Маяковский без глянца Фокин Павел
Помню наше первое совместное выступление, «первый бой» в начале 1912 г. на диспуте «Бубнового валета», где Маяковский прочел целую лекцию о том, что искусство соответствует духу времени, что, сравнивая искусство различных эпох, можно заметить: искусства вечного нет – оно многообразно, диалектично. Он выступал серьезно, почти академически.
Во время скучного вступительного доклада, кажется, Рождественского, при гробовом, унылом молчании всего зала, я стал совершенно по-звериному зевать. Затем в прениях Маяковский, указав, что «бубнововалетчики» пригласили докладчиком аполлонщика Макса Волошина, заявил, перефразируя Козьму Пруткова:
- Коль червь сомнения заполз тебе за шею,
- Дави его сама, а не давай лакею.
В публике поднялся содом, я взбежал на эстраду и стал рвать прицепленные к кафедре афиши и программы.
Кончаловский, здоровый мужчина с бычьей шеей, кричал, звенел председательским звонком, призывал к порядку, но его не слышали. Зал бушевал, как море в осень.
Тогда заревел Маяковский – и сразу заглушил аудиторию. Он перекрыл своим голосом всех. Тут я впервые и «воочию» убедился в необычайной голосовой мощи разъяренного Маяковского. <…>
Публика слышала следующие и вовсе не так уж малодоступные мысли:
– Еще египтяне и древние греки, – говорил он, – гладили сухих и черных кошек, извлекая из их шерсти электрические искры. Но не они нашли приложение этой силы. Поэтому не им поется слава, но тем, кто поставил электричество на службу человечеству, тем, кто послал гигантскую мощь по проводам, двинул глазастые трамваи, завертел стосильные моторы.
Так Маяковский опровергал и старушечью мудрость уверявших: «ничего нового под луной!».
Не из Египта выводил Маяковский футуризм, – наоборот!
– Какие-то жалкие искорки были и в старину, – кричал он, – но это только искорки, обрывки, намеки. Какие-то случайные находки были и в искусстве римлян, но только мы, футуристы, собрали эти искорки воедино и включили их в созданные нами новые литературные приемы.
Владимир Владимирович Маяковский:
Из Маячки вернулись если с неотчетливыми взглядами, то с отточенными темпераментами. В Москве Хлебников. Его тихая гениальность тогда была для меня совершенно затемнена бурлящим Давидом. Здесь же вился футуристический иезуит слова – Крученых.
После нескольких ночей лирики родили совместный манифест. Давид собирал, переписывал, вдвоем дали имя и выпустили «Пощечину общественному вкусу».
Алексей Елисеевич Крученых:
Я помню только один случай, когда В. Хлебников, В. Маяковский, Д. Бурлюк и я писали вместе одну вещь – этот самый манифест к «Пощечине общественному вкусу».
Москва, декабрь 1912 г. Собрались, кажется, у Бурлюка на квартире, писали долго, спорили из-за каждой фразы, слова, буквы.
Помню, я предложил: «Выбросить Толстого, Достоевского, Пушкина».
Маяковский добавил: «С парохода современности».
Кто-то: «сбросить с парохода».
Маяковский: «Сбросить – это как будто они там были, нет, надо бросить с парохода…»
Помню мою фразу: «Парфюмерный блуд Бальмонта».
Исправление В. Хлебникова: «Душистый блуд Бальмонта» – не прошло.
Еще мое: «Кто не забудет своей первой любви – не узнает последней».
Это вставлено в пику Тютчеву, который сказал о Пушкине: «Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет».
Строчки Хлебникова: «Стоим на глыбе слова мы».
«С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество» (Л. Андреева, Куприна, Кузмина и пр.).
Хлебников по выработке манифеста заявил: «Я не подпишу это… Надо вычеркнуть Кузмина – он нежный». Сошлись на том, что Хлебников пока подпишет, а потом отправит письмо в редакцию о своем особом мнении. Такого письма мир, конечно, не увидел!
Не давая опомниться публике, мы одновременно с книгой «Пощечина общественному вкусу» выпустили листовку под тем же названием. <…>
На обороте листовки были помещены для наглядности и сравнения «в нашу пользу» произведения: против текста Пушкина – текст Хлебникова, против Лермонтова – Маяковского, против Надсона – Бурлюка, против Гоголя – мой.
Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.
Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности.
Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня?
Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузьминым, Буниным и проч. и проч. нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным.
С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!..
Мы приказываем чтить права поэтов:
1. На увеличение словаря в его объеме произвольными и производными словами (Слово-новшество).
2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку.
3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы.
4. Стоять на глыбе слова «мы» среди моря свиста и негодования.
И если пока еще и в наших строках остались грязные клейма ваших «здравого смысла» и «хорошего вкуса», то все же на них уже трепещут впервые Зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова.
Д. Бурлюк, Александр Крученых, В. Маяковский, Виктор Хлебников.
Москва, 1912, декабрь.
Виктор Борисович Шкловский:
Поэты Хлебников, Маяковский, Василий Каменский в противоположность символистам выдвигали иную поэтику.
Они требовали от вещи не столько многозначности, сколько ощутимости. Они создавали неожиданные образы, неожиданную звуковую сторону вещи. Они поэтически овладевали тем, что прежде называлось «неблагозвучием». Маяковский писал:
«Есть еще хорошие буквы: эр, ша, ща».
Это было расширение восприятия мира. Маяковский до этого писал о таких словах, как «сволочь» и «борщ», как о последних оставшихся у улицы.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Октябрь и ноябрь тринадцатого года отмечены в будетлянском календаре целой серией выступлений, среди которых не последнее место занимали лекции Корнея Чуковского о футуризме, прочитанные им в Петербурге и в Москве. Это была вода на нашу мельницу. Приличия ради мы валили Чуковского в общую кучу бесновавшихся вокруг нас Измайловых, Львовых-Рогачевских, Неведомских, Осоргиных, Накатовых, Адамовых, Философовых, Берендеевых и пр., пригвождали к позорному столбу, обзывали и паяцем, и копрофагом, и еще бог весть как, но все это было не очень серьезно, не более серьезно, чем его собственное отношение к футуризму.
Чуковский разбирался в футуризме лишь немного лучше других наших критиков, подходил даже к тому, что в его глазах имело цену, довольно поверхностно и легкомысленно, но все же он был и добросовестней, и несравненно талантливей своих товарищей по профессии, а главное – по-своему как-то любил и Маяковского, и Хлебникова, и Северянина. Любовь – первая ступень к пониманию, и за эту любовь мы прощали Чуковскому все его промахи.
Виктор Борисович Шкловский:
Мы поехали в Бестужевский институт. Доклад читал Корней Иванович. Он закончил возгласами о науке и демократии.
– Ничего не выйдет у футуристов! Хоть бы голову они себе откусили, – выпевал он голосом, похожим на звук какого-то драгоценно-гнусавого старинного виоль-де-гамбистого инструмента.
Маяковский читал стихи. Крученых говорил и сперва прочел пародийные стихи, не очень хорошие, совсем не заумные. Помню строку:
- Цветисты, речисты
- сидят футуристы.
Он имел успех. Выступали акмеисты, потом кто-то из футуристов сказал про Короленко, что он пишет серо.
Аудитория решила нас бить.
Маяковский прошел сквозь толпу, как раскаленный утюг сквозь снег. Крученых шел, взвизгивая и отбиваясь галошами.
Наука и демократия его щипала.
Я шел, упираясь прямо в головы руками налево и направо, был сильным – прошел.
А Корней Иванович повез свой доклад дальше.
Из отчета газеты «День». 8 ноября 1913 г.:
Первым говорит футурист в желтой кофте г. Маяковский, поставивший К. И. Чуковскому вопрос «ребром»: «Да понимаете ли вы, г. Чуковский, что такое поэзия, что такое искусство и демократия? Поэзия – это то, – в тоне гордого презрения возвещает г. Маяковский, – что разрушает вековые ценности, которыми гордится старая культура. И только та поэзия демократична, которая разрушает старую психологию плоских лиц и душ».
– Вашу старую парфюмерную любовь мы разбили, я люблю грязную поэзию Алексея Крученых, – восклицает г. Маяковский и заканчивает так: – Чуковский не может понять поэзии футуризма, ибо не знает ее основ. Поэты – мы.
А затем, пытаясь заглушить свист и шум аплодисментов, появляется на эстраде г. Крученых.
