Стою за правду и за армию! Скобелев Михаил

Но, несмотря на такой значительный промежуток времени, русское общество, и особенно военное, находится еще под впечатлением давно пережитых тяжелых дней и живо помнит все подробности, все подвиги и временные неудачи на Балканском полуострове нашего славного оружия… До сих пор не только в военных кружках, но и в среде совершенно мирных граждан часто слышатся разговоры о разных эпизодах войны за освобождение Болгарии, о более или менее выдающихся деятелях ее. И такие имена, как Радецкий, Гурко, Тотлебен, Драгомиров, Скобелев, Струков, Куропаткин, Гейман[82], Тергукасов[83] и др., не говоря уже, конечно, о двух августейших главнокомандующих[84] на европейском и азиатском театрах войны и об обожаемом начальнике Рущукского отряда[85], на долю которого выпала такая тяжелая, хотя и неблагодарная, не бьющая в глаза роль… – все эти имена, повторяю, долго еще будут свято храниться в памяти народа, и особенно войска, а признательное потомство и история оценят их важные государственные заслуги и честную службу… Каждый из военных людей, который может хоть что-нибудь внести для будущего историка этих важных дней жизни России, для более полной характеристики и боевой деятельности этих важных деятелей войны, нравственно обязан это сделать, сообщая, конечно, лишь голую правду, действительные факты…

Будучи сам военным человеком и любя горячо свою специальность, я не мог не относиться с глубоким уважением к истинно военным людям, в особенности к более или менее крупным деятелям и талантам.

Принимая участие в минувшей кампании, мне пришлось совершенно случайно несколько раз сталкиваться с одним из выдающихся героев войны – с Михаилом Дмитриевичем Скобелевым. Но и эти короткие встречи оставили по себе глубокое впечатление и незаметно привязали мою, юношескую тогда, душу к этому замечательному человеку. В Плевне, после взятия этого города, мне пришлось завтракать у Скобелева, и здесь я, между прочим, познакомился с одним из ординарцев его – хорунжим Войска Донского П. А. Дукмасовым. Об этом офицере я слышал еще ранее от своих товарищей, как об отчаянном головорезе, который, не задумываясь, отправлялся в самые опасные предприятия.

Впоследствии, в конце кампании, это реноме отважного, отчаянного героя вполне утвердилось за Дукмасовым, а те награды, которые украшали его грудь в чине хорунжего (впоследствии корнета Гвардии), служат лучшим доказательством его удали и храбрости. Немного найдется в рядах славной Русской армии офицеров, которые в первом офицерском чине имели бы такие высокие, почетные награды, как Святого Георгия, Владимира с мечами, золотое оружие, Станислава 2-й и 3-й степени и Анны 3-й степени!..

Правда, в среде нашей jeunesse doree militaire[86] есть немало баловней, грудь которых щедро украшена всевозможными регалиями и которые они при других условиях – при отсутствии крупного титула, знатных тетушек и приличных средств вряд ли получили бы! Но Дукмасов – из бедной донской дворянской семьи, человек без всякого светского лоску, без необходимых в жизни талантов – уменья понравиться начальству, без всяких связей, протекции. Он был только храбр, исполнителен, честен, и этого для Скобелева было достаточно, чтобы пиблизить к себе.

Дукмасов, равно как и многие из ординарцев Скобелева, презирал опасность, смотрел прямо, вызывающе в лицо смерти и «точно и беспрекословно» исполнял самые смелые, подчас даже безумные поручения своего начальника. Скобелев, отличавшийся, как известно, и сам замечательной храбростью, любил таких детей войны, таких отважных удальцов, умел выбирать их из толпы, и за эти драгоценные боевые качества прощал им многое… Будучи сам аристократ по происхождению, по воспитанию и привычкам, Скобелев не особенно-то долюбливал людей своей среды, окружал себя преимущественно более простым людом и любил искренне самого простого человека – солдата!

Все русское общество, даже вся Европа живо интересовались личностью знаменитого русского полководца, личностью Скобелева, и те немногие сочинения, которые появлялись о нем, читались всеми нарасхват. Полной биографии этого замечательного государственного человека и, вместе с тем, глубокого патриота-славянофила до сих пор еще нет[87]. А между тем память о Скобелеве еще слишком жива в русском обществе, особенно в военном. Каждый истый патриот глубоко чтит покойного героя, справедливо гордится им и искренно желает для своего отечества побольше таких дельных и отважных сынов.

Горсть недоброжелателей Скобелева слишком ничтожна: это, большей частью, люди, которым он стал на дороге, которых он быстро перегнал в служебной иерархии. Вся русская и иностранная (кроме разве немецкой) пресса относилась к покойному герою очень сочувственно, сердечно и с глубоким уважением. Таких сочинений, как например, брошюра господина Градовского[88], пропитанная явным нерасположением к Скобелеву, в которой автор сажает чуть не на скамью подсудимых перед лицом всей России нашего народного любимца, приписывая ему целый ряд преступлений – очень немного. Конечно, у Скобелева, как и у каждого смертного, были свои недостатки: идеалы существуют только в воображении, и на солнце даже есть пятна!

Та громадная популярность, которой пользовался Скобелев не только среди армии и своего народа, но и во всей Европе, то обаяние, которое производил он на подчиненных ему офицеров и солдат (даже на совершенно посторонних людей), увлекая за собой в бою почти на верную гибель, – все это под руку только человеку недюжинному, человеку с сильною душой, с высоким нравственным духом. Одно имя Скобелева имело магическое действие. По обаянию, которое он оказывал на солдат, его можно сравнить с великими полководцами мира (Наполеон I, Фридрих II, Суворов), одно появление которых на том или другом пункте поля сражения наэлектризовывало сражающихся, удесятеряло их силы и действовало подавляющим образом на противника.

Известно всем, какой страх наводил на турок наш знаменитый «Ак-паша» одним своим появлением на позиции, одною своею белой фигурой![89] Припомнив же мудрое изречение Наполеона I, этого великого знатока военного дела, что «на войне успех зависит на три четверти от нравственного элемента и лишь на одну четверть от материальных сил», мы невольно согласимся, какое громадное значение нужно придавать этому нравственному влиянию полководца… Служить у Скобелева было далеко не легко и притом очень опасно: процент убитых и раненых в его отряде и в свите всегда был довольно значителен. И, тем не менее, все охотно шли к нему – и солдаты, и офицеры, – хотя каждый знал, что его ожидает здесь большая, чем где-либо, опасность, почти верная гибель… Каждый верил в Скобелева, верил, что с этим начальником он не пропадет, не будет побит, а, напротив, сам побьет… А служить в такой части, конечно, особенно лестно каждому! Рассказывают следующий эпизод (не знаю только, насколько он правдив): когда покойный Государь[90] ехал по железной дороге в действующую армию, то на одной из станций Его Величеству представлялся какой-то старый, седой как лунь фельдфебель, ветеран 1812 года, украшенный многочисленными медалями. Государь милостиво изволил обратить на него внимание и, желая наградить честного старого служаку, спросил, чего он хочет.

– Прошу принять меня снова на службу Вашего Императорского Величества: хочу положить свой живот за Царя и Отечество! – отвечал старина, сам еле удерживаясь на ногах от преклонных лет.

Государя сильно тронул этот неподдельный патриотизм старика.

– Хорошо, куда же ты желаешь поступить? – спросил Государь.

– В отряд генерала Скобелева, – отвечал старик.

Не знаю, чем дело кончилось, но эта фраза служит лучшим доказательством той громадной популярности, которую приобрел в своем народе знаменитый русский «белый генерал».

Эту популярность, столь трудно добываемую в России, можно сравнить отчасти с популярностью бывшего военного министра Французской республики, генерала Буланже[91], с которым покойный Михаил Дмитриевич имел, кажется, много общего. Я не видел портрета Буланже, но вот как описывается его внешность в одной французской брошюре: «Он был молодец и красавец, среднего роста, плотного сложения. У него все ухватки, свойственные бодрому и молодому человеку. Физиономия дышит холодною отвагой, глаза голубые, взор живой и ясный!» Все это одинаково подходит и к Скобелеву, кроме разве роста (Скобелев – высокого роста).

Последняя Ахалтекинская экспедиция[92], в которой Скобелев явился самостоятельным начальником крупного отряда, окончательно утвердила за ним его почетное боевое реноме. Все действия Скобелева в этой степной войне с энергичным, храбрым противником глубоко поучительны и обнаруживают у молодого полководца, помимо храбрости и распорядительности, еще необходимую в таких случаях осторожность, необыкновенное чутье, знание местности, характера противника, особенную заботливость о солдате, о всевозможных мелочах, которые часто играют такую важную роль в военное время. Даже скептики и недоброжелатели Скобелева и то признали в нем крупную силу!

