Маяковский без глянца Фокин Павел
Теперь постараюсь вспомнить подробнее последние дни его жизни, примерно с 8 апреля.
Утро, солнечный день. Я приезжаю к Владимиру Владимировичу в Гендриков. У него один из бесчисленных гриппов. Он уже поправляется, но решает высидеть день-два. Квартира залита солнцем, Маяковский сидит за завтраком и ссорится с домашней работницей.
Собака Булька мне страшно обрадовалась, скачет выше головы, потом прыгает на диван, пытается лизнуть меня в нос.
Владимир Владимирович говорит:
– Видите, Норкочка, как мы с Булечкой вам рады.
Приезжает Лев Александрович Гринкруг. Владимир Владимирович дает ему машину и просит исполнить ряд поручений. Одно из них: дает ключи от Лубянки, от письменного стола. Взять 2500 руб., внести 500 руб., взнос за квартиру в писательском доме. <…>
Мы идем в комнату к Владимиру Владимировичу, садимся с ногами на его кровать. Булька – посредине. Начинается обсуждение будущей квартиры на одной площадке (одна Брикам, вторая – нам). Настроение у него замечательное.
Я уезжаю в театр. Приезжаю обедать с Яншиным и опаздываю на час.
Мрачность необыкновенная.
Владимир Владимирович ничего не ест, молчит (на что-то обиделся). Вдруг глаза наполняются слезами, и он уходит в другую комнату.
Помню, в эти дни мы где-то были втроем с Яншиным, возвращались домой, Владимир Владимирович довез нас домой, говорит:
– Норочка, Михаил Михайлович, я вас умоляю – не бросайте меня, проводите в Гендриков.
Проводили, зашли, посидели 15 минут, выпили вина. Он вышел вместе с нами гулять с Булькой. Пожал очень крепко руку Яншину, сказал:
– Михаил Михайлович, если бы вы знали, как я вам благодарен, что вы заехали ко мне сейчас. Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили.
Почему у него в тот день было такое настроение – не знаю.
У нас с ним в этот день ничего плохого не происходило. Еще были мы в эти дни в театральном клубе. Столиков не было, и мы сели за один стол с мхатовскими актерами, с которыми я его познакомила. Он все время нервничал, мрачнел: там был один человек, в которого я когда-то была влюблена.
Маяковский об этом знал и страшно вдруг заревновал к прошлому. Все хотел уходить, я его удерживала. <…>
Мне стало очень трудно с ним. Я начала избегать встреч с Маяковским. Однажды сказала, что у меня репетиция, а сама ушла с кем-то в кино.
Владимир Владимирович узнал об этом: он позвонил в театр и там сказали, что меня нет. Тогда он пришел к моему дому поздно вечером, ходил под окнами. Я позвала его домой, он сидел мрачный, молчал.
На другой день он пригласил нас с мужем в цирк: ночью репетировали его пантомиму о 1905 годе. Целый день мы не виделись и не смогли объясниться. Когда мы приехали в цирк, он уже был там. Сидели в ложе. Владимиру Владимировичу было очень не по себе. Вдруг он вскочил и сказал Яншину:
– Михаил Михайлович, мне нужно поговорить с Норой… Разрешите, мы немножко покатаемся на машине?
Яншин (к моему удивлению) принял это просто и остался смотреть репетицию, а мы уехали на Лубянку.
Там он сказал, что не выносит лжи, никогда не простит мне этого, что между нами все кончено.
Отдал мне мое кольцо, платочек, сказал, что утром один бокал разбился. Значит, так нужно. И разбил об стену второй бокал. Тут же он наговорил мне много грубостей. Я расплакалась, Владимир Владимирович подошел ко мне, и мы помирились.
Когда мы выехали обратно в цирк, оказалось, что уже светает. И тут мы вспомнили про Яншина, которого оставили в цирке.
Я с волнением подошла к ложе, но, к счастью, Яншин мирно спал, положив голову на барьер ложи. Когда его разбудили, не заметил, что мы так долго отсутствовали.
Возвращались из цирка уже утром. Было совсем светло, и мы были в чудесном, радостном настроении. Но примирение это оказалось недолгим: на другой же день были опять ссоры, мучения, обиды.
Александр Вильямович Февральский:
10 апреля, за четыре дня до трагического выстрела, я встретил Маяковского в коридоре Государственного театра имени Вс. Мейерхольда во время представления «Бани». В это время часть труппы находилась в гастрольной поездке, среди исполнителей было много дублеров, и спектакль шел плохо. «Владимир Владимирович, сегодня неудачный спектакль, не ходите смотреть», – сказал я. «Я и не пойду», – ответил Маяковский и замолчал. Очень мрачный, он стоял, опершись локтем о дверной косяк, и курил.
