Третий глаз Шивы Парнов Еремей
— Были случаи, когда растения не реагировали на смерть креветки?
— Я знаю пять или шесть случаев.
— Чем, по-вашему, это вызвано?
— Опять же статистикой.
— Но за статистикой кроется некое явление, процесс?
— Либо да, либо нет. Не следует забывать, что природа в самой основе своей статистична. Если мы обратимся к элементарным частицам…
— Стоит ли, Марк Модестович?
— Но в основе мироздания действительно заложены квантово-механические процессы, где статистика…
— Боюсь, что здесь я ничего не пойму. Извините… Буду очень вам благодарен, если вы объясните мне статистические отклонения без привлечения квантовой механики.
— Это уже гадание, шаманство. Почем я знаю, по какой причине растение вдруг не прореагировало? Может, оно спало. Или решало какие-то свои дела. Наконец, просто пребывало в дурном настроении. Сами видите, какая это все чушь. Лучше не заниматься гаданием.
— Аркадий Викторович убивал только креветок?
— Да. Рыб ему было жалко.
— А как бы, по вашему мнению, могло отозваться растение на гибель теплокровного организма?
— Таких опытов мы не ставили.
— И все же?
— Я, видите ли, экспериментатор и гаданиями не занимаюсь.
— Хорошо, Марк Модестович, так я и запишу… Тогда еще вопрос: если утренний полив соответствует десяти часам по московскому времени, то и каждое последующее событие, отраженное на ленте, тоже отвечает какому-то строго определенному времени суток? Верно? Я не ошибаюсь?
— Абсолютно, поскольку одно вытекает из другого. Отклонения, кстати, везде будут одинаковыми.
— Поясните, пожалуйста.
— Время первого полива точно не зафиксировано. Мы лишь приближенно приурочили его к десяти часам. Так? Столь же приближенными окажутся и остальные события. Если опыт начался не в десять часов, а, скажем, в одиннадцать, то и ошибка в определении времени гибели креветки составит ровно плюс один час. Вы согласны?
— Понял вас! Все очень логично… К сожалению, у меня кончается лист, и я вынужден попросить вас еще раз расписаться. Не затруднит?
— Нет проблемы, как говорят англичане.
— Благодарю… Когда вы в последний раз были на даче в Жаворонках? Точнее, когда вы в последний раз ставили с Аркадием Викторовичем опыт?
— За несколько дней до того, как случилось это трагическое событие, Владимир Константинович, за несколько дней. Насколько я помню, вы уже спрашивали меня об этом. Могу лишь сожалеть, если мой ответ вас не устраивает.
— Не устраивает? Но почему?
— Эх, Владимир Константинович, дорогой мой! Я же не слепой и прекрасно понимаю, куда вы гнете. Вам кажется, будто вы располагаете убийственным доказательством против меня. Сейчас вы достанете из портфеля ленту и обвините меня в том, что в день смерти Аркадия Викторовича я был в его кабинете. Разве нет? Сначала вы своими вопросами загнали меня в угол, а теперь вытащите вещественное доказательство и изобличите во лжи.
— Если я правильно понял, вы хотите, чтобы я выложил карты на стол? В принципе я не против открытой игры. Давайте попробуем разобраться вместе. Действительно, у меня в портфеле лежит лента. Ориентируясь на характерный сигнал полива, мы можем разделить ее на отрезки, соответствующие отдельным календарным дням. Последний отрезок соответствует последнему дню жизни Аркадия Викторовича. Лента еще продолжала разматываться, когда ваш учитель уже не дышал. Даже после того, как цветок был опрокинут и один из датчиков, отвечающий четвертому номеру на печатном устройстве, порвался, потенциометр все еще продолжал работать. Опыт все еще длился, несмотря на то что экспериментатор был мертв. Вот так… Вместе с вами мы пришли к тому, что на ленте зарегистрированы вполне объективные процессы, которые могут быть с большой долей вероятности однозначно интерпретированы. Вы сами только что рассказали о том, как реагировало растение на одно лишь ваше появление в лаборатории. Вы сами подтвердили и тот факт, что программа «Ненависть» целиком лежала на вас. Но на участке ленты, запечатлевшей последний опыт Ковского, мы видим ту самую серию зубчатых пиков ниже нулевой линии, о которой вы говорили и которую я назвал криком боли. Как это можно объяснить?
— Покажите мне ленту.
— Сейчас это нецелесообразно.
— Нет? Но почему?
— У меня есть на этот счет кое-какие соображения.
— И это вы называете карты на стол? Боюсь, что плодотворного совместного разбирательства у нас не получится.
— Посмотрим, Марк Модестович. Еще не вечер.
— Я отказываюсь вести с вами дальнейший разговор.
— Это уже не разговор, Марк Модестович, а допрос. Вы ведь сами согласились дать свидетельские показания. И сами же придали нашей беседе столь острый уклон. Я не намеревался сегодня спрашивать вас о пиках боли на последнем отрезке ленты. Но как бы там ни было, а вопрос задан. Вы отказываетесь отвечать на него?
— Нет, не отказываюсь. Я не хочу дать вам лишнее оружие против себя.
— Это разумно. Итак?
— Я не знаю, почему возникли эти зубцы на ленте. Меня в тот день в кабинете не было. И это все, что я могу сказать.
— Такой ответ представляется вам убедительным?
— Решайте сами.
— Ни меня, ни кого-то другого он удовлетворить не может.
— Вы кто по образованию, Владимир Константинович? Я забыл.
— Юрист.
— Ах, юрист! Тогда вы должны понимать, что всплески на ленте — не отпечатки пальцев. Это поисковая научная работа, очень и очень далекая от ваших дел. Юридически сведущий человек не найдет здесь ни улик, ни доказательств. Тут ничего нельзя истолковать однозначно и ничего нельзя использовать для следственной практики. Думаете, я сразу не понял, куда вы клоните? Но я отвечал на ваши вопросы, рассказывал о таких деталях, до которых без меня вы бы не докопались за целый год. Все бы ваши построения разлетелись в прах, умолчи я лишь об одном сигнале утреннего полива! Станете спорить?