Карьера, которую составил себе Скобелев, была выходящая из ряда: в 20 лет офицер, в 33 – генерал-майор, в 38 – полный генерал с Георгием 2-й степени – ореол славы военного человека! Это был какой-то молодой орел, который быстро и высоко поднялся над поверхностью земли, оставив далеко под собой своих учителей, товарищей и потом, вдруг, сраженный какой-то злой феей, свалился в бездну вечности… Свалился тогда, когда отечество ждало от него еще многого, когда враг страшился одного имени «белого генерала», за которым пошли бы в бой, на верную гибель, десятки тысяч молодых жизней…

Трусов Скобелев делал храбрыми, нерешительных – отважными! Невольно вспоминается старая пословица, что «стадо баранов, предводимое львом, лучше стада львов, предводимого бараном». Будучи сам человеком замечательно подвижным, деятельным, энергичным, Скобелев и окружавшим его лицам не давал никогда покоя, постоянно находил им работу. Так что человеку ленивому или со слабым здоровьем и недостаточным запасом отваги и энергии служить у Скобелева было немыслимо. Он не жалел себя, раз речь шла о службе, но не жалел и подчиненных. Солдаты буквально обожали, чуть не боготворили своего молодого полководца, и одно слово его так электрически действовало на них, так их одушевляло, что они львами, совершенно бессознательно, лезли вперед на почти верную гибель, на целый лес неприятельских штыков…

В 1885 году, в Новочеркасске, куда я был переведен на службу из Москвы, мне снова пришлось столкнуться с Дукмасовым, который был в это время на льготе.

В беседах с ним о минувшей кампании я слышал от него много интересных подробностей о покойном русском герое, так безвременно погибшем в центре России – в Москве, о его боевой деятельности и частной жизни, о его взглядах, привычках, странностях…

Дукмасов души не чаял в Скобелеве, слепо был привязан к нему и пользовался, в свою очередь, явным расположением Михаила Дмитриевича. По моей просьбе автор написал настоящие воспоминания, которые я решаюс предложить благосклонному читателю в надежде, что они будут встречены сочувственно не только в нашем военном обществе, но и в среде мирных граждан – почитателей (которых так много) покойного русского богатыря…

Чтобы сделать книгу более доступной и интересной для невоенного читателя, автор старался уменьшить, насколько возможно, ее специально-военный характер в некоторых местах, отбросив большую часть цифр, чисел, названия частей и проч.

Будущему историку недавних войн России на Балканском полуострове и на равнинах Турана придется определить роль Скобелева в них и его значение в армии, как офицера и полководца. Задача автора более скромная: обрисовать, насколько возможно, яснее личность Скобелева, его привычки, взгляды, недостатки, сообщить об этом, бесспорно, замечательном русском человеке все мелочи, эпизоды, сценки, по которым складывается понятие о характере человека, о его убеждениях и внутреннем мирке… Словом, всем, что автор сам видел или слышал от более или менее компетентных лиц, он делится с читателем.

Между автором и Скобелевым, конечно, громадная разница по положению, образованию, воспитанию, привычкам… В одном только отношении они похожи друг на друга: оба были отважны и храбры, оба горячо любили свою Родину и свое боевое призвание, оба честно и ревностно исполняли свой долг перед Царем и Отечеством.

Предлагаемая книга разбита на три небольшие части: в первой автор описывает свою службу и деятельность в полку или, вернее, в сотне, во второй – пребывание со Скобелевым на полях сражений, в виду постоянных боевых опасностей, и в третьей – поход из Андрианополя в Константинополь и мирное пребывание на турецкой территории между Черным и Мраморным морями, близ берегов исторического Босфора. В конце книги помещен рассказ Скобелева о Хивинской и Кокандской экспедициях, в которых он принимал активное участие, и который не вошел в первое издание. Приложена также карта театра военных действий.

Весьма вероятно, что в книге явятся некоторые погрешности, недостатки, неточности… С благодарностью примем все замечания, особенно от лиц, более или менее близко стоявших к покойному герою. Также скажем великое спасибо тем бывшим сослуживцам автора, которые будут настолько любезны и сообщат нам свои заметки и воспоминания о покойном полководце и позволят воспользоваться ими для дополнения сведений о боевой деятельности и частной жизни Михаила Дмитриевича. Адресовать просим в город Новочеркасск, Донской кадетский корпус, полковнику Александру Петровичу Струсевичу.

А. П. Струсевич[93]

С полком

Глава I[94]

Прежде чем начать свои боевые воспоминания, я позволю себе вкратце познакомить читателя со своею личностью, сказать несколько слов о годах своего детства и юности.

Родом я казак Войска Донского, станицы Усть-Быстрянской. Здесь, на берегу Донца, я и получил свое первоначальное воспитание: в 10 лет умел уже отлично скакать на неоседланном коне, взятом прямо из косяка, по улицам станицы и в привольной степи, недурно джигитовал, стрелял из отцовского ружья разных диких и свойских пернатых, хорошо плавал, смело делал гимнастику и еще смелее дрался на кулачки… Но зато читал очень плохо, писал еще хуже, сведения по арифметике и Закону Божьему были тоже крайне смутные. Словом, физическое развитие мое шло обратно пропорционально умственному, да, пожалуй, и нравственному, так как общество, в котором я вращался, не могло научить меня ничему иному, кроме развития силы, ловкости и удали.

Родители мои были люди добрые, простые, и ни в чем меня не стесняли. Я рос совершенно сыном степи и еще ребенком усвоил себе твердо традиции казачества и свое боевое призвание. Особенно сильное впечатление производили на меня, помню, рассказы старых казаков о разных походах, сражениях, о лихой, боевой жизни, полной невзгод и опасностей. Они-то, главным образом, и бросили в мою впечатлительную детскую душу военную искорку, любовь к коню, к шашке и винтовке. Я мечтал о походах, сражениях, смотрел с любовью и умилением на оружие и с некоторым отвращением и презрением на книги…

Несмотря на такую слабую умственную подготовку, я, тем не менее, в 1866 году кое-как выдержал экзамен в Воронежскую военную гимназию (ныне Кадетский корпус) и надел кадетскую куртку. Воспоминания мои об этом заведении довольно смутные. Помню только, что я больше дрался с товарищами, сидел в карцере или стоял в углу («на штрафу»), чем готовил уроки и слушал объяснения преподавателей.

Дрался я, правда, по отзыву вполне беспристрастных людей, превосходно и никогда не стеснялся ни возрастом, ни ростом, ни силой противника. Ходил вечно в синяках, грязный, оборванный и все свободное время употреблял, помимо драк, на разные гимнастические упражнения (хождение на голове, прыганье через кафедру…) и на развитие мускулов. Дразнили меня «казачонком, башибузуком[95], Разиным» и т. д. Сначала я злился, выходил из себя и лез в драку к обидчику, но потом, мало-помалу, совершенно привык к этим кличкам и находил их даже лестными для моего казачьего самолюбия.

Не помню уже, по какой причине, но только через год, в 1867 году, меня перевезли в более северные страны – на берега Волги, в Нижний Новгород, и поместили тоже в корпус. Здесь я оставался верен своим кулачным принципам и, в первый же день по приезде в столицу ярмарок, на боевом турнире, в присутствии многочисленной публики (кадет), очень ловко выбил кому-то из своих новых товарищей что-то два зуба. Дежурный воспитатель (к сожалению, позабыл его фамилию; помню только, что это был очень добрый человек и большой юморист), которому немедленно донесли о моем подвиге, поставил меня возле себя на штраф и записал в журнал. Я отнесся к этому совершенно индифферентно. «Ты откуда?» – спросил он меня, насмешливо осматривая мою куцую фигуру и раскрасневшуюся физиономию. «С Дона, – с гордостью отвечал я. – Я казак!» – «Оно и видно, – сказал, улыбаясь, добряк. – Молодчина же ты, брат, казак – ловко дерешься! Не хочешь ли со мной на кулачки – давай попробуем…» И он, оставив свой стакан с чаем, начал засучивать рукава.

В это время в дежурную комнату вошел какой-то другой воспитатель. «Позвольте вам представить, – обратился к нему комик, – вновь приезжего дантиста из Войска Донского… Отлично лечит от зубной боли…»

При встрече со мной этот воспитатель постоянно ласково трепал меня по голове и добродушно подсмеивался: «Ну что, господин профессор мордобития, как дела? Никому еще зуба не выбил?.. Если ты, братец, так же хорошо будешь бить неприятеля, как товарищей, то из тебя непременно выйдет герой!..»

С первых же дней поступления в корпус я познакомился с помещением карцера и нашел его очень удобным. Особенно же мне показалось приятным общество карцерного сторожа, почтенного, громадного роста человека, прозванного нами министром тюрьмы. С ним я скоро свел самую тесную дружбу и, как завсегдатай этих уединенных уголков, часто вел приятельские беседы, с наслаждением слушая его рассказы о деревне, о прежней службе и проч. Я находил даже, что гораздо приятнее сидеть в карцере, чем в классе, где нужно было ломать голову над трудными арифметическими задачами, выслушивать скучные объяснения о разных «masculin, feminin, plus-que-parfait, passe indefini»[96], зубрить эти глупые заливы, острова и какие-то тропики Рака и Козерога, наконец, получать, кроме дурных отметок, еще скучные выговоры от преподавателей и воспитателя…

Здесь же, на досуге, я обдумывал планы разных новых шалостей, проделок и предприятий, мечтал о войне и боевых подвигах, думал о родной станице, о своей лошадке, о шашке, пике и уличных приятелях…

Впрочем, удовольствие это я стал получать впоследствии только в свободное от классов время – в рекреационные часы: на уроки же меня обыкновенно выпускали.