Желая ободрить его, я заговорил о том, что вот наконец появилась в «Правде» статья (В. Попова-Дубовского), дающая «Бане» справедливую оценку, что эта статья, написанная членом редакционной коллегии и руководителем отдела культуры, выражает мнение редакции и что травле «Бани», наверное, будет положен конец. Маяковский ответил: «Все равно, теперь уже поздно».
Наталья Александровна Брюханенко:
Редакция поручила мне съездить к Маяковскому, чтобы тут же, при мне, он сделал исправления и подписал рукопись к печати.
Я приехала к нему в Гендриков переулок. Маяковский рассеянно посмотрел рукопись, перепечатанную на машинке, подправил восклицательные знаки, но делать исправления отказался. Мы сидели в столовой, и он был очень мрачен.
– Делайте сами, – сказал он.
Я засмеялась:
– Ну как же это я вдруг буду исправлять ВАШУ пьесу?
– Вот возьмите чернила и переправляйте сами, как вам надо.
Я стала зачеркивать ненужное нам, заменять слова, каждый раз спрашивая:
– А можно здесь так?
Он отвечал односложно. Или – «все равно», или – «можно». Я не помню буквальных выражений, но его настроение, мрачность и безразличие я помню ясно.
Лиля и Ося были в отъезде. Даже домработница приходящая ушла домой.
– Вы можете не уходить, а остаться здесь? – спросил он.
Я сказала:
– Нет, не могу.
– Я хотел предложить вам даже остаться у нас ночевать, – попросил он.
Но я торопилась по своим делам. Мы попрощались, я уехала.
Он остался один в пустой квартире. <…>
Дата этого события – 10 апреля 1930 года.
Николай Николаевич Асеев:
Вдруг в четверг 10-го раздается звонок, и голос Маяковского зовет меня на Гендриков. Я вначале было стал спрашивать об остальных «отколовшихся». Но Маяковский не захотел говорить на эту тему, сказав только: «Будет вам вола вертеть, приходите завтра в карты играть!» Я пошел. <…>
В карты сели играть Маяковский, я, Яншин, Полонская; играли в покер. <…> В этот последний свой покер Маяковский был необычайно тих и безынициативен. Он играл вяло, посапывал недовольно и проигрывал без желания изменить невезенье. Наконец, проигравшись дотла, провожая нас в переднюю, сказал грустно: «Ну, кто мне теперь на базар трешку одолжит?» Ему не на базар, конечно, нужно было, а на быстроту ответа. Я оказался догадливей и, вынув какие-то рубли, протянул их Маяковскому. На следующий день с утра раздался звонок. Маяковский просил устроить у меня обязательно сегодня игру с теми же партнерами, только обязательно, непременно, это его настоятельная просьба. Я было начал отговариваться малым знакомством с остальными, но Маяковский таким тоном говорил, так это оказывалось для него важно, что я согласился позвонить Яншину и пригласить его к себе на покер. Однако Яншин был на репетиции, откуда его вызвать было нельзя, позже он уже ушел из театра, одним словом, дело не сладилось. Я позвонил Маяковскому, он воспринял это как-то тоже без возбуждения; обычно невыполнение его просьбы вызывало возмущение и гром в телефонной трубке. Правда, это чаще всего касалось работы.
Павел Ильич Лавут:
Одиннадцатого апреля я, как обычно, позвонил ему после десяти утра. Но, к моему удивлению, его не оказалось дома. К телефону подошла домработница Паша (два месяца Маяковский жил в квартире один – Л. Ю. и О. М. Брики были в отъезде) и на мой вопрос, помнит ли Владимир Владимирович о сегодняшнем своем выступлепни, ответила утвердительно. Я просил ее еще раз напомнить ему, когда вернется, и передал адрес 2-го МГУ.
Маяковский до того ни разу не сорвал своего выступления. А тут его прождали около часа. Народу собралось много. Послали за ним на машине товарища: сперва на Лубянский проезд, потом на Таганку, в Гендриков переулок. Светофоров тогда не было, а движение в тот вечерний час – незначительное. Товарищ заметил впереди автомобиль, похожий на «рено» Маяковского. Догнав его, он убедился, что не ошибся, и попросил шофера перерезать машине дорогу.
Произошел бурный диалог. Маяковский заявил, что ничего не знал о сегодняшнем выступлении. Он захлопнул дверцу машины, в которой сидела В. Полонская, и машина помчалась дальше.
Пришлось извиниться перед аудиторией и сослаться на болезнь Маяковского. Договорились, что о дне его выступления будет сообщено дополнительно.
Наутро я пришел к Владимиру Владимировичу, чтобы договориться о дате.
