Третий глаз Шивы Парнов Еремей
— Современная наука может такое?
— Да, с помощью тяжелых ионов. Но получается, как говорят, не того, грязновато.
— Ионов-мюонов, конечно, древние не знали, но вполне могли додуматься до каких-то других способов. Такое возможно. Это не летательный аппарат.
— А всего лишь сома, — улыбнулся Березовский.
— Сома, — задумчиво повторил академик. — В самом деле, что мы о ней знаем? Не так уж и мало, надо признать. Не так уж и мало…
— Расскажите, пожалуйста, Расул Бободжанович! — Березовский достал блокнот. — Мне это очень важно!
— Если я не ошибаюсь, вся девятая книга Ригведы посвящена описанию одного только божества — Сомы. Подобно огненному богу Агни, Сома многолик и обитает в самых разных местах. И вообще Сома находится в тесной связи с Агни, которого до сих пор почитают в Гималаях и даже в Японии.
— Значит, Сома — божество? — удивился Березовский. — А я думал, это растение, известное в систематике как асклепия акида или саркостемма виминалис, хотя некоторые полагают, что это эфедра.
— Две ипостаси одного и того же, — успокоил его академик. — Характерная для индуистской мифологии многозначность. Подобно тому как огонь является главным материальным проявлением божественной сущности Агни, растение, о котором вы говорите, олицетворяет Сому. Но если земное проявление Агни было многообразно — огонь согревал и освещал, на костре можно было приготовить пищу, огненные стрелы легко поджигали кровли осажденного города и так далее, — растение сома годилось лишь для одного: из него готовили опьяняющий напиток. Во время жертвоприношений молящиеся пили сому и поили священной влагой светозарного Агни, выливая остатки в пылающий перед алтарем жертвенник. Это была особая форма того самого огнепоклонства, которое распространилось почти по всей Азии. Реликты его можно до сих пор обнаружить в фольклоре и обычаях народов Хорезма, Азербайджана, некоторых районов Таджикии. Не случайно священное растение огнепоклонников называлось «хаома». Последователи Заратустры чтили в нем то же опьяняющее начало. Сома Ригведы и хаома иранской Зенд-Авесты — одно и то же растение, одна и та же божественная ипостась. Видимо, правы те исследователи, которые считают, что культ сомы-хаомы предшествовал обеим религиям и вошел в них как своего рода древнейший пережиток. В Авесте, по крайней мере, есть одно место, которое указывает на то, что Заратустра разрешил употреблять хаому в жертвоприношениях, лишь уступая исконному обычаю… Вот, собственно, и все, что я могу рассказать о соме.
— Огромное спасибо, Расул Бободжанович! — Березовский прижал руку к сердцу. — Но не может быть, чтобы вы ничего больше не знали про сому. Сома действительно растет в горах Индии и Ирана. Когда я читал об этом, то совершенно упустил из виду Иран. И не удивительно! Ваш рассказ про хаому явился для меня полнейшим откровением. Вы видели сому?
— На картинке.
— А я даже в гербарии!
— Значит, это мне следует учиться у вас, а не вам у меня.
— Что вы, Расул Бободжанович! Я же полнейший профан… А как приготовляли священный напиток?
— О! Все, что связано со сбором сомы и приготовлением зелья, было окутано страшной тайной! Лишь по отдельным, разбросанным в священных книгах указаниям можем мы в самых общих чертах реконструировать этот процесс… Сома, вы правильно сказали, родится в горах. Ригведа говорит, что царь Варуна, водворивший солнце в небе и огонь в воде, поместил сому на скалистых вершинах. Подобно огню, сома попала на землю вопреки воле богов. Но если огонь был украден Матаришваном, индийским, грубо говоря, Прометеем, то сому принес горный орел. Распространение культа сомы по городам и весям Индостана требовало все больших и больших количеств этой травы, которая росла только в Кашмире на склонах Гималаев и в горах Ирана. Сому, таким образом, приходилось возить на все большие и большие расстояния. Торговля священной травой становилась прибыльным предприятием. Но гималайские племена, взявшие это дело в свои руки, в отличие от арьев не испытывали к своему товару священного трепета. Важнее всего для них было хорошенько нажиться на странном, с их точки зрения, пристрастии соседних народов к простому цветку. Цены на сому непрерывно росли. Вероятно, из-за этого гималайских торговцев стали считать людьми второго сорта. Впоследствии, когда обычаи обратились в законы о кастах, торговцев сомой включили в одну из самых презренных варн. Они были поставлены в один ряд с ростовщиками, актерами и осквернителями касты. Им строго-настрого запрещалось посещать жертвоприношения, дабы одним своим присутствием не осквернили они душу растения. Древнее поверье гласит, что цветок громогласно кричит и жалуется, когда его срывают, а если совершивший столь презренное дело осмелится войти в храм, дух Сомы утратит силу. Не удивительно, что торговцев сомой туда не пускали. И вообще в глазах поклонника сомы всякий, кто, имея священную траву, не поступал с ней надлежащим образом, выглядел отщепенцем. Весь род людской арии четко подразделяли на «прессующих» и «непрессующих». Те, кто не гнал из прессованной травы опьяняющего зелья, не заслуживали человеческого отношения. Для арьев они были хуже, чем варвары для римлян. Даже случайная встреча с «непрессующим» требовала немедленного очищения. Постепенно выработался сложный церемониал покупки сомы у «непрессующих». Он может показаться до крайности смешным и нелепым, но надо помнить, что для арьев все было исполнено символического значения. Так, платой за арбу сомы служила обычно корова, причем обязательно рыжая, со светло-карими глазами. Торговца, вероятно, меньше всего интересовали масть и цвет глаз купленной коровы, но покупателю было важно представить сделку в виде своеобразного обмена одной божественной сущности на другую. Понимаете?