«Если вы будете так учиться и вести себя, – сказал мне как-то воспитатель, – вас непременно исключат из корпуса». – «Куда исключат?» – полюбопытствовал я. «Конечно, домой, к родителям отправят!» – «Ах, как это будет прелестно, – подумал я. – Значит, опять поеду в станицу, в родные степи, на зимовник!..» И я решил, что нужно ускорить свое возвращение домой.

Словом, в Нижнем Новгороде, так же как и в Воронеже, научные занятия мои подвигались очень туго: зато по части шалостей и всяких проказ я делал большие успехи и за свою отчаянность пользовался известным авторитетом в среде товарищей.

Директором Нижегородского корпуса был тогда генерал Павел Иванович Носович[97], человек очень умный, гуманный и сердечный – большой любимец всех кадет. Обращался с нами он ласково и больше стращал или стыдил, чем наказывал.

Воспитатель мой, некто Семенов, известный географ, тоже очень образованная и в высшей степени симпатичная личность, о которой я сохранил самое теплое воспоминание… Слишком только уж он был мягок, снисходителен. Несмотря на мое отчаянное, невозможное поведение, он, видимо, был ко мне расположен и даже несколько раз брал к себе в отпуск.

Классные занятия, как я упоминал уже, подвигались у меня очень туго, и я больше изощрял свой ум на изобретение разных проказ, причем объектами выбирал обыкновенно учителей. Вообще я являлся почти всегда инициатором и коноводом всех более или менее крупных проступков, и моему самолюбию очень льстило это атаманство.

Помню, был у нас учитель французского языка – некто Нюкер, человек в сущности хороший, добрый. Но так как предмет его мне никак не давался и, кроме того, сам он был чересчур уж комичен, то я больше всего и потешался над ним. Знаю, что не пожалуется по доброте своей, – можно безнаказанно проказить. Кадеты говорили про него, что он был барабанщиком в Наполеоновской армии в 1812 году, затем попался в плен и сделался преподавателем. Конечно, все это шутки…

Нюкер, между другими его странностями, очень боялся мышей. Раздобыв как-то от служителя мышь, я поместил ее в коробке под кафедрой и, когда Нюкер занял свое место, с помощью особого приспособления выпустил мышь на свободу… Нужно было видеть испуг учителя и радость нашу – кадет. Нюкер, сидя на стуле и со страхом подняв ноги, стал громко кричать: «Леви мишь, леви!.. Кто поймайт – 12 балль поставлю!» Весь класс со страшным шумом и гвалтом бросился в погоню за несчастною мышью. Я, конечно, первый овладел ею и, схватив за хвост, поднес трепетавшееся животное чуть не к самому носу Нюкера. «Вот она, господин учитель, вот – я поймал!..» – орал я на весь класс. «В окно ее, в окно!» – кричал Нюкер, отмахиваясь испуганно руками. Мышь стремительно полетела в окно, со словами: «Ишь шельма – вот тебе!» Все со смехом уселись по местам и успокоились, а довольный Нюкер с благодарностью поставил мне в журнал обещанные 12, хотя по его предмету я был форменный сапожник и вряд ли больше пяти мог бы получить за заданный урок. (Впрочем, 12 эти Нюкер не взял в расчет при выводе среднего балла за четверть, и я по-прежнему получил пятерку.)

С ним же я устроил еще одну штуку, хотя и довольно злостную. Дело в том, что Нюкер был большой франт и одевался всегда очень изящно. Входя в класс, он имел обыкновение бросать свою шляпу на подоконник. Пришла мне раз фантазия смазать этот подоконник керосином. Вошел в класс Нюкер, любезно раскланялся с нами и ловко швырнул свою шляпу на обычное место. Окно было отворено, шляпа скользнула и полетала на двор. Перепуганный Нюкер подскочил к окну, облокотился на него руками и грудью, чтобы посмотреть на место падения шляпы, – и моментально же отскочил: руки и чистая жилетка его были совершенно вымазаны керосином… В классе, разумеется, поднялся хохот.

– Чте это, чте? – совершенно растерялся Нюкер, растопырив руки и злобно смотря на нас.

– Это ламповщик, скотина, пролил керосин! – реву я с задней скамейки, громче всех заливаясь смехом.

– Ах он мошенник, подлец! – ругается Нюкер и просит нас спасти его шляпу.

Несколько человек стремглав, наперегонки, бросаются вниз выручать шляпу, и через минуту целый десяток рук приносит ее торжественно в класс. Нюкер ушел менять платье, урока не было, и мы провели время очень весело, прыгая через кафедру и столы.

Припоминая теперь все это, я, конечно, краснею за свое ужасное поведение и дикие выходки, но все-таки откровенно делюсь с читателем воспоминаниями о своем детстве.

Помню, сделал я еще такую штуку. Дело было в начале года – я кое-как перешел во 2-й класс. Кадеты 3-го класса не выучили заданного им трудного урока по французскому языку, и некоторые из них стали просить меня выручить их из беды. «Пожалуйста, Дукмасов, помоги! – просили они меня. – А то он единиц накрутит нам, а потом без отпуска и сиди». – «Извольте, могу, – согласился я, немало польщенный этою просьбой. – Я буду у вас за новичка… Только смотрите – не выдавать. А то хоть вы и третьеклассники, а за измену всех вас отдую…» Учитель был у них другой, не Нюкер, и, следовательно, меня не знал.

После звонка я уселся в 3-й класс, ближе к краю, чтобы, в случае опасности, можно было легче удрать.

Вошел учитель (не помню его фамилии, какой-то строгий и сердитый), выслушал рапорт дежурного кадета, сел на свое место, высморкался, осмотрелся и заметил мою, незнакомую ему, физиономию. «Это кто?» – ткнул он на меня пальцем. «Это новичок, господин учитель. Только сегодня поступил к нам…» – ответило разом несколько голосов. «А, прекрасно!.. Как фамилия?..» – обратился он ко мне. Я встал и смело соврал какую-то фамилию. Учитель аккуратно записал ее в свою книжку и стал меня подробно расспрашивать: откуда я, где воспитывался, кто мои родители и проч. Я врал, не заикаясь.

Затем он заставил меня читать. Для 3-го класса я читал, конечно, отвратительно, и учитель недоумевал, как это меня приняли. «Плохо, плохо, – говорил он, качая головой. – Вам надо хорошенько подзаняться, вы положительно ничего не знаете!..» Кадеты, между тем, усердно хихикали, и учитель, заметив мою излишнюю развязность, пересадил меня ближе к середине – путь отступления оказался теперь гораздо затруднительнее. Тем не менее, когда, наконец, француз, оставив меня в покое, стал спрашивать других, ходя между скамьями, я, выбрав удобную минуту, стремительно вскочил с места, бросился к двери и, сильно хлопнув ею, через зал со всех ног полетел в свой класс. У нас в это время был урок немецкого языка. Учитель, господин Шмидт – человек очень серьезный и строгий (с ним я тоже как-то устроил шутку: над кафедрой висела лампа, которую ламповщик для чего-то снял; перед уроком Шмидта я, вместо лампы, навесил на проволоку грязную тряпку. Конечно, за это угодил в карцер).

Как бомба влетел я в свой класс и перепугал всех. «Что это, где вы были?..» – закричал на меня удивленный немец. «В ватерклозете, господин учитель! – отвечал я, запыхавшись и садясь на свое место. – У меня очень живот болит, я касторку принимал…» – «Ступайте в угол!..» – рассердился окончательно Шмидт. Я занял свое обычное место.

Между тем учитель-француз, которого я так ловко поднадул, поняв после моего бегства, в чем дело, отправился за мной в погоню. Встретив в зале инспектора классов, он рассказал ему о моей проделке, и они отправились по классам разыскивать виновного.

Минут за десять до окончания урока дверь нашего класса вдруг отворилась, и в нее вошел инспектор с учителем. Все встали. «Нет, здесь его нет», – сказал учитель-француз, осмотрев внимательно всех воспитанников, и уже вышел было за двери. Между тем Шмидт, узнав от инспектора, в чем дело, вдруг проговорил: «А вот не этот ли, посмотрите?» Я стоял в это время незамеченный за печкой, прижавшись, затаив дыхание и стараясь как бы слиться со стеной. Француз снова вошел в класс, взглянул на меня и радостно воскликнул: «Это он, он!»

Повели меня, раба Божия, прямо в карцер и просидел я в нем что-то дня три. Педагогический комитет поручил сбавить мне балл за поведение и спороть погоны – высшая мера наказания после розог. Молодцы кадеты 3-го класса – так и не выдали меня, сказав, что не знают моей фамилии. За это все они наказаны были без отпуска.

Много подобного я еще творил, много раз моя фамилия фигурировала в журнале, и я подвергался всевозможным наказаниям – теперь уж не припомню всего.

Должно быть, я сильно надоел начальству своими проказами, потому что в 1870 году меня из Нижнего Новгорода сплавили по Волге и поместили в город Вольск, в военную прогимназию – единственное в России исправительное заведение военно-учебного ведомства. Здесь, кажется, я вел себя несколько приличнее, хотя по временам и прорывался. Дрался реже, но зато крепче… Высшее начальство, к счастью, было хорошее: директор, полковник Остелецкий, добрый, сердечный человек, за свою набожность прозванный нами архиереем. Инспектор классов, капитан Гржимайло, человек честный, строгий и при этом замечательно хладнокровный, флегматичный, невозмутимый…

Воспитательный и учебный персонал был похуже, хотя и попадались порядочные люди, оставившие по себе хорошее воспоминание.

