в свой барак, по-новой давал обещание и опять уходил в город прогуляться.
«Странная логика…» — думала Маруся, слушая рассказы мужа.
— Когда меня изловили в четвертый раз, то этапировали в Ингольштадт — специальную крепость для таких же, как я, непреклонных и решительных беглецов. Форт номер девять — здесь содержались пленные, для которых определен особый режим содержания… Немцы называли их штрафниками. Раз в год пленникам дозволялось писать прошение в комитет Красного Креста, обычно просьбы эти Красный Крест не удовлетворял. Но та моя просьба была выполнена — ведь такого еще не просил никто.
— И о чем же ты просил?
— Я помню то письмо дословно: «В Международный комитет Красного Креста. Поскольку ваша организация не может облегчить жизнь простого российского военнопленного категории № 5 (неоднократные попытки к побегу), прошу из средств комитета купить мне скрипку и отправить ее в Ингольштадт. Подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка Михаил Тухачевский». И, представь себе, скрипку доставили через два месяца. Подарок Красного Креста администрация крепости была вынуждена передать неукротимому российскому заключенному.
— А дальше? Что было дальше?
— Дальше каждый вечер в крепости звучала скрипичная музыка. С девяти до десяти вечера номерной заключенный форта номер девять играл на скрипке. Каждый день! Так, чтобы к этому привыкли все!
— Привыкли?
— Привыкли, — кивнул Михаил. — Да как! Надзиратели, которые обязаны были присутствовать на каждом концерте, сначала сидели в зале, где я играл, потом, устав от музыки, стали слушать из-за дверей. И как только это случилось, я передал скрипку другому, тоже заключенному, тоже из форта номер девять. Но другому человеку.
— А зачем?
— Да дело-то в том, что всю эту историю со скрипкой я задумывал как отвлекающий маневр — неужели ты думаешь, что заключение в Ингольштадте могло заставить меня отказаться от мысли о побеге?!
— Тебя? Конечно нет — твой дух не сломить каким-то ограниченным немчурам.
— Да, родная, именно так. Мой дух не сломить никогда и никому!
Маруся кивнула — это она знала всегда. Еще в те невероятно далекие гимназические времена Михаил был на удивление настойчивым, временами до ослиного упрямства.
— И чем же закончилась история?
— А чем она могла закончиться? Все были уверены, что играю я, а я в это время собирался вон из крепости. И сбежал всего через неделю после того смешного первого концерта…
«И кто-то за тебя поплатился жизнью… Немцам-то не отказать в педантичности и аккуратности».
Нельзя сказать, что Маруся осуждала Михаила. Ничуть. Но что-то в нем ее откровенно пугало, в том числе и эта самая решительная непреклонность. Непреклонность и еще уверенность в том, что он один знает, что лучше и что хуже. Не зря же в качестве свадебного подарка Михаил преподнес Марусе маленький револьвер. Девушка почти не удивилась — ждать от Михаила чего-то иного было почти невозможно.
— Всегда носи его с собой. Помни, что ты жена командарма. Всегда будь готова защищаться.
— Как скажешь.
Маруся кивнула.
От слов «жена командарма» на душе стало так тепло и ясно, а от слов «готова защищаться» почему-то неуютно.
«Помни, что ты жена командарма…»
Прошло немногим более полугода. Маруся уже вполне отчетливо понимала, что на самом деле значат эти слова. Меньше всего ей нужно было защищаться. А вот что нужно было куда больше — это терпеливо ждать, ждать неделями, когда муж возвратится из очередного рейда, «экспедиции», как он это называл.
Первая Революционная армия на самом-то деле существовала только на бумаге. Живую, настоящую, «боевую», как говорил Михаил, армию еще только предстояло создать. Создать, опираясь на свой небогатый опыт, прислушиваясь к мнению военспецов, но все же не следуя ему буквально.