— Корова издревле считалась священной?
— Совершенно верно. А строгая канонизация цветов как бы символизировала золотистый оттенок сомы. Вот и получалось, что обычная купля-продажа обретала вид сакральной церемонии. Покупали-то не просто траву, а душу бога, которого, согласно гимну, «не должно вязать, ни за ухо дергать», — обращаться непочтительно.
— У одного исследователя, физико-химика, сома выращивалась в качестве комнатного цветка. Он производил с ним всевозможные опыты.
— Ничего удивительного. Лавр был самым почитаемым растением у греков и римлян, что ничуть не мешает торговать лавровым листом на любом базаре. И в самом деле, какой кабоб без лавра?
— Или уха!
— Вот-вот! — Бободжанов довольно пожевал губами. — Мы даже не подозреваем, что, бросая в уху или харчо лавр, совершаем тем самым один из наиболее священных обрядов древнего мира. Так и с сомой. Для нас это обыкновенное дикое растение, к которому, кстати сказать, надо бы как следует приглядеться фармакологам… Да, самое обыкновенное растение…
— Семейства молочайников, — ввернул Березовский. — У него длинные висячие ветки и безлистый узловатый стебель золотистого оттенка. В волокнистой, как у камыша, внешней оболочке содержится млечный сок. Судя по описанию, он кислый и слегка вяжущий на вкус.
— Так! — Бободжанов вновь с довольным видом заиграл пальцами. — Видимо, из него и готовят жертвенное питье. Сначала выжимают с помощью пресса, затем смешивают с различными снадобьями и дают побродить, а потом и гонят. В сущности, обычное самогоноварение и вместе с тем самый священный и мистический акт брахманской литургии.
— А разве приготовление вина не считалось божественным творчеством Диониса?
— Вот-вот. Но разница в том, что, как делается вино, мы знаем, а сома… — Бободжанов хитро прищурился.
— …нет, — досказал за него, как послушный ученик, Березовский.
— Так-то… Гимны Ригведы описывают этот процесс в таких причудливых, нарочито затемненных выражениях, что почти невозможно ничего понять. Хуже алхимических рекомендаций. Виндишман перерыл целые горы литературы, пока разобрался наконец что к чему. По-английски читаете?
— Немного, — скромно ответил Березовский.
— Тогда посмотрите вот это место, — Бободжанов вынул из ящика внушительную монографию в ярко-зеленом, тисненном золотом переплете. Книга была заложена полоской бумаги.
«Растение собирают в горах, в лунную ночь и вырывают с корнем. Оно доставляется к месту жертвоприношения на повозке, запряженной парой коз, и там, на заранее подготовленном месте, которое зовется „вэди“, или „сиденье богов“, жрецы прессуют его между двух камней. Потом, смочив образовавшуюся массу водой, бросают ее на сито из редкой шерстяной ткани и начинают перебирать руками. Драгоценный сок по каплям стекает в подставленный сосуд, сделанный из священного дерева ашваттха — фикус религиоза. Далее его смешивают с пшеничной мукой и подвергают брожению. Готовый напиток подносится богам три раза в день и испивается брахманами, что является, бесспорно, самым священным и знаменательным приношением древности. Боги, которые незримо присутствовали при изготовлении напитка, жадно выпивают его и приходят в радостное, возбужденное состояние. Сома очищает и животворит, дарует бессмертие и здоровье, он открывает небеса».
— Весьма конкретный рецепт, — сказал Березовский, возвращая книгу. — Даже самому захотелось попробовать.
— Не советую. — Бободжанов положил монографию на край стола. — Ничего хорошего тут нет. Не знаю, что найдут в соме фармакологи, но, судя по описаниям Ригведы, она должна содержать вещества, близкие к ЛСД или мескалину.
— Не может быть! — удивился Березовский. — То есть, простите, Расул Бободжанович, — тотчас опомнился он. — Конечно, все так и есть, как вы говорите… Просто я никак не ожидал, что таинственное растение сома на поверку окажется всего галлюциногеном, вроде священных грибов ацтеков.
— Не хочу навязывать вам свое мнение. Попробуйте лучше сами составить себе представление о соме из высказываний героев Ригведы. Я попросил наших индологов подобрать соответствующие материалы… И вот какая вырисовывается картина. Все, кто хоть однажды испил сому, превозносят этот огненный животворный напиток, поднимающий дух и веселящий сердце. О чем это свидетельствует?
— Первоначальный алкогольный эффект?
— Допустим, — согласился Бободжанов. — Но пойдем дальше… Веды утверждают, что, кроме священнослужителей, сому дозволяли попробовать очень немногим… Как вы думаете, кому именно?
— Понятия не имею, Расул Бободжанович.
— И никогда не догадаетесь! Желавший причаститься к соме прежде всего должен был доказать, что у него в доме есть запас продовольствия на целых три года. — Академик выдержал красноречивую паузу. — О чем это говорит?
— Имущественный ценз… — нерешительно предположил Березовский.
