Светила Каттон Элеанор
Анна была опиофагом с большим стажем. Она принимала снадобье едва ли не каждый день и давно привыкла к его воздействию на тело и разум. На памяти Притчарда она никогда не теряла сознание так, чтобы ее невозможно было привести в чувство на протяжении более двенадцати часов. Он очень сомневался, что так вышло по чистой случайности. И если она действительно не пыталась покончить с собой, как уверяет, остается лишь два варианта: либо ее одурманил кто-то другой, воспользовался ею в каких-то гнусных целях, а потом бросил на Крайстчерчской дороге, либо (Притчард медленно кивнул) она врет. Да. Она солгала насчет смолы; она вполне могла солгать и насчет передоза. Но чего ради? Кого она выгораживает? И зачем?
Хокитикский врач подтвердил, что Анна действительно приняла большую дозу опиума ночью 14 января; его свидетельство было напечатано в «Уэст-Кост таймс» на следующий день после суда над Анной. Могла Анна ввести врача в заблуждение или как-то убедить его поставить ложный диагноз? Притчард задумался. Анна провела в тюрьме больше двенадцати часов, и за это время ее кто только не щупал и не тыкал, да и просто свидетелей набралось бы в количестве. Вряд ли она сумела бы одурачить их всех. Подлинное беспамятство не сымитируешь, думал Притчард. Даже из шлюхи такой хорошей актрисы не получится.
Хорошо же; предположим, что дурман все-таки был отравлен. Притчард перевернул руки ладонями вверх и долго изучал узоры на подушечках пальцев: каждая рука казалась зеркальным отображением второй. Когда он прижимал пальцы один к другому, получалось идеальное удвоенное отражение – так бывает, когда прижимаешься лбом к зеркалу. Сам он, разумеется, в снадобье ничего не добавлял и китайца в этом с трудом мог заподозрить. Су был к Анне очень привязан. Нет, невозможно, чтобы Су попытался причинить ей вред. Получается, что в опиум подмешали яд либо до того, как Притчард закупил оптовую партию, либо после того, как Анна купила небольшую порцию у А-Су для домашнего употребления.
Всевозможные опиаты Притчарду поставлял некто Фрэнсис Карвер. Кстати, а как насчет Карвера? В прошлом – каторжник, он, как следствие, пользовался дурной славой, однако с Притчардом всегда был вежлив и честен, и у Притчарда не было оснований полагать, будто Карвер желает повредить ему самому или его бизнесу. Не питает ли он неприязни к китайцам, Притчард понятия не имел, но напрямую Карвер с ними не торговал. Он продавал товар Притчарду, и никому другому.
Притчард впервые познакомился с Карвером в игорном доме на Ревелл-стрит. Притчард был азартным игроком и как раз подкреплялся в перерыве между партиями в крэпс, подсчитывая в уме свои потери, когда к нему подсел незнакомец со шрамом на щеке. Притчард в порядке обмена любезностями осведомился, привержен ли тот к картам и что привело его в Хокитику; вскоре они разговорились. Когда в ходе беседы Притчард назвал свою профессию, Карвер явно насторожился. Отставил бокал и объяснил, что у него установлены давние деловые связи с бывшим представителем Ост-Индской компании, который владеет плантацией опиумного мака в Бенгалии. Карвер мог гарантировать неограниченную поставку продукта превосходного качества. На тот момент у Притчарда опиума в наличии не было, если не считать разбавленных настоек лауданума, купленных у знахаря; так что, недолго думая, Притчард поблагодарил Карвера, пожал ему руку и обещал вернуться на следующее утро, обсудить условия торгового договора.
С тех пор Карвер поставил ему в совокупности три фунта опиума. Однако он привозил лишь по одному фунту зараз, потому что (как он со всей откровенностью объяснил) предпочитал жестко контролировать свои поставки и не дать Притчарду возможности перепродавать товар оптом другим торговцам и получать тем самым посредническую прибыль. (Сбывая опиум А-Су, Притчард, конечно же, именно это и делал, но Карвер оставался в неведении касательно сей дополнительной договоренности, поскольку в Хокитике бывал редко, а сознаваться Притчард, понятное дело, не собирался.) Смола поступала обернутой в бумагу, в жестяной коробке, что изрядно смахивала на чайницу.
Притчард взял со стола гвоздь и принялся вычищать грязь из-под ногтей, попутно отметив, что пора бы их уже и подстричь.
Дерзнет ли Карвер подмешать яду в наркотик, который продает оптом в аптечную лавку? Притчард вполне мог размельчить вещество в порошок и использовать для приготовления лауданума; мог продать его по частям любому количеству покупателей; мог, в конце концов, сам им воспользоваться. Правда и то, что у Карвера вышла неприятная история с Анной: он ей некогда причинил большое зло. Но даже если он рассчитывал убить ее с помощью передоза, никак нельзя было гарантировать, что порция отравленного опиума попадет именно в ее руки. Притчард скатал в пальцах комочек грязи. Нет, нелепо думать, будто кто-то затеет интригу, в которой столько всего неопределенного; Карвер, может, и скотина, но не дурак.
