Светила Каттон Элеанор
Про себя Нильссен назвал его поведение несколько иначе. А вслух с капризной раздражительностью (лучшая защита!) осведомился:
– С какой бы стати этому китаезе со мной откровенничать? – И отодвинул от себя желтую купчую.
– По крайней мере, ты для них – человек нейтральный, – отозвался Притчард. – Ты не давал им повода составить о себе то или иное мнение, верно?
– Это сынам Небесной империи-то? – Нильссен вновь затянулся; табачный лист почти весь превратился в пепел. – Нет, не давал.
– Перед именем нужно произносить «А» – «А-Цю». Это у них вроде как «мистер». – Притчард помолчал мгновение, не сводя глаз с собеседника, и наконец добавил: – Вот о чем еще подумай. Если нас подставили, то его, возможно, тоже.
При этих словах в дверь постучали. Конторский служащий явился с известием, что в приемной ждет Джордж Шепард и просит его принять.
– Джордж Шепард, начальник тюрьмы? – переспросил Нильссен не без дрожи, искоса глянув на Притчарда. – Он не объяснил зачем?
– По обоюдовыгодному делу, так он сказал, – отозвался клерк. – Мне его ввести?
– Я ухожу, – тут же вскочил на ноги Притчард. – Так ты к нему наведаешься, к этому парню по имени Цю? Ну, скажи, что наведаешься.
– Это мне в Каньер тащиться, да? – вздохнул Нильссен, вспоминая про ланч и про буфетчицу в «Нонпареле».
– Да туда всего с час пути, – возразил Притчард. – Но только смотри не перепутай: тебе нужен такой тощий коротышка, чисто выбритый; ты его домишко узнаешь по торчащей трубе от кузни. Ну, жду известий. – И он вышел за дверь.
Кабинет Нильссена внезапно показался слишком тесным для тяжелого, негибкого поклона, что Джордж Шепард отвесил при входе. Комиссионер непроизвольно вжался в кресло, но тут же, чтобы сгладить впечатление, вскочил на ноги, протянул руку и воскликнул:
– Мистер Шепард – да-да, пожалуйста! Я до сих пор не имел чести ознакомиться с вашим делом, сэр… но надеюсь, что смогу оказаться вам небесполезен в ближайшем будущем… Присаживайтесь, будьте так добры.
– Я вас, конечно же, знаю, – отозвался Шепард, усаживаясь на предложенный ему стул.
Видя, что трубка Нильссена дымится, он извлек из кармана свою собственную. Нильссен передал через стол свой кисет и шведские спички. Повисла краткая пауза: Шепард набил чашечку табаком, умял его хорошенько, чиркнул спичкой. Трубка его была неглубокой, из корня вереска, с аккуратным янтарным колечком между мундштуком и черенком. Он пыхнул раз-другой, убедился, что табак занялся, и откинулся на стуле, оценивающе глянув налево, затем направо, словно пытаясь свыкнуться с планировкой помещения.
– Понаслышке, – добавил Шепард; он был из тех людей, что, дав ход мыслям, всегда доканчивают фразу. Набрав полный рот дыма, он разом выдохнул. – Тот парень, что как раз уходил. Как бишь его?
– Его зовут Джо Притчард, сэр, – Джозеф. У него аптека на Коллингвуд-стрит.
– Ах да.
Шепард помолчал, обдумывая в уме свое дело. Бледные лучи дня косо ложились на рабочий стол Нильссена и замораживали клубы табачного чада, нависавшие над его головой, – каждая спиралевидная прядь застывала в воздухе: так кварц сохраняет в себе извилистую золотую жилу и являет ее взгляду. Нильссен ждал. И думал про себя: «Если меня осудят, этот человек будет моим тюремщиком».
Назначение Джорджа Шепарда начальником хокитикской тюрьмы почти не встретило возражений у тех, кто жил и старательствовал в пределах его юрисдикции. Шепард был человеком спокойным, внушительным, двигался неспешно; эта его повадка словно бы постоянно подчеркивала ширину его плеч и весомость его рук; ходил он размашистым, размеренным шагом, а если и говорил (что случалось нечасто), то распевным, мощным, низким басом. Манеры его, напрочь лишенные и искры юмора, к себе не слишком-то располагали, но суровость в его профессии считалась достоинством, и его никогда в жизни не обвиняли в пристрастности либо предвзятости, что, как соглашались все избиратели, несомненно, делало ему честь.
Если Шепард и служил объектом досужих шуток, то разве что гипотетического плана, касавшихся главным образом его отношений с женой. Этот брак, по всей видимости, совершался в полном молчании, при мрачной решимости с его стороны и робкой пассивности – с ее. Женщина называла себя «миссис Джордж», и то еле слышным шепотом; у нее был растерянный, панически-испуганный вид истязаемой зверушки, что видит клетку там, где никакой клетки нет, и сжимается от любой неожиданности. Миссис Джордж почти не показывалась за пределами тюрьмы, разве что по редким торжественным случаям, когда, вся красная от смущения, семенила по Ревелл-стрит следом за начальником Шепардом. Они с мужем прожили в Хокитике четыре месяца, прежде чем хоть кто-то прознал, что у нее есть имя – Маргарет; хотя произнести его в присутствии бедняжки означало напугать ее до полусмерти: она тут же обращалась в бегство.
– Я пришел к вам по делу, мистер Нильссен, – начал Шепард, стискивая чашку трубки в кулаке и прижимая ее к груди. – Наше нынешнее здание тюрьмы ничуть не лучше загона для скота. Света мало, воздуха не хватает. Чтобы проветрить, мы приоткрываем дверь на цепочке, а я караулю на пороге, с винтовкой на коленях. Помещение совершенно непригодно для жилья. У нас нет средств справляться с… более опытными преступниками. С более изощренными преступлениями. Как, скажем, убийство.
– Нету… то есть да, да, вы правы, – закивал Нильссен. – Безусловно.