— Чушь! — Бободжанов довольно потер руки. — Хотя это соображение и могло играть какую-то роль, но все равно чушь! Загвоздка, видимо, в том, что воздействие сомы на отдельно взятого человека было трудно предсказуемо и могло оказаться весьма продолжительным. Человек рисковал, по-видимому, многим. Он мог надолго потерять трудоспособность. Для того и требовался гарантированный запас пищи. Жрецы, таким образом, сводили до минимума отрицательные последствия питья сомы. Умереть с голоду человек не мог, а остальное уже воля богов или собственный страх и риск.
— Потрясающе! — восхитился Березовский. — Нет, Расул Бободжанович, это просто потрясающе!
— По-моему, самая простая логика… Кстати, какой из известных вам препаратов может вызвать столь продолжительное остаточное действие?
— ЛСД. Только ЛСД! Гофман, синтезировавший это вещество и попробовавший его на себе, пишет, что влияние ЛСД на организм может ощущаться в течение многих месяцев.
— Вот-вот. Теперь вы сами себе и ответили.
— Случайного совпадения быть не может?
— Если вы читали статью Гофмана, то должны знать и различные симптомы галлюциногенного опьянения. Верно?
— Совершенно верно, Расул Бободжанович. Я их помню.
— Тогда попытайтесь сравнить их с впечатлениями людей, испивших сому. Начнем с того, что все они в самых восторженных выражениях говорят о каком-то особом приливе жизненной энергии, о сверхчеловеческом ощущении всезнания и всемогущества. Но ощущение это обманчиво. На поверку оно оказывается бредом опоенного опасной отравой человека. В лучшем случае это просто опьянение. Как вам понравится следующий дифирамб? — Бободжанов вынул еще одну книгу, раскрыл на закладке и надел очки: — «Вот думаю я про себя: пойду и корову куплю! И лошадь куплю! Уж не напился ли я сомы? Напиток, как буйный ветер, несет меня по воздуху! Он несет меня, как быстрые кони повозку! Сама собой пришла ко мне песня! Словно теленок к корове. И песню эту я ворочаю в сердце своем, как плотник, надевающий на телегу колеса. Все пять племен мне теперь нипочем! Половина меня больше обоих миров! Мое величие распространяется за пределы Земли и Неба! Хотите я понесу Землю? А то возьму и разобью ее вдребезги! Никакими словами не описать, как я велик…» Достаточно, полагаю. — Бободжанов положил книгу рядом с первой и снял очки. — Как будто бы хмельное бахвальство немудрящего крестьянина? Но как поразительно напоминает оно рассказ Гофмана о действии ЛСД!
— Почти дословно. — Березовский едва успевал записывать. — Но Гофман видел еще цветные звуки. Господи, как много нужно знать, чтобы понимать историю!
— Долгое время эту исполненную бахвальства песнь толковали в качестве откровения бога-воителя и громовержца Индры. Но сам строй ее, примитивный набор изобразительных средств и сравнений заставляет в том усомниться. Нет, не бог, усладивший себя сомой, вещает свои откровения, а именно простоватый деревенский житель. Недаром Берген приводит слова другого любителя священного зелья, который говорит: «Мы напились сомы и стали бессмертны, мы вступили в мир света и познали богов. Что нам теперь злобное шипение врага? Мы никого не боимся». Совершенно очевидно, что сказать так мог только смертный человек, а не бог. Тем более, что в других гимнах люди, пьющие сому и выливающие опивки в жертвенное пламя, откровенно завидуют богам, особенно тому же Индре, который поглощает чудесный напиток целыми бочками. И здесь мы подходим к самому интересному моменту. Возникает вопрос: зачем богам пить сому, когда у них есть амрита
— истинное питье небожителей, дарующее мощь и бессмертие? В чем здесь дело? Без амриты боги не только утратили бы бессмертие и могущество, но и самое жизнь. Мир сделался бы необитаемым и холодным, бесплодным, как мертвый камень. Ведь амрита, питье бессмертия, есть не что иное, как дождь и роса, одним словом, Влага с большой буквы, влажное начало, насыщающее всю природу, питающее жизнь во всех ее проявлениях. Итак, зачем нужна сома, когда уже есть амрита?
— Но ведь амрита — стихия, отвлеченное понятие индуистской философии, тогда как сома — нечто реальное. Ее можно даже попробовать. Человек, вкусивший сомы, легче может вообразить себе, что чувствуют боги, пьющие амриту. Разве не так, Расул Бободжанович?
— Правильно. — Академик одобрительно поцокал языком. — Молодец, писатель! Жертвоприношение в честь сомы на земле символизирует животворное распространение небесного Сомы, иначе говоря — амриты. Шкура буйвола, на которую ставят каменный пресс, — это туча, чреватая дождем, сами камни — громовые стрелы, или ваджры грозовика Индры, сито — небо, которое готово пролить на землю священный напиток, лелеющий жизнь. Таков потаенный смысл всего действа приготовления сомы. Это закон подобия, без которого нельзя понять образ мысли древнего человека.
— Сома выступает как земное подобие амриты!
— Вот-вот! Одно подменяет другое, как шкура — тучу, камень — молнию, а сосуд, в который собирают млечный сок, — поднебесный водоем Самудра. Подобный символизм нельзя упускать из виду, когда работаешь с древними текстами. Он позволяет понять целевую направленность самых, казалось бы, непостижимых и странных действий. В самом деле, возьмем, например, следующее заклинание: «Пей бодрость в небесном Соме, о Индра! Пей ее в том же соме, который люди выжимают на земле!» Вам он понятен, надеюсь!
— Яснее ясного! Что внизу, то и вверху, как на земле, так и на небесах. Изумрудная скрижаль Гермеса Трисмегиста. Закон подобия.