— Не стану. Вы действительно очень мне помогли. И я знаю, что все сказанное вами — правда.
— И зачем я, товарищ Люсин, сам сунул голову в приготовленную моими руками петлю? Зачем?
— Вы вновь приглашаете меня предпринять совместный логический анализ?
— Давайте попробуем.
— Прежде всего должен отметить, что вы умный человек, Марк Модестович.
— Покорно благодарю.
— В самом деле умный. Вы правильно сказали, что юридической силы сигналы на ленте не имеют. Как, строго говоря, не имеет ее реакция служебно-розыскной собаки. Собака способствует розыску преступника, но никак не составлению обвинительного заключения. Наш случай хоть и не однозначный, но чем-то схожий. Никто не рискнет выдвигать обвинение против человека на основании каких-то пиков и синусоид, которые могут толковаться и так и эдак. Мы даже не найдем подходящих экспертов, хотя на страницах мировой печати и дебатируются вопросы использования биопотенциалов растений в целях криминалистики. Но согласитесь, Марк Модестович, последние диаграммы все же дают нам некое указание, которое трудно будет оставить без объяснения. Если хотите, это повод задуматься, покопаться в известном направлении. Вдруг отыщется?! Я имею в виду улики, следы, не подлежащие противоречивому истолкованию. Более того, я могу уже располагать такими уликами! И должен прямо сказать, что вместе с лентой они обладают большой доказательной силой.
— Провоцируете?
— Ни в коем случае. Только обрисовываю общую ситуацию.
— Какие это улики? В чем вы меня обвиняете?
— Об уликах мы еще поговорим. В свое время… На второй ваш вопрос я тоже еще не готов дать окончательный ответ. Могу лишь сказать, что у меня есть веские основания не верить некоторым вашим показаниям.
— Конкретно!
— Если конкретно, то я убежден, что в день смерти Ковского вы были в его лаборатории. Я говорю о его кабинете на даче в Жаворонках.
— Это все?
— Это главное.
— Отсюда только один шаг, чтобы обвинить меня в убийстве.
— Я его не сделал.
— Напрасно! Это ведь так просто!
— Думаю, что вы ошибаетесь. Но как бы там ни было, от ответа на вопрос, что вы делали в доме Ковского в тот последний день, не уйти.
— Я не знаю, какие у вас там есть против меня улики, но лента, повторяю, не доказательство. Она меня не волнует.
— Напрасно.
— Нет, не волнует. Объяснить пики легче легкого. Я могу выдвинуть хоть сто различных вариантов.
— Сделайте одолжение.
— Ковский сам поставил опыт по программе «Ненависть».
— Это противоречит вашим прежним показаниям.
— Ничуть. Отчего бы ему не поставить такой опыт? Я же не был у него целых пять дней. Это не утверждение, а только предположение. Как я могу утверждать что-либо, если не знаю точно? Меня же не было там! Не убеждает?
— Ладно, допустим. Еще варианты есть?
— Сколько угодно! Ковский раскрыл форточку, и на лист с датчиком упал солнечный луч. К вашему сведению, утреннее солнце богато ультрафиолетом. Поэтому лист мог получить ожог, что и вызвало реакцию, сходную с той, которая возникала при раздражении током или зажженной сигаретой. Как вам это нравится?
— Видимо, научные эксперты признают подобный довод достаточно резонным.
— Вот видите! А что, если реакция цветка вообще была самопроизвольной? Если растению не понравилось, что бактерии в почве вдруг взрывообразно размножились или, напротив, погибли? А вдруг поливная вода содержала не те соли? А что, ежели завелась какая-нибудь личинка и стала пожирать корни? Или проросли вдруг занесенные ветром вредные споры?
— Понятно, Марк Модестович, и достаточно. Меня ваша аргументация убеждает. Не отказываясь от первоначальных сомнений, я вынужден признать, что пики на диаграмме доказательной силой не обладают. Вы удовлетворены?
— А вы?
— И да и нет. Но, по крайней мере, вопрос, казавшийся мне главным, получает достаточное объяснение. Точнее вырисовывается неправомочность самой его постановки. Приношу свои извинения. Наличие пиков боли на последней диаграмме не может быть истолковано однозначно.
— Вы отразите это в протоколе?
— Ваши ответы? Безусловно!
— А ваши выводы?
— Это уже не для протокола. Они останутся в голове.
— Еще вопросы будут?
— Нет, Марк Модестович, спасибо. Прочтите, пожалуйста, и подпишите.
— Давайте. — Он подписал не глядя. — Я вам верю.
— Прочтите все-таки для порядка. Если что не понравится, внесем изменения.
— Нет, все правильно, — сказал Сударевский, бегло проглядев запись. — Жаль лишь, что наш в высшей степени интересный диалог не отражен здесь во всей полноте.
— Сойдет. Главное, чтобы правильно была передана суть, а как мы с вами добирались до истины, никого не касается.
— Считаете, что мы добрались до нее?
— Диалектика учит, что абсолютная истина недостижима, Марк Модестович, хотя мы можем сколь угодно близко приблизиться к ней… Теперь, когда мы покончили с делами, могу сообщить вам приятную новость.
— В самом деле?
— Академик Берендер дал высокий отзыв о вашей работе. Он считает, что она безусловно заслуживает диплома на открытие. Если вы согласны, он готов ходатайствовать о передаче ее на рассмотрение в отделение химических наук.
