Наследники Скорби Казакова Екатерина

— Ты посмотри, красота-то какая! — Дурочка счастливо улыбалась и ловила покрасневшими от мороза ладонями снежинки. — А в лесу-то, поди, нынче…

— В лесу, говоришь? — ухмыльнулся колдун. — Ну да, ты ж с волками жила. Поди, заскучала, хочешь родню навестить?

— Ты гулять меня никак зовешь? — всплеснула руками скаженная.

Обережник смерил ее тяжелым взглядом и кивнул.

— Ой, — засмеялась девка. — Ты погоди, погоди, родненький, я мигом соберусь!

Светла крутанулась волчком и со всех ног бросилась в крепость.

"Вот и случай, — мрачно думал Донатос, меряя шагами двор. — Заведу ее в лес и там оставлю. Надоела. А Нэду скажу — потерялась да не нашлась. Убежала. Что там у дур в голове — поди разберись".

— Пойду погляжу, нет ли следов окрест, — буркнул крефф подошедшему Русте.

Тот пожал плечами, мол, ступай, коли охота.

— Свет ты мой ясный, заждался, поди? — К стоящим мужчинам подбежала блаженная.

Увидев ее, Руста громко захохотал и согнулся пополам. Его трясло и шатало, а глаза слезились от смеха. Лекарь не без труда совладал с собой и сквозь одышку вымолвил:

— Эк она для тебя принарядилась. Как бы все вороны от смеха с веток не попадали.

Донатос с тоской оглядел улыбающуюся дуреху. Она и вправду разоделась. Поверх тулупчика накинула залатанный платок, вместо опояска стянула стан полоской холстины, на концы которой привязала обломок расписной деревянной ложки и шишку. Рукавицы — одна огромная мужская, другая женская, но с дыркой на пальце — были вышиты неровными стежками и, видать, нарочно береглись на выход. А сапожки украшали веревки с бусинами. Да еще и брови, бестолочь, не иначе углем подрисовала или помог кто добрый. Знать бы кто — и руки оторвать.

— Краса ненаглядная, — сказал наузник и не оборачиваясь пошел к воротам.

— Родненький! Меня подожди! — Девка заполошилась и бросилась следом.

Перед воротами, глядя в спину уходящему обережнику, Светла остановилась, поглубже вздохнула, зажмурилась и, едва дыша, шагнула в распахнутые створки.

Весь путь к лесу дурочка семенила след в след за Донатосом, едва не тычась носом ему в спину. Он шагал размеренно и спокойно. Среди заснеженной чащи и холода колдуна потихоньку отпускало. Здесь было тихо и белым-бело. Если бы не скаженная, так вообще благодать.

Рыхлый почти невесомый снег рассыпался под ногами. На лыжах рано еще выходить. Да и дуре этой — какие лыжи? Только от смеха надорваться если.

Крефф шел, сам не зная куда, и теперь уже не понимал, какой Встрешник понес его в чащу? И чего для? Девку блаженную прибить? А та, глупая, хрустела за спиной рыхлыми сугробами и озиралась, счастливая тем, что выбралась прочь из каменной твердыни. Мужчина покосился на нее и отвернулся. Не приведи Хранители, перехватит взгляд, так трескотней всю душу вынесет.

— Ой! — вдруг взвизгнула девушка. — Белка! Белка!!!

Донатос вздрогнул и обернулся, а Светла дернула разлапистую еловую ветку — и на обережника обрушилась лавина снега. Дурочка радостно засмеялась, повисла на угрюмом злобном мужике, не подозревая, что он и привел-то ее сюда, чтобы бросить одну, а наипаче — и вовсе удавить в перелеске, пока не видит никто.