Отказавшись от этой своей теории, аптекарь принялся обдумывать вторую возможность: что, если опиум был отравлен уже после того, как Анна Уэдерелл взяла кусочек у А-Су и унесла домой? Возможно, кто-то тайком проник в ее номер в «Гридироне» и подмешал яду в смолу. Но опять-таки – зачем? Зачем вообще такие сложности? Отчего бы не убить шлюху более привычными средствами – скажем, удушить руками или подушкой или избить до смерти?
Обескураженный, Притчард обратился мыслями к тому, что инстинктивно почитал за истину. Он знал, что Анна Уэдерелл не рассказала всей правды о событиях 14 января. Он знал, что кто-то курил опиум из трубки, которую Анна прятала в своей комнате. Он знал, что Анна сама перестала принимать опиум; по ее глазам и ее движениям он мог с уверенностью сказать: она чиста – трезва как стеклышко. Эти несомненные факты, на взгляд Притчарда, позволяли сделать лишь один вывод.
– Черт подери, – прошептал он. – Она лжет… причем лжет в интересах кого-то другого.
День тянулся бесконечно.
Наконец Притчард собрал не готовые еще заказы и, за неимением более увлекательного занятия, принялся за работу. Он совсем забыл о времени, но вот в дверь лаборатории тихо постучали, вернув его к действительности. Он обернулся, с легким удивлением отметив, что свет потускнел и уже сгущаются сумерки, и увидел, что в дверях топчется Альберт, Нильссенов младший клерк, – запыхавшийся и явно сконфуженный. Он принес записку.
– О, да это от Нильссена, – промолвил Притчард, выходя ему навстречу.
Он уже напрочь позабыл свой полуденный разговор с Нильссеном, равно как и свою к нему просьбу отыскать Цю и расспросить златокузнеца касательно спеченного золота, обнаруженного в доме у Кросби Уэллса. Он и Кросби Уэллса давно выбросил из головы, равно как и его состояние, и его вдову, и пропавшего мистера Стейнза. Как беззвучно вращается мир, если ты погружен в раздумья и одинок.
Притчард пошарил в переднике, ища шестипенсовик, но Альберт, вспыхнув до корней волос, пробормотал: «Нет, сэр» – и выставил напоказ ладони, давая понять, что ему вполне довольно высокой чести доставить послание.
На самом-то деле Альберт полагал, что такого волнующего дня ему за всю жизнь не выпадало. За полчаса до того его наниматель вернулся из каньерского Чайнатауна в таких смятенных чувствах, что едва дверь с петель не сорвал. Он набросал записку, ныне доставленную Альбертом, с пылом и страстью композитора, творящего симфонию в союзе со своей музой. Он неловко запечатал письмо, капнул на себя воском, выругался и наконец сунул сложенный измятый листок Альберту, хрипло приказав: «Притчарду – отнеси Притчарду, да побыстрее». В уединении аптекарской приемной, перед тем как войти в лабораторию, Альберт совместил уголки письма, так что сложенный листок образовал что-то вроде трубки, и, вглядевшись в нее по всей длине, разобрал несколько слов, что, на его взгляд, отдавали самым что ни на есть махровым криминалом. У юнца просто дух захватило при мысли, что работодатель затевает недоброе.
– Хорошо, спасибо, – промолвил Притчард, забирая письмо из его рук. – Ответ нужен?
– Нет, сэр, ответ не требуется, – ответствовал юнец. – Но мне велено дождаться и пронаблюдать, чтобы вы его сожгли, дочитав до конца.
Притчард не сдержал смеха. Это было настолько в духе Нильссена: сперва он дуется, потом жалуется, что, дескать, не по нутру ему все это, потом тянет время, потом пытается снять с себя всякую ответственность, но, как только он сделался участником, как только ощутил собственную значимость и важность, тут-то и начинается пантомима, роман плаща и шпаги; он просто-таки упивается происходящим. Притчард отошел на несколько шагов (юнец остался разочарован), сорвал печать пальцами, разгладил лист на лабораторном столе. Письмо гласило:
Джо!
Я зашел к Цю согласно твоей просьбе. Ты был прав насчет золота – это его работа, хотя он клянется, что понятия не имеет, как оно оказалось у Уэллса. Во всем замешана шлюха – возможно, ты уже знаешь, – хотя докопаться до сути никак не удается – «до инициатора», пользуясь твоим же выражением. Похоже, тут все затронуты так или иначе. Писать слишком долго. Предлагаю созвать совет. И азиатов тоже пригласить. Встречаемся в задней комнате «КОРОНЫ» на ЗАКАТЕ. Приму меры, чтоб нас не потревожили. Никому не говори, даже если им доверяешь и они тоже в это дело впутаны и в один прекрасный день того и гляди встанут с нами в один ряд как обвиняемые. Пожалуйста, уничтожь это письмо.
Х. Н.