— Спасибо, Владимир Константинович, за ваши хлопоты и за действительно прекрасное известие. Оценка Александра Петровича крайне лестна и ко многому обязывает, но, не знаю, как вам объяснить, я не согласен. Ради бога, извините меня, но я не хочу.
— Вот уж удивили так удивили! Мои друзья говорят, что это почти верное дело!
— И тем не менее.
— Ну, раз так… Дело, конечно, ваше.
— Хотите знать почему?
— Вы не обязаны объясняться, Марк Модестович. Столь далеко мои служебные полномочия не распространяются.
— Но вы пытались помочь мне не как следователь?
— Конечно же, нет! Просто по-человечески! Наконец, как гражданин… Вы ведь действительно сделали вместе с Ковским большое и важное открытие. В юридическом оформлении этого факта заинтересованы не только вы, но прежде всего наша страна. Этого требуют государственные интересы.
— Вот видите, Владимир Константинович, как вы по-государственному мыслите! Жаль, что те, кого это прямо касается, не берут с вас пример. Им, простите, плевать…
— А вы не о них думайте! Это накипь. Вы лучше на таких, как академик Берендер, ориентируйтесь.
— Поздно. Я, знаете ли, чертовски устал, и мне все равно. Перегорело в душе. Одна зола осталась. Хватит с меня неприятностей. Хочу спокойно пожить. У меня перед глазами, простите, наглядный урок. Да, да, я об Аркадии Викторовиче думаю! Не довольно ли жертв, товарищ майор?
— Вы считаете, что Ковский стал жертвой?
— Результаты вскрытия уже известны? Или это тоже секрет?
— Случай сложный. Труп долго лежал в воде. Заключения судебно-медицинской экспертизы еще нет.
— Так чего же вы дурака тут валяете? Душу выворачиваете? Вы же ведете себя, как последний провокатор!
— Боюсь, вы перебарщиваете, Марк Модестович!
— А вы не перебарщиваете, обвиняя меня в убийстве близкого и дорогого мне человека?
— Я ни разу не произнес слово «обвинение».
— Не обвиняете, так подозреваете!
— Я ни разу не произнес слово «убийство».
— Потому что данных нет, улик этих самых! Были бы — произнесли бы! Но я дам, дам вам материал против себя! Не беспокойтесь! Вас наверняка мучила проблема мотива преступления. Я не ошибся? Так вот, мотив есть: Сударевский убил своего учителя, чтобы сесть на его место. Очень просто! Я принимаю предложение возглавить лабораторию — разве это не веский довод? Как-никак лишних сто тридцать рубчиков в месяц!
— Прекратите истерику! Немедленно прекратите!
— Что?.. Да-да, вы правы, извините меня…
— Принести воды?
— Нет, благодарю вас, не надо.
— Тогда коньяку выпейте.
— Мне от него плохо бывает… Сердцебиение. Еще раз простите. Нервы, знаете ли, не выдержали. Сорвался.
— Вижу, что сорвались. Не знаю только, когда именно. Поэтому вновь решаюсь напомнить вам о предложении академика.
— Нет. Бог с ним, с этим открытием. Тут я пас, говорю со всей ответственностью. Скажете, струсил? Карьерист? Да-да-да! Хватит с меня. Пора и о себе подумать. О своем здоровье, о диссертации, о лаборатории, наконец. Теперь, когда я точно знаю, что Аркадия Викторовича нет, мне ничто не мешает принять предложение Фомы Андреевича. Даже напротив! Я просто обязан сделать это ради светлого имени Ковского как ближайший друг его и ученик.
— Правильно. Но не в меньшей мере вы обязаны сделать и другое: довести до конца дело всей жизни вашего учителя.
— Его уже довели до конца. Хватит! Можете осуждать меня, но я решил жить. Здесь я делаю уступку своему человеческому естеству. С открытием покончено раз и навсегда!.. И хватит о делах. Не пора ли подумать об обеде? Судя по запахам, процесс приготовления находится в заключительной стадии. Не желаете ли помыть руки?
— После всего, что мы наговорили друг другу, мне одинаково трудно как отказаться от вашего приглашения, так и принять его. Я не хочу обидеть Марию и вас, Марк Модестович, но поймите меня правильно, мне лучше уйти.
— Никаких «уйти»! Одно другого не касается! Вы наш гость, и я ни за что вас не отпущу!
— И все-таки я ухожу.
— Вы, конечно, обиделись! Но я был вне себя. Не обижайтесь, прошу вас!
— Я нисколько не обижаюсь, Марк Модестович, но поверьте мне, так будет лучше… У вас волос на плече. Позвольте сниму…
Глава шестая. ВОЛНА IV
В год Зайца[25], когда над государством тангутов Си-Ся пролетел дракон, Темучин вознамерился начать поход на Запад. Но прежде чем поднять на пике с лунным кругом знамя войны — девять черных как сажа лошадиных шкур, — он задумался о жизни и смерти.
Однажды в часы бессонницы Великий хаган понял, что он всего лишь человек. Завоевав Восток и собираясь сильно потеснить или совсем уничтожить Хорезмшаха на Западе, Темучин впервые подумал о конечной цели.
Спору нет, он собрал орды диких кочевников в могущественную империю, которая диктует свою, вернее, его, Темучина, свирепую волю народам и государствам. Нелегко было построить на пепелище древних культур централизованную державу, скованную непререкаемой дисциплиной походного лагеря. Еще труднее оказалось подчинить всех и вся единому закону. Но и это сумел он осуществить. Недаром же ныне на теплых еще, дымящихся развалинах завоеванных городов первыми возникают не дворцы, не храмы и даже не хижины, а хошлоны[26] нового правопорядка. Перепись мужчин, ямская почта, налогообложение, мобилизация — вот какие команды выкрикивает покоренным монгольская яса[27]. И это хорошо. Но что потом? Чем больше лошадей, тем труднее согнать их в табун. Мудрый стареющий воитель понимал, что империи, как и люди, дряхлеют и умирают. Рано или поздно, но все созданное им пойдет прахом, и, прежде всего, он сам станет тенгри — уйдет в небо. Впрочем, это лишь так говорят: уйти на небо. Никто не знает, что делается за таинственной гранью, отделяющей тенгри от мира живых. Никто оттуда не возвращался.