Как-то раз Маруся нашла на столе мужа черновик приказа. Несколько раз перечитала его и ужаснулась, насколько огромной, просто чудовищной была стоящая перед Михаилом задача. Соглашаясь отправиться вместе с Тухачевским на Западный фронт, она не представляла, насколько велика разруха, во что превратилась бывшая армия Российской империи и какой путь предстоит пройти разрозненным частям, чтобы вновь стать армией.
«Приказываю всем бывшим офицерам немедленно стать под Красные знамена вверенной мне армии и уже сегодня прибыть ко мне! Неявившиеся будут преданы воен…»
Неудивительно, что по вечерам муж появляется таким измочаленным. Создать армию из ничего — это слишком серьезная задача… И решение такой задачи взять на себя может только очень уверенный в себе и своих силах человек. Наверное, поэтому Михаил почти не слушал ее рассказов о том, как голодно в Пензе, как бедствуют родители Маруси.
— Мы строим великую страну, строим на развалинах. Да, мы несем большие потери, приносим по-настоящему кровавые жертвы. Но революция, поверь мне, Маруська, приведет нас в светлое завтра.
Мария верила мужу. Верила, но время от времени одергивала себя, чтобы не задать мужу вопрос «когда?». Когда наконец наступит это светлое будущее?
Маруся, дочь машиниста, была девушкой простой, полученного гимназического образования ей было вполне достаточно. Муж не раз повторял, что ей следует учиться, побольше читать, работать над собой, избирать себе трудные цели и достигать их.
Но высокие цели Мария ставить перед собой не хотела. Или, быть может, хотела, но сил после повседневных забот не оставалось. После повседневных забот и горьких писем, которые писали ей родители.
«Моя дорогая Машенька. Пишут тебе твоя мать и твой отец. У нас все хорошо, чего и тебе желаем. Третьего дня соседка наша, Глафира Степановна, померла. Вышла из дому по воду, но не смогла поднять ведро — с голодухи сил совсем не было. А вечером и преставилась. Твоя подружка Сонечка устроилась сестрой милосердия в военный госпиталь. Какая она ни безрукая девка, но все ж таки там паек, надеется, что с голоду помереть ей не дадут. Она же, бедняжка, совсем одна осталась на этом свете. Батюшка ее еще год назад скончался, а нынешней осенью матушка и младшая сестренка померли: тиф… Спасибо тебе за муку, что прислала ты нам в прошлом месяце. Мы устроили такой пир, так радовались твоему счастью. Даст бог, судьба убережет тебя от судьбы Насти и Сонечки! За сим остаемся навеки твои мама и отец!»
Маруся плакала над такими письмами. Мама, простая женщина, жалела ее, жалела и даже половины правды не писала. Наверняка ведь и они с отцом голодают. А тем, что она привозит, с соседями делятся. Страшный-то год, разруха…
Как-то раз попыталась Маруся поговорить об этом с мужем. Михаил несколько дней подряд появлялся рано, усталый, но чем-то довольный. Вот в один из таких вечеров и рассказала она Тухачевскому о том, как бедствует его родная Пенза.
Но Михаил ее не слушал совсем. Он слышал, что она говорит, но думал о чем-то невероятно далеком, нездешнем.
— Михаил, ты слышишь меня? — окликнула его Маруся.
Тухачевский улыбнулся жене, но ничего не ответил. Он и слышал и не слышал ее. Тогда Маруся впервые задумалась о том, что для ее мужа значит их брак. Впервые, ведь раньше ей было вполне достаточно его крепких объятий, бессонных ночей в его ласках, чтобы понимать, что она нужна ему и что именно в ней он видит будущее своей семьи. Однако нынче, когда на смену эйфории первых дней пришла обыденная жизнь, ежедневные заботы, когда мир с его радостями и, куда чаще, неприятностями вторгся и властно заявил свои права, вдруг оказалось, что Михаил даже здесь, с ней, все равно неспокоен. Он, становясь мужем, не перестает быть тактиком — его мозг все так же занят решением вопроса, как выстроить свою судьбу, добиться заветной цели.