— Тогда попробуем пойти дальше… Вам не надоело?
— Что вы, Расул Бободжанович! Я вам так благодарен! Вы тратите на меня столько драгоценного времени, и мне, право, неудобно… — Березовский смешался и замолчал.
— Ничего. — Бободжанов посмотрел на часы. — У нас еще есть минут восемнадцать, а потом, извините, ученый совет… Теперь, когда мы вооружены знанием закона подобия, тронемся дальше. Отождествление Сомы с водами и растениями позволяет уже иначе взглянуть на его родство с Агни, с чего, собственно, и началась наша беседа. Теперь мы можем прямо сказать, что Сома — тот же огонь, но только жидкий. В этом главное, священнейшее таинство брахманизма. Суть его в том, что огненное, или жизненное, начало проводится в сердцевину растений, в их семя, в человеческий организм, наконец, только посредством воды.
Тут, именно тут главный принцип индийской натурфилософии, ее стихийная диалектика, утверждающая борьбу и единство противоположных начал: огня и влаги. На нем построены религиозные учения, этика и повседневный обиход. Он целиком вошел в практику йоги и в основы индо-тибетской медицины. Если хотите узнать об этом более подробно, могу порекомендовать вам пролистать «Религию Вед» того же Бергена, «Сошествие Огня и небесного Напитка» Куна и, пожалуй, Гиллебрандта, те главы его труда, где говорится об Агни и Соме. Теперь вам будет понятно, почему их всегда поминают вместе. Вопросы будут?
— Только один, Расул Бободжанович. Меня по-прежнему занимает проблема камней. Что вам еще известно о красных алмазах, которые брахманы берегли для самых почитаемых статуй?
— Помните еще, значит, зачем пришли? — Академик надел очки и внимательно, словно увидел впервые, принялся рассматривать гостя. — У вас явно научный склад ума. Ясно сознаете конечную цель и не отходите от главного стержня. Хорошо.
— Я историк по образованию, — окончательно смутился Березовский. — Диссертацию сделал на материале Прованса одиннадцатого — тринадцатого веков. Вальденсы, катары…
— Понятно. Жаль, что вы сразу не сказали, коллега. Не пришлось бы сообщать прописные истины.
— Напротив, Расул Бободжанович! Все, что я сегодня узнал, оказалось для меня абсолютно ново. К сожалению, большинство историков плохо знают Восток.
— История едина. Без Востока нельзя по-настоящему познать и Запад. Это прекрасно показал в последней своей книге покойный академик Конрад. Вы и сами наверняка столкнулись с подобной дилеммой, когда писали свою диссертацию. Сущность альбигойской ереси останется абсолютно нераскрытой без привлечения манихейских концепций. Кстати сказать, пришедшее с Востока учение пророка Мани находится в теснейшей связи не только с катарской ересью, которую католическая реакция попыталась подавить огнем и мечом, но и с установками гностиков, несториан, древней черношапочной верой Тибета. Я не говорю уж о тех тенденциях манихейства, которые легко прослеживаются в Ригведе и Авесте. Да, коллега, история народов земли едина, ибо делалась она на земле, а не на далеких звездах, как нас пытаются уверить в том полуобразованные проповедники космического богоискательства… Но не будем отклоняться от темы. Вы знакомы с пантеоном ламаизма?
— Откровенно говоря, нет. Знаю только, что тибетцы включили в него как своих местных богов, так и брахманистских.
— Как раз в числе таких унаследованных от индуизма персонажей находится бог богатства Кубера, он же Вайсравана — хранитель Севера, Намсарай по-монгольски. Кубера бывает желтым, красным и белым. Обычно его изображают сидящим на льве Арслане с мангустой в левой руке и волшебным камнем Чандамани — в правой. Каждую минуту мангуста выплевывает алмаз. В соответствии с цветом бурхана он тоже может быть желтым, красным и белым. Сравнительно недавно наши товарищи раскопали в Аджин-атепе новый зал. Мой ученик, очень способный востоковед Геннадий Бурмин, обнаружил там прелюбопытную фреску. Она изображает Куберу с одной стороны белого, с другой — красного. С такой трактовкой мы сталкиваемся впервые.
— Я знаю Бурмина. Мы с ним дружны.
— Прекрасно! Советую поговорить с ним. Он расскажет вам об уродце Кубере куда более интересные подробности.
— Почему об уродце? — удивился Березовский.
— Такова традиция. Считалось, что богу богатства не нужна красота: он сам может купить любую красоту. Не следует забывать, что Кубера считался еще и царем темных сил, всевозможных демонов. Прелюбопытное божество! Мне приходилось видеть бурятскую танка Куберы — Вайсраваны, на обороте которой по-русски было написано: «Бойся люди Намсару». Так что идея представляется мне плодотворной. Луна и солнце, белый и красный Кубера, белый и красный алмаз. Дерзайте!
— И это как-то связано с сомой?
— Трудно сказать. Во всяком случае, Агни присущ красный цвет, Соме — белый.
— Соме — богу? — уточнил Березовский. — Не растению?