По мановению его руки смерть косила сотни и сотни тысяч. Он видел, во что превращаются люди, когда одухотворяющее их начало невидимым паром устремляется в небеса. До сих пор он смотрел на смерть лишь как на необходимейший элемент политики. И только. Радости она не доставляла ему. Убивая, он не испытывал ненависти или каких-то мстительных чувств. Холмы из черепов, насыпанные на страх врагам, воспринимал как неизбежное последствие войн, как необходимое напоминание. Сами по себе они не тешили его тщеславия, не пробуждали темных инстинктов и даже не наталкивали на мысль о собственной участи. Людям свойственно извлекать уроки скорее из единичного, нежели из множественного примера. Не горы трупов, а лишь гибель любимого коня навела Темучина на размышления о смысле и цели бытия. Он думал об этом все чаще, углубленнее, пока не ощутил вдруг странное обмирание под сердцем, и сразу же стало ясно, что его тоже не минует вселенское уничтожение существ. А если так, то зачем тогда все? К чему борьба и многотрудные усилия и какова цена стремления, ради которого он не пощадил даже единокровных братьев? Во имя чего он столько претерпел в жизни — на собственной шкуре совсем еще мальчишкой испытал беспощадную облаву смерти, все ужасы погони изведал, все страхи бегства? И настолько бессмысленными и мелкими показались ему собственные суетные порывы, настолько жалкими завоеванные плоды, что он застонал от неутолимой тоски.
Туманным пятном посветлел дымник юрты, в зарослях дрока пробовали голос ранние пташки, но сжавшая сердце ледяная рука все не отпускала. Темучин тщился во что бы то ни стало найти ответ хоть на один вопрос, но ничего не получалось. Не было ответа. Но даже бессилие, которое он ощутил, уже само по себе много значило для него. Казалось, что после такого необходимо зажить по-новому, как-то совсем иначе; употребить оставшиеся годы — или только дни? — на разрешение самого важного и сокровенного. На мгновение в нем пробудилась жажда деятельности, чуть отогревшая заледеневшую душу. Значит, не все еще потеряно и есть хоть какой-нибудь выход из могильного лабиринта, куда само всепожирающее время загоняло его ударами стального бича! Пусть он не видит сейчас этого спасительного выхода, но непременно отыщет его потом, и, может быть, очень скоро, если броситься на поиски с такой же неистовой энергией, которая сокрушала царства. Ведь он властелин! Сокровища его несметны! Он ничего не пожалеет ради достижения единственно верной цели. Без нее не милы победы, горек кумыс и золото подобно золе. Что зароют вместе с ним в могильный курган? Коня, любимое оружие, украшения, горшки с едой… Еще красивые девушки и храбрые бахатуры уйдут под землю, чтобы и там прислуживать хагану. Какая жалкая малость! Какая страшная нелепость! Получается, что он, кому ныне принадлежит весь мир, ничего не сможет взять с собой! Разве мыслимо смириться с этим! И вновь растревоженное бессонницей сознание заметалось по запутанным ходам сумеречного лабиринта. И ни единой спасительной мысли не промелькнуло. Он даже не сумел вообразить себе, какой станет та новая жизнь, в необходимости которой так уверился. Понимал, что надобно быстро и круто все поменять, только не знал, как, где и когда…
Хмурый, с больной головой, поднялся Темучин с жаркого собольего ложа и вышел из шатра. Кэшиктены из личной охраны молча отсалютовали копьями и застыли по обе стороны резной, изукрашенной рисунками против злых духов — оберегами и знаками счастья — двери. Высокий бородатый старик обернулся и оглядел своих гвардейцев долгим оценивающим взглядом. Оба бахадура были из славного рода барласов. Он помнил их еще мальчишками и пил кумыс с их отцами. Каждого кэшиктена хорошо знал и помнил Темучин. Тех, кому доверил охрану собственной жизни, нельзя не знать. Недаром гвардейцы были вознесены даже над армейскими темниками — начальниками десяти тысяч. И они исправно несли службу. Хаган мог спать спокойно: не то что враг, а ласка не прокрадется в его хошлон, летучая мышь не залетит. Но защитят ли его часовые от той, которая без пайцзы[28] и пароля идет куда пожелает и забирает с собой кого захочет? Закон ясно говорит: «Кебтеулы, стоящие на страже у ворот, обязаны рубить голову по самые плечи на отвал всякому, кто попытался бы ночью проникнуть во дворец». Но есть закон над законами и сила над силой. Никто не знает, когда позовет его смерть: ночью или днем, зимой или летом. Ее не остановят ни обереги на хаганской двери, ни сабли стражи. Она не посмотрит ни на черное девятигривое знамя войны, ни на белое мирное знамя. Что ей бунчук Темучина? Его грозная слава, что ей?
Так не лучше ли перекинуться головою в лебеду, чем отойти в юрте? Обнять пропыленные кусты, а не соболий мех? Испустить дух среди вольной степи на мягкой подушке из порубанных тел?
Раскосые грозные очи хагана мрачно глядят из-под нависших бровей на знатных барласов. Сильные, молодые! Усишки куцыми волосками лишь оттеняют их лица, смуглые от ветра и молодой играющей крови. С любым из них поменялся б великий хаган: отдал бы все мировое величие за одну только молодость. Не глядя. Баш на баш. Но даже если бы мыслима была эта сделка, все равно с ней пришлось бы повременить. Еще Темучин не померился силой с Хорезмом! Еще тангуты и чжурджени ждут своего часа! Зато потом… Но настанет ли оно, это потом?