Марусе стало страшно: что, если она ему нужна тоже только для этого, для того, чтобы сделать еще один шаг к заветной цели? А потом еще один, а потом еще…
Михаил любил вспоминать, как, вернувшись в Россию в семнадцатом (неужели это было всего два года назад?), сразу же понял, что следует принять сторону большевиков, что так он сможет добиться главной своей цели — стать самым именитым военачальником.
— Понимаешь, Марусь, я ведь еще в гимназии мечтал стать не просто военным, я мечтал стать генералом.
— Помню, что старшеклассники в гимназии тебя дразнили Бонапартом… — перебила Мария.
Михаил нахмурился:
— Это не то, совсем не то. Хотя если бы мне удалось достичь чего-то подобного, с армией пройти Европу, возвеличивая свою страну… Да, от такого я бы не отказался. Ну так слушай. Вот я пересек русскую границу, вот ступил на улицы Петербурга. Нет, уже Петрограда. Я прошел от Невы вверх, может быть, несколько кварталов. Я увидел страну, которой остро, до боли, не хватает всего. Но в первую очередь не хватало, как мне тогда показалось, силы упорядочивающей. Ведь до германской войны все же было спокойно. Но куда девались толстые городовые с перекрестков? Почему Главный штаб больше напоминает сарай? Словно люди, получившие власть, добившиеся ее, не знают, что теперь с ней делать, куда приложить свои силы, чтобы страна вновь стала похожа на страну, а не на сброд бездельников…
Маруся ахнула — да, муж от нее ничего не скрывал, но его откровения были такими страшными, «контрреволюционными»… Тогда Мария не обратила внимания, что муж-то говорит шепотом.
Много позже она вновь будет вспоминать эти слова, и вот тогда еле слышный шепот найдет свое оправдание.
— К тому же как-то на улице случайно встретил я Николая Куляпко, он уже был при высокой должности. Нет, я ему не завидовал — да и отчего бы мне, Тухачевскому, завидовать карьере сына ремесленников. Но, поразмыслив, пришел в выводу, что как Николай выбрал сторону для выстраивания своей жизни, так и я должен сделать это и что сейчас мне с Куляпко и его революцией по пути.
Мария только молча кивнула. «Сейчас по пути» — этим было сказано все.
— Но мало было сделать выбор. Надо было выдвинуться. Стать не просто одним из военспецов, стать необходимым! Именно поэтому я и отправился в запасной батальон Семеновского полка, именно поэтому рассказал солдатским командирам все о своем плене и своих побегах. Именно поэтому, думаю, солдаты и избрали меня, подпоручика (подумай только, Маруська, всего лишь подпоручика!) командиром роты.
— Но ведь ты же был командиром роты там, в окопах?
— Это иное, девочка. Там командует тот, кто понимает, что надо делать. И погоны имеют совсем небольшое значение. А здесь, среди этого бывшего крестьянского сброда…
— Михаил!..
— Да, верно. Так вот, подпоручику в двадцать четыре года никогда не стать бы командиром роты в те, прежние времена, при Николае. А сейчас… И тут я понял, что сделал верный шаг. Через неполных три месяца по рекомендации все того же Николая я вступил в партию большевиков.
— Хорошо, что ни Николай, ни кто-то еще не слышит твоих слов.
— Ну почему же? Я был убежден, что именно за большевиками будущее. И я хочу принести пользу своей стране, значит, я один из них. Да я и сейчас в этом убежден — наверное, более, чем тогда.
Что-то в словах мужа пугало Марусю, но что-то и успокаивало. Может быть, ей, простой девушке из простой семьи, пусть и окончившей гимназию, не понять, что же движет такими гигантами, как ее муж? Может быть, и ей не мешало бы взглянуть на мир не с обывательской, а с иной, более высокой, точки зрения. «Приносить пользу стране» — как это важно, как торжественно звучит. А Михаил все продолжал свой рассказ:
— Ведь в восемнадцатом году не было в стране настоящей обученной армии. Ценили каждого военного специалиста, который перешел на сторону большевиков. Каждому давались огромные права — и это заставляло нас всех, военспецов, работать, не зная ни дня ни ночи. Николай, вот уж не знаю отчего, стал продвигать меня вперед так, как только мог, должно быть, видя во мне своего человека. Он даже представил меня Владимиру Ленину. Тот лишь раз взглянул на меня и сразу все понял! Это его слова: «Дайте ему армию и отправьте на фронт, пусть покажет, на что способен!» Вот так я стал командармом. Надо просто оправдывать доверие — и тогда я не только генералом, но и маршалом стать смогу…
— Красным Бонапартом? — наполовину шутя, наполовину серьезно переспросила Маруся.