Колдун даже выматериться не смог. До того это было бесполезно, что и сил рассыпать слова не осталось. Да и зачем? Найти бы елку побольше, посадить под нее придурочную эту, наказать ждать, а самому уйти. Хоть оборот в тишине побыть! Но, как назло, ни одного подходящего дерева. И мелькнула ко всему крамольная мысль: отыщет еще, поди…

Светла беспечно, едва не вприпрыжку, носилась вокруг спутника, радовалась солнышку, морозному дню, снегу и тому, что рядом с ней идет ее ненаглядный. Когда они вышли к старому оврагу, тому самому, ведущему в каменоломни, девушка взвизгнула от восторга. Красота-то какая! Наузник же хмуро смотрел вниз и думал о том, что если завести скаженную в черное жерло пещеры и бросить там, приказав дожидаться, — она ведь, наверное, послушается?

Отдавшись этим черным, но таким соблазнительным мыслям, обережник утратил привычную настороженность, а потому, когда девушка вдруг обхватила его за плечи, навалилась и толкнула изо всех сил, он не удержался на ногах. Почувствовал, как ступает в пустоту, взмахнул руками, будто надеялся взлететь, понял, что не может отыскать опоры… и покатился кувырком вниз со склона, с визжащей девкой в обнимку.

Летел крефф знатно. Громко матерясь, отплевываясь от забивающего рот снега. А когда спуск закончился, остался ничком лежать на спине с хохочущей дурой поверх. Шапку он потерял, рукавицу с правой руки тоже, а ее плат сполз набекрень и патлы, извалянные в снегу, торчали во все стороны.

— Убью! Прости Хранители, убью! — взревел колдун, отшвыривая от себя блаженную и вскакивая на ноги.

А она хохотала. Повалилась в сугроб, без сил раскинув руки, глядела на него снизу вверх, и из глаз катились слезы:

— У тебя голова… как кочан… капусты… круглая… и белая вся, — еле выговорила, задыхаясь.

Отчего-то злые слова, уже готовые сорваться с языка, застряли у мужчины в горле. Он смотрел на ту, которая доводила его до белого каления. Ту, которая его не боялась. Которая простила, хотя едва не умерла от его равнодушия. Которая едва не с благодарностью сносила тычки и затрещины.

Сколько же той самой любви, о которой так любят петь девки протяжные жалобные песни, вмещает ее сердце? Вот поднялась, обняла, прижалась щекой к груди. А ладошкой в нелепой дырявой рукавичке гладит его по щеке…

Тьфу ты, пропасть!

Донатос стряхнул с себя девку.

— Убил бы. Да потом ведь ночами являться замучаешь, — устало сказал он.

Блаженная улыбнулась, и в этой улыбке промелькнуло лукавство:

— Не убьешь, свет мой ясный, не убьешь. Ведь, кроме меня, и сердце сорвать не на ком. А на дуру гаркнешь — и душа успокаивается, верно?

Он застыл, с удивлением глядя в разноцветные глаза. Они смотрели без прежнего безумия. Будто пелена спала.

— Что?

— Ой, родненький, отряхнись, отряхнись, застудишься, — закудахтала дурочка. — Не ушибся, хороший мой? В снегу весь!

И снова глядели на него переливчатые глупые очи, и не было в них и тени разума.

85

Как ни хотелось Лесане отправиться в путь раньше, все одно — ничего не вышло. Короткие заморозки, установившиеся за дождями, не сразу сковали землю до такой поры, чтобы ехать. Да и Тамир был еще очень слаб. Пришлось ждать, когда слякотно-снежные предзимки перейдут в крепкие морозы.

А потом повалил снег. За несколько дней намело такие знатные сугробы, что стало ясно — можно выдвигаться. Собрались за вечер.

Накануне обережница заглянула в клеть к узнику.

— С утра тронемся. Идем, в баню сведу.

Он с удовольствием поднялся. Выходить на волю ему случалось всего-то дважды в сутки, да и то недалеко — всего лишь до отхожего места. А тут целый поход — в баню.

Пока он мылся, Лесана сидела в предбаннике, терпеливо ожидая, и размышляла. Вроде бы, когда говорит Лют — человек человеком. И не подумаешь, что опасаться надо. Крепкий ладный парень. Хромой вот только… Но спуску давать нельзя. Зверь, который живет в нем напополам с человеком, не примет слабости и жалости — сожрет одним махом.