Подбегает кравчий. Гнет спину дугой, умоляя испить утреннего кумыса.
— Напиток бессмертия! — лепечет разжиревший на царских хлебах бездельник. — Или чял — молоко от молодой верблюдицы? Не угодно ли, суту[29], кубок «бгродарсуна» — хмельного напитка из винограда?
Но Темучин прогоняет назойливого багурчи прочь. Нет, ему ничего не угодно. Когда-то прильнув к горячей конской шее, он высасывал кровь из отворенной жилы, и соленая терпкая влага заменяла ему и еду и воду из степного колодца. Охмелев, как от рога с тарасуном[30], он зализывал ранку коню и, вскочив в седло, без сна и отдыха скакал от летовки к летовке, собирая бахатуров на большую войну. Теперь не то…
Отогнав стражу, нетерпеливо поигрывая нагайкой, он подзывает черби — управляющего людьми.
— Кто из служителей тенгри последовал за нами в ставку? — спрашивает он.
— Все, наделенный величием. — Черби развертывает исписанный уйгурскими знаками свиток и начинает перечислять: — «Индийские проповедники Шигемюни[31] и тибетские перерожденцы, гебры — огнепоклонники, за приверженность к персидскому учению прозываемые парсами, монахи — несториане, монах — доминиканец, что привез послание короля французов, мулла из Бухары, хазарский раби, заклинатель — чойчжин, лама красной веры, попы из Царьграда…»
— Довольно! — останавливает Темучин.
Степной житель, он поклоняется Солнцу и Небу, матери-Земле и луусам — духам рек и озер. Он одинаково почитает всех иноземных богов и оказывает уважение их служителям. Его нукеры не разоряют ни мечетей, ни церквей, ни пагод. Одной военной дисциплиной нельзя скрепить воедино, словно кадку железным обручем, подвластные народы. Пусть у каждого останется его бог. Он терпеливо сносит все домогательства крикливой шайки жрецов, каждый из которых стремится расположить его именно к своей вере, и никому не говорит «нет». Пока они ссорятся и дерутся между собой, он молится всем богам понемножку и выжидает, присматривается. Конечно, единой державе следует дать и единую святыню. Только время еще не пришло. Впереди поход на Хорезм, а там видно будет. Скорее всего, он, Темучин, останется перед тенгри в долгу. Пусть уж Удэгей, сын и наследник, расхлебывает эту кашу. В главном хаган уже успел увериться: секрета бессмертия не знает никто. Что бы там ни нашептывали ему муллы, шаманы, попы и ламы, ни у одного из них лекарства вечной жизни или хотя бы долголетия нет. Обещаниям он больше не верит. И снадобье, которое подсовывают ему время от времени, перестанет глотать. Нет, отравы он не боится. Прежде чем принять новое лекарство, он, как положено, пробует его действие на лекаре и только потом принимает сам. Но ведь не помогает! Чувствует он себя неплохо, нечего небо гневить, однако стоит поднести к лицу серебряное зеркало, как сразу же становится ясно, что все посулы приостановить неумолимое продвижение старости — враки. Он очень постарел за последнее время. Волосы на голове поседели и почти целиком выпали, лоб избороздили глубокие складки, под глазами набрякли темные мешки. А сами глаза еще ничего! Желтые, как у рыси, они по-прежнему молоды и зорки. Недаром же он с пятидесяти шагов сажает стрелу в стрелу. Или лекарства все-таки хоть как-то действуют? Конечно, следовало бы для острастки, дабы не смели дурачить государя, примерно наказать этих лекарей во монашестве. Хотя бы по одному от каждой религии, чтобы никого не обидеть. Но страшно. Даже он, Темучин, не смеет позволить себе сломать хребет монаху, как некогда шаману Кокочу, посмевшему оспаривать верховную власть хагана. Нельзя восстанавливать против себя грозные силы тенгри, которые вертят человеком как хотят. Особенно некстати это именно теперь, когда он решил начать борьбу за вечность. В ней будет дорог любой союзник. Ему, Темучину, все равно, как поступят с его телом потом: сожгут ли по рецептам брахманов или зароют в землю, скормят собакам по тибетскому обряду или отдадут на съедение птицам, как то рекомендуют огнепоклонники. Но пока этого не случилось, он ни с кем не желает враждовать. Коли нельзя взять врага ни стрелой, ни саблей, с ним лучше договориться. Наконец, кто станет лечить Темучина, если он попробует наказать хотя бы одного из этих наглых обманщиков? Все только перепугаются и разбегутся. А ведь среди них попадаются и действительно знающие люди, не только обманщики!
Об одном таком искуснейшем маге и лекаре, даосе по имени Чан-чунь, он наслышан уже давно. Недаром в Китае толкуют, что даосы, не в пример всем прочим, действительно нашли лекарство вечной жизни. Если так, то можно считать, что битва с тенгри выиграна. Он завтра же… нет, не завтра — сегодня, немедленно пошлет к Чан-чуню гонца. Пусть тайши[32] поспешит прибыть в ставку. Погостит, осмотрится и другим даст к себе приглядеться. О, для человека, который сделает его вечным, Темучин ничего не пожалеет! За каждый лишний день жизни заплатит столько, сколько чудодей сам пожелает. Но говорят, даосы не нуждаются в золоте. Они могут извлекать его из воды, как творог — из молока.
Чан-чунь с готовностью откликнулся на зов Темучина.
— Я иду к местопребыванию государя, что на вершинах реки, для того чтобы прекратить войны и возвратить мир! — ответил он послам.