— Да, красным Бонапартом. — Михаил шутки не принял, глаза его оставались строгими, далекими. — Но маршалу, помни это, Маруська, нужна в женах настоящая помощница. Не просто милая и любимая женщина, а женщина-соратник, женщина-сподвижник…
«Соратник? Сподвижник? О чем это он?»
— О чем ты, Михаил?
— Хорошо бы тебе пойти на курсы. Тебе нужны новые знания, тебе необходимо понимание курса партии, тебе следует найти свое место в новом мире. Так, как нашел свое место я.
— На курсы?
— Да что ты меня все время переспрашиваешь? Я же ясно сказал — одних гимназических познаний для жены командарма недостаточно! А для жены маршала и университетских много не будет!
Но Маруся вовсе не собиралась снова идти учиться. Да и зачем? Поддерживать мужа можно и не только высокоумными беседами с другими женами. Вот уж что меньше всего сейчас нужно ей — так это университет!
«О чем он говорит? О чем думает? В стране голод, разруха. А ему подавай жену с университетским образованием! Другая, вишь ты, не подходит!»
— Обратись в реввоенсовет… Мне обещали, что подыщут для тебя хорошие курсы для жен высшего командного состава. И не затягивай с этим.
Тогда Маруся послушно кивнула, решив, что обязательно и прямо завтра выполнит указание Михаила. Она даже уже оделась и вышла в холодный февральский полдень, когда увидела почтальона, спешащего к ней.
— Вот хорошо, Мария Игнатьевна, что я вас увидел! Письмо вам. Получите, и я сразу дальше побегу!
— Спасибо большое! — Маруся уже нетерпеливо разворачивала письмо.
Как же она соскучилась по дому, по теплому маминому участию, по суровой и сухой отцовской улыбке! Как сжимается сердце сейчас, когда вспоминает она свой последний приезд в Пензу — изможденные лица родителей, опустевшие полки в кладовой, исчезнувшие безделушки, которые наверняка были обменяны на продукты… А мамины слезы, когда увидела она жестяные банки с консервами и мешочек с рисом… Как затряслись руки отца, когда он по одной заботливо ставил банки на самую верхнюю полку кладовой.
Да, писала мама, в Пензе за месяц ничего не изменилось — родители живы и здоровы. Но умерла от голода двоюродная сестра отца, а тиф унес ее сыночка, Марусиного сверстника, который тоже, как и ее отец, пошел в машинисты.
«Не беспокойся о нас, доченька, — писала мама. — Мы здоровы, всего у нас вдосталь. Едим сытно и тебя, кровиночку нашу, вспоминаем. Ждем не дождемся, когда ты вновь приедешь…»
Руки у Маруси дрогнули. Господи, о какой же ерунде она думает, какие глупости собирается делать! Родители голодают, родня умирает, а она, дурочка, ищет курсы, подобающие жене маршала!..
Девушка вытерла слезы и торопливо вернулась домой, пусть этим домом и был салон-вагон мужа. Руки по-прежнему тряслись, словно февральский сырой холод проникал и сюда, в натопленный уют.
Маруся собрала все карточки, какие нашла. Не забыла продуктовый аттестат, который отдал муж. Проверила, хорошо ли сложила документы, плотно замоталась пуховым платком и поспешила в лавку, где обычно отоваривала карточки.
Ей надо было не только получить продукты, но и успеть на литерный поезд, который отправлялся в тыл. Второй большой станцией, Маруся это знала, была Пенза.