В 1873 году, т. е. 17 лет от роду, я окончил курс в прогимназии и из Вольска, уже в форме урядника, т. е. унтер-офицера, приехал в Новочеркасск. Явившись к начальнику штаба, генералу Леонову[98], и будучи зачислен в учебный полк, я получил отпуск в хутор на Быстрой речке, где и проболтался около года. В 1874 году я поступил в Варшавское юнкерское училище, в казачью полусотню, но через год за маленькую историйку был исключен и вернулся снова в полк. Еще через год я опять поступил в то же училище, уже прямо в старший класс, и в конце того же 1876 года окончил, наконец, курс. Начальником училища был в то время полковник Левачев[99], человек, правда, горячий, строптивый, но честный, справедливый, добрый и образованный. Юнкера его любили, уважали, хотя и побаивались.

Суровая воинская дисциплина и казарменная обстановка несколько отполировали меня, и я стал принимать более регулярную внешность, хотя внутренний мирок мой оставался по-прежнему иррегулярным, казачьим…

Как видит читатель, немало пришлось мне постранствовать по разным военно-учебным заведениям Российской империи, прежде чем надеть погоны казачьего офицера. Греха таить нечего, лентяй я был порядочный, хотя способности и память имел довольно хорошие. Главный же мой враг – это моя буйная, горячая натура, созданная скорее для военного, чем для мирного времени, и с трудом подчинявшаяся разным казарменным стеснениям.

Еще сидя на юнкерской скамейке старшего класса Варшавского училища, услышали мы впервые толки о войне. Нечего и говорить о том радостном чувстве, о том ликовании, с каким вся наша пылкая юнкерская братия встретила эти тревожные слухи. Возбужденное, лихорадочное состояние овладело всеми нами… Топография, тактика, администрация, иппология[100], уставы – все это порядком уже надоело нам. Молодая казачья душа рвалась в бой и увлекала по традиционной дороге предков. Мы только и говорили, что о войне, о скором выпуске, о новой боевой жизни, которая, по сравнению с монотонной училищной, представлялась каким-то раем. Об опасностях, конечно, никто и не думал, рисовались только одни светлые, заманчивые стороны войны. «Докажем, – говорили некоторые, более экзальтированные юноши, – что мы, казаки Александра II, умеем драться не хуже наших дедов – казаков Александра I, что Европа недаром до сих пор так боится нас, что мы достойны назваться внуками графа Платова[101], который за удаль своих донцов получил даже от сынов Альбиона почетную дорогую саблю, и детьми Бакланова, имя которого хорошо известно всем храбрым кавказским горцам».

Мечты мало-помалу начали сбываться: в некоторых округах уже объявлена была мобилизация.

Еще ранее, в июле 1876 года, мы были произведены в портупей-юнкера[102] и отправились по полкам. Я взял вакансию в полк номер 6-й.

После осенних маневров, очень поучительных для нашего брата юного воина, произведенных в окрестностях Скерневиц, полк направился на зимние квартиры через город Плоцк в Млавский уезд. Мне пришлось остаться при штабе полка, в д. Шренске.

В начале октября от начальника дивизии генерала Эссена было получено приказание быть готовыми по первой телеграмме о выезде офицеров, назначенных для укомплектования полков 2-й очереди[103]. На мою долю выпал полк № 26, куда я назначался с тремя товарищами.

Упомянутая телеграмма породила в обществе офицеров и казаков самые оживленные, воинственные толки. Припоминались прошлые войны с турками, рассказы стариков о тех зверствах и неистовствах, которые проделывали мусульмане с нашими ранеными и пленными, соразмерялись силы наши с неприятельскими и проч., и проч. Женатый люд, впрочем, не особенно разделял эти восторги молодежи и более сдержанно относился к нашим воинственным, оживленным беседам. Перспектива расставания с семьей и близкими, дорогими людьми была, конечно, не особенно заманчива и невольно заставляла серьезно задумываться о будущем. В конце октября от Эссена была получена снова телеграмма – немедленно отправить от нашего полка трех офицеров и одного портупей-юнкера (меня) в Донской казачий 26-й полк, сборным пунктом которого была назначена Нижнечирская станица.

На другой же день, напутствуемые теплыми пожеланиями командира полка и товарищей, мы выступили из нашей деревушки в Варшаву. Прекрасное солнечное утро вполне гармонировало нашему радостному настроению и еще более оживило картину проводов. Остававшиеся товарищи называли нас счастливцами и завидовали, что мы идем в Болгарию, в бой, тогда как они должны пребывать пассивными зрителями этой предстоящей кровавой борьбы креста с полумесяцем.

С нами же отправлялись на Дон и семейства моих трех товарищей, разместившись в нескольких польских фургонах. Мы же, все верхами на наших родных степняках, в полном боевом снаряжении, джигитовали от одного фургона до другого, делясь с барынями своими впечатлениями. Шествие замыкали три верховых казака.

В Варшаве мы уселись в вагоны и быстро помчались на восток – через Брест-Литовск, Смоленск, Орел и Грязи в Калач. Здесь, на берегу родимого тихого Дона, который в это время уже «всколыхнулся, взволновался»[104], мы вышли из вагонов, уселись снова на коней и благополучно добрались до Нижнечирской станицы – нашего конечного пункта.

На другой день маленькая компания наша явилась к командиру полка, полковнику Краснову[105], который принял всех очень радушно, облобызался со всеми прежними сослуживцами и сказал несколько простых, но теплых, задушевных слов: «Сердечно рад, господа, вас видеть и очень доволен, что вы ко мне назначены… Вполне уверен, что вы честно и добросовестно исполните свой долг. Служили мы хорошо в мирное время, теперь покажем себя достойными сынами Дона и под пулями… Докажем, что дух наших боевых предков живет и в наших сердцах, что мы молодецки умеем драться за Батюшку-Царя и дорогую Родину и не пожалеем наших голов, если это потребуется для пользы общего родного дела…» Краснов остановился. Слезы показались на глазах ветерана. «Полк уже в сборе, – продолжал он спустя минуту. – Люди все молодцы, настроение превосходное… Лошади только немного худоваты. Ну да это, Бог даст, поправим!.. Пожалуйста, господа, обратите серьезное внимание на ваши части и, пока здесь станичные атаманы, заставляйте их пополнять недостающие у казаков вещи[106]. Ну, пока до свидания!..»

Полковник Краснов – честный, добродушный и простой казак – представляет собой очень симпатичный тип старого ветерана-севастопольца, кавказца[107],– тип, который, к сожалению, теперь все реже и реже попадается. Беззаветная преданность своему долгу, любовь к военной службе, к казаку и его другу – лошади, теплое, отеческое, а не казенное (сухое, официальное) отношение к подчиненному. Наконец, храбрость, отвага со спокойным, твердым и ровным характером – все эти драгоценные для воина качества совмещались в полковнике Краснове. С таким человеком не страшно было идти в бой – он невольно внушал к себе полное доверие! Каждый знал, что он не потеряется в трудную, опасную минуту. Прошлое полковника Краснова полно боевых опасностей: грудь его украшена была солдатским Георгиевским крестом за отличие на Кавказе, офицерским Георгием за какую-то безумную храбрость в Венгерскую кампанию[108] и многими другими орденами[109].

На следующий день мы представлялись атаману отдела[110], который был сильно занят осмотром казаков и снабжением их всеми необходимыми вещами.

24 ноября полк наш приезжал инспектировать командир Лейб-гвардии Атаманского полка, флигель-адъютант полковник Мартынов[111].

Пропустив сначала сотни справа по одному, Мартынов собрал затем, по старому казачьему обычаю, весь полк в круг и обратился к казакам и офицерам с теплым, отеческим словом: выразил уверенность, что на боевом поприще казаки покажут себя молодцами и оправдают надежды, возлагаемые на них Государем и Россией. Затем Мартынов распростился с нами и уехал инспектировать другой полк.

26 ноября назначено было днем нашего выступления. Рано утром еще полк, с полным походным вьюком, выстроился покоем[112] за станицей в ожидании напутственного молебна. Торжественно-трогательную картину представляли эти сотни удалых всадников, покидавших родные степи и дорогих, близких людей! Туманное, мрачное будущее рисовалось в это время у каждого перед глазами… «Кому-то из нас придется вернуться обратно и кому суждено остаться навеки там?» – читалось в глазах у каждого казака. Выражение у всех было сосредоточенное, серьезное.

В середину образовавшейся небольшой площадки поместился священник с причтом, атаман отдела, офицерство, станичные атаманы и прочий чиновный люд. Вокруг разместились спешенные казаки, держа в поводу коней, а позади них и между ними – жены с маленькими детьми на руках, отцы, матери, сестры, братья, знакомые. Лица у казачек были заплаканные, многие просто навзрыд рыдали. Даже малютки, видя слезы своих матерей, бессознательно поднимали плач и этим еще более усиливали и без того тяжелую картину проводов.