— Как вы сами понимаете, сома — амрита, или точнее вселенская влага — понятие скорее философское, чем ритуальное. Героем культа, героем народного эпоса может стать только личность. И, подобно неистовому Агни, олицетворяющему жаркое пламя, людская фантазия создала Сому — бога жидкого огня, одухотворителя жизни. Но если Агни часто ассоциировался с Солнцем, то Сому пришлось повенчать с Месяцем. Луна, как вы знаете, почти у всех народов являлась синонимом плодотворящей влаги. И действительно, в мифологии позднейшего, эпического периода Сома есть именно Месяц. В Пуранах Месяц прямо называется ковшом амриты. Когда он прибывает и ночи светлеют, боги пьют из него свое бессмертие, когда идет на убыль, к нему приникают питри — души умерших — и высасывают до дна. В ту минуту, когда питри выпивают последнюю каплю, ночь делается непроглядной. Упанишады, которые древнее Пуран, прямо говорят: «Месяц есть царь Сома, пища богов». Таким образом, культ Сомы имеет еще одну грань, астральную. Подобная многозначность не является исключением. Астральные тенденции легко прослеживаются в мифологии Египта и Двуречья. Пирамиды строго ориентированы по странам света, зиккураты служили для астрономических наблюдений и так далее. И если в Древней Индии действительно умели изменять оттенки камней, это могло носить сугубо символический смысл. Возможно, здесь подтверждался исконный принцип «все во всем», лежащий в основе алхимии. Кубера желтый, Кубера белый и Кубера красный многозначен и все-таки един! Сома белый и Агни красный одновременно разделены и слитны, противоположны и неразрывны.
— Но Яма, владыка загробного мира, тоже, кажется, олицетворяет Месяц?
— Равно как и египетский Озирис и персидский Йима.
— Йима и Яма! — Березовский закрыл блокнот. — Хаома и Сома…
— Да, — понял его Бободжанов. — Это одно и то же. Но я не знаю, как вы сможете перекинуть мостик от мифологии к чисто практическим вещам…
— Тоже не знаю. — Березовский не скрывал своей полнейшей растерянности. — Вы преподали мне урок истинной мудрости. Еще час назад мне казалось, что я хоть немного, но знаю о чем-то, хоть вслепую, но все же нащупываю какие-то пути. И вот все рухнуло… Нет даже намека на точку опоры.
— Не беда! Такой точки не нашел даже Архимед, иначе бы он давным-давно опрокинул Землю. — Бободжанов вышел из-за стола. — Мы славно побеседовали. — Он протянул Березовскому руку. — Надеюсь прочесть вскоре вашу новую книгу.
«Что я скажу Володьке? — подумал Березовский, бормоча приличествующие случаю слова. — Это же полный крах! Куда я только полез, самонадеянный болван!» Тут он вспомнил о том, что должен еще поговорить с Люсиным о Марии, и почувствовал себя совершенно подавленным.
Глава восьмая. СЛЕД ГОЛОСА
Люсин сошел с троллейбуса у кинотеатра «Россия». В буфете за углом взял стакан вишневого напитка и бутерброд с колбасой. Стоя возле столика, без особого воодушевления сжевал невзрачный сухой ломтик.
«Падает качество колбасных изделий, — подумал он, поднося к губам стакан. — Равно как и сыров. А что делать? Неизбежные плоды массового производства. Даже Бельгия, как утверждает Дед, это почувствовала. Во всяком случае, топленое масло, которое они нам продают, не вдохновляет. Тиль Уленшпигель ему бы явно не обрадовался. — Он вытер губы бумажной салфеткой и поплелся на бульвар, все еще ощущая во рту кисловатый, прогорклый привкус. — Разум-то уговорить можно, а вот как с желудком быть?»
Деревья уже роняли первые листья. Они падали на скамейки, шурша по дорожке из толченого кирпича, пытались следовать за порывами ветра, но безнадежно отставали, скопляясь в канавках у решеток водостоков.
Люсин поспешил пройти бульвар и свернул к газетному киоску за «Советским спортом», но, заметив на другой стороне улицы Данелию, остановился и призывно махнул рукой.
— Гоги! — громко позвал он, сложив ладони рупором.
Данелия удивленно оглянулся, но толчея у мебельного магазина, где шла запись на какой-то удивительно дешевый гарнитур, помешала ему увидеть приятеля.
— Гоги! — вновь позвал его Люсин и, дождавшись зеленого света, наискосок бросился через улицу.
Только теперь Данелия увидел его и заулыбался.
— Ты чего это пешком? — удивился Люсин. — Никак, твой «Жигуленок» улучшенной модели сломался?
— Типун тебе на язык, нехороший человек! — поморщился Данелия. — Машина на стоянке. Я из цирка иду. По твоей милости я сделался там своим человеком.
— После кошмарной истории с кражей питона, — Люсин поцокал языком, — ты самый популярный у них человек, Гоги. Кого же и посылать, как не тебя? Что нового в программе? Арена и вправду как солнечный диск?
— Ладно-ладно. — Данелия ткнул его пальцем под ребро. — Мели, Емеля.
— Ну ты, гений дзюдо! — Люсин поморщился. — Не очень… Больно все-таки.
— Ах, ему больно! А другим, значит, не больно? Ты хоть знаешь, куда меня послал?
— Знаю. Вход справа и вверх по лестнице на второй этаж. Разве ты заблудился?
— Нет, не заблудился. Но первый вопрос, который мне задала вахтерша, был про навоз. Ты только вдумайся хорошенько: про навоз! «Если вы за навозом, гражданин, то вам не сюда надо…» Ты что-нибудь подобное слышал? Или у меня на лице написано, что я пришел за навозом? Похож я на такого? Да?
— Ничего не понимаю, Гоги! — взмолился Люсин. — Какой навоз?