Помолчав немного, Шепард продолжил:
– Простите мне мой пессимизм, но, мне сдается, в Хокитике наступают темные времена. Этот город стоит на грани. В холмах по-прежнему царит закон прииска, а здесь – что ж, мы все еще захолустье Кентербери, но вскорости станем лучшим украшением его короны. Уэстленд отделится, а Хокитику ждет процветание[35], но, прежде чем преуспеть, ей придется достичь примирения внутри себя.
– Достичь примирения?
– Примирить варварство и законность.
– Вы имеете в виду туземцев – племена маори?
В голосе Нильссена послышались восторженные нотки: он питал романтическую страсть к тому, что сам называл «родоплеменной жизнью». Когда маорийские каноэ поднимались по ущелью Буллер живым воплощением мощи и слепящего великолепия, он наблюдал за этим зрелищем издалека – во власти благоговейного восхищения. Воины казались ему могучими и грозными, их женщины – непостижными, их обычаи – первозданно-жуткими. В его завороженности было больше ужаса, нежели почтения, но к этому ужасу его тянуло возвращаться снова и снова. На самом деле, поехать в Новую Зеландию Нильссена впервые сподвигла случайная встреча с бывалым моряком в придорожной гостинице близ Саутгемптона, похвалявшимся (не слишком-то правдоподобно, как выяснилось позже) своим знакомством с первобытными племенами «Южных морей». Матрос был голландцем и куртку носил укороченную, выше бедер. Он обменивал железные гвозди на кокосовые орехи, он позволял островитянкам ласкать ладонями его белокожую грудь, а однажды подарил узел островному мальчишке. («Что за узел?» – взмолился Нильссен, подходя ближе; оказалось – турецкая оплетка. Нильссен не знал, что это такое, и моряк нарисовал в воздухе петли цветочного узора.)
Но в ответ на восклицание Нильссена Шепард лишь покачал головой:
– Я не использую слово «варварский» применительно к коренному населению. Я имею в виду саму землю. Золотодобыча – дело грязное; человек начинает мыслить как вор. А здесь условия достаточно тяжкие, чтобы старатели дошли до крайности.
– Но ведь на рудниках можно создать условия более цивилизованные.
– Вероятно – когда реки окончательно истощатся. Когда старатели уступят место плотинам, и драгам, и золотодобывающим компаниям, когда вырубят леса… тогда – вероятно.
– Вы не верите в силу закона? – нахмурился Нильссен. – Уэстленд скоро получит место в парламенте, знаете ли.
– Вижу, я неясно выразился, – отозвался Шепард. – Вы мне позволите начать сначала?
– Сделайте одолжение!
Начальник тюрьмы тут же заговорил, не меняя ни позы, ни тона.
– Когда два свода законов существуют одновременно, – заявил он, – человек неизбежно воспользуется одним, чтобы поносить второй. А теперь представьте себе старателя, который считает, что правильно и справедливо подать жалобу в магистратский суд на свою собственную потаскушку, ожидая, что закон будет соблюден, но сам он под него не подпадет. Ему отказали в справедливости, вероятно, даже обвинили в блудном сожительстве с девицей; и теперь он бранит и закон, и девицу. Закон не может отвечать за его старательские представления о том, что правильно, а что нет, так что он берет восстановление справедливости в собственные руки – и душит девицу. В былые дни он уладил бы свою ссору с помощью кулаков – таков был закон прииска. Вероятно, потаскушка бы погибла, а может, и выжила бы, но в любом случае он поступил бы так, как считал нужным. Но теперь – теперь он считает, что его святое право требовать справедливости оказалось под угрозой, и действует, исходя из этого. Он вдвойне зол – и ярость его проявляется вдвойне. И я вижу примеры тому всякий день.
Шепард, откинувшись назад, вновь вложил в рот трубку. Держался он невозмутимо, но светлые глаза так и буравили хозяина кабинета.
Нильссен никогда не упускал возможности выстроить гипотезу:
– Да, но, продолжая вашу логическую цепочку, вы же не отдаете предпочтения закону прииска?
– Закон прииска – филистерский и подлый, – спокойно возразил начальник тюрьмы Шепард. – Мы не дикари; мы – цивилизованные люди. Я не считаю закон несовершенным; я лишь хочу указать, что происходит, когда сталкиваются варварство и законность. Четыре месяца назад мои заключенные были пьяницы и карманники. А теперь я вижу пьяниц и карманников, которые исполнены негодования, помнят о своих правах и произносят праведные речи, как будто их судят несправедливо. Они в ярости.
– Но опять же, в завершение, – настаивал Нильссен. – После того, как потаскушку придушили, а ярость старателя иссякла. Разве гражданское право не вмешается и не приговорит этого человека? И конечно же, в итоге итогов он понесет справедливое наказание?
– Нет – если этот человек устроит целую кампанию в защиту своих старательских прав, – отозвался Шепард. – Никто не держится свода закона так ревностно, как тот, на чей свод закона покусились, мистер Нильссен, и что может быть свирепее орды разъяренных людей? Я прослужил тюремщиком шестнадцать лет.
Нильссен откинулся на стуле.
– Да, – промолвил он, – я понимаю вашу мысль. Сумерки между старым миром и новым – вот что несет в себе опасность.
– Со старым миром длжно покончить раз и навсегда, – отрезал Шепард. – Я не потерплю шлюх и не потерплю тех, кто к ним таскается.
Автобиография Шепарда (если бы такой документ когда-либо был составлен, то оказался бы строг, назидателен и немногословен) не содержала в себе неизбежную главу, в которой юноша ведет разгульную жизнь и сбивается по молодости лет с пути истинного; с момента женитьбы его воображение не рисовало ничего, кроме квадратной фигуры миссис Джордж, чей образ действий был столь знаком и столь упорядочен, что он мог бы карманные часы выставлять по ее суточным ритмам. Его поведение оставалось неизменно безупречным, и, как следствие, его способность к сочувствию была невысока. Профессия Анны Уэдерелл его совершенно не завораживала; у него не сохранилось мальчишеских воспоминаний о нежности или смущении, чтобы он смягчился в отношении нюансов ее ремесла. Глядя на нее, он видел лишь перечень ошибок, ветреный ум и удручающее отсутствие каких-либо ценных задатков. То, что потаскушка попыталась наложить на себя руки, не казалось ему ни событием из ряда вон выходящим, ни поводом для огорчения; в данном конкретном случае он даже счел бы смертельный исход наилучшим благом. Мисс Уэдерелл, в конце концов, жила под властью опийного дракона – наркотика, что служил мажордомом при слабоумном короле, и она ревниво хранила сей трон.