Вначале московский футурист говорит что-то бессвязное о демократии и демократизме, а затем неожиданно, но к приятному удивлению аудитории вспоминает, что на предыдущей лекции К. И. Чуковского полицейский пристав запретил декламацию футуристических стихов. Поэтому г. Крученых превращает в пристава К. И. Чуковского и по адресу декламирует «пародию». <…>
Переполненный зал встречает эту «поэзию» добродушным смехом и аплодисментами, но дальнейшее течение диспута превращается в бесконечные и нудные пререкания между противниками и сторонниками футуристов.
Г<-н> Галкин решился заявить в лицо гг. футуристам, что русская литература – это Евангелие русской интеллигенции, это вечная краса и гордость русского народа. И те, кто пришел в литературу со скандалом и кривлянием, должны умерить свой пыл.
Весь зал разразился долгими аплодисментами, а г. Маяковский крикнул:
– Господа, я не скандалист, но я не могу слушать.
В такой атмосфере «скандализированного успеха» выступили еще два-три адепта футуризма от учащейся молодежи.
Бенедикт Константинович Лившиц:
В наших нескончаемых перебранках было больше веселья, чем злобы. Однажды сцепившись с ним, мы, казалось, уже не могли расцепиться и собачьей свадьбой носились с эстрады на эстраду, из одной аудитории в другую, из Тенишевки в Соляной Городок, из Соляного Городка в психоневрологический институт, из Петербурга в Москву, из Москвы в Петербург и даже наезжали доругиваться в Куоккалу, где он жил отшельником круглый год.
Вадим Габриэлевич Шершеневич:
Помню я в первые годы футуризма столкновение в Литературно-художественном кружке Маяковского с Виленкиным. <…> В боях против футуризма Виленкин занимал всегда первое место, и, надо отдать ему справедливость, это был противник трудный и корректный, чем выгодно отличался от яблоновских и прочих профессиональных ругателей, включая и истерического, как кликуша, Корнея Чуковского. Цитаты и логика, летевшая из-под поблескивания монокля, были убедительны. Аудитория его любила, и от него нельзя было отделаться смешком или остротой.
Как-то Маяковский попробовал взять Виленкина «нахрапом» и сильно надерзил ему. Виленкин двинулся на Маяковского, сжав кулаки, с явно «не логическими» доказательствами. И Маяковский сразу извинился.
Тогда еще ореол «нахала, которому лучше прощать», не сиял над Маяковским.
Бенедикт Константинович Лившиц:
«Первый вечер речетворцев», состоявшийся 13 октября (1913. – Сост.) в помещении Общества любителей художеств на Большой Дмитровке (в Москве. – Сост.), привлек множество публики. Билеты расхватали в какой-нибудь час.
Аншлаги, конные городовые, свалка у входа, толчея в зрительном зале давно уже из элементов случайных сделались постоянными атрибутами наших выступлений. Программа же этого вечера была составлена широковещательнее, чем обычно. Три доклада: Маяковского – «Перчатка», Давида Бурлюка – «Доители изнуренных жаб» и Крученых – «Слово» – обещали развернуть перед москвичами тройной свиток ошеломительных истин.
Особенно хороши были «тезисы» Маяковского, походившие на перечень цирковых аттракционов:
1. Ходячий вкус и рычаги речи.
2. Лики городов в зрачках речетворцев.
3. Berceuse оркестром водосточных труб.
4. Египтяне и греки, гладящие черных сухих кошек.
5. Складки жира в креслах.
6. Пестрые лохмотья наших душ.
В этой шестипалой перчатке, которую он, еще не изжив до конца романтической фразеологии, собирался швырнуть зрительному залу, наивно отразилась вся несложная эстетика тогдашнего Маяковского.
Однако для публики и этого было поверх головы. <…>
Успех вечера был в сущности успехом Маяковского. Непринужденность, с которой он держался на подмостках, замечательный голос, выразительность интонаций и жеста сразу выделили его из среды остальных участников. <…>
Хотела или не хотела того публика, между нею и высоким, извивающимся на эстраде юношей не прекращался взаимный ток, непрерывный обмен репликами, уже тогда обнаруживший в Маяковском блестящего полемиста и мастера конферанса.
Виктор Борисович Шкловский:
Маяковский вошел на трибуну, как ледокол на торосы, и пошел, подминая под себя льдины рядов: они затрещали аплодисментами.
Алексей Елисеевич Крученых:
Скандалы мы устраивали, но только для того, чтобы сорвать чужой диспут, как это было с «Бубновым валетом».