Но этой встрече, от которой оба, по взаимному неведению друг о друге, ожидали столь многого, суждено было состояться лишь спустя три года. Темучин уже не принадлежал себе. Он сам сделался первым пленником собственной всесокрушающей воли и не мог вмешаться в развитие событий, вызванных ею. И случай, слепо бросающий кости судеб, тоже подгонял хагана, не дозволяя выбирать, понуждая действовать.
Расширяя свои границы, владыка Запада и владыка Востока неудержимо неслись к роковому соприкосновению, чреватому самыми губительными последствиями. Неизбежное свершилось, когда Хорезмшах завоевал кипчакские степи, а монголы поглотили Северное Семиречье.
Сделавшись соседями, Темучин и Мухаммед, хотели они того или нет, вынуждены были определить свою политику по отношению друг к другу. Вполне понятно, что прежде всего каждый из них пожелал получить о партнере подробные и достоверные сведения.
Именно тогда и решался вопрос о войне или мире. И пусть столкновение между обоими хищниками, ставшими теперь естественными соперниками, было предрешено всем ходом исторического развития, оттянуть его на неопределенный срок еще казалось возможным. Но неразумные, вызывающие действия Мухаммеда вскоре и такую возможность свели на нет.
С караваном купцов, которые везли на продажу парчу, шелк и ткань зендани, в ставку хагана прибыл шахский посол Беха ад-дин Рези, человек утонченный, изнеженный и коварный. Никаких конкретных предложений он с собой не привез и в беседе с Темучином ограничился лишь туманными заверениями о мире и взаимовыгодной торговле. Но один из купцов, некто Валчич, тут же вызвал всеобщее возмущение, назначив цену за свои ткани в десять раз большую, чем они стоили ему самому. Темучин распорядился показать купцу хаганские склады, заваленные всевозможной материей. Когда тот своими глазами убедился, что монголы не дикари и знают надлежащую цену всему, его товары конфисковали. Наученные горьким опытом собрата, остальные купцы сложили свое добро к ногам государя, словно приехали не торговать, а привезли подарки. Тогда Темучин проявил великодушие и разумную твердость. За каждый отрез шитой золотом ткани он дал по золотому балышу — в три раза меньше, чем требовал зарвавшийся Валчич, — за два куска зендани — по серебряному. Столько же уплатили и пристыженному Валчичу. Это был урок дипломатии, наглядный и поучительный. Послу же, которого обласкал и одарил сверх меры, наделенный величием хаган сказал:
— Передай своему государю, что мы считаем его повелителем Запада, а себя — владыкой Востока. И мы желаем, чтобы между нами всегда был мир, а купцы могли свободно ездить по всем государствам. Небо обязало правителей обеспечить безопасность торговли. Это их первейший долг.
Темучин предлагал Хорезмшаху узаконить раздел обозримого мира. Возможно, при благоприятных обстоятельствах обе стороны смогли бы выполнить взятые на себя обязательства и столкновения бы не произошло. Вся беда в том, что независимо от воли государей благоприятно сложиться обстоятельства как раз и не могли.
Свято соблюдая законы вежливости, хаган отправил ко двору Хорезмшаха своих соглядатаев, конечно, наделенных всеми посольскими полномочиями. По обычаю тех времен и для большего удобства, посольство тоже примкнуло к купеческому каравану. Желая польстить мусульманскому фанатику шаху Мухаммеду, Темучин отправил в Хорезм одних только магометан. Более того, во главе миссии он поставил Махмуда, хорезмийца по происхождению, что несомненно должно было ублажить шаха. Еще в числе послов находились бухарец Али-ходжа и Юсуф Кенка из Отрары. Подарки они везли с собой богатейшие. Один только величиной с верблюжий горб золотой самородок с китайских гор уже мог составить целое состояние. Он оказался настолько тяжелым, что пришлось везти его на отдельной телеге. Везли и другие золотые вещи, слитки серебра, столь ценимый на Дальнем Востоке нефрит, моржовые клыки, мускус и тончайшую таргу, которую ткали из нежной шерсти верблюжат-альбиносов.
Хорезмшах принял посольство в Бухаре, где весенний воздух особенно целителен, а благоухание цветущих персиков, кизила и миндаля продлевает молодость и открывает для радости сердце.
Хорезмиец Махмуд, стоя вместе с другими на коленях, передал высокое поручение.
— Наш наделенный величием государь и непобедимый полководец, — сказал он, — наслышан о могуществе шаха и его воинской доблести. Вместе с дарами он посылает владыке Хорезма, Мавераннахра и прочих цветущих стран свой братский привет и пожелание долгой жизни на радость счастливым подданным. А еще наделенный величием предлагает шаху хорезмскому заключить договор о вечном мире. Сам он ставит шаха «наравне с самым дорогим из своих сыновей"[33] и выражает уверенность, что в Хорезме известно о победах монголов, особенно же о завоевании Китая, а также о богатстве народов и стран, составляющих монгольскую державу. Все вышесказанное позволяет надеяться, что установление прочного мира и безопасности торговых путей будет способствовать процветанию обеих сторон.
Шах Мухаммед выслушал послов с непроницаемым видом и, не сказав в ответ ни слова, отпустил их.
Но как только на Бухару опустилась благоуханная непроницаемая ночь, шахский визирь позвал посла-хорезмийца во дворец на тайную беседу. События развивались пока в предусмотренном Темучином порядке.
— Встань, Махмуд. — Хорезмшах сразу же дал понять, что беседа не будет официальной. — И слушай, что мы хотим тебе сказать. У человека только одна родина, и, куда бы ни забросила его судьба, он не смеет забывать свой край, свой город. Разве отцов забывают? Ты помнишь Гургандж? Помнишь родной Хорезмский оазис?
— О великий шах! — Махмуд со слезами на глазах поцеловал пол. — Я покинул родные края еще мальчиком, но сердце все помнит! Я люблю свою родину, да пребудет над ней вечная милость аллаха!