Да и впрямь, кто для него люди? Еда. И не более того. И даже пусть он теперь сытый, пусть не бесится, запах человеческой крови дурманит и лишает ума. И ничего с этим поделать нельзя. Нельзя приручить хищника, который привык питаться теми, кто вознамерился сделать из него ручного зверя. Нельзя довериться тому, кто в один миг увидит в тебе не друга и даже не врага, а трапезу. Вожделенную трапезу…

— Что задумалась? — Хлопнула дверь — это Лют вышел в предбанник.

В темноте волколака почти не было видно. Но Лесана и в этом полумраке различила белые рубцы застарелых шрамов по телу.

— Почему хромаешь? — спросила девушка.

— А, — махнул оборотень рукой, — псина цапнула, сухожилие порвала. Это до смерти теперь.

Он натянул свежую рубаху, взятую Лесаной из неруновых запасов.

— Так о чем думаешь, Охотница? Можно я посижу рядом?

Девушка подвинулась, и собеседник опустился на скамью.

— Я думаю о том, что вроде ты человек. А жрешь людей. Значит, все одно — зверина. Но ведь ходишь, говоришь, даже любишь, небось, кого-то?

Его глаза блеснули в темноте зеленью:

— Да ты, как я погляжу, тоже вроде бы человек. Тоже, поди, кого-то любишь. А всю Стаю надысь перебила — и не дрогнула.

Собеседница пожала плечами:

— Вы пришли сюда кормиться. Я не должна вас привечать.

— Не должна, — согласился он. — Ну так и я не должен ничего. Волки бывают всякие, Охотница. Одни кровожадны и глумливы. Другие за всю жизнь человека не пробуют. Не хотят. Иные без нужды не лезут, но, буде случится, жалеть не станут.

— Как ты? — повернулась обережница.

— Да, — кивнул он. — Мы все разные, Лесана. Как и вы. Вы же убиваете нас. Шкурите. Вытапливаете сало. Употребляете потроха для лекарства. Так чем вы лучше?

— Одевайся, — буркнула девушка, которой отчего-то не понравилось, что пленник назвал ее по имени и выставил все так, будто бы она — тоже живодерка, каких поискать.

— Позволь отдохнуть, — попросил он. — Я так давно не мылся. Хорошо…

— Завтра, — сказала обережница, — ты перекинешься волком. И всю дорогу будешь ехать так в санях.

— Спасибо, — ответил он.

— Если вздумаешь…

— Не вздумаю. От тебя, как и от меня, жалости не дождешься. Это я уже понял.

— Выходи.

Лют вздохнул, оделся и вышел, подталкиваемый в спину, на хрустящий мороз. Возле бани пленник замер и посмотрел на небо. В прорехе снежных туч виднелась луна. Она грустно взирала с небес вниз. Словно, почувствовав ее тоску и одиночество, а оттого острее переживая свои собственные, мужчина запрокинул голову и завыл. Это был протяжный раскатистый нечеловеческий вой, полный тоски и силы.

— Ах ты, стервец! — Лесана хотела было отвесить ему затрещину, но волколак увернулся.

И уже через миг чаща отозвалась ответным протяжным: "Уо-у-у-у…"

Пленник миролюбиво улыбнулся:

— Не сердись, Охотница. Я не убегаю.

— Зачем ты выл? — наступала на него девушка. — Ну?

— Чтобы она знала, что я жив.

— Кто "она"?

— Мара.

— Зачем?

— Чтобы ждала.

— Не дождется. — Лесана смотрела сердито.

— Ты не запрещала выть.

— Теперь запрещаю.

— Я понял.

— Завтра, по моему приказу, — перекинешься. И сидеть будешь тише воды.

— Буду. Обещаю.

— Если ты звал Стаю…

— Окстись, — сурово оборвал собеседницу мужчина. — Я не дурак — выводить их на двух колдунов. Как бы сильно Мара меня ни любила, жизнь одного не стоит жизни всей Стаи.