Нам же никто ни разу не срывал вечера. Мы уверенно делали новое искусство и новую литературу, никогда не затевали скандалов для скандалов и решительно отвергали литературное хулиганство (термин не из удачных, но не мой).
Василий Васильевич Каменский:
Вообще наши выступления носили характер митингов, где на первом плане горела возбужденность собравшихся.
Трагедия
«Владимир Маяковский»
Алексей Елисеевич Крученых:
Одно дело – писать книги, другое – читать доклады и доводить до ушей публики стихи, а совсем иное – создать театральное зрелище, мятеж красок и звуков, «будетлянский зерцог», где разгораются страсти и зритель сам готов лезть в драку!
Показать новое зрелище – об этом мечтали я и мои товарищи.
Владимир Владимирович Маяковский:
Великая ломка, начатая нами во всех областях красоты во имя искусства будущего – искусства футуристов, не остановится, да и не может остановиться, перед дверью театра.
Ненависть к искусству вчерашнего дня, к неврастении, культивированной краской, стихом, рампой, ничем не доказанной необходимостью выявления крошечных переживаний уходящих от жизни людей, заставляет меня выдвигать в доказательство неизбежности признания наших идей не лирический пафос, а точную науку, исследование взаимоотношений искусства и жизни.
Алексей Елисеевич Крученых:
Общество «Союз Молодежи», видя засилье театральных старичков и учитывая необычайный эффект наших вечеров, решило поставить дело на широкую ногу, показать миру «первый футуристический театр». Летом 1913 г. мне и Маяковскому были заказаны пьесы. Надо было их сдать к осени. <…>
В Кунцеве Маяковский обхватывал буфера железнодорожного поезда. Так рождалась его «футуристическая драма».
Он первоначально хотел ее назвать «Железная дорога», потом еще как-то. Но не успел придумать названия, и мы послали ее в цензуру, которая заведовала зрелищами.
…В цензуру его рукопись пошла под заголовком: «Владимир Маяковский. Трагедия». Когда выпускалась афиша, то полицмейстер никакого нового названия уже не разрешал, а Маяковский даже обрадовался:
– Ну, пусть трагедия так и называется: «Владимир Маяковский»!
Василий Васильевич Каменский:
Декорации и костюмы к «Трагедии» делали художники Филонов и Школьник. Маяковский сам взялся за режиссирование своей трагедии и решил выступить в роли «поэта двадцати – двадцати пяти лет».
Роль свою Маяковский репетировал где попало: дома, на улицах, в кафе, в ресторанах, в гостях.
Левкий Иванович Жевержеев:
Для спектакля «Владимир Маяковский» раздобыть помещение было трудно. В конце концов удалось уговорить антрепренера, державшего оперетту в помещении театра на Офицерской улице (ныне улица Декабристов). Этот театр назывался тогда «Луна-парк». Плохие сборы этого опереточного театра помогли нам получить помещение на четыре дня – 2–5 декабря. <…>
Спектакли, аннонсированные афишами и газетными объявлениями, привлекали к себе большое внимание.
Бенедикт Константинович Лившиц:
В конце ноября во всех петербургских газетах появились анонсы, что 2, 3, 4 и 5 декабря в Луна-парке состоятся «Первые в мире четыре постановки футуристов театра»: в четные дни – трагедия «Владимир Маяковский», в нечетные – опера Матюшина «Победа над Солнцем».
Финансировал предприятие «Союз Молодежи», во главе которого стоял Л. Жевержеев. Цены назначили чрезвычайно высокие, тем не менее уже через день на все спектакли места амфитеатра и балкона были проданы. Газеты закопошились, запестрели заметками, якобы имевшими целью оградить публику от очередного посягательства футуристов на ее карманы, в действительности же только разжигавшими общее любопытство. Масла в огонь подлило напечатанное не то в «Дне», не то в «Речи» дня за два до первого представления письмо кающегося студента: «Исповедь актера-футуриста».
Дело в том, что никакой труппы, ни драматической, ни оперной, у футуристов не было и, разумеется, быть не могло. Приходилось набирать исполнителей среди студенческой молодежи, для которой этот неожиданный заработок был манной небесной. Платили хорошо, и от претендентов на любые роли не было отбоя. Но вот в одном из будущих участников спектакля внезапно заговорила совесть: он счел несовместимым с достоинством честного интеллигента повторять со сцены «такой бессмысленный вздор, как стихи Маяковского», и решил публично покаяться, обстоятельно поведав обо всех приготовлениях к спектаклю. Эффект, как и можно было предположить, получился обратный: публика, заинтригованная подробностями, расхватала последние билеты.