— Господи, только бы успеть!
Литерный отошел точно по расписанию. Проводив его, человек в длинной темно-серой шинели поспешил к авто, которое ожидало его на привокзальной площади.
— В реввоенсовет! Да поживее!
Шофер суетливо передвинул рычаг, и машина, сердито пофыркивая, прогрохотала через площадь в сторону длинной Торговой улицы. В ее торце высилось здание биржи. Бывшей биржи, точнее, теперь в нем помещался реввоенсовет фронта. Человек в серой шинели вытащил из кармана часы и открыл крышку. Да, он отлично успевает…
«Ну что ж, товарищ Тухачевский! Ваш ждет чрезвычайно неприятный разговор!»
Человек в шинели довольно улыбнулся — этот выскочка из военспецов уже всем показал, что значат на самом деле революционное самосознание и революционный задор. Показал и то, что царские вояки уже никому не нужны — их опыт восприняло новое поколение и теперь всех их можно смело отправлять в расход.
— И наконец, последнее, товарищ командарм! Реввоенсовет не умаляет ваших заслуг, мы все, как один, поздравляем вас с награждением почетным именным оружием. Победа над Колчаком — это великая победа. Но все же моральный облик большевика, победителя белой сволочи, не может не беспокоить реввоенсовет!
Тухачевский гордо выпрямился. «Моральный облик? О чем эта серая крыса? Не иначе, донесли о приезде Лидии…»
— Ваша жена, командарм, ведет себя контрреволюционно. Пока вы воюете, она мешками таскает в Пензу продукты. В стране голод, а товарищ Тухачевская, пользуясь вашим именем, разъезжает на литерных поездах…
Краска отлила от щек командарма. Да, это было куда страшнее, чем появление любовницы у первого лица армии. Это была неприкрытая контрреволюция. Понятное дело, что весь предыдущий разговор был затеян только ради этих нескольких слов. И теперь ему надо принять решение — защищать жену или нет.
— Мы даем вам три дня, товарищ Тухачевский, чтобы вы навели порядок в своей семье. Три дня!..
— Слушаюсь! — командарм щелкнул каблуками.
— И прекратите ваши царские штучки! На дворе двадцатый год, Николай Кровавый мертв, а у вас все выправка да муштра! Лучше бы вместо этого проводили политинформации!..
— Будет исполнено! — Командарм коротко кивнул, повернулся через левое плечо и вышел в бывший биржевый зал, сейчас тихий и пыльный.
Стульев не осталось — они все ушли на дрова. Лишь два огромных ореховых стола да высоченный шкаф-картотека томились в пыльном углу, дожидаясь того мгновения, когда революционный топор сокрушит их в щепки и они отправятся в коптящие буржуйки, вроде той, что пыталась согреть комнату революционно сознательных членов совета.
— Проклятые болтуны, — прошипел Тухачевский. — Чинуши…
Но в чем-то они были правы. Не дело, чтобы жена командарма, как последняя мешочница, таскала продукты в голодающий город. Люди сами виноваты в том, что бедствуют. А ее, Маруси, дело — хранить честь и заботиться об имени мужа.
Маруся вернулась от родителей через двое суток. С усилием стянула платок, размотала его и стала снимать полушубок. Руки дрожали — уж очень она замерзла в вагоне. Пусть поезд и был литерным, но вагоны не отапливались, и до родного дома она добралась за семь долгих часов. А уж возвращалась так и вовсе в обычной теплушке, куда жену командарма устроили конники, в Тухачевском как в командующем не чаявшие души. Путь обратно тоже растянулся, но тут хотя бы ее пару раз угостили горячим чаем и крупным темно-серым ноздреватым сахаром.
И вот наконец она дома. Отчего-то пусто, хотя время позднее, Михаил должен был бы уже вернуться.
Маруся сняла полушубок и протянула руки к буржуйке — огонек в ней едва теплился, но все же это было тепло, такое долгожданное. Послышались тяжелые шаги — Михаил поднимался в салон-вагон.