— А я, думаешь, понимал? — Данелия не выдержал и фыркнул от смеха. — Уже потом, когда я все сделал и пошел домой, то есть на работу, мне бросилось в глаза объявление, которое они повесили на воротах Центрального рынка: «Цирк отпускает навоз в неограниченном количестве всем желающим». Каково? И из-за этого меня, Георгия Данелию, чемпиона Москвы по самбо, приняли за какого-то дачника, за цветочного спекулянта, за вонючего выращивателя шампиньонов!
— Бедный, бедный наш цирк! — пригорюнился Люсин. — Финансовые органы не отпустили средств на уборку навоза! Пришлось воззвать к частному сектору… Будем надеяться, что садоводы останутся довольны экзотическим удобрением, которое производят слоны, бегемоты и антилопы нильгау.
— Когда-нибудь я застрелю тебя, Люсин, — вздохнул Данелия. — С большим удовольствием застрелю.
— Лучше замолвь за меня словечко товарищу Местечкину, чтобы определил в клоуны. С детства обожаю.
— Пожалуй, и вправду так будет спокойнее. Самое тебе место на ковре, у рыжего на подхвате.
— А кроме шуток, Гоги?
— Напрасно время потратил, Володя. — Данелия огорченно поджал губы. — С кем только я не говорил! Не знают у нас факирских фокусов. Что тут будешь делать? Ни Дик Чаташвили, ни Акопян, тоже наш кавказский человек, не могли мне сказать ничего путного, а Игорь Кио так прямо посоветовал взять командировку в Индию, даже рекомендательное письмо пообещал.
— Плохи наши дела.
— Чего хорошего? Лишь однажды мне хоть чуть-чуть, но повезло. Глава знаменитого циркового семейства Беляковых вспомнил, что знал одного артиста, который умел делать знаменитый фокус с манго.
— Это когда дерево в руках прорастает?
— Ага. Прямо на глазах у изумленных зрителей. Все мне твердили, понимаешь, что это, как и классический фокус с канатом, массовый гипноз. Но товарищ Беляков твердо стоит на том, что сам видел, как из кучки земли в руках того артиста проклюнулся росток и затем выросло крохотное деревце.
— Имени артиста он, конечно, не помнит?
— В том-то и дело, что помнит! Он мне даже его телефон дал.
— Чего же ты сразу не сказал?!
— Э, не надо волноваться, Володя! — отмахнулся Данелия. — Я уже звонил. К сожалению, товарищу факиру минуло сто лет… Так-то, милый друг. Как ни печально, последний русский факир не очень меня порадовал. Долго рассказывал о том, как путешествовал по Монголии и Тибету, как учился мастерству у персидских дервишей и маньчжурских гадателей. Но на мой конкретный вопрос о фокусе с манго ответил как-то невразумительно. То ли забыл он, как это делается, то ли действительно ничего здесь нет, одна сплошная иллюзия и массовый гипноз. Больше ничем порадовать тебя не могу.
— Данелия даже руками развел. — Извини.
— И на том спасибо, Гоги.
— По крайней мере до места незаметно дошли. — Данелия поставил ногу на ступеньку и, полуобернувшись к Люсину, кивнул на подъезд: — Прошу, маэстро!
— Только после вас, — церемонно отступил в сторону Люсин. — А поговорили действительно интересно.
Раскрыв пропуск, он кивнул дежурному и поспешил к лифту. От его утренней лени и созерцательного настроения не осталось и следа. Словно что-то торопило его здесь и подгоняло, словно электрические часы над входом незримо для постороннего глаза подкалывали его стальными остриями своих стрелок.
Еще в коридоре он услышал, что в кабинете надрывается телефон, и, нашарив в кармане ключ с латунной номерной печаткой на тонкой цепочке, кинулся к двери. Но едва вбежал к себе и протянул руку за трубкой, как звонок жалобно звякнул в последний раз и оборвался, оставив после себя печальное эхо.
«Так и есть — не успел».
Спохватившись, что ключи остались по ту сторону двери, он повернулся и выглянул в коридор.
«Так и есть — валяются на полу! Наверное, от сотрясения…» Люсин поднял связку и, захлопнув ногой дверь, сладко потянулся. Хронический недосып давал себя знать. Во всем теле ощущалась ломотная истома, косточки гриппозно ныли и в глазах резало. Он повесил пиджак на плечики, смочил носовой платок водой из графина и вытер лицо. Сонливость как будто прошла, но явственнее стала саднящая сухость во рту.
«Колбаса? Или я действительно заболеваю?» — пронеслась мимолетная мысль, но он не прислушался к ней, потому что вновь требовательно заверещал телефонный звонок.
— Слушаю! — сказал он, снимая трубку внутреннего.
— День добрый, Владимир Константинович, Костров беспокоит, — оглушительно задребезжала мембрана.
— Здравствуйте, Вадим Николаевич. — Он несколько отодвинул трубку от уха, чтобы было не так громко. — Как живем-можем?
— Есть новости. Хотелось бы поговорить.
— Я к вам? Или вы ко мне?
— Обычно так спрашивал Петрова Ильф, когда они созванивались на предмет поработать. Могу я к вам.
— Превосходно! — обрадовался Люсин. Ему смертельно не хотелось никуда идти. Прилив беспокойной энергии, который он ощутил в вестибюле, отхлынул. Пузырящаяся пена истаяла и без остатка впиталась в ноздреватый, светлеющий на глазах песок.
«Как бы и на самом деле не заболеть», — подумал он, смыкая воспаленные веки.