Левкий Иванович Жевержеев:
«Игольное ушко» царской цензуры трагедия прошла довольно благополучно. Если мне память не изменяет, Маяковскому пришлось лишь заменить несколько стихов, упоминавших не совсем почтительно о «боге», однако на генеральную репетицию, помимо цензора и местного полицейского пристава, пожаловал сам полицмейстер (их всего на Петербург полагалось четыре). В перерывах между актами и по окончании репетиции он приставал ко мне с вопросами: «Ну, ради бога, скажите по совести, действительно все это лишь футуристское озорство и ерунда? Я, честное слово, ничего не понимаю. А нет ли за этим чего-нибудь такого?.. Понимаете?.. Нет? Ну… крамольного? Придраться, собственно, не к чему, сознаюсь, но… чувствую, что что-то не так».
Ольга Константиновна Матюшина:
Однажды к Михаилу Васильевичу Матюшину страшно взволнованный влетел Маяковский. Он метался по комнатам и ничего не говорил.
Мы испуганно глядели на него.
– Что с тобой, Володя? – спросил Матюшин. Маяковский дико посмотрел на него и заорал:
– Все пропало! Постановки не будет!
Через два дня должна была состояться <…> постановка «Трагедии» Маяковского.
– Почему не будет?
Носившийся вихрем по комнате Маяковский остановился.
– Актеры отказались!
– Актеры отказались? Что с ними случилось?
– Какие-то мерзавцы распустили по городу слух, что на спектакле футуристов будут бить актеров и забросают их падалью, селедками и вообще всякой дрянью.
– Ерунда какая! – сказал Михаил Васильевич.
– Как вы узнали об их отказе?
– Я пришел к ним на репетицию. Они набросились на меня с таким криком, руганью, визгом, что я долго не мог понять, в чем дело. Когда понял, послал их к чорту и ушел. Михаил Васильевич, что делать?
– Постановка должна состояться, Володя, во что бы то ни стало!
– Да. Но как? В такой короткий срок…
– Все актеры отказались?
– Женщины все, а мужчин можно кой-кого уговорить.
– Надо набрать знакомых и в два дня обучить их. Роли у тебя маленькие. Давай посмотрим трагедию и подумаем, кого пригласить.
Они уселись к столу, начали просматривать роли. Я хотела уйти. Михаил Васильевич остановил:
– Оля, сыграй женщину со слезой!
– Что вы! Я в жизни никогда не играла!
– Не играли, так будете играть! – властно сказал Маяковский.
– Не играла и не буду играть, – в тон ему ответила я.
– Ну, будет вам! Как щенки вечно кусаются. Оля, ты должна нам помочь. Согласна?
– Я же не умею…
– Научим. Ты хорошо исполнишь эту роль. Она маленькая.
Я колебалась.
– Соглашаетесь? – уже ласково сказал Маяковский.
– Я боюсь. Ведь вы говорите, там будут бить и бросать всякую дрянь. Я очень боюсь дохлых крыс…
– Дохлых крыс я попрошу в меня бросать, ведь я буду около вас. А если попадут тухлым яйцом, так не взыщите. Зато весело будет. Можно будет в них обратно кидать, да выбирать еще самые ядовитые физии. Согласны?
– Согласна, только за качество не отвечаю. Какая роль?
– За качество отвечаем мы! – сказал Маяковский, дал мне роль и попросил ее переписать, пока они будут решать, кого еще позвать.
Левкий Иванович Жевержеев:
Первоначально задуманное Школьником трехмерное (с многочисленными лестницами, мостами и переходами) оформление оказалось по тем временам неосуществимым, и художник ударился в другую крайность – он ограничился лишь двумя живописными «задниками», на которых блестяще написал два «городских» пейзажа, и по форме и по содержанию весьма мало связанных с текстом трагедии.
Чрезвычайно сложные по композиции «плоскостные» костюмы Филонова, написанные без предварительных эскизов им самолично прямо на холсте, затем были натянуты на фигурные, по контуру рисунка, рамки, которые передвигали перед собою актеры. Эти костюмы также мало были связаны со словом Маяковского.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Так называемое «художественное оформление» принадлежало Школьнику и было ниже самого спектакля. Все, что в тексте неприятно поражало поверхностным импрессионизмом, рыхлостью ткани, отсутствием крепкого стержня, как будто нарочно было выпячено художником, подчеркнуто с какой-то необъяснимой старательностью. Один Маяковский, кажется, не замечал этого, хотя вмешивался во все детали постановки.
