Наследники Скорби Казакова Екатерина
И что делать, девушка не знала. Прикладывалась ухом к едва вздымающейся груди, слушала слабо бьющееся сердце и понять не могла — то ли спит Тамир, то ли умирает. Он не метался в бреду, ничего не слышал. Только серебристые линии змеились по телу. Лесана обводила их пальцами, не понимая, что это.
— Мама, погляди…
— Что, доченька? Что глядеть? — Млада всматривалась, но… ничего не видела. — Отдохнула бы ты. Сама вся белая.
— Отдохну.
И девушка снова прикладывала узкие ладони к груди колдуна, и снова с пальцев струилось бледное сияние.
— Покушай хоть… — подходила мать, подносила миску теплых щей, гладила по голове.
Дочь не понимала сперва, с чего вдруг нежности столько в Младе, до сей поры глядевшей чаще с осуждением, нежели с лаской? Потом вспомнила — и сообразила.
Всю памятную ночь тряслись жители Невежи по погребам, за дверями, закрытыми на засовы, заставленными лавками и бадьями. Затыкали руками уши, баюкали испуганных детей и с холодеющим сердцем слушали несущийся с улицы рык и вой. Сдюжат ли двое обережников против целой Стаи? Девка-вой! Ну как погибнет? Что делать тогда, где искать спасения следующей ночью? Ой, натерпелись…
А поутру вышли и ахнули от увиденного. Распластанные в грязи волколачьи туши, грязная и уставшая Лесана с обагренным кровью мечом, стрелы, то тут, то там торчащие из земли и заборов, взрытая могучими лапами земля…
Лишь теперь перестали соотчичи мерить дочь Юрдона на обычную девичью мерку. Поняли и впервые поглядели не с любопытством, не с осуждением, а с почтением и благодарностью.
И когда она — грязная и уставшая — сухо отдавала команды мужикам, бабы испуганно жались к заборам, во все глаза глядя на дохлых волков. До полудня люди гнули хребты, скользя в грязи и лужах, выносили оборотневы туши прочь из веси. Осененного со стрелой в затылке Лесана для верности оплела наузом, чтоб в посмертии не вздумал подняться.
За околицей вырыли ямину, свалили туда поганых тварин, закидали землей и камнями. А потом еще кольев осиновых вбили. Толку в том не было никакого — все одно не подымутся, но Лесана не стала об этом говорить — раз уж так людям спокойнее, пускай тешатся. Ее заботой был Тамир да еще пленник, сидящий в родительской клети и наделавший переполоха в доме, когда Лесана о нем рассказала.
— У нас? В клети? — испуганно хлопал глазами отец.
— Он не вырвется, не бойтесь. Просто двери не открывайте.
Они и не открывали. Даже из дому в ту сторону не ходили. А уж как Невежь гудела от такого известия… Млада же с Юрдоном были хотя и испуганные, однако такие гордые, словно сами поймали мерзавца.
Но старшая дочь об этом не знала. Все утро она провела около колдуна — вливала в него Дар, да без толку. Не становилось ему ни лучше, ни хуже. К вечеру девушка уже падала от усталости, поэтому, наспех помывшись в чуть теплой бане, она налила в миску щей и отправилась проведать пленника.
Тот дремал, удобно устроившись на ворохе старых мешков.
— На, — Лесана поставила перед оборотнем миску, положила ломоть хлеба и ложку.
Волколак открыл глаза, отливающие в темноте зеленью.
— Спасибо. — Он придвинул миску и начал неторопливо есть.
Девушка наблюдала. Наконец полонянин отложил ложку и внимательно поглядел на Охотницу.
— Что делать со мной будешь?
— В Цитадель повезу. Рожу тебе тряпкой обмотаем, будешь днем за лошадьми бежать. Вот только дорога наладится…
Он в ответ хмыкнул:
— Как скажешь.
— Зовут тебя как?
— Лют.
— Что ж ты, Лют, пошел людей жрать? Вроде ж не Дикий?
Зеленые глаза вспыхнули:
— Ты откуда про нас знаешь?
— Знаю вот.
— Вожак повел.