Голова приятно покруживалась, его увлекало с собой и ненавязчиво укачивало какое-то сильное течение. Вспыхнули в красноватой мгле колючие бенгальские искры, жидким зеркалом загорелось море, и все наполнилось многоголосым гулом, словно вырвался вдруг на волю шум, запечатанный в морских раковинах. Люсин увидел себя с лунатической улыбкой скользящим сквозь пеструю сутолоку запруженных улиц. Мелькали белозубые улыбки, тропические цветки, приколотые к смоляным волосам, лоснился желтый и густо-фиолетовый шелк одежд. Прямо на него, призывно и плавно покачиваясь, шла женщина с корзиной фруктов на голове, но, прежде чем он успел восхититься тем, как удивительно сочетается фиолетовый цвет ее сари со смуглым лицом и узкой полоской открытого тела, кто-то ухарски свистнул и гаерским голосом прокричал: «Ишь ты, куда надумал! Гриппозным в Бомбей нельзя!» Тут все смешалось, пугающе переместилось и покорежилось, а невидимый голос все выкликал его, Люсина, из толпы: «Ишь ты! Ишь ты! А ну-ка давай отсюда, проваливай!». — «Нет-нет, — пробовал сопротивляться Владимир Константинович. — Это вовсе не грипп никакой, грипп у нас давно отменили приказом горздрава за номером триста шестьдесят шесть, и болею я от колбасы…» Но его даже и слушать не стали. «Чего же ты тогда в санчасть за таблетками побежал? — продолжал публично позорить Люсина нахальный голос. — Видали такого мнительного?» Тут Люсин окончательно сдался и сник. Он и впрямь был очень мнительным человеком, и малейшее недомогание тотчас пробуждало в нем самые худшие опасения. Не боли, не страданий телесных боялся он и даже не смерти, о которой не думал обычно, воспринимая конечную неизбежность ее с равнодушием стоика. Его страшила одна только больница. Он жил одиноко и для подобного суеверного почти ужаса, казалось бы, не существовало причин. Но он боялся и знал за собой этот грех, с которым даже не пытался бороться, раз и навсегда признав свое полное поражение. И так ему больно вдруг сделалось, так беззащитно, что он сквозь стиснутые зубы мучительно застонал.
— Что это с вами, дорогой мой? — услышал он сквозь сон.
— А? Кто? — Застигнутый врасплох Люсин уставился на Кострова испуганными неразумными глазами. В ушах засвистел прилив, и с рокотом накатывающейся волны к нему прихлынул напрочь забытый, но тем не менее привычный неизменный мир. Сузились и стали на свои места оклеенные пластиковыми обоями стены, возникло окно и ветка липы за ним, один за другим повыскакивали из небытия облупившийся сейф, новехонькая финская стенка и, наконец, полированная доска стола, на котором он спал. — Я, кажется, заснул? — Он виновато заморгал, непроизвольно потянулся и вдруг ощутил себя не только здоровым, но и отдохнувшим. — Сколько же я, интересно, проспал? Подумать только: всего семнадцать минут! — Глядя на часы, он покачал головой.
— Иногда бывает достаточно и пяти, — понимающе поддакнул Костров.
— Мне снилось, что я заболел. — Люсин едва поборол зевоту. — Но ничего подобного! — Как мальчишка, демонстрирующий мускулы, он согнул руку в локте. — Здоров!
— Конечно же! — Костров сел напротив. — Просто переутомились.
— Пустяки. — Люсин окончательно пришел в себя. — Какие новости, Вадим Николаевич? — Он притянул к себе перекидной календарь и выдвинул стержень шариковой ручки.
— Помните, вы мне дали некоего Мирзоева?
— Как же, Вадим Николаевич, отлично помню: басмач-антирелигиозник. Он вас заинтересовал?
— Как вы на него вышли?
— Очень просто. Он был в числе тех, кто посещал НИИСК.
— И только-то?
— Нет. Он «Мамонт», то есть, простите, его фамилия начинается на букву «М», а в алфавитном списке, который нашли в лаборатории Ковского, не хватало как раз соответствующей страницы. Ее просто-напросто кто-то вырвал, естественно, мы проявили повышенный интерес к «Мамонтам». Их оказалось четверо. Трое практически вне подозрений.
— Понятно. — Костров распечатал пачку «Тракии».
— Кончились «БТ»? — спросил Люсин, закусывая мундштучок. — Я — как тот бедняк в «Ходже Насреддине», который нюхал дым чужого шашлыка. Что у вас есть на Мирзоева?
— Он определенно связан с гранильной фабрикой.
— Это уже интересно! Похоже, эхолот пишет косяк! А, Вадим Николаевич?
— Скажу даже больше. — Костров глубоко затянулся. Обозначились тени на щеках. — Это именно он периодически звонит Ковской и справляется насчет Аркадия Викторовича.
— Да у вас действительно потрясающие новости! — Люсин бросил мундштучок назад в ящик. — Полагаете, от него все и идет?
— Еще не знаю. Возможно, он только посредник. Если мы сумеем доказать, что в НИИСКе действительно делали из простых алмазов оптические и окрашенные, то он у нас в руках, а там и вся ниточка потянется.
— Попробуем… Но вы уверены, что именно он служит передаточным звеном между мастерской и НИИСКом?
— Абсолютно. Он связан и с теми и с теми. Наши вышли на него еще до вас. И именно со стороны мастерской. Понимаете? Теперь кольцо замкнулось.
— Ясно… А как вы засекли, что звонил именно он?
— Вот. — Костров вынул из папки несколько зираксных отпечатков, где на сером зернистом фоне явственно виднелись сложные узоры, образованные тонкими пунктирными линиями.