— Хорошо, что ты это понимаешь. Ступай. — Обережница снова толкнула его в плечо, почувствовав, что длинные сырые волосы уже схватились ледком. — Ты не замерз?

Лют оглянулся, и теперь в свете луны его глаза отливали золотом:

— Мы не мерзнем так, как вы.

— Не нравишься ты мне, Лют, — вдруг честно призналась Лесана. — Скользкий ты. Не люблю таких.

— Да? — Он в который уж раз широко улыбнулся. — А вот ты мне понравилась. Упрямая смелая девка. Злая только.

Она в ответ усмехнулась:

— Не видал ты еще, как я злюсь.

— Надеюсь, и не увижу.

И отправился к клети — босиком по хрустящему снегу. Больше они не разговаривали.

Наутро, когда Лесана пришла, пленник уже ждал ее. Во всяком случае, он не спал и, когда открылась дверь, прижал ладони к глазам. Солнце нынче светило такое яркое, что даже Лесане очи выжигало, а уж ему-то…

Девушка закрыла дверь. Подошла к волколаку, перерезала наузы на руках и шее.

— Перекидывайся.

Он съежился на полу, потом привстал на четвереньки, встряхнулся по-собачьи, по телу прошла волна зеленых искр… и через мгновение рядом с обережницей стоял огромный волк, нетерпеливо переступающий с лапы на лапу. В клети сразу стало тесно.

— Подойди.

Он фыркнул, будто усмехнулся, но все же подступил.

— Какой послушный… Морду давай.

Зеленые глаза, хотя и слезились, смотрели внимательно и подозрительно. Не зря. Лесана обвязала мощную пасть кожаной плетенкой и закрепила ремешки за ушами. Хороший науз сделал Тамир. Измаялся лежать без дела, вон какую красоту спроворил. Не то что цапнуть — зевнуть Лют не сможет. Теперь — на шею веревку, чтобы вести. И на лапы, чтобы деру не дал сдуру ума. А еще — пошептать над узлами. Все, теперь не сорвется и не убежит.

— Ох, и здоровый ты, скотина, — беззлобно выругалась обережница.

Волк прикрыл глаза, из которых катились и катились слезы. Девушка, наконец, поняла, как он мучился все эти дни, упорно не показывая вида. А ведь даже здесь — в полумраке клети — солнечный свет, пробивающийся сквозь тонкие щели двери, мучил Ходящего.

Лесана обмотала тяжелую лобастую голову отрезом старого отцовского плаща, взялась за веревку, обвивавшую шею, и потянула. Оборотень послушно сделал шаг вперед. Скрипнула дверь, и огромный зверь всем телом вздрогнул, ожидая, что выжигающий глаза солнечный свет, ослепит. Нет, обережница обмотала глаза на совесть.

Смотреть на пленника высыпала вся деревня. И было в этом что-то унизительное, как показалось Лесане — она, девка, и тяжело ступающий рядом волк, с обмотанной тряпьем головой, в наморднике из кожаной плетенки, с опутанными наузами лапами.

— Забирайся в сани. — Она легонько хлопнула Люта по загривку.

Оборотень перетек, куда приказали, и вытянулся на соломе, положив голову на лапы.

Лесана повернулась к родителям. Те стояли чуть в стороне — бледные, с красными от слез глазами. Русай выглядел маленьким и нелепым в слишком просторном тулупчике, в который его обрядила мать.

Млада все утро кружилась вокруг сына, мазала нос и щеки гусиным жиром, наставляя не обморозить лицо, не застудить ноги. Уговаривала Лесану устраивать братца на ночлег в тепле, будто старшая дочь могла бросить его голышом на снег… И звенели в голосе матери слезы. Слезы и обида.

Эти слезы, эта тоска никак не вязались с нынешним утром, которое выдалось ярким и студеным. Сугробы сверкали, переливались, а ворота и венцы изб мерцали от инея.

Мать не выдержала и расплакалась.