— Как же ты, мусульманин и хорезмиец, можешь служить грязному кяфиру, злоумышляющему против нас, твоего царя?! — Хорезмшах не скрывал вдохновенного гнева. — Как только ты не проглотил свой нечестивый язык, когда осмелился передать нам, что монгол считает нас за сына?! Кто сын, тебя я спрашиваю? Уж не мы ли, повелитель мусульман, в котором течет кровь пророка? Ала ад-дин Мухаммед, потомок Ануш-тегина, должен признать своим отцом язычника-скотовода? В своем ли ты уме, отступник? — Шах рванул себя за бороду. Нечистые, болезненные белки его глаз покраснели от напряжения.
— Будешь служить нам, Махмуд? — с угрозой спросил он.
— Приказывайте, повелитель правоверных, — не поднимая лица, прошептал, готовый принять смерть, посол. — Я вам раб.
— Встань, — приказал Хорезмшах, понемногу успокаиваясь. — Монголы действительно так сильны?
— Они не знают страха, ваше величество, и собственная жизнь им не дорога.
— И правда, что они завоевали весь Китай?
— Истинная правда, ваше величество.
— Но даже это не дает права вонючему кяфиру называть нас своим вассалом!
— Лучше бы я и вправду откусил себе язык! — Посол не скрывал своего страха. Он был бледен и сильно вспотел.
— Сколько войска у твоего господина?
— Много, ваше величество, иначе бы ему не удалось завоевать полмира,
— честно, хотя и несколько уклончиво ответил Махмуд.
— Не может того быть, чтобы монголы, которые неведомо откуда пришли, собрали большую армию, чем правоверные! Аллах того не допустит!
— Аминь! — Махмуд благочестиво поднял глаза. — У наделенного величием хагана хоть и не счесть воинов, но силы его не идут ни в какое сравнение с армией Хорезма. Ваше величество держит в строю много больше сабель.
— Ты не обманул наших надежд, Махмуд! — Хорезмшах просиял. — Мы так и думали, что наше войско по сравнению с монгольским — как большая река перед ручьем. В тебе мы тоже не ошиблись, благочестивый мусульманин. — Он одарил посла мимолетной улыбкой. — Ты станешь нашим оком в монгольской орде и будешь сообщать нам все, что там происходит. За это мы щедро наградим тебя. Вот возьми. — Хорезмшах бросил послу тяжелый перстень, украшенный невиданного цвета камнем, игравшим в свете факелов подобно самаркандскому вину мусалясу[34]. — Пусть ясный камень будет залогом наших дальнейших неслыханных милостей. Он поможет тебе невидимо присутствовать всюду, где только станут говорить о нашем Хорезме, Махмуд, твоей родине.
Посол спрятал перстень и поцеловал землю перед шахом. Понимал ли он в ту минуту, что его ответ на вопрос о силах монголов сыграет роковую роль в судьбе Хорезма, давшего ему жизнь? Трудно сказать… Но одно он знал твердо: правда стоила бы ему головы. А так он уносил ее из дворца на плечах, в придачу к бесценному камню.
— Завтра мы официально призовем тебя и остальных послов выслушать наш ответ, — сказал Хорезмшах, прежде чем закутанный в черный плащ визирь увел Махмуда. — Мы подпишем договор о дружбе. Что же касается торговых отношений, то с этим не стоит спешить.
Не разгибая спины, посол исчез за парчовой занавесью, которую приподнял перед ним визирь.
…Темучин остался весьма доволен исполненной миссией. Он похвалил послов за гибкость и проявленную ими при заключении договора смекалку. Особо поблагодарил великий хаган Махмуда-хорезмийца.
Оставшись один, Темучин потер шахский камень о белый войлок шатра и долго дивился тому, что тонкие ворсинки притягиваются и прилипают к кольцу, словно намазанные клеем. Он заметил, что войлок не только шевелится, но и потрескивает, как сухие волосья в грозу. Таинственный огонек в кристалле от такого трения, казалось, набирался еще большей пронзительности и силы.
Все радовало хагана в этот день счастливой луны: и договор, который развязывал ему руки для военных действий на Севере, и удачный ответ смышленого посла на вопрос шаха о монгольских силах, и эта сверкающая вещица, которая, если знать нужные заклинания, делает человека невидимым. Но больше всего веселила сердце весть о том, как принял напыщенный Мухаммед, его, Темучина, отцовское обращение.
Восстановив в памяти рассказ посла, он с хохотом упал на соболье ложе и стал кататься на животе, визжа и зарываясь лицом в щекочущий мех. За обедом он один съел целого ягненка и выпил вина. Полную чашу, сделанную из черепа ненавистного меркитского князя. Потом он поехал на охоту и бил всех зверей и птиц, каких достала стрела. Не тронул только прародичей — серого волка и красавицу лань. Давненько он не ощущал себя таким бодрым и молодым.
В лагерь прискакал пропахший хвоей и потом, когда над дымником его юрты зовуще мигала Алтан-годас[35].
А на другой день в ставку прискакал черный от запекшейся крови и пыли мусульманин. По его словам, он был погонщиком верблюдов в том самом караване, который Темучин отправил во франкские земли через владения Хорезмшаха. Полумертвый от усталости, он все-таки поведал страшные подробности учиненной в пограничном городе Отраре резни.
Караван состоял из пятисот верблюдов, груженных золотом, серебром, китайскими шелками, фарфором, тканью таргу, мехами лис, соболей и бобров, мешочками мускуса, чашами из нефрита и розового хрусталя, бронзовой утварью, безделушками из оникса, яшмы и бамбукового корня — всеми теми редкостными вещами, которые достались героям победоносных набегов на Цинь, Китай и страну чжурдженей. Кроме купцов — четыреста пятьдесят человек, и все как один мусульмане, — в составе его находилось и небольшое посольство во главе с доверенным представителем самого хагана Ухуном. Всех их, в том числе и Ухуна, преспокойно перерезали по приказу каирхана Иналтика, наместника Хорезмшаха, а товары разграбили. Только погонщику чудом удалось уцелеть в кровавом побоище и бежать.
Едва ли это могло быть сделано без ведома Хорезмшаха, которому каирхан послал подробное донесение о том, что задержан и разоружен крупный разведывательный отряд потенциального противника.
Для любого азиатского государя подобное событие могло бы стать поводом начать войну. Но Темучин под влиянием чувств, в том числе и таких благородных, как праведный гнев, политических решений не принимал. Дав страстям несколько поутихнуть, он отрядил в Гургандж Ибн Кефередж Богра чрезвычайного представителя, которого сопровождали два татарина из знатных княжеских родов.
Богру было поручено высказать, однако в умеренных выражениях, упрек Хорезмшаху за вероломство и со всей решительностью потребовать выдачи злодея наместника. Вопрос о возмещении убытков Темучин решил пока не поднимать.
Склонный к крайним поступкам и фанатичный, Мухаммед усмотрел в поведении соседа слабость и неуверенность. Это еще более подстегнуло его неуемную заносчивость, и он, даже не выслушав как следует Богра, отдал его палачу. Татарским же князьям отрезали бороды и палками погнали восвояси.
На сей раз имело место прямое оскорбление, наглый вызов, терпеть который было бы непозволительно.
Возможно, впоследствии монголы сами напали бы на Хорезм, узнав очевидную слабость непомерно раздутой империи. Но как бы там ни было, ныне беду на свою землю навлек сам государь. Он хотел войны и получил ее. Причем такую, о какой ранее и не слыхивал. Другого столь истребительного нашествия, которое довелось изведать Хорезму и Мавераннахру с его несравненными Самаркандом и Бухарой, не знал мир. Блистательный Гургандж превратился в песок и угли, которые втоптали в землю копыта монгольских коней. Он так и не поднялся после того, как нашествие схлынуло и другие города стали понемногу оправляться; ни тогда, ни потом — через много сотен лет[36].
…Вот по какой причине не встретился с мудрецом Чан-чунем великий хаган в год Зайца, когда этого так возжелал. Зато теперь, подняв белое знамя мира и готовя мало-помалу поход на Си-Ся со сказочно богатыми и таинственными городами Тангут и Хэйжуй[37], он мог подумать и о себе. Это было особенно уместно и неотложно, потому что стал он действительно государем полумира и стукнуло ему шестьдесят семь годов. Возраст более чем почтенный. А если принять во внимание, что хаган послал в черного орла — харабтура поющую в полете, огненную от киновари стрелу и промахнулся, становится понятным, почему разрушитель Гурганджа с таким нетерпением дожидался приезда даосского мудреца.
…Проехав монгольские степи, страну уйгуров, Кульджи и Семиречье, Чан-чунь к ноябрю 1221 года добрался наконец до Сайрама. Переправившись через реки Чу и Талас, а затем и через великую Сыр, он пересек Голодную степь и через северо-восточные ворота въехал в Самарканд. Ему тоже не терпелось встретиться поскорее с хаганом, которого он мечтал склонить к милосердию и терпимости. За долгую дорогу он столько видел горя и разрушения, которые принесли войны, что дал себе слово отвратить сердце государя от кровопролития. И Темучин, и его поверженный соперник Мухаммед, встретивший смерть на диком берегу Каспия, так осквернили землю человеческой кровью, что не хватит и тысячи лет, чтобы она вновь очистилась и могла рождать злаки. Так не довольно ли? Так не пора ли прекратить истребление сынов человеческих?
Повсюду, где успела хоть как-то наладиться мирная жизнь, даосского мудреца встречали радостные, взволнованные толпы. Люди словно предчувствовали, с какой мыслью едет к ужасному Темучину этот худощавый приветливый старичок, прославивший имя свое невиданными чудесами.
Чан-чунь, который, несмотря на мудрость и необъятное знание, до преклонных лет сохранил удивительную наивность, ничего с собой, кроме книг, астрономических инструментов и приборов для герметического искусства алхимии, не вез. Все, что у него было и чем дарили его богатые владыки, он раздавал неимущим и остался на склоне лет бедняком. Но это не мешало хаганским наместникам встречать великого мага, как царя.
Отдохнув и повеселившись в неунывающем Самарканде, который он даже воспел в стихах («Весь город наполнен медными сосудами, сияющими, как золото»), Чан-чунь стал собираться в ставку. Уезжать ему не хотелось. Самарканд, где дышалось так вольно и легко, покорил его сердце. Его дворцы с висячими садами, бассейны, затененные сладко шепчущими ивами, шумные базары и величавые минареты — все это показалось философу и поэту чертами забытой, но вновь обретенной родины. Он сразу узнал этот город, хотя ранее не видел его никогда. Жаль было расставаться и с крестьянами, которых он кормил из полученных на дальнюю дорогу запасов. Отощавших за осаду голодных детей, он поднимал на ноги своей кашкой, которую варил сам по рецепту, известному ему одному. Труднее всего расставался он именно с этими малышами. Впрочем, он ни с кем и ни с чем не расстался. Поэтам свойственно самое дорогое навсегда уносить в сердце.
В конце апреля Чан-чунь оказался уже на другом берегу Аму. Благо плавучий мост через своенравную реку был уже загодя восстановлен сыном Темучина, Чагатаем. В Кеше к нему, по высочайшему повелению, приставили темника Бугурджи с конвоем в тысячу латников, который и сопровождал гостя на опасном пути через ущелье Железные ворота. Затем даос и вся свита погрузились на корабли, чтобы переплыть Сурхан и Аму. В четырех днях пути от последней переправы находилась ставка.
Наконец они встретились! Это произошло 16 мая.