Справедливости ради стоит отметить, что из семи добродетелей начальник тюрьмы Шепард склонялся к четырем главным. Он был хорошо осведомлен о христианской доктрине прощения, но лишь как о принципе, который полагается изучать и которому должно следовать. Мы вовсе не собираемся принижать его религию, напоминая: для того чтобы научиться дарить прощение, сперва должно о нем попросить, а начальник тюрьмы Шепард в жизни никого ни о чем не просил. Он молился за душу мисс Уэдерелл, как за всех вверенных ему мужчин и женщин, но его молитвы были скорее продиктованы долгом, нежели надеждой. Он верил, что душа обитает в теле и, следовательно, осквернение тела – это насилие над душой; согласно этой весомой теологии участь обыкновенной шлюхи и впрямь была незавидна, а уж Анна Уэдерелл, истощенная жертва жестокого обращения, являла собою зрелище воистину жалкое. Он вовсе не хотел видеть ее в аду, но про себя полагал, что спастись ей не дано.
Духовная судьба мисс Уэдерелл и способ, посредством которого девица попыталась определить ее раз и навсегда, Шепарда не занимали, равно как не интересовали и плотские ее прелести. Здесь Шепард расходился с большинством мужчин Хокитики, которые (как Гаскуан заметит Мади какими-то семью часами позже) вот уже две недели судачили главным образом об этом. Истощив первую тему, они возвращались ко второй, что позволяло длить беседу до бесконечности.
Трубка Нильссена догорела. Он выбил чашку о край стола, высыпал пепел и принялся набивать ее заново.
– Я так понимаю, Алистер Лодербек намерен все изменить к лучшему, – сообщил он, развязывая шнурки кисета свободной рукой. – Ну то есть если его все-таки изберут.
Шепард ответил не сразу.
– А вы следите за предвыборной кампанией?
Нильссен, возясь с кисетом, не заметил заминки. Когда тюремщик переступил порог кабинета, Нильссен испугался за себя и насторожился, но он обычно недолго пребывал в замешательстве. Шепардова теория законности разбередила его интеллектуальные способности, несказанно его порадовала – и он снова взял себя в руки. Захватывающий ритуал набивания трубки – потрепанная истертость кожаных завязок, сухой пряный аромат табака – отчасти привел в порядок его чувства.
– Да, разумеется, – ответствовал он, не поднимая глаз. – Каждый день речи читаю, и с неослабным вниманием. Лодербек ведь сейчас здесь, в Хокитике, – верно?
– Здесь, – кивнул Шепард.
– Думаю, место он получит, – промолвил Нильссен, растирая щепоть табака между пальцами. – «Литтелтон таймс» его поддерживает.
– Вы его высоко ставите?
– Туннели и железные дороги, он ведь на них ставку делает? – откликнулся Нильссен. – Прогресс, цивилизация, все такое. Сдается мне, ваш образ мыслей очень даже созвучен Лодербековой кампании. – Он чиркнул спичкой.
Шепард собирался уже ответить, но замялся:
– Я обычно не говорю о политике в чужом кабинете, если меня о том не попросят, мистер Нильссен.
– О, будьте так добры, – вежливо откликнулся Нильссен, резким движением загасив спичку.
– Но с вашего позволения, я скажу так. – Шепард кивнул массивной светловолосой головой. – Мне тоже кажется, что Лодербек получит и место в парламенте, и пост управляющего тоже. За ним – сила характера, и, конечно же, его связи с коллегией адвокатов и с Советом провинции наилучшим образом свидетельствуют о его репутации и опыте.
– Для него ведь это повторное избрание, – перебил Нильссен, который очень даже часто говорил о политике в чужих кабинетах и на минуточку позабыл, что дал гостю разрешение высказаться начистоту. – Его все знают.
– Знают – в его собственных кругах, – кивнул Шепард. – Он блюдет интересы Кентербери, и его туннели и железные дороги, цитируя вас же, – это Литтелтонский туннель и проект железнодорожного сообщения между Крайстчерчской дорогой и Данидином. Как управляющий Советом, он перераспределит средства, которые еще не вложены в этот туннель и эту дорогу, – а иначе он поступить и не может, надо же выполнять предвыборные обещания.
– Насчет управляющего вы, вероятно, правы, – отозвался Нильссен, – но, как член парламента, он же будет представлять Уэстленд?..
– Лодербек – уэстлендец только по избирательному округу, – возразил Шепард. – Я его не виню – я сам отдам ему голос, мистер Нильссен, – но старательской жизни он не знает.
Нильссен собирался было перебить, так что Шепард энергично продолжил, чуть повысив голос:
– Так вот, я подхожу к делу, ради которого наша встреча и состоялась. Я получил разрешение комиссара полиции начать строительство новой тюрьмы – в стороне от полицейского управления, на террасе к северу от города. Вы ведь помните, что Хокитикскую дорогу расчищали заключенные? Я намерен и здесь поступить так же: использовать труд своих же заключенных на постройке тюрьмы в Сивью.
Такая перспектива показалась Нильссену весьма справедливым воздаянием; он улыбнулся.
– Однако ж, как вы уже отметили, – продолжал Шепард, – Алистер Лодербек делает упор на транспорт: в своем обращении к Совету он отстаивал необходимость использовать труд заключенных на постройке и ремонте Крайстчерчской дороги. Путь через Альпы все еще опасен: непригоден для всадника и уж тем более для кареты.
– То есть последнее слово в этом вопросе за управляющим? – уточнил Нильссен. – Разве вы не вправе воспользоваться услугами своих же собственных заключенных?
– Увы, – вздохнул Шепард. – Я поставлен держать их взаперти, и только.