Покрытые сединами старые казаки, которым годы и силы не позволяли уже разделить трудов и опасностей боевой жизни со своими детьми и внуками, безмолвно стояли тут же, опустив на грудь свои серьезные морщинистые лица. Покорность судьбе и твердая, непоколебимая решимость жертвовать всем дорогим для блага родной земли и ее могучего Властелина ясно выражались на этих задумчивых, печальных лицах. Слова дьякона «Благослови, Владыка!» заставили всех временно забыться и перенестись с теплой мольбой к Всевышнему. Горячо молился православный люд – от старика до ребенка – и слезы стояли у каждого на глазах. Да в такие минуты нельзя и не молиться!.. Неверующий и тот, если и не прочтет молитву, то проникнется особенным благоговейным настроением…

После молебствия священник сказал краткое напутственное слово, благословил всех крестом и окропил святою водой. Атаман отдела поздравил с походом, простился с казаками и пожелал быть всем героями и кавалерами. Краснов приказал дежурному офицеру вести полк, а сам, со всеми нами, отправился на завтрак к атаману отдела.

После плотной закуски, хорошей выпивки, задушевных, горячих тостов, бесчисленных искренних пожеланий и поцелуев мы уселись на коней и догнали полк всего в трех верстах за станицей. Причиной такого медленного движения были провожавшие казаков, в санях и верхами, родные и родственники. Женские слезы, всхлипывания, причитанья и ответные увещания воинов долго еще слышались по пути движения полка.

Мы двигались вверх, по берегу Дона, на Калач. Здесь поэшелонно мы уселись в вагоны и по железной дороге через Царицын, Грязи, Орел, Курск и Киев добрались до Жмеринки. Отсюда обыкновенным маршем направились в Ямпольский уезд и расположились на зимние квартиры в Качковке и близлежащих деревнях, где и пробыли до апреля 1877 года.

Воинственное настроение и восторги наши оказались, таким образом, несколько преждевременными, и дипломатии угодно было помучить нас несколько, затянув свои, непонятные для нас, переговоры.

Невесела жизнь в той глуши, куда забросила нас судьба! Впрочем, «когда здоров да молод, без веселья весел!» – гласит русская пословица. И мы умудрялись разнообразить скучные зимние вечера: устраивали пикники, танцы, и барышни окрестных помещиков охотно являлись, в сопровождении своих неизбежных маменек, в наш скромный кружок повеселиться и поплясать. Командир полка, несмотря на свой солидный возраст и вполне боевое призвание, был большой любитель этих soiree[113], усердно ухаживал за смазливенькими девицами и вообще немало оживлял танцы. Наплясавшись до упаду, мы принимались за хоровое пенье, причем барышни охотно примыкали к нашему кругу. От них-то мы выучились, между прочим, многим малороссийским песням, а их, в свою очередь, научили нашим казачьим. После пения снова начинался пляс, и так вперемешку до рассвета.

В декабре я был произведен в первый офицерский чин, в хорунжие, и еще с большим нетерпением стал рваться в бой…

В апреле мы покинули нашу стоянку в Ямпольском уезде, переправились через Днестр и расположились в городе Сороки. В этом переходе я не участвовал с полком: совершенно экспромтом мне удалось съездить в Варшаву.

Вышло это так. Компания офицеров (все юнцы – я, Чеботарев, Платонов и др.) отправилась из Качковки в город Ямполь со специальною целью – кутнуть и спустить часть полученного жалованья. Остановились мы в какой-то невозможной, жидовской гостинице, верней – на постоялом дворе. Грязь и вонь, конечно, невообразимые – семиты без этого жить не могут. Кто-то из товарищей, за бутылкой пива, высказал мысль, что вот недурно бы съездить в баню и помыться. «Вот стоит в жидовской бане мыться!» – заметил я. «А что ж, когда другой нет, – отвечал товарищ. – Не ехать же в Варшаву, за тысячу верст, в баню!» – «Отчего ж и не поехать? Вот завтра возьму, да и отправлюсь!..» – стал я спорить. «Ну, брат, разбрехался, – сказал Чеботарев. – Ведь отпуска из действующей армии совершенно воспрещены!» – «Хочешь пари, что поеду! – предложил я, разгорячившись вином. – Дюжина шампанского!..»

Предложение мое было принято. Товарищи заранее ликовали…

Заплатив должные дани Бахусу и Венере, мы с пустыми кошельками вернулись в Качковку.

– Полковник, позвольте мне съездить в Варшаву! – обратился я к Краснову, явившись на другой день к нему на квартиру.

– Это зачем? – удивился он.

– Дело есть, господин полковник.

– Какое такое дело?

– Да вот хоть бы кос купить! – сказал я, зная, что Краснов все собирался запастись косами на всю кампанию.

– Каких кос? Бабьих, что ли?

– Нет, не бабьих, полковник, а чтобы траву косить в Румынии и Болгарии. Вы же сами говорили, что нужно…

– Во-первых, косы уже куплены, а во-вторых, отпуска, как вам небезызвестно, воспрещены.

Но я, зная доброе сердце своего командира, продолжал его упрашивать, и, действительно, Краснов согласился. Отпуска я получить не мог, и поэтому мне дали предписание отправиться в командировку для покупки кос.

В Варшаве я был в бане, очень весело провел время, и когда вернулся через неделю в полк, то застал его уже не в Качковке, а в Сороках.

В Бессарабии жилось гораздо хуже, чем в Подольской губернии: мы не встретили здесь того теплого радушия, которое находили по левую сторону Днестра. Жители держали себя очень сдержанно, даже сухо в отношении нас и, видимо, тяготились присутствием войск.

К счастью, нам недолго пришлось здесь стоять: 12 апреля мы выступили из Сорок. 17-го переправились через реку Прут у деревни Унгени и вступили в страну румын. Первый румынский город, который мы проходили, Яссы – бывшая столица Молдавии – очень хорошенький, чистенький и довольно оживленный. Кроме молдаван и вездесущих жидов, мы нашли здесь довольно много русских сектантов. Путь наш лежал далее через города Вырлад, Текучь, Фокшаны, Бузео и Бухарест. Не буду описывать этот путь, свои дорожные впечатления и проч. Русскому читателю все это, наверное, хорошо уже известно из многочисленных корреспонденций, рассказов, мемуаров…

В окрестностях румынской столицы мы остановились. Так как через город, согласно конвенции, русским войскам проходить воспрещалось, то, чтобы добраться до деревушки, назначенной для нашей стоянки, мы должны были обойти предместьями Бухареста, что составляло втрое дальнейшее расстояние.

Командир полка, впрочем, разрешил офицерам ехать прямо через город, и большинство из нас воспользовалось этим позволением.

Бухарест произвел на меня очень приятное впечатление: широкие улицы, прекрасные дома, роскошные магазины, отличные извозчики (русские) и хорошие, чистые гостиницы – словом, столица Румынии смело может стать в один ряд с нашим Киевом, Одессой, Варшавой, хотя, конечно, далеко ей до Петербурга.

Так как час был адмиральский[114], то мы и решили пообедать в одном из лучших ресторанов. Выбор наш остановился на «гранд-отеле», помещавшемся на бульваре.

Здесь мы узнали от одного знакомого офицера, что бригада наша (полки № 21 и 26) поступила в состав Кавказской казачьей дивизии, начальником которой был назначен генерал-лейтенант Скобелев 1-й[115], а начальником штаба – сын его, Скобелев 2-й[116]. Здесь же мне пришлось впервые увидеть своего будущего начальника – незабвенного Михаила Дмитриевича. Во время нашего обеда в зал вошел молодой свитский генерал с несколькими офицерами, между которыми были и полковники, и капитаны, и даже прапорщики. Мы поспешно все встали. Генерал любезно с нами раскланялся и просил садиться.

Вошедшая со Скобелевым компания (человек десять) поместилась против нас за отдельным столиком и занялась едой. Оживленный, чисто военный разговор долетал до нас. Скобелев спокойно выслушивал мнение каждого и мягко, с улыбкой, оппонировал или развивал дальше известную мысль.

Я с любопытством рассматривал мощную, симпатичную фигуру героя Турана и завоевателя Кокандского ханства, одетого в свитскую форму, с Георгием на шее и с золотою шашкой через плечо. Я с удивлением присматривался к тому простому, товарищескому обращению, с которым Скобелев относился к своим компаньонам – совершенно молодым офицерам. Бритая голова Михаила Дмитриевича и небольшие, светло-голубые, смеющиеся глаза особенно привлекали мое внимание. И это насмешливое выражение глаз, этот добродушный юмор не сходили с его лица во все время обеда.

Меня что-то тянуло к этому сильному человеку, машинально влекло к нему… Мне вдруг захотелось познакомиться с ним, посидеть возле него, послушать его речей, взглядов, мнений. Но сделать это было, конечно, нельзя, и я только чутко прислушивался к долетавшим до меня отдельным фразам генерала и не сводил глаз с этого умного, дышащего отвагой и энергией, лица.

Расплатившись за обед, мы снова уселись на коней и крупною рысью поехали по бухарестским улицам, рассматривая по пути хорошеньких румынок, к месту стоянки полка – маленькой деревушке, верстах в трех от города. Здесь нам назначена была дневка.

На другой день я был дежурным по полку и совершенно случайно имел маленькое, но жаркое дело с неприятелем. Врагом, впрочем, оказались не турки, а семиты – прихвостни пресловутой вампирской компании «Когана и Горвица»[117].