Следом за ней принялась хлюпать носом Елька, а там и Русай взялся сопеть, морщить нос и пытаться справиться с кривящимися губами. Даже брови у него, и те жалобно надломились. Видно было — еле сдерживается.

— Обнимай всех, да лезь в сани, — потрепала Лесана братишку по голове.

Мальчонок в ответ жалобно всхлипнул. Отъезд в Цитадель вышел вовсе не таким, как он ожидал. Отчего-то захотелось на родную лавку, под бок к матери, даже противная Стешка, думающая только о женихе да сватах, не казалась больше такой вредной, даже Елька — молчунья и ябеда — была родной и самой лучшей. Что уж про батю говорить! Ну и пускай подзатыльников навешает, ну и ладно…

— Не бойся, — Лесана приобняла брата за плечи, — я же с тобой, да и в гости сюда будем ездить. Зато кто ж еще похвастается, что с волколаком в одних санях катался?

Братец шмыгнул носом, поглядев на тушу оборотня, смиренно распростершегося в розвальнях.

Обнимались и целовались недолго. Руська слегка воспрянул духом, потому что друзья-погодки глядели на него с восторгом и завистью. И когда Тамир усадил мальчика в сани, вид тот принял важный, исполненный достоинства.

Млада бросила сыну овчинную шкуру — укутаться, да поставила в ноги горшок с углями, чтобы было потеплее. Русай опасливо отсел от волколака и обернулся в последний раз к родным.

Детским умом он все равно не понимал, чему так убивается мать. Ему просто было горько от ее печали, и в носу щипало от ее слез. А в остальном — где уж постигнуть ребенку родительскую тоску, когда отрывают от себя, отдают безропотно самое ценное, самое дорогое — дитя, на которое прав имеют больше, чем все креффы и все обережники вместе взятые?

— Доченька, он что же, так и поедет — со страхолюдиной этой? — с дрожью в голосе спросил отец.

— Волку не по силам колдовство разорвать, а Русаю теплее так, — постаралась успокоить родителей Лесана, но понимала — нынче они ее не слышат.

Любовь слепа, глуха и молчалива, а от боли — еще и глупеет.

Но в душе все равно, словно колючий еж, шевельнулись воспоминания. Те же слезы материнские, лишь седины и морщин у Млады прибавилось. Та же угрюмая сосредоточенность отца. Те же ревущие Елька со Стешкой, только старше. А вместо Клесха — она, Лесана, забирает снова из рода дитя. Меньшое. Самое любимое.

Тамир, будто почувствовав смятение и тоску спутницы, забрался в розвальни, пнул Люта, чтобы подвинулся, и уселся на передок.

Последней на соломе прилегла Лесана, обняла братца, привалилась спиной к теплому волчьему боку и помахала родне. Снова заплакала мать. Снова лицо отца почернело от тоски, сделавшись неподвижным, будто камень. Снова всхлипывали сестры. А сельчане смотрели с жалостью и завистью разом.

И только Зюля с Ярко нетерпеливо гарцевали. Их не пугал запах зверя, их манила дорога — белая и бескрайняя.

Сани тронулись, снег заскрипел под полозьями. Все. Домой.

И на душе стало не так пасмурно.

86

Дарина которую уже ночь не спала. Проваливалась в смутное забытье, снова выныривала — в поту и испарине. Сердце колотилось бешено, в горле было сухо, воздуха не хватало. Она садилась на лавке, пыталась раздышаться, клала руку на округлившийся живот, в котором уже чувствовала дитя, и слепо смотрела в темноту. Тоска обвивала сердце, словно змея, стискивала, не отпускала.

Как там в Вестимцах? Как Эльха, Клёна как? Поди, все глаза выплакали, узнав, что сгинули Лущаны. Уж только бы все было хорошо, только бы увидеть их, обнять… Хранители светлые!