— Что это? — заинтересовался Люсин и разложил отпечатки веером.
— Фонограммы.
— Постойте, постойте, Вадим Николаевич! Это, случайно, не по методу доктора Керста?
— Совершенно справедливо. Пленки с записью телефонных разговоров мы пропустили через звуковой спектрограф Керста.
— А я и не знал, что метод уже внедрен в практику. — Люсин, пряча зевок, прикусил губу. — Вообще-то удивляться нечего. Впервые его использовали в судебном разбирательстве, кажется, еще в шестьдесят шестом году. Но, честно говоря, я просто не ожидал, что он так скоро дойдет до нас. Вот уж сюрприз так сюрприз!.. Напомните мне, пожалуйста, принцип этой штуки. Хочу все знать, как говорится. В порядке самообразования. На будущее.
— Значит, так. — Костров повернул к себе календарь и набросал принципиальную схему. — Всякий произнесенный звук складывается из сотен различных колебаний. Действие прибора основано именно на таком принципе. При анализе звуков прибор «настраивается» на каждую из частот точно так же, как приемник на определенную станцию. Настройка осуществляется магнитной головкой, скользящей вверх и вниз по участку неподвижно закрепленной пленки и за каждый проход отбирающей небольшую группу частот. Настраиваясь на определенную частоту, головка приводит в движение иглу, которая изображает частоту в виде волнистой линии на электрочувствительной бумаге. На полученном таким образом отпечатке вертикальные перемещения показывают частоты. Громкость выражается насыщенностью окраски линии — чем громче, тем точнее линия изображения.
— Голосовой узор столь же индивидуален, как и кожный? — Люсин задумчиво обводил скрепкой причудливые изолинии фонограммы.
— По всей видимости, так. Нельзя, конечно, априорно утверждать, что на земле нет двух людей с одинаковыми голосами, но…
— Более того! Нам точно не известно, что нет двух людей с одинаковыми пальчиками. И что из этого? В картотеках всех стран мира хранятся миллионы отпечатков, и еще не было случая, чтобы среди них нашлись одинаковые. Нет, Вадим Николаевич, фонография замечательная штука! Уверен, что она поможет вывести на чистую воду всяких радиохулиганов и телефонных анонимщиков. Лично я голосую «за».
— Я тоже. — Костров спрятал отпечатки.
— Давайте попробуем прикинуть, чем мы располагаем. — Люсин вырвал из календаря чистый листок. — Насколько я вас понял, неясными остались два момента: источник левых, если можно так сказать, алмазов и механизм превращения их в цветооптические. Так?
— Первый менее важен.
— Конечно. К такому вы, надо думать, привыкли… Значит, все сейчас упирается в институт. — Люсин машинально изобразил круг и тут же перечеркнул его. — Кто делал? Как делал? И в каких отношениях с нашим «Мамонтом» состоял?
— Если вы сумеете дать ответ, мы размотаем весь клубок.
— «Если»… В том-то и дело, что «если». — Люсин закусил губу. — Сегодня я вам ничего не скажу. И завтра, видимо, тоже.
— Но Мирзоев был совершенно определенно связан с Ковским.
— В том-то и дело, что был. — Люсин сделал ударение на последнем слове. — Ковский мертв.
— Можно предположить, что Мирзоев знает и других сотрудников НИИСКа.
— Предположить-то можно, Вадим Николаевич, только звонит-то он все больше на улицу Горького, Аркадия Викторовича спрашивает.
— Возможно, он звонит не только туда.
— Едва ли. — Люсин скомкал листок и бросил его в корзину.
— Почему?
— Простая логика, Вадим Николаевич. Если бы Мирзоев был связан с кем-то еще из НИИСКа, то уже знал бы, что звонить ему некому.
— В «Вечерней Москве» будет извещение о смерти?
— Нет. Мы договорились об этом с Людмилой Викторовной и руководством института.
— Вы уверены, что так надо?
— Честно говоря, нет. — Люсин поежился, словно от холода. — Не уверен.
— Тогда почему?
— Мне казалось, что не стоит ускорять течение событий. Я полагал, что чем позже узнает мой телефонный анонимщик о смерти Ковского, тем больше у нас окажется времени.
— Времени для чего? Чтобы найти его? Но теперь вы знаете, кто он такой. Быть может, стоит, наоборот, поскорее оповестить его, толкнуть на какие-то действия?
— Не знаю, Вадим Николаевич, право, не знаю… Для чего нам, собственно, его провоцировать? Вы же, конечно, взяли его под наблюдение?
— Узнав, что Ковского уже нет, он может кинуться к кому-то другому…
— И навести нас?
— Это бы существенно облегчило наши поиски.
— К сожалению, все это одни лишь предположения. — Люсин встал и пошире распахнул форточку. — «Если» громоздится на «если». Я предпочитаю действовать только тогда, когда ясен результат. В противоположном случае, по-моему, лучше выждать. Это как в медицине: главный принцип — не навреди.
— Разумно, поскольку снижает вероятность проигрыша, малопривлекательно, поелику ведет к неопределенной затяжке времени… Что же нам с вами делать, Владимир Константинович?
— До тех пор, пока я не исчерпаю свои внутренние резервы, несомненно, ждать.
— Вы говорите о НИИСКе? О своем участке?
— Само собой.
— А как мне быть?
— Делайте все, что хотите, — рассмеялся Люсин, — но только так, чтобы не навредить мне.
— Проведем демаркацию. Мирзоев ваш человек?