Двухсаженная кукла из папье-маше, с румянцем во всю щеку, облаченная в какие-то лохмотья и, несмотря на женское платье, смахивавшая на елочного деда-мороза, искренно нравилась ему, так же как и все эти сверкавшие фольгой, похожие на огромные рыбьи пузыри, слезинки, слезы и слезищи.
Он, словно ребенок, тешился несуразными игрушками, и, когда я попытался иронически отнестись к нелепой, на мой взгляд, бутафории, его лицо омрачилось.
Александр Авельевич Мгебров (1884–1966), драматический актер, мемуарист:
Место действия – совсем небольшое пространство. Участвующие – их было немного – уже в костюмах. Это – молодежь, ничего общего с театром не имеющая. Настроение подавленное. Все немного сконфужены: сами не знают, что делают. Однако их полуосвещенные фигуры странно занимают меня. Какие-то картонные куклы. Лиц нет – маски. Вот тысячелетний старик, высокий, с лицом, облепленным пухом; впереди на нем разрисован во весь рост картон; по этому картону ярко выступают черные кошки. Дальше мимо меня мелькают человек без уха, человек без головы, человек без ноги. Все они – коленкор и картон. Это – по нему нарисовано. А лица закрыты. <…>
На задней стене сцены и на грандиозной железной двери большими буквами надпись: «Фу-дуристы»… Это написали рабочие сцены – футуристы не стерли ее. Не все ли равно им, в конце концов? Но где же они? Вот Владимир Маяковский, в пальто и мягкой шляпе. Величественный и самоуверенный и, как всегда, красивый. Однако я замечаю, что на этот раз Маяковский волнуется. Вот другие. Но все они скромны и тихи. Все это совсем не похоже на скандал. Как-то мучительно за них… Маяковский делает последнее распоряжение. Он один сосредоточен.
Ольга Константиновна Матюшина:
Время приближалось к началу спектакля. За кулисами Маяковский уже ждал выхода. Его плотно сжатые губы, горящие глаза, напряженная фигура говорили об огромном волнении и о желании усилием воли побороть его.
Но вот его выход. Он весь как-то метнулся, на мгновение остановился, сжав руки, и вдруг пошел ровно и, казалось, спокойно на сцену.
- Вам ли понять,
- почему я
- спокойный
- насмешек грозою
- душу на блюде несу
- к обеду идущих лет.
- С небритой щеки площадей
- стекая ненужной слезою,
- я,
- быть может,
- последний поэт… –
услышала я громкий, но срывающийся голос Маяковского. В зале зашумели, засмеялись. Видимо, этот шум сразу заставил Маяковского забыть, что он актер на сцене, и вспомнить свои выступления.
Начиналось второе действие. Маяковский, в тоге и лавровом венке, стоял близко у входа на сцену. От страха я лязгала зубами, меня всю трясло. Маяковский, заметив мой испуг, весело сказал, улыбаясь:
– Холодно?
– Нет, страшно.
– Это только первый момент, скоро будет очень просто и весело.
Александр Авельевич Мгебров:
Из-за кулис медленно дефилировали, одни за другими, действующие лица: картонные живые куклы. Публика пробовала смеяться, но смех обрывался. Почему? Да потому, что это вовсе не было смешно, – это было жутко. Мало кто из сидящих в зале мог бы осознать и объяснить это… <…> Хотелось смеяться: ведь для этого все пришли сюда. И зал ждал, зал жадно глядел на сцену.
Вышел Маяковский. Он взошел на трибуну без грима, в своем собственном костюме. Он был как бы над толпой, над городом. <…>
…Потом он сел на картон, изображающий полено. Потом стал говорить тысячелетний старик: все картонные куклы – это его сны, сны человеческой души, одинокой, забытой, затравленной в хаосе движений.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Центром драматического спектакля был, конечно, автор пьесы, превративший свою вещь в монодраму. К этому приводила не только литературная концепция трагедии, но и форма ее воплощения на сцене: единственным подлинно действующим лицом следовало признать самого Маяковского. Остальные персонажи – старик с кошками, человек без глаза и ноги, человек без уха, человек с двумя поцелуями – были вполне картонны: не потому, что укрывались за картонажными аксессуарами и казались существами двух измерений, а потому, что, по замыслу автора, являлись только облеченными в зрительные образы интонациями его собственного голоса. Маяковский дробился, плодился и множился в демиургическом исступлении,
- Себя собою составляя,
- Собою из себя сияя.