А Клесх? Как он — неведомо где? Лишь бы жив. Лишь бы не сгинул…

Она запретила себе плакать. Нельзя. Дитя под сердцем не виновато в скорбях, ни к чему ему материнские слезы и горе. И она ходила по темному покою, баюкая живот, поглаживая, и тем лишь успокаивалась — не совсем одна…

Но нынче сделалось вдруг совсем худо. Приснилось, что бежит по темному лесу, с сорокой на плече, а белокрылая вестница отчего-то злобно клюет ее плоть. По ребрам стекает горячая кровь, пахнет зверем и страхом, луна мелькает среди черных стволов, и сердце надсаживается от яростного бега. А потом она упала, и встать уже не смогла.

Проснулась с криком. Вскочила. Во рту было солоно — прикусила щеку. Дитя беспокойно ворочалось в чреве. И мать расплакалась от смутного страшного предчувствия, от боли и тоски.

Достала из сундука черную рубаху мужа, прижала к лицу, вдыхая запах. Чистая ткань пахла Цитаделью и лишь слабо-слабо — Клесхом. А, может, то и вовсе казалось. Дарина глубоко и трудно дышала, пытаясь успокоиться. Затем затеплила светец, потому что в темноте было страшно, и вернулась на лавку. Села, подобрав под себя ноги, устремила бездумный взгляд в пламя лучинки.

Огонек подрагивал, за окном выл ветер. Впервые Дарина подумала о том, как жил здесь Клесх. В холоде и камне. Один. И больно-больно зашлось сердце от любви и жалости.

Утро долго не наступало. Казалось, ночь повисла на века. Одна лучинка сменяла другую, а ветер все выл, и за окном стояла тьма. Но мало-помалу небо начало светлеть, серые сумерки вползли в комнату. Дарина оделась. На поварню она побрела, чувствуя себя больной и разбитой. Но лучше уж отвлечься работой — перебирать крупу для каши, чистить лук — только не сидеть вот так: без дела, задыхаясь от внезапного страха.

Солнце уже перевалило за полудень, когда во двор крепости въехал усталый вершник. Дарина услышала скрип открываемых ворот и выскочила из Башни целителей, где помогала Русте разбирать травы.

Мелькнула в душе надежда, что это вернулся Клесх — пора ведь уже. Предзимки кончились, ветрень установился снежный, морозный. Но приехавшим оказался незнакомый вой. Он спешился, бросил поводья служке и огляделся. Увидел Дарину — и брови поползли на лоб. Не каждый день беременную бабу в Цитадели встретишь.

Женщина подошла к незнакомцу:

— Мира в пути. Издалека ты, обережник, приехал?

Он глядел по-прежнему удивленно:

— Мира в дому. Не так уж. Из Ближних Враг.

— Из Враг? — Глаза у Дарины заблестели.

Ближние Враги находились на восход от Вестимцев — вдруг…

— А ты через Вестимцы не ехал ли? — робко спросила женщина.

— Нет. Через них теперь мало ездят… — он хотел было добавить что-то еще, но осекся. — А у тебя в Вестимцах родня, что ли?

— Дети…

— Дети… — повторил ратоборец задумчиво. — Не знаю, как там чего.

И отвернулся. Однако то ли сделал это слишком поспешно, то ли что-то во взгляде воя изменилось, но Дарина повисла на его руке:

— Скажи, что там? Не томи!

— Да не знаю я… — Он заторопился со двора.

— Постой! — Женщина вцепилась мертвой хваткой. — Что стряслось? Почему не ездят больше через ту весь?

Отводя глаза, мужчина ответил:

— Не знаю, чего там приключилось. Говорят, сгибла деревня. Но сам я не видал, — поспешно добавил он, заметив, как бледнеет лицо собеседницы. — Может, кто и спасся. Может, до города добрались.

— Давно?.. — помертвевшим голосом спросила Дарина.

— Не ведаю, родная, ну, не ведаю того, не пытай! Волки на них напали. У росстаней деревья резами оградительными рассечены, мол, ходу туда нет. А что и как — не знаю! — Обережнику было жалко смотреть на женщину. — Идем. Ты не стой тут. Не стой.

Сильные руки подхватили Дарину под локти и повлекли прочь. Вой говорил что-то еще, но собеседница его не слышала.

Вестимцы сгибли. Эльха. Клёна, Любляна с ребятишками… Хранители светлые! Дарина еще в душе увещевала себя, убеждая, будто дети могли спастись, будто надежда остается, но сердце заледенело в груди.

Ее о чем-то спрашивали, она отвечала. Да, видно, не в лад. Потому что Руста поглядел внимательно и сказал:

— Ты приляг. Сюда.

Он указал на скамью в лекарской. И Дарина послушно прикорнула, обняв рукой живот. В груди у нее словно билась птица. Металась, трепыхалась, пыталась вырваться. Сквозь смутное забытье женщина слышала какие-то разговоры, и удушающие слезы подступали к горлу. Как могут люди ходить и говорить так спокойно, когда… Как?!

А птица билась яростно и зло.

Мир сжался до крошечной, но нестерпимой боли. Острый тонкий клюв терзал сердце — отщипывал от живого кровоточащие куски.

Дарина ходила, говорила, что-то даже делала: помогала на поварне, отдыхала, гладила себя по животу. Но мир утратил ясность, даже краски, и те словно выцвели. Все стало блеклым, невзаправдашним. Только птица, живущая в груди, была настоящей — продолжала метаться и злобно терзать плоть. Подбиралась к горлу и трепыхалась там, била крыльями, мешала дышать. Дарина пыталась плакать, но грудь сводило судорогой.

Она перестала спать. Едва закрывала глаза — видела Эльху в окровавленной рубахе с изгрызенной рукой или Клёну, на которую прыгает огромный волк. В зеленых глазах отражалась луна, и каждая шерстинка казалась нарисованной углем.

Человек не может без сна. Ему нужно хоть на оборот забыться, чтобы перетерпеть тоску и боль. Но у Дарины не получалось забыться. Она слушала птицу. Птица кричала. Птица хотела вырваться. Птице было тесно в груди, она захлебывалась кровью. От такого нет излечения.

Ихтор давал пить какие-то настои. Она послушно выполняла все, что требовали, глотала то горькие, то сладкие, то терпкие взвары, говорила спокойно и ровно, но целитель не верил ее спокойствию. Пристальный взгляд его единственного глаза прожигал насквозь.

К Дарине приставили девушку — совсем еще ребенка. Сироту, присланную в Цитадель с одним из обозов. Девушка была ровесницей Клёны — круглолицая, сероглазая, с крупными веснушками на носу. Она старалась услужить, быть ласковой. Видать, боялась, что отругают. Но Дарине не нужна была забота. Ей хотелось забиться в какой-нибудь угол, сжаться там в комок и кричать. До хрипоты, до потери голоса, надеясь лишь на то, что птица испугается и затаится, перестанет клевать сердце, превратившееся в кровавые лохмотья. Покоя. Хотелось покоя.

Но покоя не было. Была зима. Холод. Снег. Камень.

Все чаще Дарина среди бела дня будто проваливалась в смутные водовороты: сознание накрывала черная пелена, все кружилось и вертелось, куда-то неслось.

…Может быть, она упала. Ее хлопали по щекам, давали что-то пить. Горькое. Противное. Но она пила. А птица, захмелев от этой приторной горечи, билась так свирепо и яростно, что Дарине казалось, будто та вот-вот разорвет перегородку плоти и вырвется. Было больно. Боль раздирала на части, но даже стоном не получалось ее выплеснуть — звук осаживался на губах, рассыпался хрипом…

Ихтор гладил по лбу, что-то говорил.

"Клесх…" — хотелось позвать Дарине.

Где ее муж? Хоть его оставит ей Ночь? Где Клесх?

Прохладные руки, утешающие ее, скользящие по волосам, не были его руками. И этот тихий голос принадлежал другому. Где ее муж?

От одиночества не было сил даже плакать. Ихтор снова дал что-то выпить. Она пила, сквозь смутную усталость слыша еще чьи-то обеспокоенные голоса. Руста и кто-то третий. Ей было все равно. Впервые захотелось спать. И сил противиться уже не осталось.