— А ты, значит, не хотел идти? — усмехнулась собеседница.
— Почему не хотел? — удивился он. — Хотел. Я — волк. И жрать надо.
— Так ведь человеком когда-то же был…
— Не был. Родился в Стае. Со Стаей и живу. Отца убили, мать тоже. Из братьев ни одного не осталось. Сестра только. Старшая. Так чего мне вас жалеть?
— А Серого знаешь? — вдруг спросила Лесана.
Пленник пристально посмотрел на обережницу:
— Может, и знаю.
— Ты говори толком. От этого жизнь твоя зависит. Не хорохорься.
— А тебе он на кой?
— Хочу знать, что и как в Стае.
— А если расскажу?
— Жить оставлю.
— Чего мне у вас жить-то? В клетке сидеть?
— Ну уж прости, отпускать не буду.
— Тогда какая польза болтать?
— Все равно ведь узнаю. Одно дело — сам скажешь, другое — тянуть буду.
— Не вытянешь. Не всякий язык болью развязывается.
Она удивилась тому, насколько Лют отличается от трусливого и совестливого Беляна.
— Так зачем же ты в полон подался, коли гордый такой? Сбежать надеешься? — искренне удивилась Лесана.
— Я помочь могу. А вы за то меня не тронете.
— И как же ты поможешь?
— Я вам — про Серого без утайки. Вы мне — свободу.
— Нет. — Она поднялась на ноги. — Вот уж этого не будет.
Он ухмыльнулся, глядя снизу вверх:
— А ты подумай. Все-все расскажу. И то, чего мало кто знает.
— Откуда б тебе это известно стало? Ты ж не Осененный.
— Я — нет. А сестра моя — да. И она в Стае у Серого. Обещаешь не тронуть ее и меня — много чего узнаешь.
— Зачем же ты так со своей Стаей, а?
— Моя Стая — Мара. Но Маре пришлось идти к Серому. Не поймешь ты этого, Охотница. А мне Серый не вожак и не побратим, а так — тварь припадочная. Поэтому я вас хоть всей Цитаделью на него выведу. Но за то вы меня и волков моих отпустите.
— Нет.
— Ну что ж… нет так нет, — пленник снова откинулся к стене, — дело хозяйское. Я предложил.
— А не боишься, что вытянем все?
— Не боюсь. Тянуть замаетесь.
— Как же, если Стая твоя — Мара, ты сегодня невесть с кем сюда пришел?
— Тебе-то что?
— Да вот думаю — не врешь ли.
— Если и вру, как поймешь? — Он вздохнул и все-таки ответил: — Я сам вызвался с ними идти.
— Жрать хотелось? — со злобой спросила Лесана.
— Нет, — зевнул он, — жрать не хотелось. Думал девку красивую взять.
— Обратить?
— Ну да, — безо всякого стыда признался узник.
Лесане очень захотелось ударить его, но вместо этого она круто развернулась и вышла. В груди клокотал и кипел гнев. Девку, значит, взять?!
Когда обережница вернулась в избу, Тамира бил озноб. Испуганная мать сидела возле колдуна, укрытого мало не десятком тулупов.
— Дочка, ледяной весь, как сосулька! — со слезами в голосе пожаловалась Млада.
— Давай на пол его переложим, — кивнула Лесана отцу. — И ступайте сегодня ночевать к дядьке. Вдруг ночью хуже ему будет, придется светец теплить, отвары делать, перебужу вас…
Родители закивали.
Когда все ушли, Лесана посмотрела на лежащего без чувств мужчину и принялась медленно раздеваться. Сняла нательную рубаху и скользнула к нему под меховое одеяло. Прижалась нагим горячим телом к окоченевшему, словно деревянному, обняла и отпустила Дар. А как заснула — и сама не заметила.
77
— Ивор, Ивор, проснись! — Всклокоченный мужик тряс за плечо закутанного в войлок человека.
— Что случилось? — Разбуженный заворочался, откинул одеяло, и в рассветном полумраке его лицо со следами застарелой усталости— кругами вокруг глаз и глубокими складками в уголках рта— показалось совсем древним.
— Нежа померла, а Радислава и Молчана лихоманка настигла.
— Дождь идет, Дабор? — глухо спросил Ивор.
— Идет, проклятущий, — кивнул мужик. — Просвета нет. Как бы сильней не разошелся. Ты уж поспеши, родимый. Надо отчитать их, да и…
Заканчивать Дабор не стал.
— Отчитаю, — мужчина свесил ноги с лавки, нащупывая стоптанные сапоги.
В избе было душно, влажно, пахло прелью и дымом, но все одно— лучше, чем снаружи, где уже который день с неба сыпался мелкий, как пыль, нудный дождь. Гнилой таяльник! Ой, гнилой! Хоть во что оденься и обуйся, все одно— сыро и холодно…
Запахнувшись в кожаную накидку и надвинув капюшон на самые глаза, Ивор шел за Дабором. Он думал: "Девять суток. Прошло уже девять суток…" Девять долгих суток, слившихся в один бесконечный хмурый, скорбный день, которому нет и словно не будет конца. Будто все, кого обережник знал и дал обет защищать, решили умереть, оставив его доживать век с чувством горького стыда и никчемности.
Ноги скользили по залитому водой снежному насту, и мокрый черный лес, шумящий за тыном, казался навьим миром— безрадостным, тоскливым, мрачным. Изба стояла на окраине. А рядом столпились те, кого еще держали ноги: хмурые уставшие люди с остановившимися взглядами и отрешенными лицами…
Ивор оглядел их— и сердце сжалось. Из Елашира выходили обозом в тридцать человек. А нынче осталось меньше дюжины… Что за недуг неведомый они на себе принесли и где его сыскали— поди теперь дознайся. В Вадимичи приехали— в обозе заболели двое. Думали, лихоманка скрутила. Хворые метались в жару, жаловались на озноб и ломоту в костях. Обережник отпаивал их сбором трав, очищал Даром. Да только впусте.
Когда спустя день болящие покрылись черными струпьями— тут уж стало ясно, что без помощи не обойтись. Отправили в Цитадель сороку с коричневой ниткой на лапке, вестница упорхнула, и в тот же вечер умер первый из обозников. К ночи— еще один.
Через трое суток умерших было уже восьмеро, а лихоманка перекинулась на жителей веси. Похороны в Вадимичах стали делом обыкновенным.
Колдун сбился с ног, силясь помочь людям, чая дождаться подмоги из крепости. Он пользовал больных настоями, омывал отварами, лил Дар без жалости и скупости. От питья и припарок хворым будто делалось лучше. Черные струпья прорывались наконец гноем, но после этого… человек умирал.
Обережник пытался лечить от язв, варил мази на нутряном свином жиру и чистотеле, снова лил Дар. Но проклятые свищи, рубцуясь, усиливали лихорадку. И снова люди гибли.
Вадимичи охватила глухая беспросветная тоска.
Уже не плакали по сгинувшим детям матери, не чернели от горя отцы и мужья, не причитали невесты по женихам— сами лежали при смерти. Безысходность завладела каждым домом.
А хоронить покойников было некому. Уже три избы заколотили наглухо, потому как не осталось сил вывозить тела и предавать их земле. Ивор лишь читал над усопшими отходной наговор, чтобы души покинули непогребенные по укладу тела, вознеслись в вышние небеса. На все прочее не осталось сил.
Насельник Цитадели лишь бился за оставшихся, еще живых людей. Пытался избавить от мученической смерти трехлетнюю осиротевшую Усладу— внучки его ровесницу. Лил Дар, унимал жар, очищал кожу от ржаво-красных пятен. Утихло и то и другое! Думал— сдюжил. Да только к ночи возвратилось все с новой силой. Сгорела Услада. Отяжелела маленькая, изрытая язвами ручонка, выскользнула из ладони обережника. А он, несколько оборотов сидевший над тяжело умирающим дитем, уткнулся лбом в лавку и первый раз за много-много лет разрыдался от бессилия и усталости.
Здоровый мужик, переваливший годами на пятый десяток, женивший троих сыновей и двух дочек, переживший жену— рыдал от отчаяния, что не смог спасти чужого ребенка. В той избе он и заснул, на соседней лавке с покойницей. Идти куда-то сил не осталось. Тут его разбудил, отыскав, Дабор. Теперь, значит, Нежу хоронить… Хранители светлые, за что вы кару такую людям отмерили? Эх, а ведь про Усладу-то он забыл!
— Дабор, друже, девочка Кричанова тоже померла. Ее б перенести сюда же, — виновато сказал обережник. — Вместе уж с ними и закроем.
Мужчина в ответ кивнул.
Умерших разложили по лавкам нетопленой избы. От запаха заживо изгнивших тел мутился рассудок, а желудок, казалось, уже привычный к смраду, все равно сжимался, подпрыгивал к горлу. Ивор отчитал умерших, вздел очистительные обереги и вышел из избы на улицу.
Волглый воздух таяльника показался дурманным и сладким. Вот и все. Обережник не считал умерших. Не хватало духу. Но знал, что их уже больше трех десятков, и из-за этого становилось еще страшнее. От неведомой хвори не было спасения. Дар разбивался об недуг, как глиняный горшок об стену.
А, может, так оно случилось еще и потому, что Сила— не колодец бездонный, нельзя ее черпать без удержу. Уже сутки тому Ивор почувствовал— не так живо она ему отзывается. Устал. Да ведь людям не объяснишь. Люди спасения чают. Или хоть облегчения. Как откажешь?
Вот только выходило— что бы он ни пробовал, помочь не удавалось. А самое страшное— когда на постой у Вадимичей останавливались, и подумать не могли, что приманили с собой этакую беду.
Ивор побрел следом за Дабором в гостиный дом, про себя отмечая, что мужчина ступает тяжело и пошатывается. Видать, занемог. Страшно это. Страшно— быть еще живым, но все одно что мертвым. Страшно глядеть на умирающих и знать, что скоро сам будешь так же лежать, мечась на лавке, раздирая руками гниющую плоть.
А Нежа? Красавица. Жить бы да жить еще. Ясноокая, отрада для сердца. К жениху ехала… Ладная девка— кровь с молоком. Все гоняла черпаком от котла особо ретивых молодцев, тянувшихся раньше времени к каше. А на последнем постое подобрала облезлую больную кошку. Все ходила с ней к обережнику, мол, полечи. Он лечил. Жалко было и животину, и девку, которая по хвостатой убивалась, словно по человеку. Однако кошка сгибла. Нежа поплакала, но потом стало не до тоски. Взялись болеть люди. Один, другой, а затем и хохотушку-девку сломила болезнь. Эх, Нежа, Нежа… Брат и отец два дня назад к Хранителями отошли, а теперь и сама.
Ивор сел за стол и уткнулся лбом в скрещенные руки. Кто-то положил перед обережником скудную трапезу— половинку луковицы и ломоть зачерствевшего хлеба.
Люди… люди… в беде и скорби всяк по-разному себя ведет. Кому мужества хватает с запасом, а кого страх гнет и ломает. Пару дней назад убежали в полночи Горазд и Милко. Побоялись сгибнуть от заразы. Их-то при обозе не держали родовичи. А Ивор теперь ломал голову— а ну если те двое дойдут до деревни какой да там расхвораются?
Скорее бы прислали Осененного кого на подмогу.
Теперь вот еще двое заболели и скоро новых добавится. Здоровых-то, почитай и не осталось. Слегла вся весь, окромя семерых мужчин. Да и то у троих вид уже был плох, небось, к вечеру в жару полыхать будут.
Обережник не стал есть. Рядом на лавках метались в полубреду Радислав и Молчан. Не до трапез. Откинув с одного из захворавших покрывало, колдун горько вздохнул— как быстро в этот раз пятна красные по телу пошли… К ночи уже вздуются гнойниками.
Черный мор.
Пошарив в суме, Ивор вытащил кувшинец с отваром, сбивающим жар. По очереди, поддерживая мужиков за головы, подносил к потрескавшимся губам глиняный сосуд да пускал с рук тоненькие ручейки Дара. Знал, что без толку, что не поможет им, но надеялся хотя бы облегчить страдания.
— Что делать-то будем? — спросил Дабор.
И по голосу было понятно, что ответа он не ждал.
78
— Девятисильника, почитай, совсем не осталось, чистотела тоже… мать-и-мачеха еще три дня назад закончилась… — знахарка Чубара едва шептала. — Липовый цвет, малина, спорыш, серпик— еще есть, но тоже слезы…
Сама бабка уже отходила. По всему было видно— едва ли протянет до утра.
Насельник Цитадели, привалившись к чуть теплой печке, устало прикрыл глаза. Вчера отчитывал пятерых. Позавчера семерых. Нынче еще больше кончатся… Здоровых не осталось, и что делать— он не знал. Молиться Хранителям? Впусте. Глухи они к мольбам.
Только Ивора все не брала болезнь. Может, оттого, что Дар в нем теплился, а, может, просто… повезло. И он ходил от дома к дому, варил из остатков трав все новые и новые снадобья, не надеясь уже спасти, а просто из одного упрямства и совести…
— Спи, мать, спи. — Колдун погладил морщинистую руку знахарки. — Отдыхай. Придумаю что-нибудь.
А в голове крутилось. Серпик, спорыш, липовый цвет… если добавить к ним кору дуба и обтирать больных… Всех и рук не хватит, но хоть детей! Вот только нет у Чубары коры.
Ивор, превозмогая себя, поднялся с лавки. Накинул плащ и вышел в промозглый вечер. Оказавшись на крыльце, мужчина жадно втянул влажный воздух. Рассудок мутился от усталости. Но надо, надо идти.
В темноте леса все безлистные деревья казались одинаковыми. Обережник как пес нюхал стволы, царапая их ножом. Ну вот, вроде дуб… Слава Хранителям, нашел! Огонек Дара едва теплился на кончиках пальцев. Думать о том, что этот огонек может погаснуть вовсе, было страшно.
Вернувшись в избу знахарки, колдун начал кое-как крошить кору ножом. Усталость отзывалась дрожью в коленях, и Ивор подумал, будто и сам поддался недугу. Даже промелькнуло в голове, мол, вот и все… и ни страха, ни тоски. Лишь облегчение.
Бросая в горшок травы и ссыпая измельченную кору, обережник с удивлением почувствовал, что указательный палец левой руки дергает и саднит. Пригляделся— порез. Сам себя полоснул и не заметил. Да и тело, видать, изнемогло так, что уже и на боль отзывалось неохотно.
Оставив отвар упревать, колдун повалился на лавку и заснул. Когда через оборот очнулся, настой уже истомился и был готов. А Чубара лежала мертвая.
…Через пару суток двое ребятишек, которых обережник пользовал примочками и питьем, пошли на поправку. А с ними и мать. Кожная ржа стала проходить, и хотя свищи еще гноились, было видно— малые подались в жилу. Недавние язвы медленно и неохотно, но затягивались тонкой розовой кожицей.
Прочих же смерть все косила… Колдун метался от избы к избе. Силы таяли. А он все не мог понять, отчего тот самый отвар, который помог детям, не давал облегчения остальным?
— Да что ж такое-то? — кусая потрескавшиеся губы, думал Ивор, растирая ту же самую кору, содранную с того же дерева.
В этот миг затуманенный от усталости взгляд остановился на тонком поджившем уже порезе. И припомнилось, как из раны текла кровь и капала в горшок вместе с Силой, которую лил обережник. Тут же молнией пронзило— неужто?
А и хуже-то не будет!
На следующий день мальцы с матерью и две девушки— их соседки— будто бы стали еще лучше. Несколько молодых парней прекратили метаться в бреду. Уже не так полыхали в жару и остальные, кого Ивор напоил отваром, да и новые гнойники у них не появлялись.
Лишь теперь обережник почувствовал, какой груз свалился, наконец, с плеч. Хоть кого-то спасет!
Наутро, взяв холщовый мешок и легкий топорик, мужчина отправился в лес. Сил не было, зато душа пела. Трав оставалось немного, но можно бросить в отвар побольше коры.