Я сидел за самоварчиком в своей скромной конурке, когда явился дежурный урядник и доложил, что казаки не хотят принимать сено, доставленное упомянутым товариществом. «Помилуйте, ваше благородье, лошади вовсе не едят его – один бурьян!» – жаловался он.

На моей обязанности, как дежурного по полку, лежала приемка фуража от товарищества. Выйдя на площадь и осмотрев сено, я нашел его действительно никуда не годным и забраковал. Жидам же категорически объявил, чтобы они немедленно доставили хорошее сено, так как, в противном случае, оно будет куплено на счет товарищества.

Два жидка, поверенные «Когана и Горвица», размахивая руками и крича, очень развязно и нахально стали уверять меня, что сено прекрасное и лучшего быть не может, что точно такое сено у самого Великого князя принимают, что сколько уже прошло через их руки артиллерии и кавалерии – и все были очень довольны и благодарны им, что это только мы, казаки, такие требовательные и т. д. А когда все эти доводы ни к чему не привели, и я оставался при своем решении, то жиды стали даже меня стращать Коганом, который-де пожалуется Великому князю и мне достанется от Главнокомандующего за излишнее стеснение.

Меня, наконец, взбесили эти нахалы. «Ах вы, черти иродовы, – ишь, распетушились!» – крикнул я на них и отправился к командиру полка, чтобы доложить ему о забракованном сене. Полковник вполне одобрил мое решение.

Когда, вернувшись назад, я снова энергично приказал жидам немедленно привезти нам хорошее сено, один из них, с юркою, плутоватою физиономией, подошел ко мне очень близко и тихонько, но убедительно попросил принять дурное сено. «Ми вас будем благодарить!..» – многозначительно проговорил он. В то же время рука его незаметно опустилась в мой карман, и я почувствовал присутствие в нем двух полуимпериалов. Кровь бросилась мне в голову, рука машинально ухватилась за нагайку. «Ах ты, мерзавец, жидовская харя!..» – злобно крикнул я и с силой швырнул эти золотые монеты в подлую, противную морду Сруля. Вслед за этим плеть моя звучно вытянулась несколько раз по согнувшейся, костлявой, жидовской спине.

Взвизгнул испуганный иудей и со всех ног пустился наутек.

– Эй, станичники! Хорошенько его, подлеца! – крикнул я казакам.

Но жида уж и след простыл. Вскоре явился какой-то другой еврей, более приличный, отрекомендовался главным поверенным, очень вежливо извинился передо мной за поступок своего собрата и объявил, что другое, хорошее сено, будет немедленно доставлено…

На следующий день мы двинулись через Фратешти к Дунаю и заняли посты по реке ниже Журжева. 15-я Донская батарея, присоединенная к нашей бригаде, расположилась на позиции у самого берега. Никто нас не беспокоил – противника мы совсем не видели. И лишь глухие пушечные выстрелы, доносившиеся со стороны Рущука и Журжева, убеждали, что неприятель уже близко и отделен от нас только широкою полосой воды, которую предстояло нам преодолеть.

Полковой адъютант, ездивший в штаб Кавказской дивизии за приказаниями, вскоре вернулся и сообщил, что бригада наша опять выделена в самостоятельную единицу и ей приказано перейти в Александрию.

Потянулись мы опять на запад. Проходя возле Журжева, взоры всех внимательно устремились на южный берег Дуная, на котором, как раз против румынского города, красиво раскинулся со своими стройными белыми минаретами и грозными укреплениями турецкий Рущук. Но, за дальностью расстояния, город казался точно мертвый и только масса палаток, белившихся вблизи его, доказывала, что защитников крепости имеется немало.

В Александрии бригада разместилась бивуаком у самого города. Офицерство расположилось по квартирам. Здесь мы пробыли почти месяц. Отдохнули, привели в порядок поистасканные за поход вещи, подкормили лошадей, позаботились о снаряжении… Словом, отдых употребили с пользой.

Александрия – маленький, тихенький городок: две грязные, тесные гостиницы (вернее, кабачка), несколько отчаянных, развеселых домов, десятка три скверных жидовских лавчонок – вот и вся, так сказать, коммерческая часть города.

По улицам постоянно проходили разные войска – пехота, артиллерия и кавалерия, направлявшиеся к Дунаю. Мы, конечно, на правах как бы хозяев старались быть им полезными, быстро знакомились, угощали, чем могли, и расспрашивали про новости. Впрочем, все новости мы обыкновенно получали от жидов: эти пронырливые люди всегда первые знали, что затевается, предполагается.

Но, в общем, мы томились от бездействия!..

В первых числах июня в нашу бригаду прибыли новые боевые товарищи и вместе начальники – для нашего брата, субалтерна[118]: бригадный командир полковник Чернозубов[119] с дивизионерами – адъютант военного министра, ротмистр Мартынов, флигель-адъютант, штаб-ротмистр барон Корф, поручик барон Розен и войсковой старшина барон Штакельберг[120] (первые два в наш полк, последние в 21-й). Офицерство наше, в особенности старшие сотенные командиры, рассчитывавшие на дивизионерство, встретили новых сослуживцев крайне недружелюбно, угрюмо. «Ишь, понаслали всяких паркетных моншеров[121] из Питера – баронов да адъютантов. Видывали мы таких: за наградами приехали у нашего брата отнимать… И без них дело сделаем!..» – ворчали некоторые сотенные командиры и холодно, сухо держали себя вначале с ними.

Вскоре, впрочем, новые сослуживцы своим прекрасным, искренним поведением и открытым, честным характером завоевали себе расположение всех офицеров, а впоследствии, под огнем, перед лицом смерти, где люди всех положений становятся равными, окончательно закрепились с ними самые тесные товарищеские отношения.

Почти одновременно с этими офицерами в город прибыл конвой Главнокомандующего – дивизион Лейб-гвардии казачьего полка, и все ждали проезда Его Высочества. По всему было видно, что армия приступает к решительным действиям, что мы накануне крупных военных событий. И действительно, 16 июня с быстротой молнии разнеслась по городу радостная весть об удачной переправе через Дунай дивизии Драгомирова. Глаза у всех весело заблистали, мы радостно поздравляли друг друга, оживленно рассказывались подробности переправы, и все с нетерпением рвались вперед.

Глава II

17 июня бригада наша двинулась к Зимнице и, в ожидании переправы, расположилась бивуаком на берегу Дуная. Через три дня, т. е. 21 июня, войдя в состав передового отряда генерала Гурко, мы переправились через понтонный мост на турецкую территорию у города Систова и через болгарские деревни Павло, Ебели и Трембеш совершенно спокойно дошли до реки Янтры, нигде – ни с юга, ни с запада – не встречая противника.

Радостное, теплое чувство испытывал я (да, вероятно, и каждый из нас), ступив в первый раз на правый берег исторической славянской реки. Сильно забилось молодое сердце, и душа рвалась все вперед-вперед, через суровые Балканы, в долину болгарской Марицы, к вратам еще более славянского Царьграда. Машинально снял я шапку и набожно перекрестился. «Дай-то Бог, – думалось мне, – скорее и с меньшими потерями добраться нам до Босфора… Уж теперь не выпустишь его из рук!.. Украду из гарема одну из жен султана, да к себе в станицу и повезу!..»

Конь мой Дон, бодро выступавший перед сотней, казалось, вполне разделял мои мысли, весело помахивая головой и внимательно посматривая по сторонам на аппетитные маисовые поля.

Жители-болгары с восторгом и радостными криками встречали нас в деревнях и гостеприимно выносили казакам хлеб, вино, фрукты и другие продукты.

24 июня несколько братушек из ближайших к Тырнову деревень явились в наш отряд и убедительно, со слезами на глазах, просили помощи против черкесов, которые, по их словам, грабили, жгли жилища, угоняли скот и убивали жителей-болгар. Немедленно назначены были три сотни для нападения на черкесов. Но последние, увидев опасность, быстро отступили к Тырнову, предварительно подпустив красного петуха. Казаки наши вернулись, не догнав противника.

В тот же день бригадный командир, полковник Чернозубов, получил от Гурко приказание произвести рекогносцировку по направлению к Тырнову. Для этой цели назначены были от нашего полка три сотни (в том числи и 6-я, где я служил) с двумя орудиями донской казачьей № 15 батареи.

Утром рано 25-го, под командой полковника Краснова, мы двинулись на юг. Со всеми предосторожностями прошли мы по шоссе около 10 верст, а турок все не было видно. Наконец, перейдя речку Руситу, авангард наш заметил возле деревни Поликраешти человек 50 черкесов, которые при нашем появлении быстро стали отступать к Тырнову. Таким образом, мы дошли без выстрела до д. Самовод, находившейся как раз у входа в Тырновское ущелье. Здесь мы заметили, что отступавшие черкесы разбились на две партии, причем одна из них отошла к монастырю, видневшемуся в ущелье, а другая переправилась на правый берег Янтры и двигалась горой.

У Самовод Краснов остановил отряд, спешил людей и нас, офицеров, собрал на совет. Предстояло решить вопрос, по какой дороге продолжать наступление к Тырнову, так как по шоссе вследствие дефиле[122] (ущелье и лес), двигаться было крайне опасно.

Вправо Краснову, видимо, не хотелось идти, потому что там, через деревню Карабунар, наступала драгунская бригада Великого князя Евгения Максимилиановича Лейхтенбергского, к которой пришлось бы присоединиться, а Краснову, очевидно, хотелось сохранить самостоятельность.

Решено было произвести маленькую рекогносцировку. Меня с десятью казаками послали влево от шоссе через реку Янтру, а другого офицера (Попова) вправо от деревни Самовод. Обе рекогносцировки окончились вполне благополучно и без выстрела.

Быстро переправился я вброд через Янтру, рысью поднялся с казаками на горы и увидел, что черкесы спустились в ущелье по тропинке, ведущей в монастырь Святой Троицы. В другом монастыре (Преображенском), на левом берегу реки, я заметил турецкую пехоту, хотя количество ее не мог определить, так как она скрывалась за монастырскими стенами и в близлежащем лесу. С вершины горы в бинокль открывался чудный вид на древнюю столицу Болгарии – Тырново, стройные минареты которого особенно рельефно выделялись из утопавших в зелени красивых белых домиков, разбросанных в котловине на берегу Янтры между виноградными горами. К западу от города я ясно рассмотрел траншеи для пехоты и батарею приблизительно на четыре орудия.

Обо всем этом, вернувшись, я доложил командиру полка.

Вскоре возвратился и Попов, производивший рекогносцировку вправо от Самовод, и сообщил, что противника он не встретил и что подъем на горы очень крут.

После некоторых споров и обсуждений, какой избрать путь, остановились, наконец, на втором – к западу от Самовод.

Дорога оказалась действительно отвратительная – очень узкая, с крутыми подъемами и спусками. Когда же мы вышли на хорошую дорогу, то от встреченного драгуна узнали, что часть отряда Евгения Максимилиановича, двигавшегося через деревню Карабунар, уже впереди нас, в долине. Действительно, через четверть часа к нам подъехал начальник всего передового отряда генерала Гурко и приказал одной сотне и двум орудиям занять позицию в горах на случай неудачной атаки Тырнова и отступления наших войск. Две же остальные сотни продолжали движение и остановились в резерве у фруктовых садов, за возвышенностью, близ самого города.

Как раз против нас, по правую сторону Янтры, на вершине горы, скат и подошва которой были покрыты лесом, виднелась турецкая батарея. Внизу же, близ реки, был раскинут турецкий лагерь, который, впрочем, по занятии спешенными драгунами Казанского и Астраханского полков близлежащей возвышенности и открытия ими огня был брошен турками, отошедшими к своей батарее.

Вскоре драгуны спустились по склону горы, не переставая стрелять, еще ниже и ближе к противнику, а место их заняла 16-я конная батарея подполковника Ореуса[123]. Лихо, точно на ученье, вынеслись на позицию конно-артиллеристы. Но на самой вершине встретилось некоторое препятствие: каменные стены садов не позволяли развернуть вполне фронта батареи. Поэтому нашей сотне приказано было помочь артиллеристам и разобрать скорее преграду. Турки очень хорошо воспользовались этою задержкой и открыли меткий и частый артиллерийский и даже ружейный (хотя расстояние до противника было около версты) огонь, нанося чувствительный вред батарее и казакам. Очевидно, неприятель еще ранее пристрелялся по возвышенности, так как первые же снаряды стали попадать в цель.

Неприятное впечатление испытывал я, когда пули, одна за другой, как-то жалобно стали посвистывать, казалось, у самых моих ушей. Звук лопавшихся гранат и сильный, пронзительный гул осколков были для меня не так страшны, как эти предательские, свинцовые пчелки… «И этот миниатюрный кусочек металла, – думалось мне, – может совершенно стереть с лица земли человека или, что еще хуже, искалечить, исковеркать его жизнь!..» Но «привычка – вторая натура!» – гласит пословица. Человек ко всему, говорят, привыкает, и даже шильонский узник[124] привык к своей мрачной темнице. Так же можно привыкнуть и к постоянной опасности!.. Припоминая потом, в середине и в конце кампании, испытанное мною в первом, Тырновском, бою неприятное чувство при пролете над головой пуль и слыша возле себя постоянно те же предательские звуки свистящих пчелок и гудящих осколков, я невольно улыбался и удивлялся своему прежнему страху.

Эти звуки мне казались такими обыкновенными, я так с ними сроднился, засыпая и просыпаясь под их унылый концерт, так относился индифферентно, спокойно к этой летающей грозной смерти, что, кажется, совершенно позабыл даже, что рискую каждый миг отправиться к праотцам, и волновался часто из-за самых ничтожных, пустых вещей…

Здесь же, на позиции 16-й конной батареи, я увидел, между прочим, и первые жертвы беспощадной войны. Турецкие снаряды своими осколками производили ужасные раны между нашими бойцами и особенно тогда, когда граната попадала в каменную ограду – сноп чугуна и камня со злобным свистом летел в батарею и прикрытие, сея вокруг себя смерть и страдание… На моих глазах одним удачным выстрелом ранило трех человек: одному артиллеристу совершенно оторвало ногу, других страшно изувечило. Несчастных отнесли шагов на 50 в сторону, и здесь, под теми же выстрелами, раны их были осмотрены врачом нашего полка К. О. Загроцким. Несмотря на опасность места, беспрерывно осыпаемого пулями и снарядами, Загроцкий совершенно спокойно, точно у себя в госпитале, занялся осмотром ран и перевязкой.

Артиллерийский бой велся самый оживленный, горячий. Наши орудия, хорошо замаскировавшись в деревьях и кустах, отлично стреляли, и не более как через полчаса две турецкие пушки были подбиты и прекратили огонь, а вскоре и вся неприятельская батарея снялась с позиции и отступила на восток.

Спешенные драгуны, в это время находившиеся в цепи на склоне горы перед нашей батареей, перешли в наступление, переправились вброд через реку Янтру и бросились на турецкую позицию… Одновременно и нашей сотне приказано было двинуться в Тырнов, чтобы узнать – очистил ли его неприятель или нет. Сотня спустилась с горы, покрытой фруктовыми садами, и кратчайшим путем двинулась к городу. Впереди ехал я с бароном Корфом; командир сотни Родионов следовал позади. Благополучно достигли мы окраины города, справа по три продолжали движение по узким, кривым улицам и скоро очутились на широкой площади, края которой были застроены хорошими кирпичными зданиями и красивым конаком[125].

Несколько одиночных выстрелов, произведенных во время нашего движения из пустых турецких домов, к счастью, не причинили нам никакого вреда. На площади мы временно остановились, чтобы привести в порядок растянувшуюся сотню. Но в это время от генерала Гурко получено было приказание вернуться сотне обратно. Повернув коней, мы прежним путем направились обратно в долину.

Здесь нам попался взвод 16-й конной батареи.

– Вы куда это, капитан? – обратился я к почтенному артиллерийскому офицеру, командиру взвода.

– Да вот приказано преследовать неприятеля – турки ведь бежали, – а прикрытия между тем у нас нет… Вот и жду, не знаю, как быть!..

Мы решили составить прикрытие артиллерии, и я, со своею полусотней, направился в авангард, отыскал с помощью пик брод через Янтру и, несмотря на крутой спуск и подъем, благополучно перетащил с казаками на правый берег реки два наших орудия.

День был жаркий, солнце жгло невыносимо. Переход по отвратительной дороге в 40–50 верст без еды и водопоя и известное нравственное волнение при первом боевом испытании – все это давало себя чувствовать.

Впереди со своею полусотней ехал я, выслав шагов на 400 маленький авангардик (человек в пять), за мной следовали два орудия, а еще позади другая полусотня.

Чтобы выбраться на шоссе, нам пришлось очень медленно, около версты, двигаться по тяжелой песчаной дороге. Наконец, кое-как дотащились мы до шоссе и здесь заметили следы турецкого бегства: брошенные ружья, ранцы и сумки, масса снарядов и патронов, артиллерийские ящики и повозки, одно подбитое и опрокинутое в ров орудие, несколько палаток, разный домашний скарб и проч.

Все это свидетельствовало о той поспешности и беспорядочности, с которой бежали перепуганные защитники Тырнова.

Проехав по шоссе версты полторы, мы стали постепенно подниматься в гору. Вдруг авангардик мой чего-то остановился.

– Чего вы стали? – закричал я, подскакав к нему.

– Да там, ваше благородье, кажись, турки! – сказал взволнованный урядник, показывая рукой на верхушку горы.

– Где? Я ничего не вижу!.. Рысью марш! – скомандовал я и с пятью казаками быстро двинулся вперед. Но не успели мы сделать и сотни сажен, как внезапно на вершине горы и шагах в 300 перед собой увидели около эскадрона всадников.

– Черт возьми, да это наши драгуны! – закричал я с досадой, принимая всадников, по красным обшлагам на рукавах и воротникам, за казанцев[126].

– Вот свинство! И стоило лезть нам из кожи! Сколько трудов, усилий, и вдруг оказывается, что впереди нас все время идет своя же кавалерия, которую мы так усердно преследуем!

– Шагом! – крикнул я громко несколько отставшему от меня разъезду, и думая направиться обратно к своим людям.