Растущая Луна в Тельце
Глава, в которой у Чарли Фроста зарождаются подозрения; Дик Мэннеринг пристегивает кобуры, а мы отправляемся в рискованное путешествие вверх по реке к каньерским участкам.
Утренние расспросы Томаса Балфура в Новозеландском резервном банке разбередили любопытство банковского служащего в плане того, и другого, и третьего, и, как только грузоперевозчик покинул здание, мистер Фрост тотчас же вознамерился в свою очередь навести кое-какие справки. Он все еще держал в руках реестр акционеров золотого рудника «Аврора», владельцем и разработчиком которого являлся пропавший старатель Эмери Стейнз. «Аврора», размышлял про себя Фрост, постукивая по документу тощим пальцем. «Аврора». Он помнил, что совсем недавно где-то сталкивался с этим названием – но где? Спустя мгновение он отложил документ в сторону, слез с табуретки и неслышным шагом направился к шкафчику напротив своей кабинки, где ряды кожаных корешков были помечены словами «Квартальные отчеты». Он выбрал подшивки за третий и четвертый квартал прошлого года и вернулся за рабочий стол просмотреть документацию по руднику.
Чарли Фрост широкой известностью не пользовался: ведь на известность нужно претендовать, а он был человеком тихим, одевался скромно, выглядел безобидно и спокойствие возмущать не любил, уж каков бы ни был повод. Говорил он неспешно, тщательно подбирая слова. На людях смеялся редко. И хотя в его манере держаться ощущалась некая расслабленная томность, он всегда был словно бы настороже, как будто постоянно помнил о некоем правиле этикета, что другие давно уже не соблюдали. Он предпочитал не заявлять о своих предпочтениях, не ораторствовать на публику; более того, в беседе он крайне неохотно провозглашал какую-либо повестку дня. Не то чтобы Фрост не строил никаких планов или что предпочтений за ним не водилось, на самом деле многие ритуалы его частной жизни были упорядочены до крайности, а амбиции весьма и весьма специфичны. Скорее, Фрост усвоил, как выгодно изображать непритязательность. Он по достоинству оценил тайное могущество неизвестности (ведь неизвестность так будоражит любопытство!) и умело ею пользовался, но тщательно скрывал свой талант. Тем самым при первой встрече у людей посторонних о нем складывалось одно и то же впечатление: он – человек не столько действия, сколько противодействия; в бизнесе он довольствуется ролью подчиненного, в любви – соблазняемого и во всех своих развлечениях неизменно смирен и кроток.
Фросту исполнилось всего-то-навсего двадцать четыре; родился он в Новой Зеландии. Его отец занимал высокий пост в ныне не существующей Новозеландской компании. Высадившись в устье реки Хатт и обнаружив там изобилие равнинных земель под размежевание и на продажу, он тотчас же послал домой за женой. Местом своего рождения Фрост не то чтобы гордился; для белого человека такое гражданство было редкостью, и сам он видел в нем нечто унизительное. Он не рассказывал никаких историй о своем детстве, проведенном в заболоченной низине долины Хатт, где он читал и перечитывал захватанный отцовский экземпляр «Потерянного рая» – единственную книгу в семье, не считая Библии. (К восьми годам Фрост мог продекламировать наизусть любой монолог Бога Отца, и Сына, и Адама, но не Сатаны – его Фрост находил неуживчивым драчуном – и не Евы – она казалась ему безвольной занудой.) Не то чтобы это было несчастливое детство, но, вспоминая о нем, Фрост чувствовал себя несчастным. Когда он заговаривал об Англии, казалось, он очень по ней скучает и дождаться не может возвращения.
С ликвидацией Новозеландской компании мистер Фрост-старший практически обанкротился, и репутация его погибла безвозвратно. Он обратился за помощью к единственному сыну. Чарли Фрост подыскал себе канцелярскую работу в Веллингтоне, а вскоре ему предложили место в одном из банков квартала Лэмбтон; теперь он зарабатывал достаточно, чтобы при его поддержке родители жили в добром здравии и относительном комфорте. Когда в Отаго обнаружили золото, Фрост перешел в один из банков Лоренса, обещая бльшую часть заработков пересылать домой всякий месяц частной почтовой службой, – и обещания своего ни разу не нарушил. Однако ж он больше не возвращался домой в долину реки Хатт – и возвращаться не собирался. Чарли Фрост был склонен воспринимать все свои взаимоотношения с другими людьми в терминах прибыли и оборота и, единожды решив, что долг свой исполнил, больше о других людях не вспоминал. Здесь, в Хокитике (а он последовал за золотой лихорадкой из Лоренса на побережье), он о своих родителях вообще не думал, кроме как раз в месяц, когда им писал. Задача была не из простых: краткие, отрывистые письма отца дышали обидой, а материнские, исполненные смятенных умолчаний, полнились чувствами, что удручали Чарли Фроста, хотя и ненадолго. Написав и отослав ответные послания, он рвал родительские эпистолы на жгуты для раскуривания сигар – по всей длине, чтобы изничтожить самую их суть и смысл, – а жгуты равнодушно сжигал.