В лесу колдун без жалости обдирал старые дубы и думал— наварит питья, припарок, не будет людей мазать, сил нет, обернет в сырые простыни… Должно помочь.
Что ж как из Цитадели долго не едут? Почитай, вторая седмица уже пошла. Хотя… как тут поторопишься, при такой-то погоде.
79
Сила утекала из него, словно вода из решета.
Руки-ноги тряслись. А мешок с корой тянул к земле, словно набит был камнями. Обережник брел к Вадимичам. Тын маячил за деревьями, но Ивор плутал и все никак не мог к нему выйти. Голова кружилась. Мужчина видел лунки своих следов, видел впереди деревенский частокол и закрытые ворота…
Холодная морось сыпалась с неба на пылающее лицо. Зудело под одеждой немытое тело, и Ивор знал: если заголится, увидит, как ползут по коже красные пятна. Лихорадка накатывала медленно, однако глупо обманываться— злая хворобь взялась и за Осененного. Ей всё едино и все равны.
Он снова побрел вперед— напролом через мокрые кусты. Запутался ногами в ветках, чуть не упал, но теперь крыши Вадимичских изб вдруг замаячили справа. Да что же за напасть? Как леший водит!
И тут слабая догадка вспыхнула в голове.
Нет-нет-нет!..
Ивор бухнулся на колени, приложил скрюченные пальцы к прибитому дождями, оледеневшему ввечеру снежному насту, отпустил Дар, и сияющая дорожка метнулась от пальцев по корке осевших сугробов, растеклась в стороны, заключая деревеньку в защиту обережного круга.
Нет…
Уставший, обессиленный мужчина скорчился на мокром снегу и рассмеялся. Вот и пришла подмога.
Сунулся было разомкнуть черту, дивясь, зачем неизвестный ему насельник сотворил ее здесь— в безлюдье таком— и онемел. Заклинание затворило живых, как мертвых, держало в ловушке.
Нет!
— Эге-э-эй! Друже! Тут я!!!
Тихо. В сыром лесу звук глохнет. Да и нет у Ивора мочи кричать зычно. Только такслабо, дребезжащим голосом:
— Дру-у-уже!
Лишь капли падают с деревьев, да шуршит мелкий дождь, стекая мокрыми дорожками по складкам плаща.
Обережник скреб ножом черту, пытаясь разрушить чужое заклинание. Впусте! Другой раз хватило бы ему нескольких счетов сломать наговор. Ныне же Сила едва лилась, да и не лилась уж. Капала. Он скреб и скреб снег, а когда понял, что толку от того не будет, повалился ничком и закрыл глаза.
— Как же так… как же…
Лихоманка выкручивала кости, тянула жилы, дурманила ум, кружила голову. Нестерпимо зудели пятна на коже. Хотелось пить. Но пуще— спать.
А жизнь все не уходила и не уходила из тела: его омывало дождем, несло волнами половодья, кружило, разбухшее, в водоворотах, прибивало к корягам, выбрасывало на поживу зверью.
— Дру-у-уже! Как же так…
Ивор не понимал, отчего он все не умирает. Поэтому в один миг поднялся на ноги и пошел куда-то. Все искал заветный тын. Все тянулся на боль. Все хотел защитить людей. И напастей в мире было множество великое. И скорбей.
А он шел и шел. Видел и не видел. Мелькали лица, то злые, то добрые, но ни одного знакомого. Кого мог спасти, спасал. Не всегда понимая— от чего, но точно зная, зачем. Ради жизни.
— Дру-у-уже! Устал я с ними…
80
Тамир вскрикнул, чувствуя, как сердце надсаживается от тоски, и распахнул глаза.
— Чш-ш-ш… Ты что кричишь? — Кто-то ласково погладил его по лицу.
Какие прохладные, какие ласковые руки!
— Ну вот, то в ознобе трясся, думала — не отогрею, а теперь горишь весь…
И снова чья-то ладонь легла на лоб.
Мужчина усилием воли принудил себя распахнуть глаза, сопротивляясь сну.
— Ты кто?
— Я? — Девушка, которая склонилась над ним, выглядела обеспокоенной. — А ты?
Он облизал пересохшие губы. Вопрос-то непраздный. И впрямь — он кто?
— Я… я…
Она подсказала:
— Тамир.
И он согласился, кивнул — хорошее имя. Даже повторил его эхом:
— Тамир…
— А я… — синие глаза смотрели выжидающе.
— Ты… — он порылся в памяти: — Лесана.
— Верно. — Девушка улыбнулась, отчего на щеках обозначились ямочки.
— Ты… острижена, — сказал мужчина.
— И ты тоже. — Прохладная ладонь скользнула от его пылающего лба к затылку, убирая потные пряди. — Ты ничего не помнишь?
Он напрягся, пытаясь понять, о чем она говорит, но на месте воспоминаний зияла черная пустота.
— Не помню.
— И меня? И то, что случилось?
Он поднял руку. Она была тяжелая-тяжелая, непослушная, какая-то деревянная. Пальцы еле шевелились. Коснулся гладкой девичьей скулы и хрипло спросил:
— Я обещал жениться?
Она как-то испуганно улыбнулась и перехватила его ладонь.
— Тамир? Что с тобой?
И правда, что с ним? И где он? И кто она? Почему ему так плохо? Почему он такой слабый? Как котенок. Девки любят беспомощных и жалких, ведь для женщин любовь замешана на сострадании. Какая еще любовь?
В отволоченное окно тянуло свежим прохладным ветром и запахом дождя. Снова непогода. Он перевел взгляд на девушку. В черной мужской рубахе и почему-то мужских штанах она казалась такой тоненькой… Вот наклонилась и осторожно приподняла его голову, устроив ее на сгибе руки. К пересушенным губам поднесла деревянную уточку с теплым сладким питьем. Липовый цвет с медом… Липовый цвет же кончился? Или нет?
Мужчина пил, тяжело глотая. Это малое усилие вытянуло из него остатки сил и, прижавшись лбом к мягкой девичьей груди, он закрыл глаза.
— Тамир, что с тобой?
— Устал… — Это было последнее, что он запомнил — сладкая дремота обступила сознание, и оно провалилось в сон, словно в мягкую перину.
Лесана смотрела на спящего колдуна, кусая губы. Сутки он пролежал, съежившись, костенея от озноба. Всю ночь она отогревала его своим телом и к утру заледенела, словно без остатка отдала жизненную силу. Еле разогнала остуду горячим питьем да дедовым тулупом.
А Тамиру стало хуже. К полудню заполыхал в жару, заметался, взялся что-то бормотать, куда-то пытался идти, скреб пальцами лавку. Девушка пыталась напоить его малиной, но он давился и вертел головой. Лесана понемногу лечила обережника Даром, но не видела от того улучшений. Шли уже третьи сутки, а спутник все маялся в бреду — ни жив ни мертв.
Впрочем, даже окажись Тамир в ясном разуме и добром здравии — уехать из веси все равно было бы невозможно. Дожди лили, не переставая, и сердце, уставшее от безрадостной погоды, промозглости, набрякших туч и желтеющих деревьев, ныло от тоски и недобрых ожиданий. Да еще пленник этот! Всю душу вымотал.
Лесана таскала ему еду в одной и той же старой миске. Мать проклятую посудину даже в дом не заносила, оставляла на крыльце, словно собачью, да еще говорила, что опосля и вовсе разобьет, а черепки закопает в лесу. Та же безрадостная участь ждала и старую треснувшую ложку.
Один лишь Руська не боялся оборотня и старался, тайком от родителей, увязаться за Лесаной. Все хоробрствовал, подглядывал за полонянином, пока однажды не надоел ему. Лют забирал у обережницы скромный ужин — пшеничную кашу с салом — и вдруг резко повернулся к мальчишке и отрывисто рыкнул. И так по-звериному получилось это у человека, что Русай бесславно заорал и метнулся прочь. Да вот только ноги заплелись, и вытянулся мальчонок в скользкой грязи во весь рост.