Команду мою, вероятно, услышали предполагаемые драгуны (оказавшиеся на самом деле турецкими арнаутами[127]), и вдруг дружный залп из магазинок[128] был ответом на мои слова. «Э, да вот оно что!» – подумал я и, повернув коня, понесся обратно к полусотне, рассыпал ее по обе стороны шоссе и перешел в наступление[129]. Капитан со своими орудиями немедленно выехал на пози– цию, тут же на шоссе, и шагов с 400 от неприятеля пустил в него картечью. Как черти, разорялись конные арнауты и внезапно открыли свою отступавшую пехоту. Капитан направил тогда огонь по этой последней, которая, после незначительной перестрелки, бросив ранцы, поспешно и в беспорядке отступила. Одно турецкое орудие появилось возле шоссе, пустило в нас три гранаты и быстро умчалось за своими войсками…

Момент был самый удобный для кавалерийской атаки, и я поехал предупредить об этом сотенного командира. Но в это время подъехал командир полка и приказал нам вернуться в Тырново.

Несмотря на мои усиленные просьбы разрешить атаковать расстроенных и, видимо, деморализованных турок, Краснов оставался непреклонен, мотивируя свой отказ тем, что лошади и люди сильно устали и, кроме того, настает вечер.

Конечно, неприятель сказал нам большое спасибо за нашу любезность и гуманность, которые позволили ему спокойно убраться восвояси!..

Вернувшись к городу, мы построились у окраины его, левее драгун. Генерал Гурко со своим блестящим штабом объехал войска и поздравил нас со славною победой. Радостное, громкое «ура» было ответом на это поздравление с первым и таким удачным кавалерийским делом: с ничтожными жертвами мы овладели с помощью одной только конницы таким важным стратегическим и административным пунктом, как Тырново, и заставили в беспорядке отступить пять таборов[130] пехоты с артиллерией.

Было около семи часов вечера, когда мы расположились бивуаком с восточной стороны города, близ шоссе, идущего на Осман-Базар, куда отступила большая часть турецких войск, защищавших древнюю болгарскую столицу.

Измученные, голодные, но вместе веселые и счастливые, опустились мы на землю. Казаки рассыпались по соседним полям и начали таскать снопы пшеницы и кукурузы для своих усталых коней. Некоторые захватили прекрасные круглые палатки, брошенные турками, и теперь разбили их для себя и офицеров. На первый план у всех явилась забота об отдыхе и еде. Зажглись костры, закипали котелки, появилась закуска и местное вино, а с ним и оживленная товарищеская беседа…

Не успел я прилечь на солому и слегка забыться, как меня потребовал к себе командир полка. «Вы вот там все охотились на турок, – сказал добродушно Краснов. – Так не угодно ли теперь взять полусотню и занять аванпосты верстах в трех от бивуака. Посторожите нас, а мы отдохнем спокойно!..» – «Слушаю, полковник!» – отвечал я, хотя невольно состроил кислую гримасу: вместо сна и отдыха приходилось снова на целую ночь садиться на коня.

Темень стояла страшная, в десяти шагах невозможно было различить человеческую фигуру. Выбрав трех полковых урядников и дав каждому из них по восемь казаков, я приказал им направиться по трем главным дорогам, идущим от Тырнова в северовосточном направлении на Лесковац, снабдив при этом необходимыми инструкциями. Ночью раза два объехал дороги, проверил посты и порядком проблудил в совершено незнакомой местности. Только под утро вернулся на бивуак, завалился в свою палатку и заснул как убитый.

Ночь прошла совершенно спокойно.

Утром, часов в 11, меня снова позвал к себе Краснов.

– Вот вам новое поручение: разузнайте, куда отступил неприятель и где его главные силы. Направляйтесь с вашею полусотней через деревни Арнауткиой, Горные и Дольние Раховицы до деревни Лесковац, а оттуда обратно другой дорогой. Разузнайте подробно обо всем… Ну, до свидания, желаю успеха!

«Черт возьми! – думал я, собираясь в новый путь, – почему это гусар не назначают в разъезды и аванпосты, а все мы, казаки, отдуваемся? Вчера эти господа в резерве отдыхали и сегодня тоже барствуют!..»

Выступив со всеми военными предосторожностями с бивуака, я направился к деревне Арнауткиой, до которой было около шести верст. Версты за две еще до селения мы услышали колокольный звон и удары в тарелки, а у самой окраины нас встретили жители-болгары с радостными, сияющими лицами, в нарядных праздничных костюмах. Впереди толпы стоял священник в полном облачении и с крестом в руках, несколько пожилых болгар держали образа и хоругви.

Сняв шапки и сложив на груди руки, болгары, при нашем приближении, стали громко и восторженно кричать: «Да живо Царь Александр, Царь Николай, да живо русско воинство!..» Женщины и девушки в своих красивых национальных костюмах, с букетами и вышитыми полотенцами в руках, при проезде нашем осыпали казаков цветами и дарили им свои рукоделья. А в самой деревни жители повытаскивали на улицу ушаты с водой, ведра с водкой и вином, всевозможные фрукты, пироги, сладости и проч. Все это предлагалось нам молодыми красивыми девушками, которые смело бросались между лошадьми и с сияющими, смеющимися личиками упрашивали казаков взять их угощения и подарки.

Но особенно трогательную картину представляла из себя группа стариков-болгар с обнаженными седыми головами, с глубокими морщинистыми лицами. Они протягивали нам свои грубые, мозолистые руки и, со слезами на глазах, благодарили за спасение их от ненавистных мучителей турок, за освобождение от тиранства и позорного, векового рабства. Они говорили, что давно уже ждали этой счастливой минуты, что мы – желанные, дорогие гости, что теперь они могут спокойно умереть под нашею защитой… Невольно и у меня навернулись на глазах слезы при виде этой торжественной, глубоко патриотической сцены.

Я остановил полусотню, слез с коня и приложился к кресту, который держал в руках священник. Меня моментально окружила толпа братушек, и несколько хорошеньких болгарок наперерыв предлагали мне фрукты, вино и цветы…

Невольно залюбовался я красивым и здоровым типом молодой болгарской женщины – глаза мои разбегались во все стороны…

Помню, особенно привлекла мое внимание молоденькая девушка лет 14–15. Она стояла впереди всех с букетом в руках в простом, но очень изящном костюме (очень похожем на наш малороссийский и состоявшем из прекрасно вышитой шелком рубахи, шерстяной юбки, красивого фартука с поясом и разного ожерелья) и как-то вопросительно, удивленно смотрела на меня своими большими темно-карими и задумчивыми глазками. Ум, энергия и страсть светились в этих чудных глазах южной красавицы, длинная черная коса которой опускалась ниже колен. Я машинально протянул руку к букету юной болгарки и долго не мог отвести глаз от ее выразительного, симпатичного личика… А букет этот хранился почти всю кампанию в моем походном чемоданчике.

– Ну что, турок нет близко? – спросил я окружавших меня болгар, оторвавшись, наконец, от лица деревенской Психеи.

– Э, ич нема – бегал на Балкан! – радостно и смеясь отвечали братушки, характерно прищелкивая языком и указывая на горы.

Побеседовав еще немного с гостеприимными жителями, я двинулся далее, напутствуемый самыми теплыми пожеланиями.

Не успели мы даже выехать из деревни, как о нашем приближении были извещены с помощью условных знаков жители соседних селений, и там поднялся самый усердный трезвон в колокола и тарелки. (Этим же звоном жители старались спастись и от беспокойных шаек башибузуков[131], бродивших в горах.)

Подъезжая к деревне Горные Раховицы, мы с удивлением увидели большую толпу болгар (около тысячи человек), медленно двигавшуюся нам навстречу.

С горы открывался чрезвычайно красивый, живописный вид: большая кирпичная церковь посреди селения, довольно много хороших домов, окруженных зеленеющими садиками, и богатые костюмы жителей, причем на многих женщинах красовались даже шелковые платья – все это свидетельствовало о благосостоянии этого глухого уголка Болгарии.

Здесь нам устроена была самая торжественная встреча: почти за версту от селения нас встретила эта громадная толпа жителей, впереди которой стояло несколько священников с крестами, Евангелием и святой водой. Некоторые из болгар держали иконы и хоругви.

Чтобы дать возможность приложиться казакам к кресту и Евангелию, я перестроил полусотню рядами, разомкнув их шагов на десять, и, остановив, спешил. Сам подошел к кресту и был окроплен святою водой.

Почтенный и совершенно седой священник с умною, выразительною и чрезвычайно симпатичною наружностью обратился к нам с теплою, задушевною речью, сказанною им, к нашему удивлению и радости, на чистом русском языке.

От лица всего болгарского народа он благодарил Россию за ее всегдашнее бескорыстное сочувствие к своим младшим, единокровным, братьям, за неоднократную помощь и защиту… Прославлял нашего Государя, Главнокомандующего, армию и весь русский народ… В лице нашем благодарил все русские войска за мужественную борьбу, за тяжелые жертвы и лишения…

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Правда способна сделать тебя свободным, но способна ли она подарить тебе счастье в любви?Лейкен и Уи...
Все знают славное имя (1745—1813). Для всякого русского человека имя Кутузова стоит в одном ряду с ...
В сборник вошли три произведения, повествующие о приключениях знаменитого частного сыщика Ниро Вульф...
«И красив он был, как никто другой, и голос его – как труба в народе, лицо его – как лицо Иосифа, ко...
Только два полководца были причислены Русской Православной Церковью к лику святых. Первый – Александ...
Кто-то определил талант полководца как способность принимать безошибочные решения в условиях острого...