При таком подходе, естественно, ни о какой коллизии не могло быть и речи. Это был сплошной монолог, искусственно разбитый на отдельные части, еле отличавшиеся друг от друга интонационными оттенками. Прояви Маяковский большее понимание сущности драматического спектакля или больший режиссерский талант, он как-нибудь постарался бы индивидуализировать своих картонажных партнеров, безликие порождения собственной фантазии. Но наивный эгоцентризм становился поперек его поэтического замысла. На сцене двигался, танцевал, декламировал только сам Маяковский, не желавший поступиться ни одним выигрышным жестом, затушевать хотя бы одну ноту в своем роскошной голосе: он, как Кронос, поглощал свои малокровные детища.
Впрочем, именно в этом заключалась «футуристичность» спектакля, стиравшего – пускай бессознательно – грань между двумя жанрами, между лирикой и драмой, оставлявшего далеко позади робкое новаторство «Балаганчика» и «Незнакомки». Играя самого себя, вешая на гвоздь гороховое пальто, оправляя на себе полосатую кофту, закуривая папиросу, читая свои стихи, Маяковский перебрасывал незримый мост от одного вида искусства к другому и делал это в единственно мыслимой форме, на глазах у публики, не догадывавшейся ни о чем.
Александр Авельевич Мгебров:
Маяковский был в своей собственной желтой кофте; Маяковский ходил и курил, как ходят и курят все люди. А вокруг двигались куклы, и в их причудливых движениях, в их странных словах было много и непонятного и жуткого оттого, что вся жизнь непонятна и в ней много жути. И зал, вслушивавшийся в трагедию Маяковского, зал со своим смехом и дешевыми остротами, был также непонятен. И было непонятно и жутко, когда со сцены неслись слова, подобные тем, как<ие> говорил Маяковский. Он же действительно говорил так: «Вы крысы…» И в ответ люди хохотали, их хохот напоминал тогда боязливое царапанье крыс в открытые двери.
– Не уходите, Маяковский! – кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно, собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала – в большой холщовый мешок…
Алексей Елисеевич Крученых:
В его «трагедии» изображены поэт-футурист, с одной стороны, и всяческие обыватели, «бедные крысы», напутанные бурными городскими темпами – «восстанием вещей», с другой.
Вместе с восстанием вещей близится и иной, более грозный, социальный мятеж – изменение всего лица земли, любви и быта.
Испуганные людишки несут свои слезы, слезинки поэту, взывая о помощи. Тот собирает их и укладывает в мешок.
До этого момента публика, пораженная ярчайшими декорациями (по краскам – Гоген и Матисс), изображавшими город в смятении, необыкновенными костюмами и по-новому гремевшими словами, – сидела сравнительно спокойно.
Когда же Маяковский стал укладывать слезки и немного растянул здесь паузу (чтобы удлинить спектакль!), – в зрительном зале раздались единичные протестующие возгласы. Вот и весь «страшный скандал» на спектакле Маяковского. Правда, когда уже был опущен занавес, раздавались среди аплодисментов и свистки, и всевозможные крики, как то обычно бывает на премьерах, новых, идущих вразрез с привычными постановками.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Театр был полон: в ложах, в проходах, за кулисами набилось множество народа. Литераторы, художники, актеры, журналисты, адвокаты, члены Государственной думы – все постарались попасть на премьеру. Помню сосредоточенное лицо Блока, неотрывно смотревшего на сцену и потом, в антракте, оживленно беседовавшего с Кульбиным. Ждали скандала, пытались даже искусственно вызвать его, но ничего не вышло: оскорбительные выкрики, раздававшиеся в разных концах зала, повисали в воздухе без ответа.
«Просвистели до дырок», – отмечал впоследствии Маяковский в своей лаконической автобиографии. Это – преувеличение, подсказанное, быть может, не столько скромностью, сколько изменившейся точкой зрения самого Маяковского на сущность и внешние признаки успеха: по тому времени прием, встреченный у публики первой футуристической пьесой, не давал никаких оснований говорить о провале.
Левкий Иванович Жевержеев: