Путешествие в Тянь-Шань Семенов-Тян-Шанский Петр
Местность эта была оживлена богатой орнитологической фауной. Здесь мы увидели впервые степных куриц: так казаки называли характернейшую среднеазиатскую птицу, свойственную, между прочим, и природе Семиречья; в систематике ее называют Syrrhaptes paradoxus, а у нас – саджей или копыткой. Сверх того, мы видели много дроф и стреляли с успехом куропаток (Perdix daurica) и степных рябков (Plerocles arenarius).
В этот день (10 августа) я переехал и вторую значительную реку Семиречья, Баскан, при Басканском пикете, и достиг третьей реки Аксу, у Аксуйского пикета, после двух перегонов от Лепсы (65 верст), где и ночевал. Что придавало неимоверную прелесть той части Семиречья, которую мы проехали в этот день, так это то, что в стороне истоков реки Лепсы, на юго-востоке, перед нами раскинулся во всем своем величии исполинский снежный хребет – Семиреченский Алатау[7], который с низменной Прибалхашской степи поднимается далеко за пределы вечного снега еще более резко, чем Альпы со стороны Ломбардской равнины.
11 августа, переночевав на Аксуйском пикете и проехав еще один перегон (23 версты) до пикета Карасуйского, я стал подниматься в гору на высокий отрог Семиреченского Алатау. Весь перевал этот, известный в то время под именем Гасфортова (так как он был устроен самим генерал-губернатором), находился между станциями Карасуйской и Арасанской, отстоящими одна от другой на двадцать семь верст. Верст пять дорога поднималась в гору узким ущельем, состоявшим из диких обрывов глинистого сланца, поднятых очень круто. Часа через два очень крутого подъема мы достигли вершины гребня, который, впрочем, едва ли превосходил 1300 метров абсолютной высоты и, во всяком случае, не имел еще альпийской растительности.
После нескольких верст пути через плоскогорье и семиверстного пологого спуска я увидел, наконец, впереди себя извивающуюся ленту реки Биен, а за ней – интересное Арасанское поселение. Биен имеет характер быстрой и пенящейся горной реки, стремящейся через камни и скалы. Обмытые ею и торчащие из нее, они состоят из гранита. Много этих скал было навалено и за рекой и, видимо, принесено сюда ею, но, во всяком случае, не издалека, так как эти самые граниты выходят на поверхность в полуверсте от поселка. Поселок состоял из двух десятков домов, из которых один, построенный над самым ключом, был очень опрятен и даже красив. Бассейн Арасана был разделен на 4 купальни, каждая метров 6 длиной и 4 шириной. Вода в них выходила с чистого дна из-под расчищенных камней. Из нее в трех местах выбивались с силой пузыри газов. Температуру Арасана я нашел в +26,5 °C. Запах сернистого водорода был очень мало чувствителен. Нет сомнения, что после расчистки температура источника несколько понизилась, и выходящие на его дне газы стали менее задерживаться. Перед домиком был разбит сад, в котором деревья еще не успели разрастись. Но что придавало уже прелесть всей местности, так это пашни копальских жителей, необыкновенно богатые своим урожаем пшеницы и овса и плодородием почвы. Пашни эти простирались от самого города Копала по всему плоскогорью Джунке до реки Биен, доставлявшей обильное орошение этим пашням. Если принять во внимание, что многие из копальцев обрабатывали в это время до двадцати десятин на тягло, то можно себе представить, какой цветущей русской колонией в Семиречье был уже в то время Копал, основанный за 15 лет до того в местности, плодородие которой и удобство для основания оседлой русской земледельческой колонии были впервые оценены знаменитым русским путешественником Г. С. Карелиным[8], ранее всех проникшим в северную часть Семиречья в 1840 году.
Я не остался ночевать в Арасане и 11 августа к вечеру добрался уже до Копала через прекрасное и плодородное плоскогорье Джунке, имеющее здесь не менее тридцати верст ширины. Копал был в это время уже очень порядочным городком, состоявшим из 700 домов, с деревянной церковью на площади и несколькими красивыми деревянными же домиками наиболее зажиточных казаков. В одном из таких домиков, служившем постоялым двором, я нашел себе пристанище, так как гостиниц в Копале не было.
На другой день поутру я отправился к начальнику Копальского округа, полковнику Абакумову, который меня принял особенно приветливо и радушно. Он был выдающейся личностью, имевшей заслуги и перед наукой. Будучи еще молодым казачьим офицером, Абакумов сопровождал высокоталантливого натуралиста, путешественника Карелина, когда тот в 1840 году совершал первые свои поездки в северной части Семиречья, в горах Семиреченского Алатау, и сделался под его руководством страстным охотником и натуралистом. Когда же Карелин обосновался в Семипалатинске и перестал выезжать оттуда куда бы то ни было, Абакумов, бывший его подручником во время его путешествия, поселился в только что основанном Копале и стал выезжать оттуда и в ущелья, и на вершины Семиреченского Алатау, и в Прибалхашские степи, собирая в неизведанной еще стране орнитологический, энтомологический и ботанический материалы сначала для Карелина, а после его отъезда по его рекомендации вступил в сношения с заграничными натуралистами, которым и начал доставлять свои сборы. Немало растений и животных было вновь открыто Абакумовым, и некоторые из них получили его имя, как, например, один из весенних жуков – усачей или дровосеков (Dorcadion abacumovi). Впрочем, в последнее десятилетие и старевший Абакумов, с повышением в чинах и с укреплением за ним первой роли в цветущем уже городе, отяжелел, перестал выезжать на охоту и на экскурсии и только высылал за естественно-исторической добычей наиболее способных из своих прежних спутников-казаков.
Городская площадь в Копале. 1857 г.
Понятно, как воодушевил и оживил местного ветерана детальных естественно-исторических розысков и открытий мой приезд; понятно и то, с каким удовольствием он предоставил всю свою команду в мое распоряжение.
День 12 августа был им проведен вместе со мной в близких от Копала экскурсиях, а на следующий, 13 августа, он устроил мне восхождение на Семиреченский Алатау до вечных снегов этого хребта, но сам не решился сопровождать меня, боясь обнаружить передо мной свою единственную слабость, без которой он был бы идеальным начальником столь интересного края, каким был Копальский округ: слабость эта – та самая, которой страдало в то время огромное большинство самых талантливых деятелей наших захолустных окраин, – была алкоголизм, в силу которого Абакумов после каждого обеда находился в состоянии полной невменяемости.
13 августа, на рассвете, я, в сопровождении шести отборных казаков, был уже на пути в горы. Переехав вброд речку Копалку, мы начали подниматься в направлении к юго-западу, где подъем был наиболее отлогий. На всем пути своем я брал образцы горных пород. В самом начале подъема я встретил жилу точильного камня, открытого здесь Абакумовым и уже употреблявшегося копальскими жителями взамен выписывавшегося прежде по дорогой цене из Европейской России. Точильный камень этот оказался довольно мягким диабазом с кристаллами колчедана. На дальнейшем пути мы следовали через круто поднятые (под углом 70°) слои метаморфического сланца.
После почти четырехчасового подъема на сильных и здоровых лошадях мы достигли гребня хребта и вдоль него повернули к востоку. Оказалось, что высокий кряж, по которому мы следовали, отделял широкое Копальское плоскогорье от глубокой долины горной реки Коры, одной из составных ветвей значительной реки Семиречья – Каратала. Весь этот Копальский гребень простирался от запада к востоку и носил на себе не только полосы, но и поляны никогда не растаивающего, то есть вечного, снега. Но за глубокой долиной реки Коры простирался еще гребень, параллельный с Копальским, и этот гребень уже переходил за пределы вечного снега в нескольких из своих пиков. В особенности две его вершины были совершенно убелены вечным снегом, который спускался с одной из них довольно низко на северную ее сторону в голову поперечной долины, где протекал с шумом левый приток Коры. Котловина, в которой зарождался этот приток, была обнята крутыми снежными скатами и походила на ледник, но, к сожалению, я не мог исследовать его, потому что расстояние до него было слишком велико, и на это исследование пришлось бы посвятить несколько дней. Вид на долину реки Коры был восхитителен. Он напомнил мне красивые долины Гриндельвальда и Лаутербруннена. Высота гребня, по которому я следовал, казалась мне, по крайней мере, метров на 1500 выше Копальского плоскогорья, но он еще более возвышался над глубокой долиной Коры. Широкая и многоводная река, через которую, как говорили, очень трудно, а иногда и совсем невозможно перебраться вброд, кажется сверху узкой, серебристой ленточкой, которая, однако же, несмотря на свое отдаление, наполняет воздух диким ревом своих пенистых волн, стремительно прыгающих по камням. Пена и брызги этой реки имеют тот особенно млечный цвет, который свойствен рекам, порожденным ледниками. Кое-где виднеются вдоль реки темно-зеленые полоски длинных лесистых островов, масштабом величины которых могут служить растущие на них темные и стройные вековые тянь-шаньские ели (Picea schrenciana), получившие свое научное название в честь современного Карелину путешественника Александра Шренка, доходившего в 1840 же году до Семиреченского Алатау и озера Балхаш. Такие же ели торчат по утесам и на скатах величественной долины Коры. За рекой быстро поднимались горы, сначала поросшие сибирской пихтой (Abies sibirica), далее кустарником, потом обнаженные и поросшие альпийскими травами, исчезающими, наконец, под снежной мантией. Кое-где на снегу видны были как бы горизонтальные и вертикальные тропинки. По рассмотрении в зрительную трубу горизонтальные тропинки оказались глубокими трещинами, а вертикальные – следами низвергнувшихся лавин.
Как ни манила меня очаровательная долина, нельзя было и думать о спуске в нее, и я решил следовать вдоль гребня, переходя с одной возвышенности на другую и стараясь достигнуть предела вечного снега. Мы следовали на лошадях до тех пор, пока дико наваленные одна на другую гранитные скалы не преградили нам пути. Тут мы вынуждены были оставить лошадей, и я уже пешком отправился с тремя казаками по пути, по которому с испугом неслось перед нами стадо диких коз (Gapra sibirica), с необыкновенной легкостью перескакивавших с одной скалы на другую. Приходилось и нам перепрыгивать через глубокие поперечные трещины или обходить их, спускаясь несколько в долину Коры, где глыбы скал были не так громадны и трещины более доступны к переходу, облегчаемому крепкими стволами и ветвями растущего в них казачьего можжевельника (Juniperus sabina). Таким образом я добрался до предельного пункта своего восхождения – одной из вершин гребня, на которой в западине находилась поляна никогда не растаивающего (вечного) снега. Здесь я решился сделать привал для того, чтобы измерить высоту, на которой мы находились и которая могла быть едва ли менее 3000 метров. Измерения свои я производил посредством аппарата для кипения воды, так как имевшийся у меня барометр не выдержал переездов и разбился еще в Сибири. Я принялся за свой аппарат, но как ни старался зажечь спирт, налитый из имевшейся на руках казаков бутылки, он не горел, потому что, как оказалось, был наполовину выпит одним из сопровождавших меня казаков и разбавлен водой. Впоследствии я узнал от Абакумова, что Карелин отравлял в присутствии казаков весь свой запас спирта, необходимого для научных целей, самым сильным ядом и давал этот спирт в присутствии казаков собаке, которая тотчас же околевала, и что только этим способом он мог отучить казаков от хищения ими спирта, столь необходимого для целей науки. Для меня же дело было в этот день непоправимо, и на первом моем восхождении я потерпел досадную неудачу. Пришлось довольствоваться полным сбором горных пород на пути, богатой коллекцией альпийских растений[9] и небольшим количеством жесткокрылых насекомых.
Альпийская флора роскошно покрывала своими чудными цветами скалы вершин Копальского гребня.
Флора всего Копальского гребня носила вполне альпийский характер, но между растениями, ее составлявшими, были и европейские (как альпийские, так и северные), в еще большей степени алтайские, а отчасти и местные алатауские, значительная часть форм которых была найдена мной впоследствии на Тянь-Шане.[10]
Ключ, выходивший из земли близ нашего привала метров на 60 ниже снежной поляны, имел +1,5°, а температура воздуха в тени +9°, но пригрев солнца был очень силен, и, конечно, не растаявшие в это время года снега нужно было уже признать вечными, в чем легко было убедиться из их сложения.
Когда же мы, после сбора альпийских трав, тронулись с нашего привала, день склонялся к вечеру, и было уже около 6 часов пополудни. Сумерки застали нас на половине спуска, который был очень крут, потому что мы шли напрямик в направлении к Копалу. Когда мы вошли в зону хвойных лесов, то уже совершенно стемнело, и мы, спотыкаясь и падая, должны были вести лошадей в поводу, пробивая себе путь между скалами и срубленными деревьями. Наконец, мы вышли на тропинку дровосеков, проходившую через ущелье, в котором зимовал первый пришедший сюда русский отряд в 1841 г., при занятии местности Копала под первое русское поселение в Семиреченском крае. Уже очень поздно вечером огни и лай собак возвестили нам наше благополучное возвращение в Копал.
Отвычка от верховой езды и переутомление от слишком трудного восхождения не остались для меня без последствий. День 14 августа я еще провел кое-как, приводя в порядок свои богатые сборы от 13 августа, но на другой день я уже слег в постель. Следующие три дня я не мог двинуться с места и только 18-го утром с трудом сел в тарантас для того, чтобы шагом доехать до Арасана. Теплые ванны имели на меня самое благотворное влияние: невыносимые боли прекратились, и 19 августа я с удовольствием мог уже сделать первую экскурсию за пять верст от Арасана. На следующие дни – 20, 21, 22 и 23 августа – я уже делал ежедневно экскурсии от 15 до 20 верст во все стороны от Арасана, вдоль реки Биен вниз по ее течению и вверх в горы, в ущелье Кейсыкауз, на копальские пашни и т. д.
Во время этих экскурсий я ознакомился с фантастического вида нагромождениями скал по реке Биен, как бы наваленными одна на другую, так что они могли дать в своих промежутках убежище для многих людей, а также с рекой, до такой степени обильной водой, что ее легко было развести на арыки (ирригационные каналы) для полива обширных пашен, а также с интересной фауной каменистых берегов Биена, в состав которой входило множество черепах (Testudo horsfieldi) и птиц, в особенности каменных куропаток (Сасcabis chukar) и степных рябков (Pterocles).
Наблюдение над здешней хлебной культурой убедило меня в том, что эта замечательно плодородная местность, дав место достаточно сильной русской колонизации, сделается сразу одним из прочных опорных пунктов нашего владычества в Средней Азии. Хлебные посевы состояли здесь из пшеницы, овса, ржи, ярицы, ячменя и отчасти кукурузы и сорго, но просо родилось неудовлетворительно. Посевы производились около 20 мая, первый полив полей – в первых числах, а второй – около 20 июня, жатва же началась в начале августа, а окончилась во время пребывания моего на Арасане. На десятине родилось в этом году средним числом пшеницы по 12 четвертей, а овса – по 20. Садоводство также развивалось здесь с успехом. Насаженные в садах персиковые деревья и виноградные лозы росли очень быстро, не говоря о яблонях, уже дававших плоды.
24 августа я почувствовал себя настолько хорошо, что решился продолжать свое путешествие в направлении к укреплению Верному. Выехав из Арасана рано поутру, я совершил свой переезд в Копал без усталости часа в три и, немного не доезжая до Копала, видел сухой смерч. В Копале мне не было другого дела, как повидаться и проститься со столь внимательным и предупредительным по отношению ко мне полковником Абакумовым. Выехал я из Копала в 4 часа пополудни в дальнейшее, в высшей степени интересное для меня путешествие, предшествуемый самыми благосклонными распоряжениями Абакумова на весь дальнейший мой путь по Копальскому округу.
Дорога шла прямо к западу, вдоль северного подножия Каратау, или Копальского гребня, отделяющего плодородное плоскогорье Джунке от глубоких долин рек Коры и Каратала, и после первого перегона до пикета Ак-Ичке (25 верст) я стал подниматься в гору и переезжать через понизившееся продолжение Каратау. Солнце уже скоро закатилось, дальние снежные вершины Семиреченского Алатау на востоке загорелись розовым цветом (Alpenglhen), а на западе вечерняя заря исчезла за невысоким узорчатым гребнем, и на небосклоне осталась, наконец, только двурогая луна, освещавшая своим бледным светом высокие горные обрывы, мимо которых проходила наша дорога. При этом-то несколько фантастическом свете поразило меня неожиданное явление, которое я ощутил в первый раз в своей жизни: скалы начали колебаться, а обвалы беспрестанно падали с треском с горных вершин; это было довольно сильное землетрясение. Для нас, к счастью, все обошлось благополучно, и мы в 9 часов 30 минут вечера добрались невредимыми до Сарыбулакского пикета, отстоявшего с небольшим в 50 верстах от Копала, и я ночевал в чистой и просторной комнате на этом пикете.
Выехав на другой день (25 августа) рано поутру из Сарыбулака, я доехал верст через пять до реки Каратал, одной из значительнейших рек Семиречья, которая, только что вырвавшись здесь из стеснявшей ее горной долины, неслась через скалы и камни, разбиваясь на множество рукавов и образуя многочисленные пороги. Броды через реку были здесь затруднительны, вследствие необыкновенной быстроты двух главных рукавов Каратала. Для удобства переправы дорога поднималась вверх Каратала верст на двадцать до вновь основанного Карабулакского пикета, в то время еще не совсем достроенного и состоявшего из группы временных юрт. Что меня поразило на этом пикете, это то, что обыкновенно все пикеты, много лет существовавшие, были расположены на совершенн обнаженной поверхности, и никаких деревьев около них насажено не было, а здесь я увидел, что около недостроенного еще пикета был целый садик. Но пришлось очень скоро разочароваться: садик этот состоял из довольно больших деревьев, привезенных из Каратальского ущелья и натыканных в землю в виде садика только по случаю моего приезда, что объяснялось тем, что перед моим приездом в Копал пронесся слух, что едет из Петербурга ревизор, который обращает особое внимание на растущие везде травы и деревья, почему и называется «министром ботаники». Слух этот был основан на том, что я был назван в открытом листе, данном мне Русским географическим обществом, магистром ботаники, и еще более укрепился тем, что Абакумов после моего первого посещения Копала сделал распоряжение, впоследствии вполне удавшееся, чтобы пикеты обсаживались деревьями.
Прежняя пикетная дорога от Копала в Верное выходила на Каратал в Каратальском пикете, находившемся в восьми верстах от нынешнего Карабулакского пикета, выше по реке Каратал, в самой долине реки. Пикет был перенесен в Карабулак, а на прежнем его месте на правом берегу Каратала осталось оседлое казачье поселение – хутор, в местности, богатой сенокосами, в которых у Копала ощущался недостаток. Вблизи этого хутора на обоих берегах реки возникли оседлые поселки так называемых чолоказаков. Под именем чолоказаков разумелись здесь такие выходцы из Ташкента, которые основывали оседлые поселения в степи, взяв себе в жены киргизок. В конце сороковых годов такие поселки чолоказаков стали возникать и на Каратале. Поселки эти состояли из тщательно выбеленных мазанок с плоскими крышами и печами, приспособленными для зимнего пребывания выстроивших их чолоказаков, которые обзавелись киргизскими женами тем же путем, каким римляне похитили сабинянок. Казаки назвали эти поселки «курганами» и очень хвалили умелость их жителей не только в полевых работах, ирригации и скотоводстве, но и в садоводстве и строительстве. Во главе одного из этих самовольных поселков (курганов) стоял престарелый патриарх Чубар-мулла, на которого мне указали, как на единственное лицо, знающее, где были найдены интересные исторические предметы в Каратальской долине. Но не менее этих предметов меня интересовали и сами каратальские чолоказаки, так как я имел некоторое основание думать, что большинство их были совсем не ташкентские узбеки, а беглые из Сибири ссыльнопоселенцы, долго проживавшие в Ташкенте и, наконец, образовавшие в конце сороковых и начале пятидесятых годов земледельческую колонию на самой окраине тогдашних наших азиатских владений, на реке Каратал, под сенью легальной русской передовой земледельческой колонии – Копала.
Для того чтобы разыскать древние исторические предметы буддийского культа, о которых мне говорили в Копале, и разрешить попутно мои недоумения относительно каратальских чолоказаков, я решился направиться из Карабулакского пикета в отстоящий верстах в восьми оттуда вверх по Каратальской долине на левом берегу реки «курган», или поселок, Чубар-муллы, захватив с собой из пикета пять рабочих с ломами и казака-переводчика, хорошо знакомого с Чубар-муллою. Хутор Чубар-муллы представлял уже по своему внешнему виду очень отрадное явление: он состоял из двух десятков хорошо выбеленных домиков с плоскими крышами, прекрасно устроенными печами и трубами и утопал в зелени деревьев, которыми они были обсажены и между которыми были и лесные деревья местной флоры Каратальской долины, а еще более фруктовые: яблони, абрикосовые деревья, так же как и лозы винограда. На огородах были овощи и кукуруза. Уже подъезжая к поселку чолоказаков, я нашел местность автономной каратальской колонии очень оживленной: беспрестанно встречались мне киргизы и чолоказаки на быках и верблюдах, и прекрасные стада крупного рогатого скота и характерных киргизских овец с их тяжелыми курдюками, и табуны легких лошадей. Для того чтобы достигнуть «кургана» Чубар-муллы, когда мы поравнялись с ним, нам пришлось переехать вброд через реку, так как хутор находился за нею. Брод через Каратал был очень труден. Дикая река разбивалась здесь на несколько рукавов, и, несмотря на сухое время года, рукава эти, вероятно вследствие таяния вечных снегов, представляли собой шумные и многоводные потоки, богатые водоворотами и порогами. Острова их живописно поросли талом, черемухой, облепихой, высокими ивами и тополями. Перебродили мы через реку зигзагами, диагонально, через гривы порогов, мимо огромных пней, нарочно здесь набросанных для того, чтобы волны не уносили лошадей с переправляющими их всадниками. За рекой мы повернули круто и скоро очутились перед ближними жилищами поселка. Чолоказаки встретили нас с заметной недоверчивостью, и на вопрос о том, где мы можем увидеть Чубар-муллу, мы получили уклончивые ответы. Тогда я послал своего очень смышленого переводчика разыскать его и устроить для меня с ним свидание. Я поручил переводчику разъяснить престарелому чолоказаку, что я приехал издалека, из столицы, посмотреть на то, как живется людям на новых русских землях, что я смотрю с радостью на то, как на этих землях селятся люди, от которых в течение почти десятка лет русские, кроме хорошего, ничего не видели, что они устроили своим собственным трудом для себя хорошие постоянные жилища, теплые зимой, а благодаря своим познаниям в садоводстве они развели и садики и огороды, сеют хлеб и держат хороший скот, из чего можно заключить, что они многое число лет прожили в «Ташкении» – как они ее называют, где многому и хорошему научились, что время их переселения из Ташкента мне хорошо известно, но откуда они родом и когда поселились в Ташкенте – я спрашивать их не буду, что мое посещение их «кургана» ничего, кроме пользы, им принести не может, так как еще более упрочит их спокойное пребывание с их семьями на русских землях, где местное начальство приняло их на жительство и где они уже прожили много лет, ничего дурного никому не сделали, а пользу русскому переселению на новые земли принесли немалую.
После переговоров с переводчиком Чубар-мулла явился ко мне, а причина, почему он не сразу решился показаться мне, скоро выявилась: он был старец лет 80 с явными следами вытравленных клейм на лице. Объяснения наши произошли уже не через переводчика, а на русском языке, на котором он говорил как русский, но со слегка татарским акцентом, легко объясняемым или тем, что он был по происхождению казанский татарин, или тем, что он долговременным пребыванием в Ташкенте, после побега своего с каторги, привык к татарской речи: хотя я и не сделал ему никаких прямых вопросов, особенно относящихся ко времени, предшествовавшему его осуждению, однако из наших разговоров выяснилось, что, поселившись в Ташкенте еще в тридцатых годах XIX века, он нашел себе там кусок хлеба, занимаясь земледельческими, садовыми и вообще сельскохозяйственными работами. У богатых ташкентских узбеков таких русских работников, бежавших из Сибири в Ташкент, было немало, и естественно, что они все знали друг друга, а он между ними был всех старше летами. В 1842 году до этих уже давно проживавших в Ташкенте русских людей дошли слухи о том, что в Семиречье возникло цветущее русское земледельческое поселение (Копал), и Чубар-мулла, человек отважный и предприимчивый, много лет страдавший тоской по родине в своем изгнании на чужбине, решился привести в исполнение зародившееся в нем непреодолимое желание посмотреть на эту новую богатую окраину русской земли и, если возможно, поселиться в ней для того, чтобы, по крайней мере, умереть на родной земле. Он запасся тремя верблюдами, навьючил их ташкентским товаром – изюмом, шепталой, фисташками и ташкентскими тканями, беспрепятственно доехал до Семиречья, сбыл здесь с выгодой свой товар, запасся в Копале русским товаром, с которым и вернулся в Ташкент; на дороге он встретил особенно благосклонное гостеприимство и временный заработок у русских казаков на Каратале и, облюбовав совершенно еще свободные там места, удобные для орошения и земледелия, решился поселиться на них вместе со своими земляками, товарищами – беглецами из России, под именем ташкентских выходцев – чолоказаков. По возвращении в Ташкент он собрал большой караван из нескольких десятков верблюдов и не меньшего числа чолоказаков с большим количеством ташкентских товаров, из коих самым ходким был изюм, так как из него копальские казаки курили водку, ввоз которой к ним из России был безусловно запрещен. С тех пор эти русские чолоказаки окончательно поселились на Каратале, обзавелись здесь семьями, получив в жены киргизок, иных похищением с их на то согласия, других – с уплатой калыма. Второму поколению этих чолоказаков, происшедшему от смешанных браков с киргизками, уже было от 10 до 17 лет, а недоверчивые сначала их отцы («выходцы из Ташкении», как называли они себя) постепенно отважились говорить со мной на родном своем языке, то есть по-русски. Один из них рассказал мне случай, бывший с ним при постройке русского консульства в Кульдже: он был приглашен по рекомендации родственных с ним киргизов нашим консулом Захаровым для кладки печей. Долго объяснялись они с консулом по-киргизски и по-узбекски, но все-таки понять друг друга не могли, и печник из чолоказаков, не вытерпев, спросил консула по-русски: «Да какую печку вашему высокоблагородию нужно – русскую или голландскую?» Консул «изволил рассмеяться», а чолоказак соорудил ему такую печку, какую китайцы никогда и не видывали и за которую он получил и большую благодарность, и хорошую плату. Полевые работы были, конечно, известны Чубар-мулле с малолетства, но проведению арыков и разведению фруктовых деревьев он научился в Ташкенте.
Когда мои сношения с каратальскими чолоказаками вполне установились и всякая их недоверчивость в отношении меня исчезла, то они с удовольствием и любознательностью русских людей взялись указать мне место, в котором несколько лет тому назад инженеры, проводившие здесь дорогу, случайно нашли какие-то интересные предметы. По рассказам, слышанным мной в Копале, это были, между прочим, какие-то круглые глиняные медальоны, на которых были изображены на каждом по сидящей фигуре со скрещенными ногами и короной на голове, а затем еще другие предметы, слепленные из глины, о форме и значении которых я не мог сделать себе никакого представления.
За аулом Чубар-муллы видны были часто встречающиеся в Сибири высокие курганы, заключающие в себе столь распространенные так называемые «чудские» могилы, но чолоказаки повели меня не туда, а в сторону от аула, на прибрежный к реке кряж, возвышавшийся над ней метров на 100 и состоявший из скалистых обрывов сланцев, поставленных на ребро, простирающихся от запада к востоку и имеющих естественное падение под углом в 80°; на этих-то скалах и к этим обрывам были прислонены человеческие сооружения, сложенные из плит тех же горных пород, но положенных горизонтально и разделенных между собой насыпями глины. Иногда все это принимало форму небольших курганов. При помощи своих работников и чолоказаков я прокопал один из таких курганов поперек во всю его вышину и ширину поперечной канавой. Могилой перекопанный мною курган не оказался. В нем не было никаких костей, ни предметов, находимых в могилах, и я пришел к заключению, что эти человеческие сооружения были жилищами или кельями буддийских отшельников или монахов времени джунгарского владычества XVII века. Медальонов с изображением Будды я уже не нашел, потому что мы попали на курган, хищническая раскопка которого была наскоро сделана инженерами, но другие предметы, о которых нам говорили, мы нашли в сотнях экземпляров. То были небольшие предметы от 8 до 10 сантиметров в вышину, тщательно слепленные из глины. Они имели сходство по виду с небольшими коронками формы мономаховой шапки с рельефными украшениями на своей верхней, конической части и с тибетской надписью кругом. Очевидно, это были какие-то предметы буддийского культа, изготовлявшиеся кустарным промыслом монахами, жившими в кельях на Каратале. Так как кельи были построены из тяжелых каменных плит, поддерживаемых деревянными столбами из очень непрочного дерева (тополя), то дерево это сгнило, и все кельи обрушились, а во время моего посещения уподоблялись уже более или менее бесформенным грудам камней, между которыми изредка можно было различить что-то похожее на коридоры. К солнечному закату я должен был закончить работу, одарив всех своих сотрудников. Ночевал я в чолоказацком хуторе, пользуясь самым радушным гостеприимством экс-каторжников, давно превратившихся в самых мирных и трудолюбивых поселенцев новоприобретенной русской земли, упрочению обладания которой они служили очень усердно и вполне сознательно.
На следующее утро я расстался после оживленных бесед со встреченными мной в первый раз в жизни экс-каторжниками (совершившими, несомненно, когда-то в своей жизни очень тяжкие преступления), унося по отношению к ним самое теплое, гуманное чувство.
25 августа я продолжал свое путешествие из Карабулака; восемь верст дорога шла еще по Караталу, но на девятой версте повернула к югу, начала подниматься в гору и после перегона в двадцать четыре версты от Карабулака достигла Джангызагачского пикета. Проехав еще восемнадцать верст далее, сначала мимо диоритовых гор, а потом мимо горы, состоявшей из порфира, я переехал через перевал в долину реки Коксу, светлая, блестящая на лучах солнца лента которой представлялась передо мной, окаймленная рядом свежих, высоких тополей. Здесь я оставил свой экипаж на привале, а сам отправился на коне семь верст вниз по течению Коксу, где, как я слышал, находилась скала с какими-то фигурами или надписями. Версты через две довольно широкая долина Коксу заметно сузилась. Дно долины уподоблялось чудному парку, состоявшему из тополей, берез, черемухи, облепихи и ивы, перевитых джунгарским ломоносом (Clematis songariса). Река, широкая и быстрая, то разделялась на несколько рукавов, то соединялась в одно русло, украшая парк своими серебристыми, аквамариновыми лентами. С обеих сторон высоко громоздились горы крутыми и смелыми обрывами скал, состоявших из конгломерата. На пятой версте мы переехали через гранитный гребень, а, спустившись с него, по проезде семи верст, на луговом скате к реке нашли много отдельных гранитных скал и на одной из них те грубые, можно сказать, детские изображения животных, о которых нам говорили. Замечательно, что совершенно такие же фигуры оленей и диких коз Спасский нашел на берегах Енисея и изобразил их в своем «Сибирском вестнике» еще в 1820 году. По-видимому, эти изображения заменяли собой надписи и имели условный гиероглифический характер, но во всяком случае они относились к «чудскому» бронзовому периоду и доказывали, что в доисторические времена одни и те же племена двигались с берегов Енисея, огибая Алтай, где они оставили свои следы в так называемых «чудских» копях и проникали в Семиречье.
К своему экипажу я вернулся уже после солнечного заката. Вдали на востоке при лунном свете были едва видны снежные вершины. Отсюда мы уже ночью ехали верст восемнадцать—двадцать до Коксуйского пикета, расположенного при самом выходе из узкого, дикого ущелья и состоявшего из нескольких красивых беленьких домиков. Здесь вновь возникал казачий поселок, и был устроен хороший мост через реку.
Коксуйский поселок представлял для меня большой интерес на моем пути, во-первых, потому, что это была третья местность Семиречья, в которой я нашел уже упрочивавшуюся русскую колонизацию в Средней Азии, а во-вторых, потому, что, находясь здесь вблизи снежных гор, я имел возможность предпринять отсюда второе в Семиречье восхождение до пределов вечного снега.
Всматриваясь поутру 27 августа в окружающую меня местность, я увидел перед собой две горные группы, достигавшие пределов вечного снега. Одна из них походила по своему очертанию на одну из швейцарских вершин Ронского бассейна – «Dent du Midi» и даже на южном своем склоне имела снежные полосы; киргизы называли ее Куянды. Другая группа, простиравшаяся параллельно первой, отделялась от нее широкой долиной реки Коктал и представляла высокий гребень, вершины которого на своей северной стороне покрыты были широкими полосами вечного снега. На этот-то хребет, который киргизы называли Аламан, я и предпочел взобраться, так как горная группа Куянды, носящая на себе еще более вечного снега, чем Аламан, показалась мне неприступной с южной стороны, а простирающиеся к юго-востоку от Куянды горы, далеко заходящие за снежную линию и имеющие вершины, покрытые сплошной снежной мантией, находились во второй линии за Куянды и были отделены от нее глубоким ущельем. Притом же главная вершина Атамана была так расположена, что вид с нее со всех сторон был самый обширный и для исследователя географии страны самый поучительный и простирался далеко за китайские пределы и за самую главную реку Семиречья – Или.
Киргизский султан Адамсарт вызвался проводить меня на вершину Атамана в сопровождении одного джигита, а я взял с собой из Коксуйского поселка только двух казаков. Пятнадцать верст мы сделали на прекрасных лошадях султана по дороге от Коксуйского пикета к Терсаканскому, а затем переехали вброд быструю реку Коктал и стали подниматься на Аламан. Несмотря на усилие прекрасных лошадей султана, подъем занял часа четыре. Дорога шла через скалистые ущелья вдоль ручья, падающего водопадом. Около полудня достигли мы вершины хребта у снеговой поляны, над которой еще круто возвышалась груда сиенитовых скал колоссальной величины, промежутки которых были наполнены крупнозернистым снегом; кругом была в полном цвету альпийская растительность алтайского типа. На вершине Аламанского хребта провел я четыре часа за сбором растений,[11] образцов горных пород и в производстве гипсометрических наблюдений, которые удались потому, что моя бутылка со спиртом, на этот раз находившаяся на попечении Адамсарта, не была выпита. Мое наблюдение дало для одной из вершин Аламана 3000 метров. В 4 часа пополудни мы начали спускаться с Атамана по другой, более прямой и более восточной дороге, по крутым обрывам, мимо ужасных пропастей. Вдоль ущелья крутые скаты поросли казачьим можжевельником (Juniperus sabina), ниже зоны распространения которого появилась жимолость (Lonicera xylosteum) и черемуха (Primus padus). Когда мы достигли половины спуска, солнце уже начинало скрываться на западе под ровным горизонтом. Адамсарт отъехал в сторону, быстро соскочил с лошади, бросился на колена, снял свою коническую шапку и, обратившись на запад, несколько минут произносил свою молитву… Уже было совершенно темно, когда мы достигли конца своего спуска и направились к своему ночлегу в аулах Адамсарта. Проскакав быстро верст шесть, мы увидели огни и услышали лай собак и говор встретивших нас киргизов, толпой суетившихся около большой юрты, которая как бы сама собой выходила из ряда других юрт и двигалась к нам навстречу. Когда мы вошли в юрту, расположившуюся на лугу, то нашли уже там разостланными богатые ташкентские ковры, приготовленные для нашего ночлега. Скоро загорелся и приветливый огонек посреди юрты, принадлежавшей, как я узнал, не султану, резиденция которого была еще гораздо далее, а богатейшему из жителей этого аула. Общество, окружившее очаг, состояло, кроме прибывших со мной, из хозяина юрты, двух почетнейших киргизов аула и двух чолоказаков. Прежде всего явился кумыс, потом мы пили чай, а затем было подано обычное выражение гостеприимства – баранина. Султан совершил свою молитву, затем нам подали красивые бухарские медные кумганы (рукомойники), и мы все умыли руки и принялись за свой ужин, после которого хозяева юрты и жители аула удалились, а мы с султаном улеглись на приготовленные для нас шелковые подушки. Огонь погас. Через верхнее отверстие юрты мы увидели заблиставшие звезды. Под унылый и монотонный напев киргизов, охранявших окружавшие нас стада, сон очень скоро овладел нами. Только после полуночи я был пробужден страшной тревогой: послышались крики людей, отчаянный лай всех собак аула и, наконец, испуганные голоса всех домашних животных аула: ржанье лошадей, рев быков и верблюдов, блеянье овец – одним словом, такой дикий вокальный концерт, какой мне привелось слышать только один раз в моей жизни. Все находившиеся на ночлеге в юрте выбежали из нее, кроме меня и султана, спавшего подле меня крепким сном на своих шелковых подушках и едва проснувшегося уже после меня. Через несколько минут после того около самой юрты раздался громкий выстрел, и я мог распознать причину тревоги, так как все киргизы, узнав ночного гостя, кричали: «аю», «аю»; это был медведь, забравшийся в стадо, которое паслось в нескольких шагах от нашей юрты, выдвинутой далеко вперед от всего аула. Испуганный выстрелом моего конвойного казака, медведь предпринял быстрое отступление, похитив только одного барана. От киргизов я узнал, что накануне в том же самом часу тот же аул подвергся нападению другого медведя, которому, однако же, не удалось так дешево отделаться от преследования. Киргизы окружили его со всех сторон и убили. Трофей их вчерашней победы – прекрасная медвежья шкура была принесена и разостлана передо мной и султаном Адамсартом.
28 августа поутру я быстро доскакал на киргизском коне до отстоявшего в пятнадцати верстах от аула Терсаканского пикета, сел в свой тарантас, доставленный с Коксуйского пикета, где он оставался на время нашей поездки на Аламан, и продолжал свой путь по пикетной дороге к Верному. Через один перегон в тридцать восемь верст я достиг Алтынэмельского пикета. Пикет этот замечателен тем, что лежит у подошвы сильно понизившегося Семиреченского Алатау, прямо против горного перевала Алтын-эмель, через который шла караванная дорога в Кульджу. Второй перегон этого дня от Алтын-эмеля до Куянкуза составлял еще двадцать семь верст. Дорога шла дугой по степи, избегая продолжения Алтынэмельского кряжа, и привела меня уже после солнечного заката на Куянкузский пикет, на котором я и остановился на ночлег.
29 августа поутру я быстро переехал перегон в двадцать семь верст от Куянкузского до Карачекинского пикета. Дорога на протяжении первых девятнадцати верст шла к юго-западу, пересекая порфировый кряжик, с вершины которого я впервые с восторгом увидел в туманной дали блистающий своими вечными снегами исполинский хребет – Заилийский Алатау. Карачекинский пикет был расположен в ложбине, орошенной ручьем посреди невысокой группы холмов. Перегон от Карачекинского до Чангильдийского пикета составлял верст тридцать пять. До полпути дорога шла еще по волнистой степи, через порфировые холмы, поросшие кустарником джузгуна (Calligonum leucocladum), еще покрытым в это время года своими розовыми цветами, но с половины дороги степь сделалась ровнее и песчанее и приобрела совершенно серый колорит, так как растительный ее покров состоял отчасти из разных полыней (Artemisia maritima, A. olivieriana, A. annua), но в особенности из мелкой и любимой скотом травы серого цвета – «устели-поле», называемой киргизами эбелеком (Ceratocarpus arenarius), покрывавшей здесь густым и сплошным ковром песчаные пространства; местами на этом ковре торчали огромные стебли полувысохших колючих трав (синеголовника – Eryngium macrocalyx), сохранивших еще свои голубые головки и составлявших любимую пишу верблюдов. К вечеру замыкавший наш горизонт на юге колоссальный Заилийский Алатау задернулся полупрозрачным туманом облаков, солнце погасло на низменном и ровном западном горизонте Прибалхашской равнины, и я остановился на ночлег на Чангильдийском пикете.
30 августа рано поутру я выехал из этого пикета, который отстоял от реки Или всего только в восьми верстах, но так как место, удобное для переправы через эту самую большую реку Семиречья, было расположено гораздо ниже по ее течению, то перегон до пикета Илийского составлял двадцать пять верст.
Здесь, посреди Илийской низменности, я почувствовал себя совершенно в иной, своеобразной климатической растительной зоне, служащей киргизским кочевникам для их зимовок. Флора и фауна этой зоны имели совсем незнакомый мне характер.
Появилось передо мной множество характерных для этой зоны низких и высоких кустарников и трав, между которыми меня поразил замечательно красивый вид барбариса, покрытый в это время года кистями крупных и круглых розовых ягод и превосходящий высотой человеческий рост вдвое и даже втрое.[12]
Мелких кустарников встречалось чрезвычайно много. Это были: серебристая «акация» (Halimodendron argenteum), два вида лиция (Lycium turcomanicum и L. ruthenicum), курчавки (Atraphaxis spinosa и A. lanceolata), гребенщики (Tamarix elongata, T. hispida), гелиотроп (Heliotropium europaeum), Stellera stachyoides и т. д.
Фауна представляла также поразительные особенности. Не говоря уже о кабанах, тиграх, барсах и дикобразах, укрывавшихся в обильных камышовых зарослях этой зоны, поражали здесь своим изобилием черепахи (Testudo horsfieldi) и разнообразные ящерицы и змеи, так же как насекомые и паукообразные, из которых я здесь впервые увидел фаланг, скорпионов и каракуртов, укушения которых, впрочем, не так опасны осенью, как в июне. Особенно много было также жуков из семейства Tenebrionidae (Blaps, Prosodes, Pimeliini). Ближе к реке появились и деревья: разнолистные тополи (Popolus euphratica и P. pruinosa), а также серебристая джида (Elaeagnus angustifolia).
Чем ближе мы подъезжали к Илийскому пикету, тем местность становилась оживленнее. Беспрестанно встречались то длинные караваны верблюдов, то ряды телег и повозок с солдатами и первыми переселенцами в Заилийский край. На самом пикете (Илийском) еще не было выстроенных строений: весь он состоял из юрт. Несколько выше пикета стоял на реке большой и неуклюжий баркас. Он был выстроен на западном берегу озера Балхаш, и я видел его строителей, только месяц тому назад приведших его в Илийский пикет. Через озеро ехали они недели две, задержанные противными ветрами. Озеро, по их рассказам, имело вообще метров восемь глубины, но местами глубина эта уменьшалась до четырех. Посреди озера они встретили довольно высокий остров, видный издали. По реке Или они поднимались бечевой до Илийского пикета на протяжении трехсот верст в течение двух месяцев.
Ширина реки Или у пикета от 300 до 400 метров. Переправа наша через Или оказалась довольно затруднительной и взяла немало времени. Хотя течение против Илийского пикета не особенно быстро, но в нем немало опасных водоворотов. Тарантас мой переправили кое-как на каюке, но я сам вынужден был переправляться с казаками верхом на лошадях вплавь. При этом лошадь одного из них начала тонуть; казак спасся только потому, что мы плыли толпой, один подле другого, и он успел ловко перебраться на лошадь своего соседа, его же лошадь исчезла под водой и вынырнула только гораздо ниже по течению реки.
Переправившись через реку, я сел опять в тарантас, и мне оставалось еще два перегона до Верного (70 верст). Первый перегон, до Алматинского пикета, вначале пересекал еще характерную приилийскую зону, в которой в это время находилось множество спустившихся из альпийской зоны киргизских аулов с их табунами и стадами.
Берущие начало из вечных снегов Заилийского Алатау многоводные притоки Или, вырывающиеся из горных теснин на широкое степное подгорье еще бурными потоками, достигают реки, потеряв массу своих вод, разведенных в арыки для орошения полей жаркой приилийской зоны (имеющей не более 300 метров абсолютной высоты), уже узкими и очень маловодными ручейками. Через один из таких ручейков мы переправились вброд верстах в восьми от пикета и едва признали в нем ту чудную реку Талгар, от которой получила название питающая ее своими вечными снегами вершина Заилийского Алатау (Талгарнын-тал-чоку). Другую реку, представляющую ничтожный ручеек, мы переехали, верст восемь не доезжая до Алматинского пикета. Это была та река (Алматы), которая вырывается из горных теснин близ самого Верного.
Во все время нашего перегона от Илийского до Алматинского пикета мы видели перед собой колоссальный Заилийский Алатау. Хребет этот простирается от востока к западу более чем на 200 верст, поднимаясь в своей середине до исполинской высоты. По самой середине его возвышается трехглавая гора, имеющая более 4 тысячи метров абсолютной высоты. На самой вершине этой горы снег не держится на темных, крутых обрывах, но на соседних вершинах снега очень много, по крайней мере так, что на стоверстном протяжении середина высокого гребня кажется покрытой сплошь вечным снегом, и только в шестидесяти верстах на восток и запад от главной вершины (Талгарнын-тал-чоку) гребень Заилийского Алатау понижается ниже снеговой линии.
По мере приближения к Алматинскому пикету день уже склонялся к вечеру, и все подгорье Заилийского Алатау скрылось в застилавшей его оболочке сухого тумана, за которым скрывались все контуры хребта, представлявшегося до высоты 3000 метров однообразной темной исполинской стеной; но весь снежный его гребень от 3 до 5 тысяч метров, где уже не было тумана и где атмосфера была совершенно безоблачна и прозрачна, был освещен лучами заходящего солнца, которые давали снегам очаровательный розовый оттенок, и виден с необыкновенной отчетливостью во всех его мельчайших контурах. Нигде в Евразии мне не удалось видеть так близко более высоких гор, так как в швейцарских Альпах, на Кавказе, в Туркестане и даже в более высоком Тянь-Шане исполинские снежные гребни бывают видны лишь только с больших абсолютных высот и нигде не достигают высоты 4000–4500 метров над зрителем, какую имеет гребень Заилийского Алатау, непосредственно поднимаясь над Илийской низменностью.
На последнем нашем перегоне от Алматинского пикета до Верного (35 верст) уже совершенно стемнело, а когда мы стали подъезжать к Верному, наступила темная ночь. Тем эффектнее представились мне совершенно неожиданно на всем широком пространстве только что основанного укрепления веселые разноцветные огни зажженной в этот день иллюминации, которая представила мне Верное в совершенно феерическом виде. Я знал, что домов в Верном, кроме наскоро выстроенного домика пристава Большой орды, еще не существует, а между тем блестящие разноцветные шкалики обозначали красивые фасады множества этих несуществующих домов.
Когда же я проснулся на другой день в приготовленной мне просторной юрте и вышел из нее, то никаких домов и домовых фасадов не оказалось. Обнаружилось, что вечером от хитроумно придуманной иллюминации произошла полная иллюзия. Только немногие из наиболее зажиточных переселенцев успели соорудить фундаменты своих домов и заготовить для них лесной материал. Материал этот состоял из великолепных, прямых, как стрела, строевых деревьев тянь-шаньской ели (Picea schrenkiana), привезенных сюда из Алматинской долины. Переселенцы жаловались только на непрочность этого леса, который сильно трескался; но это происходило потому, что, вместо того чтобы просушить предварительно деревья после их рубки еще в сырой зоне лесной растительности, переселенцы прямо перевозили деревья в зону необыкновенно сухого подгорья, где в то время не росло еще ни одного дерева, а роскошные сады, в которых утопает ныне этот цветущий город, начали разводиться только гораздо позже.
Приставом Большой орды, а следовательно, и начальником всего Заилийского края был при моем прибытии образованный полковник Хоментовский. Воспитывался он с успехом в Пажеском корпусе и при своих дарованиях был бы выдающимся человеком, если бы не имел того недостатка, который парализовал столь многих из наших лучших в то время окраинных деятелей, – алкоголизма.
Хоментовский встретил меня очень приветливо, и мы с ним сошлись очень скоро на наших лагерных петергофских воспоминаниях. Он заявил мне, что относительно конвоя для меня он имеет предписание генерал-губернатора, и выразил уверенность, что при моем военном воспитании я лучше, чем любой из его офицеров, поддержу дисциплину в конвое, непосредственно мне подчиняемом. Он предупредил меня, что на восточной оконечности Иссык-Куля я, вероятно, никого не найду, потому что, вследствие продолжительной и кровавой распри между двумя соседними племенами каракиргизов – сарыбагишами (подданными Кокандского ханства) и богинцами (подданными Китая), последние бежали с Иссык-Куля на восток, а первые еще не осмелились занять родовых богинских земель, то есть восточной половины Иссык-Кульского бассейна. Конечно, можно было наткнуться на блуждающие шайки (баранту) той или другой стороны, но всю эту племенную распрю каракиргизов Хоментовский считал благоприятным обстоятельством для моего путешествия, препятствием к которому было только позднее время года.
Экспедиция моя (1856 г.) на озеро Иссык-Куль была снаряжена в два дня. Я получил в свое распоряжение дсять конвойных казаков, двух киргизов, трех вьючных лошадей и верблюда.
Выехали мы 2 сентября к вечеру; при выезде из Верного встретили веселый хоровод первых русских переселенцев из крестьян, только что прибывших в Верное. Мой отряд состоял всего из 14 человек (кроме меня и десяти казаков, – из моего крепостного слуги и двух киргизов), но к нам присоединились еще два казака из бессрочно отпускных и один юноша, не достигший еще служебного возраста, пожелавшие ехать с нами в горы на охоту за тиграми. Кроме того, нас сопровождали три офицера (полковник Хоментовский, артиллерийский капитан Обух и еще один артиллерийский офицер со своими конвойными, ехавшие в киргизские аулы, кочевавшие на реке Иссык), так что весь наш караван состоял из 30 человек. Мы направились прямо к востоку вдоль подножия Заилийского Алатау, сначала при дневном свете, а потом, когда погасли последние лучи заходившего солнца, еще часа два при лунном свете и, проехав всего до двадцати четырех верст, остановились на ночлег на первой значительной реке (Талгар), которая выходит из горного хребта восточнее Алматы. Место, избранное для ночлега, находилось там, где река Талгар вырывается бурным потоком из долины на подгорье.
3 сентября я встал гораздо ранее солнечного восхода и в сопровождении одного казака выехал на ближайшую возвышенность для того, чтобы насладиться очаровательной картиной утреннего мерцания (Alpenglhen), открывшейся перед нами через широкую выемку Талгарской долины снежной Талгарской группы. В то время, когда ближайшие к нам невысокие предгорья со своими мягкими, округлыми очертаниями еще едва выступали из ночного покрова, возвышавшийся во главе Талгарской долины, резко очерченный зубчатый снежный гребень с трехглавым исполином (Талгарнын-тал-чоку) уже блистал своими вечными снегами в ярко-пурпуровых лучах солнца, еще не показавшегося из-за далекого горизонта. Когда же, наконец, яркое светило показалось над горами, я обратил внимание на ближайшую местность нашего ночлега. При своем выходе на подгорье Талгар показался мне шире, быстрее и шумнее реки Биен в Семиреченском Алатау. Берега его поросли деревьями и кустарниками.[13] Валуны реки состояли из сиенита, диорита и диоритового порфира.
Мы все снялись с лагеря не ранее 10 часов утра. День был очень жаркий. Мы с трудом перешли вброд через Талгар и, быстро проехав двенадцать верст вдоль тех же предгорий, достигли второй от Верного значительной реки этого подгорья, Иссыка, на котором и расположились на полдневку около 11 часов утра, при выходе его из гор. В этом месте возвышенности предгорья были округлы и не имели никаких горно-каменных обнажений. Валуны реки состояли из порфира и в небольшом количестве – из диорита. Река Иссык при выходе своем из горной долины несколько уже Талгара, но так же быстра, а долина ее гуще, чем долина Талгара, заросла деревьями, между которыми главную роль играли: яблоня, урюк (абрикосовое дерево) и боярышник (Crataegus pinnatifda).
Водопад на реке Иссык. Рисунок топографа М. Сироткина
Долина Иссыка служит одним из лучших входов в лучшие по своим видам местности Заилийского Алатау. Мне так много говорили о водопаде, находящемся в долине Иссыка, и о прекрасном альпийском «Зеленом озере» (Джасыл-куль), которого легче всего достигнуть по долине Иссыка, что я решился, оставив свой отряд на места полдневки, сделать в сопровождении трех конвойных казаков и трех охотников экскурсию в долину.
Иссык-Куль у Каракола. Фотография Э.М. Мурзаева
Мы выехали около полудня. Сначала долина направлялась прямо к югу, между округлыми возвышенностями. Леса яблонь и урюков становились все гуще и гуще. Вскоре направо от нас открылся вход в боковую долину в которую я решил заехать со своими спутниками, так как она была чрезвычайно узка и живописна. Высокие, но округлые горы, ее ограничивающие, поднимались по обеим сторонам одна за другой наподобие кулис. Они также поросли густыми зарослями яблонь и урюков. Несмотря на осеннее время года, все было в ней свежо и зелено, как в прекрасном саду. Яблони были покрыты спелыми яблоками, но абрикосы уже сошли. Подъем вдоль долины был довольно крут и труден.
Казаки-охотники, нас сопровождавшие, не обманулись в своих ожиданиях, и когда мы выехали из зоны фруктовых деревьев в зону хвойных лесов, состоявших из стройных елей, а затем из арчи (Juniperus sabina), мы действительно выпугнули из густых зарослей арчи двух тигров. Все бросились их преследовать, но, конечно, без всяких шансов на успех, и, проехав версты три в горы, я решил повернуть назад со своими конвойными в долину Иссыка. Казаки-охотники расстались с нами, желая выследить тигров и продолжать так удачно начавшуюся, по их мнению, охоту. Я же со своими конвойными вернулся в долину Иссыка и стал подниматься по ней.
Горы становились выше и теснее, а на их скатах появились впереди нас стройные ели (Picea schrenkiana). Наконец, на пятой версте появились отвесные обрывы скал и каменные осыпи. Порода, из которой состояли горы, окаймляющие долину, оказалась красным кварцесвободным порфиром. Вершины гор, образующих долину, превратившуюся далее в узкое ущелье, были, однако же, округлы и куполовидны. В осыпях и валунах также почти ничего не попадалось, кроме порфира, и только изредка встречались розовый и белый с черным сиениты. Раза четыре мы должны были переезжать вброд бешеный Иссык для обхода отвесных скал, поднимающихся то на том, то на другом его берегу. Броды были глубоки и чрезвычайно опасны, так как лошади в самых стремительных местах бурного потока, спотыкаясь о подводные камни, могли быть легко сбиты и унесены пенящимися волнами. В одном месте такая волна опрокинула споткнувшуюся о подводный камень одну из наших лошадей. К счастью, казак, на ней сидевший, успел спрыгнуть на скалу, не заливаемую волнами бурного потока, а лошадь, застрявшую между подводными камнями недалеко от берега, нам вскоре удалось вытащить из воды. Наконец, в конце дикого ущелья показался, спускаясь широкой серебристой лентой, водопад. Весь Иссык, подобно Гисбаху (в Швейцарии), стремился с длинного ската уступами в глубокое ущелье, и только вершина его прорывалась водопадом сквозь скалистую выемку, живописно окаймленную темно-зелеными елями, торчащими со скалистых порфировых обрывов, отчасти покрытых темной зеленью арчи.
До «Зеленого озера» мы в эту поездку добраться не могли, так как до него оставалось еще несколько верст трудного подъема, а солнце уже скрылось за высокими горами. Я посетил озеро Джасыл-куль только в следующем, 1857 году, а в этот день поспешил возвратиться в наш лагерь (при выходе Иссыка из гор), до которого мы добрались уже при лунном свете. Офицеров, ехавших со мной попутно, я застал здесь на ночлеге после совершенного ими объезда киргизских аулов.
Со своим выездом на следующий день я не торопился, так как в этот день переезд предстоял мне самый легкий. Убедившись во время преследования тигров, а также во время четырех наших переправ через Иссык в полной непригодности казачьих лошадей для горных переездов, я решил во что бы то ни стало переменить всех своих лошадей для своей двухнедельной экспедиции на свежих у таких киргизов Большой орды, которых можно было считать горцами, так как они летнее время года держали свои табуны на самых неприступных высотах Заилийского Алатау. Такие аулы, по указанию полковника Хоментовского, я мог найти на реке Тургень, отстоявшей всего только в пятнадцати верстах от Иссыка.
4 сентября, встав поутру довольно поздно после утомительных переездов прошедшего дня, я узнал о печальном исходе тигровой охоты, в начале которой мы пытались принять участие. Преследуя тигров, три охотника напали, наконец, на их следы, которые в одном месте расходились, так как, очевидно, оба тигра побежали по разным тропинкам. По верхней тропинке отправился один из двух старших и опытных охотников с собакой, по другой пошел столь же опытный старый казак с молодым, еще никогда не бывавшим на тигровой охоте. Обе партии не теряли друг друга из виду. К несчастью, казак, шедший по нижней трпинке без собаки, заметил тигра, притаившегося в кустарниках, уже слишком поздно для того, чтобы иметь время в него выстрелить. Тигр бросился на охотника так стремительно, что ударом лапы выбил у него винтовку из рук. Опытный казак, не теряя присутствия духа, стал перед тигром, который в свою очередь тоже остановился и лег перед охотником, как кошка, которая ложится перед мышью, когда та перестает двигаться. Молодой казак спешил на выручку товарища, но руки его так оцепенели от страха, что сделать выстрела он не мог. Тогда старший казак потребовал, чтобы он передал ему свою винтовку, но и это молодой казак не был в состоянии сделать; старый обернулся и сделал шага два-три для того, чтобы взять у молодого его винтовку. В этот момент тигр бросился на свою жертву и, схватив казака за плечо, повлек его сильным движением вперед, так как заметил, что третий казак, шедший с собакой по верхней тропинке, быстро бежал наперерез его пути. Тигр уже успел перебежать место пересечения тропинок, но собаке удалось догнать его и вцепиться ему в спину. Тогда тигр, бросив свою добычу, пробежал немного вперед и начал вертеться для того, чтобы сбросить и разорвать своего маленького врага, что ему и удалось, наконец, но тут он был поражен двумя смертельными выстрелами преследовавшего его охотника; однако он имел еще достаточно силы для того, чтобы спуститься до ручья, напиться в нем и испустить на его берегу свое последнее дыхание. Но победоносному стрелку было уже не до тигра: он бросился на помощь к своему товарищу, у которого одна рука была перегрызена выше локтя, а у другой сильно повреждены два пальца. Оба казака перенесли своего товарища на руках до того места, где они оставили своих лошадей, и затем добрались при их помощи до нашего ночлега на Иссыке. С трудом перевезли пострадавшего в Верное, где я только по своем возвращении из двух своих поездок на Иссык-Куль посетил его в госпитале и нашел выздоравливающим, хотя рука у него уже была отнята. Трофей их охоты, прекрасная тигровая шкура, был передан мне, а сумма, данная мной охотнику, убившему тигра, была великодушно уступлена им пострадавшему товарищу.
Озеро Джасылкуль (Иссык). Акварель художника П.Кошарова.
Возвращаюсь к своему путешествию. 4 сентября в 10 часов утра, простившись с Хоментовским и артиллерийскими офицерами, уже только в сопровождении своих конвойных казаков я быстро переехал десятиверстное пространство между Иссыком и следующей к востоку значительной рекой – Тургень. На Тургень мы попали в том месте, где эта река выходила из горной долины на подгорье, в котором она промыла себе глубокую ложбину. Ложе ее было засыпано валунами порфира и сиенита, течение быстро и шумно, волны ее пенились, перескакивая через подводные скалы; на реке было много заваленных валунами наносных островов; ширина реки такая же, как Талгара, и при выходе ее из гор брод был очень затруднителен для наших слабых лошадей. Аул, в котором мы могли нанять свежих коней, нашелся в пяти верстах ниже того места, к которому мы вышли; он принадлежал богатому баю Атамкулу, который славился как один из самых храбрых батырей Большой киргизской орды. Мне удалось получить 15 прекрасных и привычных к горным поездкам лошадей на две недели с двумя проводниками, по два барана за лошадь, но лошадей можно было собрать только к позднему вечеру, и я остался на ночлег в юрте, выставленной мне гостеприимным Атамкулом. Верблюд, данный в мою экспедицию Хоментовским, был единодушно признан пригодным для горного путешествия.
5 сентября я тронулся в путь со своим конвоем в 7 часов утра. Через час езды к югу от Атамкуловых аулов, вверх по Тургеню, ложбина этой реки превратилась уже в долину. Боковые ее возвышенности имели округлое очертание и состояли из темных сланцеватых глин, из песчаных наносов и из желтоватых глин с валунами преимущественно порфира. Валуны эти местами были навалены грудами, подобно эрратическим камням, высоко над уровнем нынешней реки.
К сожалению, я не располагал достаточным временем для исследования причин нахождения этих валунов на возвышенностях и, не имев еще случая убедиться в существовании ледников в тянь-шаньской горной системе, я мог приписать присутствие этих валунов на значительных высотах только тому, что река текла первоначально по долине более широким руслом и в более высоком уровне, но, прорывая себе постепенно более глубокое русло в рыхлых породах предгорья, рассталась уже навсегда со своим прежним высоким руслом, оставив на старых своих берегах целые гряды валунов, которых не могла вынести с их высокого, ей уже недоступного уровня.
При входе Тургеня в долину впадал в него с правой стороны ручеек, через который мы и переехали. Через час езды от этого ручья показались на обоих берегах реки первые обнажения горно-каменных пород, состоявшие на правом берегу из порфира, между тем как на левом, высоко над уровнем реки, попадались еще в большом количестве гряды валунов. По скатам долины росли кустарники черганака (Berberis heteropoda) с его черными, кругловатыми и вкусными ягодами, крушины также с черными ягодами и курчавки (Atraphaxis spinosa), еще покрытой розовыми цветами, а ближе к руслу реки – тала (Salix purpurea и S. fragilis). Все же встречаемые травы принадлежали культурной зоне Заилийского края и имели европейский характер.[14]
Долина Тургеня постепенно становилась все же и живописнее и поросла далее яблонями, урюком, тополями, боярышником и кленом, получившим впоследствии мое имя, а на горных скатах, спускавшихся в долину, появились стройные ели. Два раза мы были вынуждены, избегая отвесных скал, переходить вброд через реку. После трех часов пути долина, шедшая по направлению к юго-востоку, вдруг раздвоилась; меньшая из ветвей реки шла прямо с юга, то есть из поперечной долины, а бльшая с востока – из продольной.
В последнюю мы и повернули и встретили здесь сначала обнажения гипса, а далее темного видоизменения порфира. Наша дорога шла долго по долине вверх течения реки, но потом понемногу отошла от нее, сильно поднимаясь в гору. После четырех часов пути отошедшая от реки дорога начала подниматься на горный перевал. Подъем был очень крут. Появились и граниты в небольших обнажениях, но затем опять потянулись порфиры. За перевалом мы спустились на другую речку, также один из истоков Тургеня, левый берег которой порос елями. Потом мы опять поднялись в гору, но и этот второй перевал привел нас еще к одному из истоков Тургеня, текущему сначала к востоку, а потом загибающемуся дугой сперва к северу, а потом к западу и прокладывающему себе путь по долине, через которую мы могли видеть к северо-западу от себя весь покрытый сплошным вечным снегом гребень северной цепи Заилийского Алатау, между тем как горы порфирового гребня, через который шел наш перевал, носили на себе только полосы вечного снега. Пройденные нами перевалы уже находились в зоне альпийской растительности, а ложбины верховых речек Тургеня – в зоне хвойных лесов.
С той же верховой речки, которая загибалась к западу полной дугой, мы поднялись на последний и самый высокий перевал, который киргизы называли Асыньтау. За этим перевалом мы спустились к реке Асы (Асы-су), текущей на восток по продолжению той же продольной долины, по которой мы взошли на Асыньтау, и остановились здесь на ночлег. Термометр показывал здесь +7 °C в 8 часов вечера.
Ночлег наш оказался на 2390 метрах абсолютной высоты, но он был ниже последнего перевала метров на 500, и при всем том растительность и около ночлега имела альпийский характер.[15] Мы всего сделали в этот день от Атамкуловых аулов не менее 60 верст очень трудного переезда, доступного только для лошадей киргизских горцев.
6 сентября поутру был иней. Мы вышли со своего ночлега на реку Асы в 8 часов утра и отправились вниз по ее продольной долине к востоку. Через четверть часа пути мы перешли реку вброд, а через два часа, когда долина вдруг расширилась, уклонились от Асы-су в том месте, где находилась близ ее берега киргизская могила в виде конической башенки, выстроенной из сырцового кирпиа, с окном, окруженным балкончиком. Отойдя от реки, мы стали подниматься в гору по наклонной плоскости, поросшей темным еловым лесом. Через четверть часа подъема мы вошли в дикое ущелье, по которому пробивался ручей, впадавший в Асы; правая сторона ущелья поросла елями, а левая – арчей (Juniperus pseudosabina). Ущелье было скалисто; встречавшиеся обнажения состояли сначала из метаморфических пород, а далее, как и весь кряж, на который мы всходили, из сиенита. Подъем был так крут, что наш верблюд выбился из сил, и мы на втором часу подъема должны были сделать часовой привал. Недаром киргизы называли этот перевал Джаманбастан (дурной путь).
После нашего привала мы еще поднимались часа полтора, пока не вышли в альпийскую зону, а затем уже достигли вершины перевала. В западинке на его северной стороне видны были остатки не совсем растаявшего во весь летний сезон снега, а под конец подъема на нас падал снег в виде крупы из набежавшей тучки, но когда мы добрались до вершины, с которой поднималась живописная гряда скал, то порывистый ветер разметал тучи, и перед нами открылся обширный вид на всю южную цепь Заилийского Алатау. Вправо от нас она простиралась непрерывным гребнем снежных вершин без всяких выемок; впереди нас возвышались горы, на которых видны были только пятна и полосы вечного снега, а влево весь хребет быстро понижался и сглаживался в том месте, где наши проводники указывали на самый низкий из перевалов этого хребта, называя его Санташ. Вершина же нашего перевала имела высокоальпийскую растительность. Пространство между ними и южной цепью Заилийского Алатау было очень широко и выполнено несколькими параллельными кряжами, которые с громадной высоты, на которой мы находились, имели вид огородных грядок.
Спуск с горного перевала был крутой и быстрый, вдоль ключика, который наши киргизы называли Чин-булак и ущелья которого с одной стороны поросли елями, а с другой – обиловали сиенитовыми обрывами. Оставя ключик, мы спустились к юго-востоку, а потом к югу и, перейдя на большой гранитный кряж, вышли уже в сумерки в долину, по которой текла к востоку река Дженишке. Перейдя вброд эту реку, мы остановились на ночлег на правом ее берегу, между густыми зарослями тополей и черганака (Berberis heteropoda), перевитых ломоносом (Clematis songarica). Над нами торчало несколько диоритовых скал. Обрывы левого берега казались мне в сумерках похожими на какие-то развалины старой крепости с бойницами.
7 сентября поутру я убедился, что эти обрывы состояли из совершенно горизонтальных слоев слабоцементованного песчаника, заключавшего в себе массу огромных и малых валунов, между которыми главную роль играли порфиры, а затем диориты и сиениты. В этом конгломерате было немало пещер.
Снявшись со своего ночлега в 8 часов утра, мы следовали около часа вниз по реке Дженишке, а потом начали подниматься к юго-востоку на новый перевал. Место, на котором мы отошли от реки, замечательно было тем, что долина ее превращалась в род ущелья, стесненного отвесными скалами. Скалы эти состояли уже из очень твердого конгломерата, под которым я нашел настоящие кристаллические породы, а именно очень крупнозернистый гранит, впрочем сильно выветрившийся. Отделившись от реки, мы начали переходить через легкие увалы, на которых встретили большого волка, но догнать его не могли.
Пройдя часа в два с половиной эти увалы, мы, наконец, увидели долину самой значительной из рек, берущих начало в Заилийском Алатау, а именно Чилика, ограниченную в этом месте довольно высокими, но пологими холмами, одетыми травянистой растительностью. Выше того места, на котором мы вышли на Чилик, река эта от самых своих верховьев течет с запада на восток вдоль самой значительной из долин Заилийского Алатау, отделяющей северную из двух параллельных его цепей от южной. Чилик представился нам там, где мы его увидели в первый раз, очень многоводной, широкой и шумной рекой, бурно несущейся через пороги наваленных ею же скал. Берега ее заросли густым лесом, состоявшим из тополей (Populus suaveolens), пород тала (Salix purpurea и S. fragilis), облепихи (Hippophae rhamnoides), черганака (Berberis heteropoda), аргая (Cotoneaster sp.) и других кустарников. Мы блуждали в этой чаще более получаса, прежде нежели нашли брод через реку. В одном месте выскочил почти из-под моей лошади огромный марал (Cervus canadensis asiaticus), по-киргизски «бугу», со своими громадными, ветвистыми рогами. Брод был широк, глубок и крайне опасен; выдержать переправу могли только наши привычные горные киргизские лошади. Между громадными валунами, уносимыми бурной рекой, было много конгломератов и брекчий.
За Чиликом мы направились к юго-востоку через довольно гладкое степное плоскогорье, очень медленно, но постепенно поднимавшееся в направлении нашего пути. По этой высокой степи мы шли часов пять, не встречая текучих вод, но зато нам встретилось здесь множество легких и красивых диких коз (Capra sibirica), пробегавших через эти степи небольшими стадами. Киргизы называют это плоскогорье Уч-Мерке (три Мерке), по названию трех речек Мерке, прорывающих себе неимоверно глубокие долины в высоком плоскогорье. По мере его повышения к югу с ним как бы слилась южная цепь Заилийского Алатау, и я увидел впервые на отдаленном горизонте, при блеске солнечных лучей, то, что в течение многих лет было целью моих помыслов и стремлений, – непрерывную снежную цепь Тянь-Шаня, которую мои проводники называли Мустагои. Исполинский хребет резко отделялся от более близкой южной цепи Заилийского Алатау, на которой впереди меня были видны только полосы вечного снега; но скоро порывистый ветер занес тучами ближайший к нам горный гребень, и когда тот же ветер разметал эти тучи, то и вершины этого гребня были уже покрыты свежим снегом.
После 5 часов переезда от Чилика наш путь по плоскогорью был внезапно прегражден глубокой ложбиной, прорытой в нем первой Мерке. Глубина этой характерной долины, врезанной в плоскогорье, не менее чем на 300 метров ниже его уровня, дала мне наглядное понятие о высоте плоскогорья. Бока долины, по которым нам пришлось спускаться в нее, были очень круты и состояли из тех характерных конгломератов, из которых, по-видимому, было сложено и все плоскогорье и которые заключали в себе громадные валуны порфира, сиенита, диорита и других кристаллических пород, довольно слабо цементованные песчаником. Долина имела полверсты ширины; на дне ее текла быстрая и довольно значительная, многоводная речка, на берегу которой не было ни одного дерева. Мы сделали здесь часовой привал, а затем поднялись на другую сторону долины по такому же крутому и скалистому скату, состоявшему из тех же конгломератов, снова на ровное плоскогорье, прерванное глубокой долиной, и через час пути по нему дошли до второй Мерке, которая прорывала себе здесь почти столь же глубокую долину, как и первая.
На окраине речной долины возвышалось киргизское кладбище. Здесь между могилами заметили мы и гробокопателя – светло-серого небольшого тянь-шаньского медведя (Ursus arctos leuconyx). Спугнув его, мы погнались за ним. Бежал он с необыкновенной быстротой, без оглядки спускаясь в долину второй Мерке и забавно кувыркаясь на крутых спусках. Имея лучшую лошадь, я преследовал его по пятам, а мои конвойные казаки постепенно поотстали от меня. Только один из них отделился и с необыкновенной сметливостью спустился в долину по кратчайшему пути для того, чтобы поспеть наперерез медведю. Маневр казака вполне удался. Когда я спустился на дно долины, преследуя по пятам медведя, то заметил казака стоящим впереди нас с ружьем в руках совершенно наготове. Медведь бежал впереди меня шагов на сто очень быстро, но когда заметил впереди себя казака, пошел очень медленно, тяжелой походкой. У меня случайно не было ни ружья, ни пистолета, и я мог только с любопытством смотреть на исход нашей травли, тем более что остальные конвойные казаки далеко от нас отстали. Наконец, медведь поравнялся с казаком, но тот, вместо того чтобы сделать выстрел, попятился назад и пропустил его мимо себя. Медведь прошел грузно и тихо мимо своего несмелого врага, а затем, оглянувшись, бросился бежать с неимоверной быстротой. Я же доскакал до казака и спросил его, почему он не стрелял в медведя, находясь в таком благоприятном для охотника положении, и получил ответ: «Да я был совсем наготове и хорошо прицелился, но как посмотрел вблизи на медведя и подумал: а вдруг он меня съест, – так и руки опустились, а он прошел мимо меня, да и давай тягу».
На берегу второй Мерке мы с удовольствием заметили группу деревьев тала (Salix purpurea и S. fragilis) и между этими деревьями расположились на ночлег на самом берегу реки. В полуверсте ниже нашего бивака вторая Мерке врывалась в дикое ущелье, пробиваясь уступами и образуя невысокие водопады или пороги через скалы, состоявшие из твердого и звонкого порфира.
8 сентября мы поднялись в семь часов утра с нашего ночлега на второй Мерке и выбрались по крутому скату из долины на плоскогорье. Следуя по нему три четверти часа на юго-восток, мы дошли до долины третьей Мерке. Долина эта была столь же глубока, как и долина второй, имела полверсты ширины и скаты хотя и крутые, но поросшие дерном. В одной версте ниже того места, где мы перешли вброд реку, третья Мерке пробивалась так же, как и вторая, через ущелье. Но мы от нашей переправы повернули не вниз, а вверх по реке. Через полтора часа пути долина превратилась в узкое ущелье с крутыми порфировыми обрывами и скатами, поросшими еловым лесом. Избегая этого ущелья, мы поднялись на правый его берег и сделали двухчасовой его обход, а затем вышли снова в расширявшуюся долину, скаты которой были уже покрыты дерном.
Через три часа пути от ночлега третья Мерке разделилась на две ветви, из которых одна текла с юга, а другая с юго-запада. Мы пошли по первой, через час въехали в еловый лес, отчасти одевающий скаты долины, состоявшие из диабаза. После пяти часов пути от ночлега река опять разветвилась. После этого разветвления мы поехали по западной ветви и стали круто подниматься в гору, следуя вдоль одного из верховых ручьев третьей Мерке, но через полчаса остановились на часовой привал, вследствие крайнего утомления нашего верблюда. Здесь обнажения состояли из метаморфического известняка с прожилками известкового шпата. Из зоны лесов мы уже вышли с начала подъема; кустарники были субальпийские: арча (Juniperus pseudosabina), четыре вида смородины (Ribes diacantha, heterotrichum, atropurpureum и rubrum), татарская жимолость (Lonicera tatarica) и открытая мной тонкая, нежная порода бересклета, получившая впоследствие мое имя (Evonymus semenovi). Затем мы уже шли по лугам с высокоальпийской растительностью[16] и наконец добрались до вершины горного прохода, на котором снег лежал еще до начала июля, но стаял уже в конце этого месяца, а не в августе. Высота этого прохода была не менее 2500 метров, но все-таки он показался мне ниже Асынын-тау. Мои проводники называли этот горный проход Табульгаты. Обнажения на нем состояли из гранита. Отсюда текли в разные стороны две речки: одна к югу, в бассейн Иссык-Куля, другая к северу, в Мерке, принадлежащую к бассейну реки Или. Обе носили одно и то же название Табульга-су. По очень крутому спуску спустились мы в долину южной Табульга-су, поросшую стройными еловыми деревьями. Начиная от перевала через гребень во время нашего спуска я мог постоянно наслаждаться чудной панорамой всего Тянь-Шаня между меридианами знаменитого Мусартского горного прохода и западной оконечностью озера Иссык-Куль.
К сожалению, я не мог ориентироваться в этой великолепной панораме, так как проводники мои (киргизы Большой орды), хорошо знакомые с Заилийским Алатау, совершенно не были знакомы с Тянь-Шанем. Влево от нашего меридиана посреди обширной группы снежных исполинов выдавалась смелостью своих очертаний гора пирамидальной формы, скаты которой были так круты, что на некоторых местах снег не мог держаться, и при всем том пирамида казалась белоснежной, тем более что она от самого своего основания, находившегося посреди других исполинов горной группы, была расположена уже в зоне вечного холода. Слева от этой сильно индивидуализированной горы находилась еще другая, поднимающаяся более пологим конусом, но уступавшая ей в высоте, может быть, только потому, что она была дальше. Правее нашего меридиана к юго-западу особенное внимание обратил на себя трехглавый исполин, формой похожий на Dent du Midi Валезских Альп, но весь покрытый снежным покровом.
Спустившись с Табульгатинского перевала, мы избрали себе ночлег при выходе речки Табульга-су из поперечной к оси хребта долины, по которой мы спустились с перевала, в продольную, т. е. параллельную оси хребта долину, отделяющую от него невысокое предгорье. Место, избранное мной для ночлега, было прекрасно защищено с одной стороны предгорьем, с другой – лесной зарослью и находилось у самого берега быстрой, несущейся через скалы речки, под шум которой можно было заснуть так сладко. Отсюда горный проход Табульгаты, находившийся над нами на 1010 метров, казался нам точкой.
Так как мы прибыли на наш ночлег не позже 4 часов пополудни и солнце было еще высоко, то я оставил своих конвойных разбивать палатку, разводить огонь, варить чай и приготовлять нам скромный ужин, состоявший из сухарей, размоченных в воде и поджаренных на курдючном сале (так как никаких консервов в свое путешествие я никогда не брал), и поскакал с одним казаком на ближайшую сопку предгорья, откуда мог иметь беспрепятственный вид на Иссык-Куль, длина которого на запад-юго-запад простиралась более чем на 150 верст.
С юга весь этот синий бассейн Иссык-Куля был замкнут непрерывной цепью снежных исполинов. Тянь-Шань казался крутой стеной[17]. Снежные вершины, которыми он был увенчан, образовали нигде не прерывающуюся цепь, а так как бесснежные основания их, за дальностью расстояния на юго-западе, скрывались под горизонтом, то снежные вершины казались прямо выходящими из темно-синих вод озера. Возвратившись в свою палатку, я уснул особенно хорошо под впечатлением виденных мной в этот день картин природы и под шум падающей водопадами речки.
9 сентября мы вышли с нашего ночлега на Табульга-су в 7 часов утра и направились к Иссык-Кулю. Более часа следовали мы продольной долиной, простирающейся от востока к западу параллельно реке Тюп и отделенной от нее низким горным кряжем. По долине этой не текло никакой речки, так как Табульга пошла наперерез этого кряжа. На северной стороне долины находился тот округлый холм, на который я взбирался вчера для обозрения озера.
Через час пути кряж, ограничивающий долину с юга, сгладился, и после небольшого спуска мы очутились в широкой степной долине, по которой протекали к западу параллельные между собой реки Тюп и Джаргалан – восточные многоводные притоки Иссык-Куля; из них первый (Тюп) собирает все текущие с севера речки, берущие начало на не достигающей уже здесь снежной линии южной цепи Заилийского Алатау, через которую мы накануне перешли в Табульгатинском перевале. Второй же из горных притоков Иссык-Куля, Джаргалан, собирает все речки, текущие с юга и берущие начало в передовой цепи Тянь-Шаня.
Мы шли по Тюп-Джаргаланской равнине прямо к западу, вдоль предгорий южной цепи Заилийского Алатау, в некотором расстоянии от них, но ближе к ним, чем к Тюпу. Долина Тюп-Джаргалана имела не менее двадцати верст ширины, а за нею уже поднимался исполинский хребет, передовые горы которого кое-где носили на своих вершинах снежные полосы, а задние исполины составляли непрерывный ряд снежных белков. Степь или равнина Тюп-Джаргалана очень мало возвышена над озером, а потому, пройдя по ней час, я остановился на поперечном ручье для гипсометрического измерения. Это было в девять с половиной часов утра. Термометр показывал +10 °C, погода была немного пасмурна и слегка туманна при нижнем восточном и верхнем западном ветрах.
Следуя далее, мы очень часто переходили поперечные ручьи, притоки Тюпа, которых на всем протяжении было не менее 25. Горы, по мере вторжения их выступа в долину, казались то ближе, то дальше от нас. Степь была безлесна, а травяная ее растительность имела степной характер подгорной равнины Заилийского края и европейской Сарматской равнины. Чий (Lasiagrostis splendens), степной шалфей (Salvia silvestris), медунка (Mediago falcata), тысячелистник (Achillea millifolium), касатик (Iris gueldenstaedtiana) и астра (Galatella punctata) были преобладающими растениями всей степи. В некоторых местах встречались болотистые пространства, заросшие высокими камышами (Phragmites communis), между которыми мы везде замечали следы кабанов. Беспрестанно мы выпугивали красивых семиреченских фазанов (Phasianus mongolicus), которых казаки не могли стрелять из своих винтовок, заряженных пулями.
После трех часов пути от ручья, на котором мы останавливались, мы приблизились к горному выступу, вдающемуся в долину и почти перегородившему нашу дорогу, которая должна была обходить его. Гора состояла из мелкозернистого гранита. Взобравшись на нее с одним из казаков, я увидел впереди нас все озеро и широкое устье Тюпа. Отсюда до Иссык-Куля оставалось не более восьми верст. Мы скоро сошли с дороги, направляясь к озеру напрямик, и часа через полтора достигли его берега. Место, в котором мы вышли на озеро, вдавалось в него в виде полуострова, или, лучше сказать, косы, между устьями Тюпа и Джаргалана. Весь полуостров по песчаному грунту порос густо только одним кустарником – облепихой (Hippophae rhamnoides).
Вода озера на вид была прекрасна по своей прозрачности и светло-голубому цвету, но она была солоновата и не пригодна для питья. Прибой волн был сильный. На песчаном берегу никаких валунов не было, исключая кусков слабого конгломерата, образованного самим озером и не округленного ни в валуны, ни в гальки. Раковины, найденные мной на берегу, принадлежали новому виду пресноводного рода Limnaea (L. obliquata). Ширина Тюпа была более ширины Роны при ее впадении в Женевское озеро. На запад озеро казалось беспредельным. На северной стороне его, верстах в 20–30, высокий горный выступ вдавался в долину Кунгея[18] и близко подходил к озеру, способствуя образованию в нем красивых бухт. Островов на озере совсем не было. На берегу Тюпа, верстах в пяти-шести выше его устья, возвышалось замечательное строение, хорошо видимое с дороги. Это была мулла (киргизская могила). Здание было солидно построено из серого сырцового кирпича, имело купол и две тонкие башни вроде минаретов, соединенные высокой стеной с узкими окнами вроде бойниц.
Мы дошли до Иссык-Куля в 4 часа пополудни и охотно остались бы здесь до следующего дня, но ночевать на берегу озера было слишком опасно. Бивак на полуострове был бы самый неудобный. Огни наши были бы видны отовсюду с обоих прибрежий Иссык-Куля (Кунгея и Терскея), и отрезать нас от сообщения было бы слишком легко. О приходе нашем на Иссык-Куль могли уже знать каракиргизы, потому что поутру мы видели издали одного всадника. Пробитая к мулле дорожка со свежими следами доказывала, что мулла эта посещалась нередко. На дороге нашей мы встречали в большом количестве остатки разорванных юрт; очевидно, здесь происходили нынешней весной баранты и побоища между обоими каракиргизскими племенами. Так как победа осталась за более хищными сарыбагишами, то они могли ночевать на Кунгее за горным выступом. Всякая проезжая баранта заметила бы наши огни. Поэтому я решил не оставаться здесь на ночлег и идти назад к прежнему. Казаки повеселели, а сопровождавшие нас три киргиза, с усилием тянувшие нашего верблюда и вьючных лошадей, усердно поскакали рысью.
Западная оконечность озера Иссык-Куль. Рисунок топографа М.Сироткина
Мы скоро достигли пройденного нами выдающегося на дорогу горного выступа. Забравшись на гору, я мог еще раз окинуть прощальным взглядом чудную поверхность Иссык-Куля. Светлая струя серебрилась по ней под догорающими лучами солнца, вскоре утонувшего в дымке вечернего тумана. Скоро совершенно смерклось. Нам оставалось или ночевать в каком-нибудь боковом ущелье, или возвращаться ночью на прежний ночлег. Несмотря на усталость людей и лошадей, мы избрали последнее. Ночь была темная, безлунная и даже беззвездная: небо было покрыто темными тучами, а очертания гор исчезали в тумане. Тесной толпой, подобно киргизской баранте, ехали мы скорой рысью часа четыре. Часто приходилось переезжать вброд многочисленные ручьи, текущие с гор. Дорогу или тропинку мы скоро совершенно потеряли и должны были прижиматься к горным скатам для того, чтобы совсем не сбиться с пути и не потерять своего направления в широкой степи Тюпа. Наконец, верблюд наш, утомленный форсированным маршем, остановился. Делать было нечего. Мы поднялись на скат горы и сошли с лошадей. Ветер был чрезвычайно сильный и пронзительный, температура опустилась ниже 0°. Сначала моросил мелкий дождь, а потом пошел снег крупными хлопьями. Не расседлывая лошадей, развьючив только верблюда, мы легли на сырую землю, закутавшись чем попало. Казаки так устали и продрогли, что разбивать для меня палатку я не позволил. Огни разводить было нечем, да и место нашего привала было слишком открытое и опасное. В усталости я уснул немного, но проснулся через час под впечатлением пронзительного и невыносимого холода. Была глухая полночь. Тучи немного рассеялись, и кое-где заблистали звезды. Я решился разбудить казаков и искать спасения от холода в новом переезде. Передохнувшего верблюда опять навьючили. Я уехал вперед с одним казаком и, к счастью, вскоре нашел дорогу. Часа в три трудного пути мы, наконец, добрались до ущелья Табульга-су, хорошо защищенного с востока горой, а с запада рощицей. С радостью я услышал приветливый шум знакомого ручья. Через пятна лежавшего кое-где мягкого снега мы добрались до брода и, перейдя ручей, ночевали на своем прежнем ночлеге, разбив там палатку и разведя огромный, но ниоткуда не видимый костер.
10 сентября вышли мы со своего ночлега в 10 часов утра и направились по долине к востоку. Обрывы горы, ограничивавшие долину с севера, состояли из плотного серого известняка со следами окаменелостей: раковин, кораллов, энкринитов и ортоцератитов каменноугольной системы. Мы перешли вброд через Табульга-су и скоро вышли на реку Тюп, в которую она впадает. Тюп течет здесь с востока на запад и только по соединении с Табульга пробивается через кряж и уходит в другую параллельную долину.
Долина, по которой мы следовали вверх течения реки часа три или четыре, была живописна и привлекательна. Ширина ее – с версту; дно поросло ивами (Salix viminalis); река довольно широка и быстра; ели растут на всех скатах, на которых также много черемухи (Prunus padus) и черганака (Berberis heterepoda), одним словом, растительность очень богата. Горы, ограничивавшие равнину, были невысоки, но имели красивые волнистые очертания; вершины их были покрыты выпавшим вчера снегом. Обрывы гор были в высшей степени интересны. Известняк выходил здесь в таких малых обнажениях, что нельзя было заметить его простирания, но он покоился на плотном, несколько метаморфизованном песчанике, которого простирание было с северо-запада на юго-восток, с 40° отклонения от меридиана, а падение 45° к юго-западу. Все это было прорвано конгломератами и брекчией, состоявшими из огромных глыб того же известняка, песчаника и красного порфира, крепко цементованных более мелкозернистой массой. Очевидно, прорывающей здесь породой является красный порфир, который образует штоки в осадочных породах. Далее все те же известняки тянулись вдоль долины. Наконец, долина окончилась расширением верст до четырех, образуя местность, очень удобную для заселения.
Отсюда мы повернули к северу-северо-востоку, переехали через легкий перевал и вступили в широкую долину, имеющую меридиональное направление, в которой не было речки, а только небольшое озерко и болотце. На левой, то есть западной, стороне долины выходил песчаник с тем же простиранием и падением, как прежний. Затем мы направились прямо к северу и поднялись несколько в гору на понизившееся продолжение южной цепи Заилийского Алатау; через него мы проходили часа три или четыре и, наконец, вышли на плоскогорье Джаланаш (Уч-Мерке). Впереди показался перед нами ряд тополей (Populus suaveolens), обозначавший течение реки Каркары. Здесь мы надеялись встретить аулы богинцев, но не нашли их, а потому повернули к северу—северо-востоку, так что Каркара осталась от нас вправо, и вышли к вечеру на реку, которую наши проводники называли Чилик-су и на которой мы ночевали. Долина этой реки была здесь безлесна, ограничена высокими горами и направлена от юга к северу. Ночь была холодная, и к утру было -2 °C.
Женщины иссыккульских киргизов. 1856 г. Рисунок карандашом Ч. Валиханова
11 сентября мы снялись со своего ночлега в 10 часов утра, перейдя вброд на левый берег реки, поднялись на возвышенность и направились к западу—северо-западу по степному плоскогорью. Вправо от нас постоянно была видна Чилик-су, с которой медленно расходилась наша дорога. Через три часа пути мы опять приблизились к реке, которую нашли здесь вдвое шире. Ее увеличило и несколько изменило направление широтное впадение в нее слева реки Каркары, по слиянии с которой соединенная река получает название Кеген-су. Видный за рекой кряж простирался от востока-северо-востока к западу-юго-западу, приближаясь к течению Кегена с правой его стороны.
После трех часов нашего дальнейшего пути к западу речка Кеген текла уже по продольной (по отношению к направлению хребта) долине Заилийского Алатау которая постепенно превратилась в ущелье; ущелье это, по недоступности его, мы должны были обойти и выйти на реку Кеген там, где ее долина опять расширялась. Обнажения скал состояли здесь из красного порфира. Через полтора часа пути вдоль долины мы опять дошли до входа ее в дикое ущелье, по совершенной недоступности которого мы должны были окончательно оставить течение реки и взобраться на высокое плоскогорье Джаланаш, через которое она пробивается.
Через час переезда мы спустились в преграждавшую наш путь глубокую долину третьей Мерке и выехали на старую нашу дорогу. В глубине долины мы полдневали в рощице на берегу реки. Обнажения горной породы здесь состояли из того же самого известняка, который мы встретили на Табульга-су и который заключал в себе характерные окаменелости каменноугольной системы, а именно Rhynchonella и Productus с продольными бороздками. Простирание и этого известняка было неясно, потому что он выходил на поверхность только плоскими скалами. Над ним, как и на всех Мерке и во всем окружающем плоскогорье, навалены были наносы слабоцементованного песку со множеством огромных и мелких валунов порфира, сиенита, гранита, диорита и конгломератов из тех же пород.
До второй Мерке доехали мы по прежней дороге, но, перебравшись через ее глубокую долину и выехав снова на плоскогорье, забрали вправо, то есть более к северо-западу, и выехали на первую Мерке гораздо ниже, чем прежде, и ближе к ее впадению в Кеген.
Спуск к первой Мерке был очень продолжителен, потому что долина ее здесь была еще глубже. Скалы, ее ограничивающие, состояли здесь из красного порфира. Со спуска в долину видно было слияние Мерке с Кегеном, который, приняв все три Мерке, пробивался через дикое ущелье; здесь его течение, подобно Иматре, имело характер сплошного водопада, вследствие чего киргизы характеризовали его названием Ак-тогой.
Место, на котором мы остановились на первой Мерке, поросло прекрасной порослью деревьев и кустарников, между тем как выше, где мы переходили долину этой Мерке на пути к Иссык-Кулю, на ней не было никакой лесной растительности. Поросль, посреди которой мы ночевали в этот день, состояла из тала (Salix viminalis), тополей (Populus suaveolens), аргая (Cotoneaster sp. и G. multiflora), шиповника (Rosa platyacantha) и черганака (Berberis heteropoda). Ночь не была холодна.
12 сентября мы вышли из своего прекрасного ночлега рано поутру, по чрезвычайно длинному и крутому подъему выбрались на плоскогорье Джаланаш и следовали на расстоянии почти пятнадцати верст сначала параллельно Ак-тогою, а потом постепенно отходя от него. Влево от нас оставался прорыв реки Чилик через то же плоскогорье, вправо уже вырвавшийся из дикого ущелья (Ак-тогоя) Кеген, все еще текший в очень глубокой долине. Когда же мы заглянули в эту долину, то с радостью увидели в ней киргизские аулы и направились к ним в надежде ускорить наше возвращение в Верное переменой нескольких совершенно усталых лошадей, а в особенности верблюда.
Часа через три после бесконечного спуска и опасной переправы через широкий и стремительный Кеген, принявший уже название Чарына и имевший здесь ширину Аара под Интерлакеном, мы, наконец, добрались до аулов. Несколько часов прошло у нас в первом обильном со времени нашего выезда из Верного обеде, состоявшем из целого барана, и в переговорах с киргизами, которые, наконец, доставили нам за умеренную плату шесть лошадей и верблюда, и мы тронулись в путь в пять часов пополудни, когда солнце уже склонялось к западу. Целый час поднимались мы на ограничивающую долину возвышенность и вышли на плоскогорье. Рысью проскакали по нему пятнадцать верст, отделявшие нас от простиравшегося впереди нас от запада к востоку кряжа, который киргизы называли Турайгыртау. Солнце уже закатилось, когда мы начали подъем на этот кряж и вынуждены были остановиться на ночлег на половине подъема на ручье, с него текущем.
13 сентября мы тронулись в путь очень рано поутру. Дорога шла круто в гору через дикое поперечное ущелье между торчавшими отовсюду черными, смелыми и крутыми утесами. Весь хребет состоял из диоритового порфира и возвышался, как оказалось из моего измерения последующего (1857) года, в 2000 метров абсолютной высоты. Когда мы взобрались на вершину горного прохода, то увидели перед собой опять высокую степную долину верст пятнадцать шириной, простиравшуюся от запада к востоку. Напрасно искали мы взорами аулов. Налево от нас было видно ущелье Чилика, а за ним узел, соединяющий первую цепь со второй. За спуском заметил я порфировый конгломерат, составлявший его окраину и кое-где обнажавшийся как бы в пластах, сильно наклоненных к северу (под 40°) и простиравшихся от запада-северо-запада к востоку-северо-востоку. Другой породы я здесь не видел. Степная долина была вся присыпана песчаными наносами с бесчисленным множеством валунов с тех же гор. Она была изрыта сурковыми норами и богата солонцами. Растения, конечно, все выгорели и высохли, стояли свежими только кое-какие солянки (Salsolaceae). Спустились мы в степь у подножья следующего кряжа и здесь увидели многочисленные табуны и аулы. Не теряя времени, мы направились туда и часа через три добрались до них. Здесь опять произошла задержка до ночи и следующего дня. Аул, в котором мы остановились, был расположен на ключике у подошвы круглого, но продолговатого холма из красного порфира.
14 сентября в 7 часов утра мы вышли из аула и направились к западу и северо-западу диагонально через горы Сейректаш, следуя далее продольными долинами. Горы эти почти такой же высоты, как параллельный с ними кряж Турайгыртау. Скалы их гораздо более плоски и округлены и состоят все из красного, а не диоритового порфира. В одном месте я встретил выход обширной жилы кварца; все остальное составлял кварцсодержащий порфир. Когда мы стали спускаться с гор, то на северо-западе увидели течение Чилика, обозначенное полосой деревьев; в ущельях же гор с северной стороны росли яблони. На севере виднелась опять широкая степная долина плоскогорья шириной верст в двадцать пять – тридцать, а за ним еще параллельный кряж Богуты. Однако этот кряж, почти столь же высокий, как предыдущий, уже не переходил Чилик и не продолжался далее к западу, между тем как два предыдущих соединялись с высоким гребнем Заилийского Алатау специальным узлом за Чиликом.
Спустившись с гор, мы выехали на долину Чилика и, проехав верст пятнадцать, остановились на его берегу на привал, перейдя с трудом вброд через все широкие и быстрые его рукава. Чилик течет здесь в направлении к западу и северо-западу, прорыв себе в степи очень широкую и глубокую ложбину, обрывы которой очень круты и состоят из песчаных наносов, наполненных валунами порфира, диорита, сиенита, гранита и конгломерата. Между деревьями преобладали узколистая ива, тополь, боярышник (Crataegus pinnatifida), облепиха (Hippophae rhamnoides) и шиповник (Rosa gebleriana).
За Чиликом мы следовали параллельно с северной цепью Заилийского Алатау прямо к западу и часа через полтора увидели первые аулы на ключике, текущем с гор. Здесь переменили лошадей и уже вечером отправились далее. Пройдя еще часа полтора, приехали в новый аул и здесь ночевали.
15 сентября с ночлега на втором от Чилика ключике тронулись в 7 часов утра, через два часа перешли реку Кара-Турун и еще через час пришли к аулу Джайнака. Здесь пробыли полтора часа и в 11 часов 30 минут утра опять тронулись в путь. Часа в три пополудни перешли Тургень близ ряда «чудских» курганов, а на закате солнечном достигли реки Иссык, где и ночевали верстах в четырех ниже прежнего ночлега.
16 сентября в 10 часов утра я благополучно вернулся в Верное. Хоментовский очень обрадовался моему благополучному возвращению, тем более что в мое отсутствие произошли такие события, в которых я мог бы быть ему полезным. Отношения его с соседним на юго-западе каракиргизским племенем сарыбагишей продолжали быть натянутыми, и последние не раз, хотя и не с прежней дерзостью, продолжали свои хищнические набеги на недостаточно еще прочно организованный новый русский Заилийский край. В особенности вывело из себя Хоментовского разграбление в десятке верст от Верного русского торгового каравана, шедшего в Ташкент, а также каракиргизская баранта, направленная против верных наших подданных – киргизов Большой орды. Отважный Хоментовский быстро решился предпринять поход на сарыбагишские аулы, находившиеся в большом количестве к западу от Иссык-Куля – в верховьях реки Чу, с целью расчебарить их, то есть отнять у них их табуны и стада для пополнения убытков, нанесенных русским подданным их набегами.
Сильный отряд Хоментовского, вышедший из Верного вскоре после начала моего путешествия на Иссык-Куль, состоял из трех сотен казаков и одной роты пехоты, посаженной на лошадей, двух горных пушек, нескольких ракетных станков и множества киргизов Большой орды.
Отряд благополучно перешел через высокий перевал и спустился в долину реки Чу, ниже кокандского укрепления Токмака. Здесь он застал на кочевьях несметные массы каракиргизов, разгромил их аулы и, овладев ближайшими их табунами, пустился в обратный путь. Но каракиргизы, сначала бежавшие, собрались в несметном количестве и начали преследовать наши отряды, сильно растянувшиеся при трудном восхождении на перевал, бросаясь на них в атаку с необыкновенной храбростью, несмотря на то что ракетные станки, ими никогда не виданные, а также выстрелы наших казаков производили между сарыбагишами большие опустошения. Потери же отряда простирались до 17 человек убитыми и тяжелоранеными; когда перевозимые с трудом на лошадях раненые останавливались и попадались в руки каракиргизам, то ожесточение этих последних было так велико, что они рубили их на части. Тем не менее впечатление, произведенное походом Хоментовского, было очень сильно, так как число убитых и раненых со стороны сарыбагишей было велико. Определить именно это впечатление Хоментовский считал особенно важным и потому решился для этой цели немедля организовать новый разведочный отряд.
Этот отряд, состоявший из неполной сотни казаков и нескольких киргизских проводников, он предложил мне взять в свое распоряжение с тем, чтобы выйти на реку Чу, а если я не застану там сарыбагишей, проникнуть до западной оконечности Иссык-Куля и вернуться через известные мне торные проходы Заилийского Алатау в Верное.
Выехали мы в числе 90 человек из Верного 21 сентября, в 11 часов утра. Следовали мы в этот день к западу, вдоль подножия северной цепи Заилийского Алатау, верст двадцать семь, до выходящей из снежных гор реки Кескелен – значительного притока реки Или. Погода была пасмурная и превратилась в дождливую.
Проехав верст сорок по подгорью Заилийского Алатау на запад от Верного и спустившись в пересекавшую наш путь глубокую ложбину, мы услышали там отчаянные крики. Каракиргизская баранта грабила небольшой узбекский караван, который шел в Верное. Когда мы прискакали на помощь каравану, сарыбагиши бежали, не успев ограбить караван: мы застали их в тот момент, когда они уже разували узбеков для того, чтобы отнять у них хранимые ими в сапогах деньги. Не теряя времени в разговорах с узбеками, я с частью своих казаков бросился преследовать баранту. Преследование это продолжалось часа два и кончилось тем, что барантачам, побросавшим свою верхнюю одежду, все-таки удалось ускакать от нас. Под конец преследования оставались впереди нас только три отставших барантача, но и с нашей стороны большинство преследовавших отстало вследствие усталости лошадей, и при мне остался только мой казак-переводчик, так как мы имели самых лучших лошадей. Да и мы, так же как и преследуемые каракиргизы, ехали уже шагом, на расстоянии двухсот метров друг от друга. Стрелять в безоружных я не хотел, а потому и решил возвратиться к месту, назначенному мной нашим биваком, что тем более было необходимо, что преследуемые пустили пал на высохшей степи по ветру, дувшему нам в лицо. Мы избегли встречи с огненной стеной, спустившись во встреченную нами глубокую ложбину, а затем устроились в ней и на ночлег.
22 сентября погода немного разъяснилась: туман рассеялся и даже показались горы со своими снежными вершинами. Пройдя верст тридцать к юго-востоку до речки Чемолган, мы вынуждены были сделать здесь продолжительную остановку в ожидании свежих киргизских лошадей, так как казачьи, на которых мы выехали из Верного, оказались непригодными для нашего дальнего и трудного похода. К вечеру погода опять испортилась, и дождь продолжался до глубокой ночи.
23 сентября мы вышли с Чемолгана рано поутру на свежих киргизских лошадях посреди непроницаемого тумана. Дорога наша была затруднена тем, что пришлось переходить через частую сеть пересекающих подгорье глубоких ложбин с крутыми обрывами. Через четыре часа пути мы достигли реки Узун-агача, на которой сделали полуденный привал. Осенняя растительность степи хотя уже несколько поблекла, но не совсем высохла, в особенности бросались в глаза розовые цветы высоких мальв (Althaea officinalis и Lavatera thuringiaca), светло-голубые – цикория (Gichorium intybus), бледно-желтые – софор (Sophora alopecuroid) и темно-синие – степного шалфея (Salvia silvestris). Цвел еще очень распространенный здесь солодковый корень (Glycyrrhiza aspera).
Во время нашего привала погода совершенно разгулялась: в два часа пополудни было +18 °C. Мы тронулись в путь и верст через двадцать добрались до реки Кара-Кастек. Здесь, при ясной погоде, ожидала нас величественная картина солнечного заката. Влево от нас возвышался резко очерченный на темной лазури величественный хребет Заилийского Алатау, на западной оконечности которого поднималась отдельно высокая округленная вершина Суок-тюбе; на ней блистали на солнечном закате освещенные розовым светом белоснежные полосы. Когда же на далеком западе совершенно погас пурпуровый закат, над которым несколько времени еще висели две-три золотые тучки, налево высоко над горами обнаружился бледно-золотой серп молодой луны. Наступившая ночь была прохладна, но мы ехали еще часа три при слабом свете луны до нашего ночлега у подножия Суок-тюбе, на Кастеке.
24 сентября в семь часов утра было +7 °C, и погода была совершенно ясная. Следуя по долине Кастека от севера к югу, мы стали подниматься на Заилийский Алатау. Часа четыре следовали мы вверх течения Кастека между гранитными скалами. Наконец Кастек разделился на две ветви, из которых одна шла с юго-востока, другая – с юго-запада. Мы пошли по первой для того, чтобы выйти через высокий перевал на реку Чу, несколько ниже и далее от кокандской крепости Токмак. Поднимаясь по этой ветви, мы достигли наконец до вершины перевала. С этой вершины, на которой холодная температура оправдывала ее название Суок-тюбе (прохладная гора), мы увидели всю долину реки Чу, образующую здесь несколько блестевших на солнце рукавов. Влево было видно также течение реки Кебин, выходившей из продольной долины Заилийского Алатау, разделяющей северную и южную ее цепи и впадающей по выходе из этой долины в реку Чу.
Буамское ущелье. Рисунок художника П.Кошарова
За рекой Чу простирался очень высокий горный хребет, вершины которого были покрыты снегом. Спускались мы с горного перевала не более часа и, выйдя к очень обильному водой ручью, впадающему в реку Чу и называемому Бейсенын-булак, остановились на ночлег.
Когда мы проснулись на другой день (25 сентября), то температура оказалась -1,5 °C. Ночь была очень холодна, и палатка моя обледенела. Утро было туманное; тем не менее мы снялись с бивака в 7 часов утра. Конечно, времени терять было нельзя. Обнаружилось, что сарыбагишей в долине Чу уже не было. Очевидно, что, напуганные своей кровавой битвой с русскими, они бежали, по всему вероятию, на озеро Иссык-Куль, куда я и решил выйти к ним со всем своим отрядом, следуя вверх по реке Чу через дикое Буамское ущелье. В сущности, для моего довольно многочисленного отряда, состоявшего из 90 всадников и 20 вьючных лошадей (верблюда, к счастью, у нас не было), переход в восемьдесят верст через почти бездорожное ущелье, в котором или за которым мы должны были встретиться с озлобленными врагами, так как почти все казаки моего отряда участвовали уже в походе Хоментовского, мог казаться безумным предприятием, и поддерживать бодрость и самоуверенность между казаками мне было нелегко.
Густой туман нам очень благоприятствовал: если из Токмака предпринимались какие-нибудь разъезды, то мы могли перейти широкую долину Чу незамеченными и войти в узкое ущелье в течение дня. Так это и было сделано. Пока мы спускались в долину Чу, снег падал хлопьями, но под конец он уже превратился в дождь, а по спуске нашем в долину и совсем прекратился.
Река Чу там, где мы на нее вышли, протекала по просторной долине, имевшей верст шесть ширины, и течение ее сопровождалось древесной растительностью, состоявшей из высоких тополей (Populus euphratica).
Мы пересекли широкую долину, простиравшуюся от востока к западу диагонально в направлении к югу—юго-востоку и вошли, никем не замеченные, в дикое Буамское ущелье, из которого река вырывается в свою широкую долину близ порфировой сопки Боролдай. Когда мы вошли в ущелье, оно скоро так сузилось, что по правому берегу Чу, на котором мы находились, далее следовать было невозможно, потому что каменные утесы громадной высоты падали в реку совершенно отвесно. Мы все вынуждены были перейти вброд бурное течение реки на левый ее берег, по которому и продолжали свой путь, но затем такое же препятствие заставило нас перейти опять на правый берег.
Вид на вершины ТяньШаня с Буамского ущелья. 1856 г. Рисунок топографа М.Сироткина
День склонялся уже в вечеру, небо закрылось мрачными тучами, и вскоре наступила темная ночь. Только по временам показывалась между облаками полная луна, несколько освещая наш путь. Движение наше вперед было до крайности затруднено тем, что наша тропинка не могла следовать непрерывно по самому берегу реки, так как местами береговые утесы падали в нее совершенно вертикально, и приходилось подниматься на боковые стены этого каменного коридора, характеризуемого названием Буам (у алтайцев Бом), по опасным тропинкам, обходящим сверху отвесные обрывы.
Конечно, мы должны были совершать эти обходы пешком, ведя в поводу своих лошадей, развьючивая вьючных и перенося их вьюки на руках. Кое-где вместо этих обходов мы шли, где было возможно, вброд у подошвы обрыва, против бурного течения реки через скалы, наполняющие ее ложе, с ежеминутной опасностью для каждого из нас быть снесенным ее бешеными волнами.
Таким образом мы с неимоверным трудом шли до трех часов утра и наконец добрались до тесной котловины, в которой и решили остаться до рассвета. Место это находилось на самом берегу реки между двумя высокими «бомами», на вершинах которых я выставил с обеих сторон охранные пикеты. Предосторожность эта была необходима, потому что если бы перебирающиеся по вершинам горных утесов каракиргизы заметили наш бивак внизу ущелья, то они легко могли бы истребить весь наш отряд, засыпая его сверху громадными каменьями и скалами, нависшими над ним и легко сталкиваемыми сверху вниз. Сторожевые казаки должны были в случае предстоявшей опасности поднять тревогу, предупредив нас ружейными выстрелами. Я напрасно старался уснуть в своей палатке под шум водопадов, образуемых рекой Чу. Ночь, проведенная мной в Буамском ущелье, была едва ли не самой тревожной в моей жизни. На мне лежала ответственность за жизнь почти сотни людей и за успех всего предприятия.
Тревожное мое состояние вскоре оправдалось: раздались один за другим два сигнальных выстрела. Казаки тотчас бросились к своим заседланным лошадям, а я, схватив пистолет, выскочил из своей палатки и быстро бросился вверх по крутой тропинке переднего бома к сторожевому казаку для того, чтобы узнать о причине тревоги. Оказалось, что казаки услышали над собой непрерывную осыпь мелких каменьев. Так как луна освещала горные обрывы полным блеском, то казак заметил, что высоко над ним вдоль горного обрыва с трудом пробирались два киргиза, ведя в поводу своих лошадей, под копытами которых осыпались мелкие камни, падавшие с легким шумом в наше ущелье. Я долго стоял вместе с казаком, рассматривая в бинокль движения каракиргизов, и, наконец, убедился в том, что они никаких относительно нас враждебных намерений не имеют, а наоборот, заметив многочисленный русский отряд на ночлеге, в испуге обходили его, с опасностью для жизни, по недоступным крутизнам, следуя по Буамскому ущелью в направлении к озеру Иссык-Куль. Единственная опасность, которую мы могли ожидать от них, состояла в том, чтобы они не предупредили находившихся на Иссык-Куле каракиргизов о приближении русского отряда и тем самым не приготовили бы нам враждебной встречи. Вот почему, возвратившись в свою палатку уже к рассвету, я поднял весь отряд, и мы пустились снова в путь 26 сентября не позже пяти часов утра.
Часа два путь был еще столь же затруднительным, как и накануне; но затем стены ущелья начали раздвигаться, и оно превратилось в долину с более мягкими склонами. Очень скоро после выхода в эту долину мы наткнулись на маленький каракиргизский аул, состоявший из пяти юрт. Мужчины, как только заметили нас, ускакали на своих конях, и только один старик, не имевший коня, уехал на быке и спрятался в небольшую горную теснину. В юртах оставались только женщины и дети, которым деваться было некуда, и они с отчаянием и смертельной бледностью на лицах бросились к нам навстречу, умоляя о пощаде. Я поспешил успокоить их, одарил маленькими подарками и объяснил им через переводчика, что мы не имеем никаких враждебных намерений, а едем в гости к их верховному манапу Умбет-Але, с которым я хочу быть тамыром (приятелем). От этих женщин мы узнали, что Умбет-Ала со всем своим родом находится близ урочища Кутемалды на берегу Иссык-Куля. Мы поспешили туда с возможной скоростью и вскоре очутились посреди несметной массы каракиргизских табунов и стад. Пришлось выслать вперед четырех казаков для того, чтобы расчищать дорогу среди этой массы животных для нашего отряда. Этим передовым казакам приказал я повторять при встрече с каракиргизами то же самое, что было сказано женщинам в первом встреченном нами ауле, то есть что мы едем без всяких враждебных намерений, прямо в гости к Умбет-Але.
Урочище Кутемалды находилось на повороте реки Чу, которая, выйдя под названием Кочкар из тянь-шаньского ущелья на равнину, составляющую часть Иссык-Кульской котловины, но не дойдя до озера верст пятнадцати, поворачивала влево и прорывалась через Буамское ущелье. При этом повороте в реку Чу впадал питаемый болотами ручей Кутемалды.
Все ровное пространство между поворотом Чу и берегом Иссык-Куля было занято бесчисленным множеством каракиргизских юрт. Очевидно, почти все племя сарыбагишей собралось здесь на стойбищах около аула Умбет-Алы. Наконец, мы добрались и до его аула. Здесь нас ожидала прекрасная юрта, наскоро приготовленная для объявивших себя гостями Умбет-Алы. В юрте были разостланы богатые ковры, и когда я уселся на них, то в юрту вошли брат и дядя манапа с некоторыми другими почетными лицами и заявили, что самого Умбет-Алы не было дома, так как он будто бы уехал верст за тридцать в долину реки Кочкар приготовлять байгу, то есть тризну по убитым сарыбагишам. Пришлось объяснять семейству манапа и почетным сарыбагишам повод нашего прибытия.
Портрет молодого казаха. 1856 г. Карандашный рисунок Ч.Валиханова
Я сказал им, что приехал издалека, из столицы России, посмотреть, как живут русские переселенцы на далекой границе; тут только узнал я о происшедшем столкновении, а по моему мнению, между построившими город на подвластных России землях Большой орды русскими и каракиргизами должны установиться добрые соседские отношения, и что вести баранты, так легко могущие перейти в войну (джоу), соседям не следует, что русские первые никогда не нападали и не нападут на каракиргизов, но что если со стороны последних будет производима какая-либо баранта не только против самих русских, но и против их подданных – киргизов Большой орды, то возмездие будет немедленное, как это и случилось; но что никаких враждебных действий русские продолжать не желают, если только каракиргизы сами не подадут к тому повода новой барантой или грабежом торговых караванов. Вот почему я и приехал к Умбет-Але, для того чтобы попробовать сделаться его тамыром, и прошу передать ему мои подарки, за которые семейство Умбета отдарило меня тремя прекрасными конями; таким образом Умбет-Ала, согласно каракиргизскому обычаю, сделался моим тамыром.
День прошел в разговорах и угощениях и осмотре мной западной оконечности озера. Родичи Умбет-Алы приглашали меня на предстоявшую байгу, но я отказался от этого, считая, с одной стороны, для себя невозможным присутствовать на тризне убитых в сражении с русскими, а с другой – опасаясь какого-нибудь конфликта между казаками и каракиргизами. Причиной моего отказа я выставил то, что стоящие будто бы у горных перевалов более значительные русские отряды, нас ожидающие, могут быть встревожены продолжительностью нашего отсутствия и, явившись следом за нами, войти в какие-нибудь столкновения со встреченными ими каракиргизами. Ночью мы приняли всевозможные предосторожности: все лошади наши были заседланы и не выходили из рук спавших по очереди казаков; кругом выстроенной для меня юрты были расположены часовые. Хотя я был убежден, что каракиргизы отнесутся безукоризненно к священному в их глазах обычаю гостеприимства, но все-таки эти предосторожности были не лишни, тем более что они успокаивали казаков, которые так недавно были свидетелями зверского озлобления каракиргизов против наших раненых.
На другой день, 27 сентября, я поднялся в пять часов утра и выехал из аулов Умбет-Алы в сопровождении моего переводчика, еще одного казака и двух сарыбагишских проводников. Мне хотелось достигнуть одной из главных целей моего посещения западной оконечности Иссык-Куля, а именно уяснения гидрографических отношений между этим озером, рекой Чу и речкой Кутемалды, о которой уже знал Гумбольдт по сведениям, собранным им в 1829 году в Семипалатинске от бухарских и ташкентских купцов. Во время моего пребывания в Берлине (1853 г.) географы полагали, что озеро Иссык-Куль имело сток, но этим стоком одни считали реку Чу, а другие, по распространенным Гумбольдтом сведениям, речку Кутемалды, которая якобы выходит из озера Иссык-Куль и течет далеко в степь.
Мы доехали в три четверти часа на прекрасных лошадях, подаренных мне семейством Умбет-Алы, из его аула в то место, где река Чу, текущая по Иссык-Кульскому плоскогорью с юга к северу, круто меняет свое направление в западное и вторгается в Боамское ущелье.
Вопрос, меня живо интересовавший, скоро разъяснился. Главная составная ветвь мощной реки Чу берет начало под названием Кочкар в Тянь-Шане, выходит из поперечной его долины на Иссык-Кульское плоскогорье, но, не следуя естественному склону к озеру, поворачивает прямо на запад в Буамское ущелье. К востоку от этого поворота я увидел болотистую местность, из которой в Иссык-Куль по естественному ее уклону текла маленькая речка Кутемалды, имевшая не более шести верст длины. Сопровождавшие меня сарыбагиши объяснили мне название речки тем, что она так мелководна, что кто вздумал бы сесть посреди нее, обмочил бы себе только зад (Кутемалды значит мокрый зад). Каракиргизы рассказывали, впрочем, что во время половодья нередко вода течет через речку из Чу в Иссык-Куль. В то же время когда я впервые видел речку Кутемалды, она не выходила непосредственно из Чу и имела не более 12 метров ширины, и течение довольно спокойное, так как падение ее на расстоянии пяти верст едва ли превосходило 12 метров. Я доехал до устья речки и, повернув по берегу озера, вернулся в аул Умбет-Алы, вполне убедившись, что озеро Иссык-Куль стока не имеет и что оно в настоящее время не питает реки Чу, и что мощная река эта образуется из двух главных ветвей: Кочкара, берущего начало в вечных снегах Тянь-Шаня, и Кебина, текущего из вечных снегов и из продольной долины Заилийского Алатау. Само собой разумеется, что если бы представить себе уровень озера повысившимся всего только от 15 до 20 метров, то река Чу сделалась бы стоком Иссык-Куля; но было ли это когда-нибудь, я отложил всякие размышления до своей поездки в бассейн озера в следующем, 1857 году. Главная цель моя была достигнута, а безопасность вверенных мне людей требовала неотложного моего возвращения в Верное, довольствуясь добытыми мной предварительными результатами.
Вернувшись в аул Умбет-Алы, я поднял весь свой отряд и, дружески распростившись со своими гостеприимными тамырами, выехал в обратный путь «в Россию», как говорили казаки, после обильного полуденного каракиргизского угощенья. Мы проехали верст 15 по северному прибрежью Иссык-Куля (Кунгею) и затем стали подниматься диагонально к востоку-северо-востоку на трудный подъем южной цепи Заилийского Алатау. Здесь я снова, как и на восточной оконечности озера, любовался с восторгом дивной красотой поднимавшегося за озером высокого хребта.
Первый ночлег свой, с 27 на 28 сентября, мы имели еще на южном склоне южной цепи Заилийского Алатау и здесь из предосторожности не зажигали огней, так как не могли считать этого ночлега безопасным. После гостеприимства, нам оказанного у себя дома, каракиргизы могли считать все-таки позволительным сделать на нас какое-нибудь нападение вне своей черты, чего опасались и сами казаки, хотя я был убежден в нашей неприкосновенности в глазах каракиргизов.
28 сентября мы снялись очень рано с места своего опасного ночлега и быстро стали подниматься по крутому подъему. На дороге мы встретили громадного кабана, которого нам удалось убить. Через несколько часов после того мы достигли до высокого перевала Дюренынь, который по моему гипсометрическому измерению оказался в 3000 метров абсолютной высоты и в это время года уже был совершенно занесен снегом. Спуск с перевала в продольную долину Кебин, разделяющего обе цепи, совершился очень быстро, и ранее солнечного заката мы уже добрались до лесной зоны, состоявшей из великолепных высокоствольных елей (Picea schrenkiana). Казаки, почувствовавшие себя в полной безопасности, были в восторге, устроили мою палатку близ водопада, разожгли великолепные костры не из тезека (помета), как это делается в степных местностях, а из сухих древесных сучьев и изготовили превосходный ужин из убитого нами на дороге огромного кабана. Уже с вечера, тайком от меня, они послали в Верное двух казаков на лучших лошадях с заводными за водкой, и к утру водка была получена, несмотря на то что расстояние до Верного через второй снеговой перевал было не менее 90 верст.
Утром 29 сентября мы, не торопясь, спустились в долину Кебин и сделали привал на самой реке, на месте, где мы нашли след привала какой-то киргизской баранты. Забавно было смотреть на одного из наших проводников – киргиза Большой орды. Он подбирал частицы помета и подносил их к своему носу, а затем вдруг, побледнев, заявил, что баранта снялась с этого места не более двух часов тому назад, что она состояла из каракиргизов самого враждебного нам племени, оставивших свой бивак, когда они заметили, что мы спускаемся с гор, что баранта находится где-нибудь в ущелье недалеко и что притом она многочисленная. Само собой разумеется, казаки не разделяли страха киргиза. В Верном уже знали о месте, где мы находимся, а защищаться от нападения киргизов в прекрасной широкой долине было нетрудно, да и притом самое нападение представлялось нам совершенно невероятным.
В этот день 29 сентября мы перешли через высокий перевал Кескелен, северной цепи Заилийского Алатау, также имевший не менее 3000 метров и сильно заваленный на северной своей стороне снегом. При спуске с этого перевала нам пришлось очень забавно и довольно безопасно скатываться по снегу со своими лошадьми. Ночь на 30 сентября мы ночевали еще очень высоко на реке Кескелене, а 30 сентября, спустившись по долине реки на подгорье, расположились на последнем своем ночлеге, верст тридцать не доезжая Верного.
Укрепление Верное. Рисунок художника П.Кошарова
1 октября поутру мы быстро совершили последний переезд и благополучно вернулись в Верный, где были торжественно встречены городским населением. Особенно радовались нашему успеху два интеллигента этой юной колонии, которой предстояла такая блестящая будущность, – полковник Хоментовский и артиллерийский капитан Обух. Этот последний был очень симпатичным и талантливым человеком, к сожалению, не чуждым общего порока лучших людей нашей юной колонии – алкоголизма. Впоследствии он первый с известным путешественником Н. А. Северцовым вошел при взятии Ташкента на вал крепости, но был сражен здесь вражеской пулей.
Наступала глубокая осень 1856 года. Дальнейших поездок во внутренность Тянь-Шаня в этом году уже предпринимать было невозможно, и я должен был отложить их до начала лета следующего, 1857 года; но первая цель моя была достигнута: я увидел Тянь-Шань во всем блеске его наружного вида, почти на 200-верстном протяжении, вдоль всего басейна Иссык-Куля, до берегов которого я дошел на двух его оконечностях – восточной и западной.
Вот почему я решился выехать из Верного в первых числах октября и предпринять еще две осенние поездки: одну в местность Кату, в Илийской равнине, южнее Семиреченского Алатау, за Алтынэмельским перевалом; другую в том же направлении в китайские пределы в город Кульджу.
Первая поездка не могла встретить никаких препятствий, но последняя была крайне затруднительной, потому что китайские власти не пропускали через свою границу никаких русских подданных, кроме русской казачьей почты, которая три раза в год ходила из Копала в Кульджу к имевшему там постоянное пребывание русскому консулу.
В местность Кату меня привлекали слухи о каких-то происходивших будто бы там, по китайским сведениям, вулканических явлениях.
Из Верного я благополучно доехал в своем тарантасе по Копальскому тракту до Алтынэмельского пикета, а оттуда с двумя казаками совершил поездку через Алтынэмельский перевал в интересовавшую меня местность Кату. Здесь в невысоких горах, слегка дымящихся, я действительно нашел месторождения нашатыря и серы, но все это явление оказалось произведенным горением подземных богатых пластов каменного угля, и, следовательно, явление было не вулканическое, а только псевдовулканическое.
Осмотрев интересную местность Кату, я вернулся на Алтынэмельский пикет, а оттуда в своем тарантасе переехал по большому тракту в Копал, куда прибыл 17 октября в надежде предпринять, при помощи полковника Абакумова, поездку в Кульджу с отправлявшейся туда осенней почтой к русскому консулу Захарову. На беду почта эта ушла уже из Копала за два дня до моего приезда, но отважный Абакумов предложил мне, взяв двух казаков, перейти через Семиреченский Алатау самым кратким путем и попытаться догнать почту, следовавшую довольно медленно кружным путем через Алтын-эмель и пограничный Борохуджир.
Времени терять было нечего, и я в тот же день, 17 октября, отправился с двумя казаками в свой рискованный путь.
Абакумов дал мне прекрасную лошадь, которую заседлали моим офицерским седлом, и снабдил меня полным вооружением и костюмом казака, в который я и облекся. Один из казаков, меня сопровождавших, знал хорошо по-киргизски и по-калмыцки и мог служить мне надежным переводчиком. Вместе с тем Абакумов снабдил меня предписанием посланному в Кульджу с почтой казачьему сотнику, которому было поручено тотчас стать в мое распоряжение.
По знакомым моим спутникам тропинкам мы в тот же день, 17 октября, перешли через засыпанный отчасти снегом перевал Семиреченского Алатау, полдневали на речке Тюльку-булак, течение которой сопровождалось прекрасными деревьями – черемухой и ивой, ночевали же на Аламан-су, после громадного безостановочного переезда в восемьдесят верст.
18 октября, выйдя с своего ночлега, я встретил большое разочарование: нашей почты мы нигде не встретили, но всего хуже было то, что во весь день мы не нашли никаких киргизских аулов, крайне нам необходимых, так как мы не имели с собой никаких пищевых запасов, кроме небольшого количества сухарей. Киргизы укочевали с подгорья вследствие наступивших холодов.
Весь вечер поднимались мы на холмы, стараясь хоть где-нибудь открыть присутствие киргизской юрты, но безуспешно. Пришлось провести холодную ночь с 18 на 19 октября под открытым небом без всякой притом пищи и со скудным кормом для лошадей. На другой день, 19 октября, мы опять блуждали голодные и только к вечеру, забравшись на холм, мы, к общей радости, увидели в маленькой западинке несколько киргизских юрт. В одной из этих юрт мы уже на третий день нашей голодовки нашли себе прибежище и пишу.
На следующий день, 20 октября, на рассвете мы направились самым прямым путем к китайскому пикету Борохуджиру и, к неописуемой радости, увидели там только что подходившую нашу почту, которая состояла из казачьего сотника и восьми казаков. Я передал офицеру приказ полковника Абакумова и присоединился в виде сопровождавшего казака со своими еще двумя казаками к его отряду От Борохуджира путь наш лежал прямо на восток через Кульджинскую провинцию между хребтом Ирен-хабирган, связанным с Семиреченским Алатау и рекой Или через древний город Хоргос.
Наш казачий почтовый отряд, состоявший со времени моего к нему присоединения из двенадцати человек, следовал в сопровождении китайского отряда, состоявшего из двадцати всадников, вооруженных луками и стрелами, и офицера. Ночевали мы на китайских пикетах, которые, в противоположность русским, утопали в зелени деревьев. Ночью размещались мы на дворах пикетов на разостланных нами войлоках, заворачивавшихся и покрывавших всех нас, лежавших тесно один возле другого, так как ночи были очень холодны. Разумеется, я с офицером занимал среднее место. Наблюдательные китайцы заметили некоторые мои особенности по сравнению с другими казаками, а именно тонкое белье, перчатки и не казачье, а офицерское седло. На вопрос обо мне начальника китайского отряда казаки отвечали, что я разжалованный мандарин, родственник их офицера. Начальник китайского отряда предложил мне, оставив почту, проехать не медленным путем, а заехать вместе с ним верст за сорок в сторону на северо-восток к Талкинскому перевалу и посетить там его дом, где ему хотелось показать меня своей семье. Я охотно согласился на это предложение и поехал с ним в сопровождении только одного переводчика из казаков.
К вечеру мы были поражены необыкновенным зрелищем: на небе появился метеор ослепительного блеска и с шумом распался на несколько огненных кусков, которые упали, по всем нашим соображениям, на северном склоне Талкинского перевала. Дом китайского офицера находился несравненно ближе того места, где упали аэролиты.
Встречены мы были женою и детьми офицера с радушным любопытством. Внутренность помещения состояла из очень обширной и светлой комнаты, так как рамы громадных окон с красивыми переплетами были оклеены тонкой китайской бумагой, хорошо пропускавшей свет; громадная печь с лежанками (кан) занимала часть комнаты; тут же был устроен громадный котел, в котором варился кирпичный чай и подливалось к нему молоко. Этим-то чаем меня и угощали гостеприимные хозяева. Особенное внимание китайские дамы обратили на мои черные перчатки, полагая, что это цвет моей кожи на руках, и были крайне удивлены, когда я снял эти перчатки. Застали мы их одетыми только в длинные рубашки, похожие на дамские ночные, но вслед затем они принарядились в шелковые курмы. Однако мы не могли оставаться долго у гостеприимных хозяев, потому что нам необходимо было догнать почту до прихода ее в Кульджу.
Консул Захаров, конечно, не ожидал моего прибытия и был поражен, когда я, явившись к нему в казачьей форме, сделал заявление о своей личности. О путешествии моем на Иссык-Куль уже дошли до него слухи через китайцев, которые, узнав от киргизов Большой орды о моем посещении озера Иссык-Куль, не подозревали, что тот самый путешественник, о котором они рассказывали Захарову, явился в Кульджу в виде казака. Встретил меня Захаров с гостеприимной радостью, тем более что в Кульдже его не посещал никогда ни один образованный русский. Он с удовольствием показывал мне свой красивый и прекрасно выстроенный каменный дом и свой спускавшийся к реке Или сад, содержимый китайским садовником в полном порядке, показал мне также предпринятую им, при помощи одного из сибирских топографов, переводную с китайских [карт] карту китайской Джунгарии и Тянь-Шаня с нанесением на нее всех современных до того времени русских съемок в балхашском бассейне.
В Кульдже я пробыл около недели у нашего гостеприимного консула и обстоятельно ознакомился с китайским городом, его лавками, рынками и храмами.
Выехал я из Кульджи с обратной почтой 27 октября и перешел границу снова при Борохуджире 29 октября. Погода была так холодна, что на ночлеге 30 октября мы проснулись под своим обширным войлоком совершенно засыпанными глубоким снегом. От границы до Копала мы следовали с возможной быстротой, сокращая путь через знакомый нам Атаманский перевал.
Городская площадь в Копале. Акварель художника П.Кошарова
В Копале я пробыл только один день и распростился с дорогим мне Абакумовым, которому был обязан своей интересной поездкой в Кульджу, и после трехдневного беспрерывного переезда по почтовому тракту вернулся в Семипалатинск, где остановился по-прежнему у радушного Демчинского и на этот раз, пробыв у него дней пять, имел отраду проводить целые дни с Ф. М. Достоевским.
Тут только для меня окончательно выяснилось все его нравственное и материальное положение. Несмотря на относительную свободу, которой он уже пользовался, положение было бы все же безотрадным, если бы не светлый луч, который судьба послала ему в его сердечных отношениях к Марье Дмитриевне Исаевой, в доме и обществе которой он находил себе ежедневное прибежище и самое теплое участие.
Молодая еще женщина (ей не было и 30 лет), Исаева была женой человека достаточно образованного, имевшего хорошее служебное положение в Семипалатинске и скоро по водворении Ф. М. Достоевского ставшего к нему в приятельские отношения и гостеприимно принимавшего его в своем доме. Молодая жена Исаева, на которой он женился еще во время своей службы в Астрахани, была астраханская уроженка, окончившая свой курс учения с успехом в астраханской женской гимназии, вследствие чего она оказалась самой образованной и интеллигентной из дам семипалатинского общества. Но независимо от того, как отзывался о ней Ф. М. Достоевский, она была «хороший человек» в самом высоком значении этого слова. Сошлись они очень скоро. В своем браке она была несчастлива. Муж ее был недурной человек, но неисправимый алкоголик, с самыми грубыми инстинктами и проявлениями во время своей невменяемости. Поднять его нравственное состояние ей не удалось, и только заботы о своем ребенке, которого она должна была ежедневно охранять от невменяемости отца, поддерживали ее. И вдруг явился на ее горизонте человек с такими высокими качествами души и с такими тонкими чувствами, как Ф. М. Достоевский. Понятно, как скоро они поняли друг друга и сошлись, какое теплое участие она приняла в нем и какую отраду, какую новую жизнь, какой духовный подъем она нашла в ежедневных с ним беседах, и каким и она в свою очередь служила для него ресурсом во время его безотрадного пребывания в не представлявшем никаких духовных интересов городе Семипалатинске.
Во время моего первого проезда через Семипалатинск в августе 1856 года Исаевой уже там не было, и я познакомился с ней только из рассказов Достоевского. Она переехала на жительство в Кузнецк (Томской губ.), куда перевели ее мужа за непригодность к исполнению служебных обязанностей в Семипалатинске. Между нею и Ф. М. Достоевским завязалась живая переписка, очень поддерживавшая настроение обоих. Но во время моего проезда через Семипалатинск осенью обстоятельства и отношения обоих сильно изменились. Исаева овдовела, и хотя не в состоянии была вернуться в Семипалатинск, но Ф. М. Достоевский задумал вступить с ней в брак. Главным препятствием к тому была полная материальная необеспеченность их обоих, близкая к нищете.
Ф. М. Достоевский имел, конечно, перед собой свои литературные труды, но еще далеко не вполне уверовал в силу своего могучего таланта, а она по смерти мужа была совершенно подавлена нищетой.
Во всяком случае Ф. М. Достоевский сообщил мне все свои планы. Мы условились, что в самом начале зимы, после моего водворения в Барнауле, он приедет погостить ко мне и тут уже решит свою участь окончательно, а в случае если переписка с ней будет иметь желаемый результат и средства позволят, то он поедет к ней в Кузнецк, вступит с ней в брак, приедет ко мне уже с ней и ее ребенком в Барнаул и, погостив у меня, вернется на водворение в Семипалатинск, где и пробудет до своей полной амнистии.
Этими предположениями и закончилось мое свидание с Федором Михайловичем и путешествие 1856 года, и я вернулся на зимовку в Барнаул в начале ноября 1856 года.
Глава третья
Мое пребывание в Барнауле зимой 1856/57 г. и посещение меня Ф. М. Достоевским. – Моя поездка в Омск и переговоры с Г. И. Гасфортом. – Прибытие в Семипалатинск и встреча с Достоевским и художником Кошаровым. – Переезд через Копал и Приилийскую равнину в Верное. – Заилийский край. – Вторичное путешествие в Тянь-Шань. – Политическое положение Иссык-Кульского бассейна. -Отъезд. – Озеро Джасыл-куль. – Суд биев и мое в нем участие. – Гостеприимство султана Али и его сына Аблеса. – Султан Тезек. – Мерке. – Прибытие к султану Бурамбаю и помощь, нами ему оказанная
Прибыв в Барнаул после своего путешествия в Семиречье поздней осенью 1856 года, я уже не застал там гостеприимного Вас. Апол. Полетики. «Барнаульский Алкивиад», как я называл его в шутку уехал навсегда в Петербург искать там счастья. Обладая довольно значительным капиталом, он решился испытать силу своих замечательных дарований и блестящего красноречия на поле имевшей возникнуть в Петербурге общественной деятельности, что ему и удалось вполне не ранее 1861 года, в эпоху подъема промышленных предприятий, к чему он чувствовал себя более других подготовленным.
Зима 1856/57 года, проведенная мной в гостеприимном Барнауле, не показалась мне скучной. Я нанял довольно уютную меблированную квартиру из нескольких комнат за 25 рублей в месяц. День проходил в разборке собранных мной богатых ботанических и геологических коллекций, в подробном осмотре и изучении предметов барнаульского музея, в пользовании тамошней библиотекой и в ознакомлении с заводскими работами; вечера же я проводил в гостеприимном, хорошо образованном и всегда приветливом барнаульском обществе. Зимний сезон был оживлен любительскими спектаклями в прекрасном здании барнаульского театра. Многие из членов барнаульского общества отличались замечательными сценическими дарованиями. Совершенно первоклассным комиком был горный инженер Самойлов, старший брат знаменитого артиста, даже превосходивший своим природным сценическим талантом своего младшего брата и выделившийся еще в то время, когда они оба воспитывались в горном корпусе. Вообще оживление и культурность этого прекрасного уголка Сибири, прозванного мной «сибирскими Афинами», делали пребывание в нем в холодное зимнее время сибирских буранов особенно привлекательным.
Удручающее впечатление производило на меня только то, что все это интеллигентное, культурное общество (принадлежавшее, за исключением двух-трех золотопромышленников, к алтайской горной администрации) жило выше средств, доставляемых ему крайне скудным казенным жалованьем и, очевидно, пользовалось сверх него доходами, законом не установленными и получаемыми самовольно с крепостного населения Алтайского горного округа.
Но очевидно, что такое самовознаграждение происходило здесь не в той грубой и столь распространенной в русских провинциальных захолустьях форме, которую так художественно изобразил Гоголь в своем «Ревизоре», и не в столь же распространенной в русских губернских городах форме даруемых откупщиками дополнительных содержаний всем высшим чиновникам губернской администрации, кроме тех из них, которые имели редкое в половине XIX века «аристидовское бескорыстие» отказываться от установленных обычаем откупщических окладов.
В Барнауле в половине XIX века горная администрация выработала себе форму самовознаграждения из доходов с крепостного населения округа, являвшуюся последствием обязательности крепостного труда.
Впрочем, порожденная и поддерживаемая крепостным правом система «самовознаграждения» чинов Алтайского горного округа, падавшая в форме денежной повинности, заменявшей натуральную, на приписное к Алтаю старожильское крестьянское население, не была особенно обременительна для алтайских крестьян, которые пользовались благосостоянием и не жаловались на притеснение их горной администрацией, так как число рабочих дней в году, приходившееся на каждого крестьянина, было очень умеренно, а крестьяне, которым по роду и времени их земледельческих занятий было затруднительно отбывать свои работы натурой, могли, при посредстве горных офицеров, поставлять вместо себя заместителей.[19]
В январе 1857 года я был обрадован приездом ко мне Ф.М.Достоевского. Списавшись заранее с той, которая окончательно решилась соединить навсегда свою судьбу с его судьбой, он ехал в Кузнецк с тем, чтобы устроить там свою свадьбу до наступления Великого поста. Достоевский пробыл у меня недели две в необходимых приготовлениях к своей свадьбе. По нескольку часов в день мы проводили в интересных разговорах и в чтении, глава за главой, его в то время еще неоконченных «Записок из Мертвого дома», дополняемых устными рассказами.
Понятно, какое сильное, потрясающее впечатление производило на меня это чтение и как я живо переносился в ужасные условия жизни страдальца, вышедшего более чем когда-либо с чистой душой и просветленным умом из тяжелой борьбы, в которой «тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». Конечно, никакой писатель такого масштаба никогда не был поставлен в более благоприятные условия для наблюдения и психологического анализа над самыми разнообразными по своему характеру людьми, с которыми ему привелось жить так долго одной жизнью. Можно сказать, что пребывание в «Мертвом доме» сделало из талантливого Достоевского великого писателя-психолога.
Но нелегко достался ему этот способ развития своих природных дарований. Болезненность осталась у него на всю жизнь. Тяжело было видеть его в припадках падучей болезни, повторявшихся в то время не только периодически, но даже довольно часто. Да и материальное положение его было самое тяжелое и, вступая в семейную жизнь, он должен был готовиться на всякие лишения и, можно сказать, на тяжелую борьбу за существование.
Я был счастлив тем, что мне первому привелось путем живого слова ободрить его своим глубоким убеждением, что в «Записках из Мертвого дома» он уже имеет такой капитал, который обеспечит его от тяжкой нужды, а что все остальное придет очень скоро само собой. Оживленный надеждой на лучшее будущее, Достоевский поехал в Кузнецк и через неделю возвратился ко мне с молодой женой и пасынком в самом лучшем настроении духа и, прогостив у меня еще две недели, уехал в Семипалатинск.
После отъезда Достоевского главной моей заботой был своевременный переезд в конце зимы в Омск для переговоров с генерал-губернатором и с ранней весны для обеспечения твердо задуманного мной путешествия 1857 года в глубь уже открытого мной для научных исследований Тянь-Шаня. Вместе с тем до переезда в Омск я предварительно списался с пребывавшим в Томске, в качестве учителя рисования в томской гимназии, художником Кошаровым, предложив ему сопутствовать мне во время предполагаемого путешествия в Тянь-Шань. Кошаров согласился, и мы условились съехаться с ним в конце апреля 1857 года в Семипалатинске.
По прибытии моем в Омск генерал Гасфорт принял меня чрезвычайно приветливо. Он в высшей степени интересовался тем впечатлением, которое произвел на меня приобретенный им скромно и почти незаметно для петербургских властей Заилийский край. Уже достаточно ознакомившись со мной, Г. И. Гасфорт понял, что моя оценка его деятельности во вверенном ему крае будет не только совершенно беспристрастной, но и достаточно компетентной, а главное, что, перенесенная в Петербург во влиятельные сферы, она может принести существенную пользу начатому им делу. Поэтому я счел долгом высказать Густаву Ивановичу совершенно прямодушно свое мнение по интересующим его вопросам. Я сказал ему, прежде всего, что не сомневаюсь в том, что занятый им Заилийский край, хорошо обеспеченный мирной русской колонизацией, сделается одним из перлов русских владений в Азии. При этом я воспользовался случаем, чтобы высказать и некоторые общие взгляды на наши отношения к племенам Средней Азии.
Я находил совершенно ненормальным, что мы, владея уже довольно прочно громадным пространством Средней Азии, занятым многочисленным кочевым населением киргизских орд и степей, держали свою государственную границу не впереди этого пространства, а сзади него, вдоль старой линии казачьих форпостов, от устья Урала вдоль и вверх его течения, а там на Петропавловск и по Иртышу на Омск до Зайсана. Путешествуя по землям киргизов Средней и Большой орды, я убедился, как трудно управлять этим кочевым населением из Омска, а тем более обеспечивать его от набегов и разорений соседей, нерусских подданных, не имея твердых опорных пунктов внутри страны и в особенности впереди нее. В этом отношении крупную службу сослужили России прекрасный и цветущий Копал и новые поселения:
Лепсинская и Урджарская станицы в Семиречье и на южном склоне Тарбагатая.
Но несравненно более можно ожидать еще от вновь занятого Заилийского края. Здесь уже может быть устроен при помощи нашей колонизации самый сильный и несокрушимый оплот русскому влиянию и владычеству в Средней Азии.
Вместе с тем существование такого твердого оплота уже скоро дозволит осуществить то, что представляется совершенно необходимым для обеспечения обладания и управления киргизскими ордами и степями, а именно перенесения нашей государственной границы вперед их – с длинной уральско-оренбурго-сибирско-иртышской линии на короткую пограничную линию, посредством которой можно было бы соединить Верное с нашими уже существовавшими укреплениями на Сырдарье (фортом Перовским). Вот почему я считаю занятие Заилийского края и прочную его колонизацию не менее крупной заслугой перед Россией, чем занятие Приамурского края, – заслугой, которую оценит впоследствии история, а пока все, что будет предпринято для научного исследования вновь приобретенного края, будет «светочем науки», внесенным впервые в самую глубь Азиатского материка.
Соображения мои очень понравились Гасфорту. В особенности он был доволен оценкой значения занятия Заилийского края. Очень заманчивыми показались ему и мои предположения о проведении государственной границы впереди наших киргизских областей, опираясь на Верное и форт Перовский, но на осуществление подобного смелого замысла у него недоставало предприимчивости и энергии Муравьева-Амурского.
Впрочем, Гасфорт, как опытный и храбрый военачальник, не боялся никаких могущих произойти столкновений с соседними ханствами Туркестана; но он оказывался совершенно трусливым по отношению к ответственности перед петербургскими властями, боясь потерять свое высокое служебное положение, которым он, к сожалению, дорожил более, чем интересами своего приемного отечества, служа ему, впрочем, вполне добросовестно.
Потому он не решился даже и возбуждать вопроса о перенесении государственной границы вперед киргизских степей на южную окраину наших среднеазиатских владений, но решился продолжать упрочение наших владений в Заилийском крае и его колонизацию, так как в этом деле он не встречал препятствий ни из Петербурга, ни даже противодействия со стороны Главного управления Западной Сибири. Что же касается до научных исследований в Заилийском крае, то, придавая большое значение своей репутации просвещенного европейца, он относился к ним с большим сочувствием, а потому легко согласился на все мои ходатайства относительно моего путешествия 1857 года.
Впрочем, несмотря на всю благосклонность генерал-губернатора к моим исследованиям в Заилийском крае, я не обнаруживал перед ним в подробности плана своих путешествий и довольствовался только испрошением, в самых общих чертах, разрешения посетить озеро Иссык-Куль и соседние с ним горы, не упоминая даже малоизвестного ему имени Тянь-Шаня.
Все подробности моего снаряжения я предложил ему предоставить моему соглашению с местными властями, прося его только предписать им давать мне конвой в достаточном по местным обстоятельствам числе для обеспечения моей безопасности. Генерал-губернатор с удовольствием на все согласился, поставив мне одно только ограничительное условие, а именно: не переходить реки Чу, которое меня нисколько не стесняло, так как до Тянь-Шаня мне было гораздо удобнее добраться, обогнув не западную, а восточную оконечность озера Иссык-Куль.