Вошел клерк, неся кофе на деревянном подносе. Он был не на шутку взволнован: к Нильссену нечасто заглядывали посетители и уж тем более столь интригующие персоны, как Притчард (прославленный своим опиумом) и Шепард (прославленный своей женой). Клерк аккуратно расставил на подносе кофейник и блюдца и торжественно внес его, растопырив локти и выпрямив спину. Нильссен одобрительно кивнул: у них обычно не водилось, чтобы клерк прислуживал нанимателю, но Нильссен остался доволен впечатлением, по-видимому произведенным на гостя. Клерк пустил поднос на подсобный столик и принялся разливать кофе. Он надеялся, что собеседники возобновят разговор, пока он все еще в кабинете, и старался не торопиться, остро пожалев внезапно о плавающих на поверхности крупинках цикория: он добавил их в кофе из соображений экономии, и теперь эта неприятная зернистая пленочка словно бы укоряла его за необоснованные претензии.
За его спиною Шепард проговорил:
– Кстати, мистер Нильссен, а что вам известно про Эмери Стейнза?
Повисла пауза.
– Я знаю, что он пропал, – отозвался Нильссен.
– Пропал, да, – кивнул Шепард. – Его вот уже две недели как не видели. Очень странный случай.
– Я не слишком хорошо его знаю, – поспешил уточнить Нильссен.
– Да что вы?
– Я с ним знаком, но не в дружбе.
– А.
Нильссен едва не закашлялся и наконец взорвался:
– Альберт, ты наконец закончил?
Клерк водрузил кофейник на стол:
– Вам оставить поднос, сэр?
– Да-да, и ступай уже, бога ради, – отозвался Нильссен.
Он качнулся к протянутой чашке, так что кофе выплеснулся в блюдце, и поставил ее с глухим стуком. Вторую чашку клерк подал Шепарду; тот к ней даже не прикоснулся – просто молча указал на стол перед собою.
– Скажу вам прямо, как на духу, – объявил Шепард, едва за разочарованным клерком закрылась дверь. – Я намерен начать работы по возведению тюрьмы тотчас же, еще до выборов, чтобы, когда Лодербек вступит в должность, строительство уже шло полным ходом. Я отдаю себе отчет, что кому-то может показаться, будто я нарочно пытаюсь сорвать ему избирательную кампанию. Я пришел к вам, рассчитывая на ваше сотрудничество – и ваше благоразумие.
– И что же вам нужно? – осторожно осведомился Нильссен.
– Строительные материалы и, возможно, десять-двенадцать рабочих, начать копать траншеи под фундамент, – объяснил Шепард, извлекая из нагрудного кармана документы. – Я могу предложить вам комиссионные по вашим обычным ставкам. Место для застройки уже куплено и одобрено. Вот архитектурный эскиз.
– Это оригинал? Или копия? – Нильссен забрал бумаги из здоровенной ручищи Шепарда и развернул их.
– Оригинал. Никаких копий нет, – отозвался Шепард. – Я с этими документами, разумеется, не расстаюсь – всегда ношу при себе.
– Разумеется, – согласился Нильссен, потянувшись за очками.
– Я обратился к вам, – продолжал Шепард, – а не к Кохрану, или Моррисону, или к другому конкуренту, чей бизнес, уж простите, в настоящий момент развивается куда успешнее вашего… обратился к вам лишь отчасти благодаря вашей репутации человека энергичного и компетентного.
Нильссен вскинул глаза.
– Позвольте мне высказаться начистоту, – промолвил Шепард. – Вопрос этот щекотливый, я понимаю и постараюсь выразиться как можно деликатнее. Мне стало известно, что вы заработали комиссию в размере многих сотен фунтов на юридическом оформлении продажи имущества мистера Кросби Уэллса.
Нильссен вздрогнул, но Шепард, подняв руку, призвал его к молчанию.
– Не компрометируйте себя, заговорив прежде, чем дослушаете меня до конца, – предостерег он. – Я скажу вам в точности, что мне известно. Тело покойного, прежде чем его предали земле, побывало в полицейском управлении; поскольку у мистера Уэллса не было ни друзей, ни родных, мы сами отдали ему последний долг. Мне выпала печальная обязанность осмотреть тело; я же присутствовал, когда врач осматривал жизненно важные органы в поисках признаков насильственной смерти. Доктор Гиллис пришел к заключению, что причиной смерти явился алкоголь; я небольшой специалист в данном вопросе, поэтому мог лишь согласиться с его вердиктом. Доктор Гиллис тщательно исследовал содержимое желудка и кишечника покойного, где обнаружились не только остатки еды и спирта, но и следы лауданума, хотя и в недостаточном количестве, чтобы возбудить подозрения. Я не верю, что причиной отравления Кросби Уэллса послужило что-либо, кроме алкоголя… Так вот, покойника не успели еще толком помянуть, а земля и лесопилка Уэллса были уже проданы. Землю, как вы знаете, востребовал банк – и ее практически тотчас же откупил некий мистер Эдгар Клинч; притом что сделка абсолютно законна, тем не менее любопытно, как быстро собственность перешла из рук в руки. Я так понимаю, вас затем пригласили очистить дом покойного и продать его вещи, причем ваш гонорар составлял определенный процент от их общей стоимости; вы взялись за этот заказ и вскорости обнаружили большое количество золота – где, говорите, оно было спрятано, в банке из-под муки? – на сумму в четыре тысячи фунтов. По местному выражению, «билет домой». Так вот, мистер Нильссен, вам бы тогда и уйти со своими комиссионными, на тот момент составившими изрядный кус, однако ж все предприятие оказалось сорвано, когда сошла с корабля и заявила о себе вдова мистера Уэллса. Она на неделю опоздала к похоронам, но зато явилась как раз вовремя, чтобы оспорить продажу его имущества и любую сделку как следствие этой продажи… Как я сказал, я не верю, что Кросби Уэллса отравили, – продолжал Шепард. – Но я также не верю, что золотой клад принадлежал ему и уж тем более его вдове. Появление вдовицы Уэллс – та еще странность в истории и без того странной, на мой вкус. – Он помолчал. – Не сказал ли я чего-либо, что, как вам известно или как вам кажется, не соответствует истине? Можете не отвечать, если не хотите.
– Вы собираетесь меня шантажировать? – выдавил из себя Нильссен.
– Ничуть не бывало, – отозвался Шепард. – Но согласитесь, что это попахивает сговором.
– Соглашаюсь.
– Я не детектив, – промолвил Шепард, – и никакой склонности к этой сфере деятельности не питаю. И мне дела нет до того, много ли вы знаете. Но мне нужна новая тюрьма, и я вижу шанс, выигрышный для нас обоих.
– Так назовите его, сэр.
– Вдова Уэллс подала апелляцию, оспаривая продажу имущества своего покойного мужа, – напомнил Шепард. – На рассмотрение апелляции, безусловно, уйдет не один месяц, как это водится в делах юридических, а тем временем деньги будут на депонировании в банке. В конце концов, полагаю, продажу аннулируют, и, если не обнаружится преступного сговора, вдовица заберет клад себе. Между прочим, я за последние месяцы несколько раз беседовал с Кросби Уэллсом, и он совершенно точно ни разу не упоминал о том, что женат, – ни при мне, ни при ком-либо из моих знакомых.
Нильссену представилась кошка, что треплет лапкой какого-то мелкого грызуна, втянув когти. Он ни в чем не провинился, ничего дурного не сделал и все же чувствовал себя виноватым; чувствовал, что скомпрометирован, как если бы во сне совершил какое-то страшное преступление и, проснувшись, обнаружил, что подушка запятнана кровью. Он не сомневался, что в любой момент тюремщик его уличит, но в каком преступлении, он до поры не знал. Какое такое слово употребил Притчард? Соучастник. Да, он остро ощущал свою причастность.
Еще мальчишкой Нильссен утянул драгоценную пуговицу из шкатулки с «сокровищами» своего двоюродного брата. Пуговица была с обшлага военной куртки, латунно-желтая, с выгравированной на ней гибкой и грациозной лисой: лиса бежала, раскрыв пасть и прижав уши назад. Выпуклая и круглая, пуговица с одной стороны слегка потускнела, словно владелец то и дело поглаживал ее пальцем по краешку и со временем глянец поистерся. Двоюродный брат Магнус, кривоногий, рахитичный, одной ногою стоял в могиле; так что делиться игрушками его не заставляли. Но Нильссен так вожделел эту пуговицу, что однажды ночью, пока Магнус спал, прокрался к нему в комнату, отпер шкатулку и умыкнул сокровище; он походил немного по темной детской взад-вперед, вертя добычу в руках, чувствуя ее тяжесть, проводя пальцем по фигурке лисицы, ощущая, как металл согревается в его ладони, пока на него не накатило ну не то чтобы раскаяние, но забрезжившая усталость, опустошенность, и он возвратил пуговицу на место. Кузен Магнус так ничего и не узнал. Никто ничего не узнал. Но на протяжении многих месяцев и лет, да что там, десятков лет, долгое время спустя после смерти Магнуса эта кража занозой сидела в его сердце. Всякий раз, произнося имя двоюродного брата, он, словно наяву, видел залитую лунным светом детскую; он заливался румянцем без видимой причины; он порою щипал себя или ругался сквозь зубы при этом воспоминании. Ибо хотя человека судят по поступкам его, по тому, что он сказал или сделал, сам человек судит себя по намерениям, по тому, что хотел бы предпринять, что мог бы сказать или сделать, – и суждение такое неизбежно затрудняют не только размах и масштаб фантазии индивида, но и его постоянно меняющиеся критерии сомнений и самоуважения.
– По моим оценкам, сделку окончательно аннулируют никак не раньше апреля, – объяснял Шепард с той же несокрушимой серьезностью. – Тем временем – в сущности, немедленно – я предлагаю вам вложить всю сумму вашей комиссии в строительство моей тюрьмы.
Нильссен изумленно поднял брови.
– Но эти деньги не мои, – второй раз за день повторил он. – Их уже отозвали де-юре, если не де-факто. Как только апелляционная жалоба вдовы будет удовлетворена и сделку по продаже имущества признают недействительной, мне придется полностью вернуть комиссионное вознаграждение.
– Совет спонсирует вашу ссуду с прибавлением процентов, – отозвался Шепард. – В конце концов, постройка тюрьмы финансируется за счет бюджета; к тому времени, как ваше комиссионное вознаграждение затребуют обратно, я смогу привлечь средства из Резервного банка и заплатить вам. Мы составим контракт; вы вольны назвать свои условия. Вашим капиталовложениям гарантируется полная безопасность.
– Если в вашем распоряжении бюджетное финансирование, – возразил Нильссен, – тогда зачем вы вообще обращаетесь ко мне? На что вам сдались эти четыреста фунтов?
– У вас – наличные; речь идет о частной инвестиции, – объяснил Шепард. – Мое финансирование было одобрено Советом, но пока что не выплачено; если я стану сидеть сложа руки до тех пор, пока средства не выделят и не переведут на счет тюрьмы, мне придется ждать, пока три десятка работников банка перекладывают мой контракт по тридцати столам с одного на другой и обратно. Настанет март, а то и апрель, выборы уже завершатся.
– И Лодербек получит своих заключенных, – кивнул Нильссен.
– Вот именно; и в придачу выкачает куда больше из бюджета округа.
– Хорошо же, – отозвался Нильссен. – Предположим, что я соглашаюсь и вы получаете свою тюрьму. Но вы сказали, что мы оба на этом выгадаем.
– Ну да, – сощурился Шепард. – Вы получаете неплохой заказ, мистер Нильссен. Комиссионное вознаграждение по вашим стандартным ставкам за рабочую силу, и железо, и древесину, и гвозди, и самые разные мелочи. Законную прибыль – вот что вы выгадаете.
Нильссен не видел, к чему тут придраться (спору нет, вот уже много недель он не получал заказов настолько выгодных), но от шепардовской манеры ведения дел чувствовал себя не в своей тарелке. Тюремщик произнес слово «убийство» и назвал это преступление «изощренным»; он дождался свидетеля в лице Альберта и в его присутствии спросил про Эмери Стейнза, а рассказывая про историю с Уэллсом, устроил целое представление, не позволяя Нильссену вставить хоть слово, чтобы торговец-оптовик себя не скомпрометировал, заговорив слишком рано или сказав слишком много, – как будто у того и впрямь совесть была нечиста. Шепард обращался с владельцем кабинета как с преступником.
– А если я откажусь от вашего предложения, что тогда? – осведомился Нильссен.
Шепард растянул губы в редкой улыбке, впечатление от которой осталось довольно зловещее.
– Вы непременно хотите усмотреть в моем предложении шантаж, – отозвался он. – В толк не возьму почему.
Нильссен недолго выдерживал взгляд тюремщика.
– Я дам вам ссуду и предоставлю свои услуги на комиссионной основе, – наконец произнес он. Голос его звучал еле слышно. Он пододвинул к себе архитекторский эскиз. – Будьте так добры подождать минуту, я составлю список нужных вам материалов.
Шепард наклонил голову и наконец-то взял со стола быстро остывающую чашку кофе. Блюдце он придерживал с превеликой осторожностью; в его здоровенной ручище фарфор казался немыслимо хрупким: того и гляди кулак сожмется и одним движением раздавит его в пыль. Шепард осушил чашку и поставил ее в точности на прежнее место на Нильссеновом рабочем столе. А затем вновь вложил в рот трубку, скрестил руки и выжидающе замер. Тишину нарушало лишь прерывистое царапанье Нильссенова пера.
– Я выпишу вам чек в понедельник утром, – наконец произнес Нильссен, выводя окончательную сумму. – Мы можем дать заявку на подряд в понедельничном номере газеты – я немедленно пошлю записку Левенталю. Я бы посоветовал, чтобы рабочие пришли записываться сюда, на Аукционный двор, ровно в десять, – это даст людям шанс прочесть газету и всем рассказать о прочитанном. К полудню понедельника, если погода позволит, мы уже сможем начать работы на строительном участке.
Шепард сощурился.
– Вы сказали – Левенталь? Бен Левенталь – это который еврей?
– Ну да, – заморгал Нильссен. – А где и разместить объявление, как не в газете? Если хотите, можно, конечно, напечатать рекламные листки или бюллетени, но «Таймс» читают все.
– Надеюсь, мы договорились, что инвестиция вашего комиссионного вознаграждения – это строго конфиденциальное дело.
– Договорились, сэр. – Повисла пауза. – Честное слово, – добавил Нильссен и тут же пожалел о сказанном.
– Вероятно, нам стоило бы добавить в договор отдельную статью на этот счет, – небрежно обронил Шепард. – Для вящего спокойствия.
– Вы можете положиться на мое благоразумие, – отозвался Нильссен и снова вспыхнул до ушей.
– От души надеюсь, что и впрямь могу. – Шепард встал и протянул руку.
Поднялся на ноги и Нильссен; джентльмены обменялись рукопожатием.
– Мистер Шепард, – внезапно окликнул его Нильссен, когда гость уже собирался было уходить, – вот вы говорили про варварство и законность, мир старый и новый…
– Было дело. – Шепард невозмутимо глядел на него.
– Мне бы очень хотелось услышать, как такой образ мыслей применим ко всей этой истории – к имуществу, к «золотому кладу» и вдовице Уэллс.
Шепард надолго задумался.
– Золотой клад, «билет домой», – это возможность полного преображения, мистер Нильссен, – изрек он наконец. – Отыскав самородок, человек может выкупить собственную жизнь. Таких обещаний в мире законности не дают.
После того как Шепард ушел, Нильссен еще долго сидел в своем офисе, снова и снова прокручивая в мыслях предложение тюремщика. В груди его зрели семена сомнения. Он чувствовал, что упустил какое-то связующее звено, – как если бы нашел в старой жилетке, в кармане для часов, завязанный узлом и скомканный носовой платок и, хоть убей, никак не мог вспомнить, что именно этот узел должен подсказать ему: что за поручение, что за обязанность, и где он вообще находился, когда завязал уголки и спрятал платок у самого сердца. Он побарабанил пальцами; он потеребил лацкан. В окна хлестал дождь. Серые тени в комнате сдвинулись: солнце садилось в тучи. Внезапно Нильссен встал, подошел к двери, чуть приоткрыл ее.
– Альберт! – крикнул он сквозь щель.
– Да, сэр! – откликнулся клерк из приемной.
– Кросби Уэллс – ну этот, покойник…
– Сэр?
– Кто нашел тело? Напомни мне.
– Группа людей, сэр, – отозвался Альберт.
– Ты помнишь эту историю?
– Ее в газетах пропечатали – могу найти, если надо.
– Просто расскажи, что знаешь.
– Маленький отряд остановился подкрепиться и обнаружил мистера Уэллса мертвым: он, как я понимаю, только-только испустил дух. Сидел себе за кухонным столом – так в газетах говорится.
– А как нашедшего звали? – Но Нильссен уже все понял. Он прижался лбом к дверному косяку: его затошнило.
– Да это тот самый парень, который за уэстлендское место борется, – отозвался Альберт. – Он сам из Кентербери. Вы с ним на прошлой недели встречались в «Звезде». Звать Алистер Лодербек.
Минут десять спустя Нильссен появился в дверях приемной и сдернул с вешалки цилиндр с таким громким треском, что клерк аж подпрыгнул на стуле. Нильссен сжимал в руке трость с видом весьма свирепым, перехватив ее посредине, словно дубину. И был бледен как полотно.
– Мне визитеров в «Нонпарель» отправлять? – крикнул Альберт вслед оптовому торговцу.
– Нет, оставь меня в покое! Скажи им, пусть подождут. Скажи, пусть приходят в понедельник! – рявкнул Нильссен с порога, не обернувшись.
Он вышел из проходной и решительно зашагал по набережной, но, дойдя до своей любимой пирожковой на углу, даже не задержался. Лишь поплотнее запахнулся в пальто и свернул прочь от моря, в направлении Каньера и золотых приисков.
Скорпион восходит в полночь
Глава, в которой аптекарь отправляется на поиски опиума, мы наконец-то знакомимся с Анной Уэдерелл, Притчард теряет терпение и звучат два выстрела.
Покинув офис Нильссена, Джозеф Притчард вернулся в свою лабораторию на Коллингвуд-стрит отнюдь не сразу. Вместо того он направился в «Гридирон», одну из шестидесяти или семидесяти гостиниц, выстроившихся вдоль Ревелл-стрит, на ее самом оживленном и людном участке. Это заведение, с его канареечно-желтой отделкой и «ложными» жалюзи, щеголявшее ярким фасадом даже в дождь, служило местом постоянного проживания мисс Анны Уэдерелл, и, хотя у нее было не в обычае принимать гостей в этот час дня, Притчард в свою очередь не привык вести дела, сообразуясь с чьим бы то ни было режимом, кроме своего собственного. Он протопал вверх по ступеням и потянул на себя тяжелую дверь, даже не кивнув старателям на веранде; те расселись рядком, закинув ноги в сапогах на поручень, – кто резал по дереву, кто чистил ногти, кто сплевывал табак в грязь. Притчард мрачно проследовал в вестибюль; старатели проводили его взглядами, явно забавляясь про себя, и, едва за ним с глухим стуком захлопнулась дверь, отметили: вот человек, твердо намеренный разобраться, что к чему.
Притчард вот уже много недель не видел Анны. О ее попытке самоубийства он узнал лишь из третьих рук, от Дика Мэннеринга, который, в свою очередь, передал дальше вести, полученные от китайца А-Су, хозяина опиумной курильни в Каньере. Анна частенько занималась своим ремеслом в каньерском Чайнатауне, и по этой причине Анну в обиходе прозвали Китайская Энни, каковое прозвище повредило ее репутации в одних кругах и изрядно поспособствовало в других. Притчард не принадлежал ни к какому лагерю – он мало интересовался чужой личной жизнью, так что его и не раззадорило, и не оттолкнуло известие о том, что потаскушку особенно жалует А-Су и что, как позже сообщил Притчарду Мэннеринг, узнав о том, как она едва не погибла, китаец впал в истерику. (Мэннеринг не говорил на кантонском диалекте китайского языка, зато знал несколько иероглифов, включая «металл», «хотеть» и «умирать», – достаточно, чтобы вести пиктографическую беседу с помощью блокнота, уже так густо покрытого пометками и пятнами от долгого использования, что владелец мог выстраивать изощренные риторические фигуры, просто отлистав страницы назад и ткнув пальцем в старую ссору, былое соглашение или давнюю сделку купли-продажи.)
Притчарда рассердило, что Анна не обратилась к нему напрямую. В конце концов, он – аптекарь и к югу от реки Грей по крайней мере единственный поставщик опиума в курильни Уэст-Коста, эксперт в вопросе передоза. Анне следовало зайти к нему и спросить совета. Притчард ни на минуту не верил, что Анна пыталась покончить с собой, вот не верил – и все. Он не сомневался, что наркотик ей дали насильно – либо так, либо в дурман что-то добавили с целью повредить девушке. Притчард попытался изъять остаток партии из китайской курильни, чтобы исследовать вещество на предмет яда, но взбешенный А-Су в этой просьбе отказал, недвусмысленно возвестив (опять же через Мэннеринга) о своем твердом намерении никогда более не вести дел с аптекарем. Угроза Притчарда не испугала: в Хокитике у него была обширная клиентура, а продажа опиума составляла лишь очень небольшой процент его дохода, – но его профессиональное любопытство удовлетворено не было. Так что теперь ему требовалось лично расспросить девицу.
Притчард вошел в вестибюль; хозяина гостиницы «Гридирон» на месте не оказалось, вокруг царила дребезжащая пустота. Но вот глаза Притчарда привыкли к темноте, и он разглядел слугу Клинча: прислонившись к конторке, тот читал старый номер «Лидера», одновременно проговаривая слова и водя пальцем от строчки к строчке. На стойке, там, где движение его пальца отполировало дерево до блеска, тускнело жирное пятно. Слуга поднял глаза и кивнул аптекарю. Притчард бросил ему шиллинг; тот ловко поймал монету и пришлепнул ею по тыльной стороне ладони. «Решка!» – крикнул паренек, и Притчард, уже двинувшись вверх по лестнице, фыркнул от смеха. Если задеть его чувства, Притчард разъярялся не на шутку; и прямо сейчас он действительно был разъярен. В коридоре царила тишина, но он на всякий случай приложил ухо к двери Анны Уэдерелл и на мгновение прислушался, прежде чем постучать.
Харальд Нильссен был прав в своих догадках: отношения Притчарда с Анной Уэдерелл были несколько более надрывны, нежели его собственные, однако он ошибался, полагая, что аптекарь влюблен в девушку. На самом деле предпочтения Притчарда были насквозь традиционно-консервативны и даже инфантильны. Он бы скорее запал на молочницу, нежели на проститутку, сколь бы глупа и скучна ни была первая и эффектна – вторая. Притчард ценил чистоту и простодушие, скромное платьице, тихий голос, кроткий нрав и умеренность притязаний – иначе говоря, контраст. Его идеальная женщина должна была являть полную его противоположность: насквозь понятна там, где сам он непостижим, спокойна и сдержанна там, где сам он не таков. Она станет для него чем-то вроде якоря, свыше и извне, станет лучом света, утешением и благословением. Анна Уэдерелл, при всех ее крайностях и увлечениях, слишком походила на него. Не то чтобы Притчард ее за это ненавидел – но жалел.
В общем и целом, в том, что касалось прекрасного пола, Притчард был весьма сдержан. Он не любил болтать о женщинах с другими мужчинами: эта привычка, по его мнению, недалеко ушла от вульгарного паясничанья. Он помалкивал, и в результате приятели верили в его многочисленные успехи, а женщины усматривали в нем глубокую, загадочную натуру. Он был по-своему хорош собой; дело его процветало; он считался бы весьма завидным женихом, если бы работал чуть меньше, а в обществе бывал чуть больше. Но Притчард терпеть не мог многолюдные разношерстные компании, где от каждого мужчины ждут, что он выступит как бы представителем своего пола и игриво представит все свои достоинства на тщательное рассмотрение присутствующих. В толпе он задыхался, делался раздражительным. Он предпочитал узкий круг немногих друзей, которым был безоглядно предан – как по-своему был предан Анне. Та доверительная близость, что он ощущал, будучи с ней, объяснялась главным образом тем, что мужчина не обязан обсуждать своих девок с другими; проститутка – дело личное, это блюдо полагается вкушать в одиночестве. Одиночества он в Анне и искал. Она дарила ему покой уединения; будучи с нею, он неизменно держал дистанцию.
По-настоящему Притчард любил один-единственный раз в жизни, однако уже шестнадцать лет минуло с тех пор, как Мэри Мензис стала Мэри Феркин и перебралась в Джорджию, к жизни среди хлопка, краснозема и (как навоображал себе Притчард) мешкотной праздности – следствия богатства и безоблачных небес. Не умерла ли она, не опочил ли мистер Феркин, народились ли у нее дети и выжили или нет, сильно ли она постарела или выглядит моложе своих лет, Притчард понятия не имел. В его мыслях она так и осталась Мэри Мензис. Когда он видел ее в последний раз, ей шел двадцать шестой год, на ней было простенькое узорчатое муслиновое платьице, волосы собраны в локоны у висков, на запястьях и пальцах – никаких украшений. Они сидели у коробчатого окна – прощались.
«Джозеф, – сказала она тогда (а он позже занес ее слова в блокнот, чтобы запомнить навсегда), – Джозеф, сдается мне, ты с добром всегда в разладе. Хорошо, что ты за мной никогда не ухаживал. Так ты станешь тепло вспоминать меня. Ты бы не смог, сложись все иначе».
По ту сторону двери раздались быстрые шаги.
– О, это ты, – вот и все приветствие, которым удостоила его Анна.
Она была разочарована – верно, ждала кого-то другого. Притчард молча переступил порог и затворил за собою дверь. Анна вошла в поделенный начетверо прямоугольник света под окном.
Она была в трауре, но по старомодному покрою платья (юбка колокол, лиф с мысиком) и выцветшей ткани Притчард догадался, что шилось оно не на нее, – видимо, чей-то подарок или, что еще более вероятно, подержанная вещь от старьевщика. Он заметил, что подол был выпущен: полоса у самого пола шириной в два дюйма выделялась более густо-черным цветом. Странно было видеть проститутку в трауре – все равно что прифрантившегося священника или ребенка с усами; прямо-таки с толку сбивает, подумал Притчард.
Ему вдруг пришло в голову, как редко он видел Анну иначе, нежели при свете лампы или при луне. Цвет ее лица был прозрачен до голубизны, а под глазами пролегали глубокие фиолетовые тени – словно ее портрет написали акварелью на бумаге, недостаточно плотной, чтобы удерживать в себе влагу, и краски растеклись. Ее черты, как сказала бы матушка Притчарда, были сплошь угловатые: очень прямой лоб, заостренный подбородок, узкий, геометрически четкий нос – скульптор изваял бы его четырьмя взмахами руки: по срезу с каждой стороны, один по переносице и вдавленная снизу ямочка. Губы у нее были тонкие, глаза – большие от природы, но приглядывалась она к миру подозрительно и нечасто прибегала к их помощи обольщения ради. Щеки у нее были впалы, так что просматривалась линия челюсти – так просматривается обод барабана под туго натянутой мембраной кожи.
В прошлом году она забеременела, это состояние согрело восковую бледность ее щек и придало полноты жалостно-худым рукам, и такой она Притчарду очень нравилась: округлый живот и набухшие груди, спрятанные под бессчетными ярдами батиста и тюля – тканей, что смягчали ее облик и придавали ей живости. Но где-то после весеннего равноденствия, когда вечера сделались длиннее, а дни ярче и багряное солнце зависало совсем низко над Тасмановым морем на много часов, прежде чем наконец кануть в красные морские волны, ребенок погиб. Его тельце давно завернули в ситец и погребли в неглубокой могилке на уступе в Сивью. О смерти младенца Притчард с Анной не заговаривал. В ее номер он заглядывал очень нерегулярно, а когда заходил, то вопросов не задавал. Но, узнав эту новость, он оплакал ее наедине с собою. В Хокитике было так мало детей – трое-четверо, не больше. Им радовались, как радуются, заслышав знакомый акцент в речи или завидев у горизонта долгожданный корабль: они напоминали о доме.
Притчард ждал, чтобы Анна заговорила первой.
– Тебе нельзя здесь оставаться, – заявила она. – У меня деловая встреча.
– Я тебя не задержу. Просто про здоровье хотел спросить.
– О! – взорвалась она. – Мне этот вопрос осточертел – просто осточертел!
Притчард не на шутку удивился ее вспышке:
– Давненько я к тебе не захаживал.
– Да.
– Но я тебя на главной улице видел – сразу после Нового года.
– Городишко у нас маленький.
Он шагнул ближе:
– От тебя морем пахнет.
– Вовсе нет. Я вот уже много недель в море не купалась.
– Тогда, значит, штормом и бурей. Вроде как, когда на улице метель метет, входишь в дом – и вносишь с собой холод.
– Что это ты себе думаешь?
– Что я себе думаю?
– С какой стати ты заговорил поэтическим слогом?
– Поэтическим?
(У Притчарда была прескверная привычка в разговоре с женщинами отвечать на вопрос вопросом. Мэри Мензис как-то раз на нее пожаловалась – давным-давно.)
– Сентиментальным. Затейливым. Не знаю. Не важно. – Анна потеребила манжет платья. – Я уже выздоровела, – сообщила она. – И следующий свой вопрос можешь не задавать. Я вовсе не собиралась совершать ничего такого противного природе. Трубочку хотела выкурить, как всегда, а потом заснула, ничего больше не помню, проснулась в тюрьме.
Притчард положил шляпу на шкаф.
– И с тех пор тебя только и делают, что травят.
– Со свету сживают.
– Бедная ты.
– Сочувствие еще хуже.
– Ну что ж, тогда я сочувствовать не стану, а, напротив, проявлю жестокость, – промолвил Притчард.
– Мне все равно.