Ей опять приснилась сорока. Она летела над лесом, и Дарина вместе с ней. А внизу по извилистой дороге ехал одинокий всадник, облаченный в черное.

Белый снег падал с неба, оседал на верхушках сосен, на плаще и лошадиной гриве. Сорока летела. И женщина тоже. Они улетали все дальше и дальше от всадника, хотя Дарина понимала — нужно остаться, нельзя бросать его одного в этом странствии. Но вернуться уже не могла. Тучи были низкими и серыми. Снег — белым и тяжелым. Деревья — черными. А всадник остался далеко позади…

87

Клёна сидела в санях, укутанная по самые глаза. Фебр стоял в двух шагах и о чем-то негромко говорил с ратоборцем, ведущим обоз до Цитадели. Вой, смоляную бороду и усы которого уже тронул морозный иней, говорил негромко:

— Доедем, не переживай. Пригляжу.

— У нее никого не осталось, кроме отца, — негромко говорил Фебр.

И собеседник с пониманием кивал — дите совсем, а пускается в такой путь одна, при обозе — ни друзей, ни родных. Ни слова ласкового сказать, ни позаботиться в дороге.

— Я понял, в обиду не дам.

А Клёне было стыдно… Ох, как стыдно! С того дня, как вышел между ней и Фебром памятный разговор, девушка избегала его. Пряталась, словно мышка, но он все равно находил. Может, боялся, как бы не учудила чего, а может, чувствовал себя виноватым. Но и бесед никаких не заводил. Не знал, что сказать, только корил себя за девичьи слезы и нечаянную обиду.

Между тем Клёна тоже чувствовала себя виноватой. Ей было стыдно за свое признание и за детскую горячность, за свои слезы и за то, что она пряталась в тот день от Фебра до самой ночи, пока он не нашел ее, зареванную, и не вытащил из дровяника. А она вырывалась и царапалась, ударила его по лицу, а потом, когда ратоборец сгреб ее в охапку, чтобы угомонить, уткнулась лицом в его кожух, разрыдалась громко и взялась колотить кулаками по широким плечам.

Он насилу ее успокоил. Обтер лицо снегом и привел икающую, с опухшими глазами и носом, в избу. Орд и Гвор дружно сделали вид, будто увлечены беседой и не видят этих двоих, из которых у одного щека горела от удара, а у другой на ресницах дрожали слезы. Клёне стало еще тошнее, потому что она почувствовала себя вовсе жалкой и глупой.

Скорее бы уехать! Обоз из Старграда отправлялся через день. И все это время девушка сидела тише воды, без особой нужды стараясь никому не показываться на глаза.

И вот она уезжает. И невыносимо, просто невозможно посмотреть в глаза спасителю. Она надеялась, что он поговорит с Гвором и уйдет, но он вдруг повернулся, приблизился и сказал:

— Если все же тебя не примут в Цитадели, обещай, что вернешься. Мира в пути, птичка.

Она кивнула, не поднимая головы:

— Мира в дому.

Он вздохнул едва слышно и отошел.

— Не горюй, — раздался откуда-то сверху веселый голос Гвора, — через седмицу будем в Цитадели. К тому времени уж и думать о плохом забудешь.

Страницы: «« ... 1819202122232425 »»

Читать бесплатно другие книги:

Встречаются порой люди, не умеющие вести спокойную, мирную, лишенную приключений жизнь, и я, Инга Ст...
Легкая атлетика – это борьба на дорожках и в секторах. Но еще это и цифры – метры, минуты, секунды. ...
Чем старше мы становимся, тем больше времени хотим проводить в саду и огороде. И не только потому, ч...
Следует ли держать приствольные круги под паром? Почему измельчали ягоды аронии? Какие сорта виногра...
Книга «Грезы об Эдеме» заставляет нас задуматься над фантазиями о человеческих отношениях, которыми ...
В брошюре даны сведения о том, как с помощью природных средств можно провести летнее оздоровление. П...