Маяковский лежал в постели. Рядом стул и на нем лист бумаги. Он что-то писал. Когда я, стоя в дверях, хотел приблизиться к нему, он меня мрачно остановил:
– Не подходите близко, а то можете заразиться. – При этом он перевернул лист и оторвался от письма.
Я удивился: сколько раз он заболевал при мне в дороге и никогда не говорил ничего подобного. Как я позже понял, тревожился он не о том: возле него лежало, вероятно, недописанное предсмертное письмо. И свидетель ему был ни к чему.
– Выступать не буду. Плохо себя чувствую, – сказал Маяковский. Потом: – Позвоните завтра.
Такой необычный прием меня ошарашил. В коридоре Паша еще раз подтвердила, что он помнил о вчерашнем выступлении.
Весь день я находился под впечатлением этого свидания.
Вероника Витольдовна Полонская:
12 апреля у меня был дневной спектакль. В антракте меня вызывают по телефону. Говорит Владимир Владимирович. Очень взволнованный, он сообщает, что сидит у себя на Лубянке, что ему очень плохо… и даже не сию минуту плохо, а вообще плохо в жизни…
Только я могу ему помочь, говорит он. Вот он сидит за столом, его окружают предметы – чернильница, лампа, карандаши, книги и прочее.
Есть я – нужна чернильница, нужна лампа, нужны книги…
Меня нет – и все исчезает, все становится ненужным.
Я успокаивала его, говорила, что я тоже не могу без него жить, что нужно встретиться, хочу его видеть, что я приду к нему после спектакля.
Владимир Владимирович сказал:
– Да, Нора, я упомянул вас в письме к правительству, так как считаю вас своей семьей. Вы не будете протестовать против этого?
Я ничего не поняла тогда, так как до этого он ничего не говорил мне о самоубийстве.
И на вопрос его о включении меня в семью ответила:
– Боже мой, Владимир Владимирович, я ничего не понимаю из того, о чем вы говорите! Упоминайте где хотите!..
<…> Я просила его дать мне слово, что он пойдет к доктору, так как, конечно, он был в эти дни в невменяемом болезненном состоянии. Просила его уехать, хотя бы на два дня куда-нибудь в дом отдыха.
Я помню, что отметила эти два дня у него в записной книжке. Эти дни были 13 и 14 апреля.
Владимир Владимирович и соглашался, и не соглашался. Был очень нежный, даже веселый.
За ним заехала машина, чтобы везти его в Гендриков. И я поехала домой обедать: он довез меня.
По дороге мы играли в американскую (английскую) игру, которой он меня научил: кто первый увидит человека с бородой, должен сказать – «Борода». В это время я увидела спину Льва Александровича Гринкруга, входящего в ворота своего дома, где он жил.
Я сказала:
– Вот Лева идет.
Владимир Владимирович стал спорить. Я говорю:
– Хорошо, если это Лева, то ты будешь отдыхать 13-го и 14-го. И мы не будем видеться.
Он согласился. Мы остановили машину и побежали, как безумные, за Левой. Оказалось – это он.
Лев Александрович был крайне удивлен тем, что мы так взволнованно бежали за ним.
У дверей моего дома Владимир Владимирович сказал:
– Ну, хорошо. Даю вам слово, что не буду вас видеть два дня. Но звонить вам все же можно?
– Как хотите, – ответила я, – а лучше не надо.
Он обещал, что пойдет к доктору и будет отдыхать эти два дня.
Вечером я была дома. Владимир Владимирович позвонил, мы долго и очень хорошо разговаривали. Он сказал, что пишет, что у него хорошее настроение, что он понимает теперь: во многом он не прав и даже лучше, пожалуй, отдохнуть друг от друга дня два…
13 апреля днем мы не видались. Позвонил он в обеденное время и предложил 14-го утром ехать на бега.
Я сказала, что поеду на бега с Яншиным и с мхатовцами, потому что мы уже сговорились ехать, а его прошу, как мы условились, не видеть меня и не приезжать.
Он спросил, что я буду делать вечером. Я сказала, что меня звали к Катаеву, но что я не пойду к нему и, что буду делать, не знаю еще.
Павел Ильич Лавут:
Тринадцатого я позвонил по телефону, но Маяковского не было. Я оставил Паше телефон Дома Герцена, и днем Маяковский позвонил мне. Договорились, что приду к нему на следующий день, как обычно – в половине одиннадцатого утра.
Валентина Михайловна Ходасевич:
В январе 1930 года Центральное управление государственными цирками (ЦУГЦ) предложило мне быть художником цирковой пантомимы в Московском цирке. Автор – Владимир Маяковский, режиссер-постановщик – Сергей Радлов. 23 января Маяковский подписал договор с ЦУГЦ на сочинение сценария, а вскоре и мы с Радловым подписали тоже. Работой я была увлечена. Срок небольшой. Ездили с Радловым часто в Москву – разговаривать с Маяковским.
20 февраля 1930 года, точно по договору, Маяковский читал на заседании Художественно-политического совета ЦУГЦ сценарий «Героическая меломима – Москва горит (1905 год)». Он был одобрен, и 28 февраля Маяковский прочитал его на выездном заседании совета на фабрике «Трехгорная мануфактура» при участии рабочих и актива ВЛКСМ Красной Пресни.
Маяковский относился к работе очень взволнованно, многое переделывал в результате начавшихся репетиций, а многое с яростью отстаивал. Дирекция, как ей и полагается, вставляла палки в колеса нашей фантазии, тянула нас на проверенный (главным образом кассово!) трафарет «труцциевских пантомим» и жадничала в деньгах на оформление. Я любила присутствовать при боях Маяковского с дирекцией – он издевался нещадно, но до начальства, забронированного чувством собственного величия, всепонимания и денежной власти, это не всегда доходило.
Помню сражение за текст афиши. Дирекция хотела печатать уже испытанную временем трафаретную афишу. Анонсы-листовки, извещавшие о «Грандиозной водяной пантомиме», уже были выпущены – Маяковский возмутился и сказал, что пантомимой называется действие без слов.
– Ну, а тогда зачем же мои стихи? То, что я сочинил, должно называться «героическая меломима». Водопада не будет. Я не водопровод, и «воды» в моих стихах тоже нет. (Впоследствии все же он сделал уступку, и водопад был, но обоснованный; в финале плотина и пуск гидроэлектростанции.) <…>
13 апреля. Четыре часа дня. Кончилась актерская репетиция. С арены все ушли. Теперь она в моем распоряжении до шести вечера, когда начнут готовить вечернее представление. Монтируем какие-то домики, впервые попадающие на арену, они еще не окрашены. Добиваемся точного выноса вещей на арену и их уборки. Некоторые вещи вижу впервые и огорчаюсь: ошибки в размерах, форме, окраске… Хожу по арене раздраженная. Время идет – толку мало.
Внезапно… в полном безмолвии пустого цирка раздается какой-то странный, резкий, неприятный, бьющий по взвинченным нервам сухой треск, быстро приближающийся к той стороне арены, где я переругиваюсь с главным плотником. Оборачиваюсь на звук… Вижу Маяковского, быстро идущего между первым рядом кресел и барьером арены с палкой в руке, вытянутой на высоту спинок кресел первого ряда. Палка дребезжит, перескакивая с одной деревянной спинки кресла на другую. Одет он в черное пальто, черная шляпа, лицо очень бледное и злое. Вижу, что направляется ко мне. Здороваюсь с арены. Издали, гулко и мрачно, говорит:
– Идите сюда!
Перелезаю через барьер, иду к нему навстречу. Здороваемся. На нем – ни тени улыбки. Мрак.
– Я заехал узнать, в котором часу завтра сводная репетиция, хочу быть, а в дирекции никого. Так и не узнал… Знаете что? Поедем покататься, я здесь с машиной, проедемся…
Я сразу же говорю:
– Нет, не могу – у меня монтировочная репетиция, и бросить ее нельзя.
– Нет?! Не можете?! Отказываетесь? – гремит голос Маяковского.
У него совершенно белое, перекошенное лицо, глаза какие-то воспаленные, горящие, белки коричневатые, как у великомучеников на иконах… Он опять невыносимо выстукивает какой-то ритм палкой о кресло, около которого стоим, опять спрашивает:
– Нет?
Я говорю:
– Нет.
И вдруг какой-то почти визг или всхлип…
– Нет? Все мне говорят «нет»!.. Только нет! Везде нет…
Он кричит это уже на ходу, вернее, на бегу вокруг арены к выходу из цирка. Палка опять визжит и дребезжит еще бешенее по спинкам кресел. Он выбегает. Его уже не видно…
Что-то почти сумасшедшее было во всем этом. Стою ошарашенная. Очень бьется сердце, дрожу, ничего не понимаю – что, почему? Что это – каприз? Ведь я работаю над его рождающимся произведением… Он ведь человек «бывалый» и в театре, и в цирке! «Как же быть? Как же быть?..» – бубнит у меня в голове. Слышу голос с арены:
– Товарищ Ходасевич, так что же, будете работать дальше?
Говорю:
– Да, сейчас, – а сама бегу к выходу, куда исчез Маяковский. Выскакиваю на улицу, настигаю его около автомобиля (он привез из-за границы маленькую машину «Рено») и говорю неожиданно для себя:
– Владимир Владимирович, успокойтесь! Подождите несколько минут, я поговорю с рабочими, я поеду с вами, но дайте договориться – пусть без меня докончат монтировочную.
Бегу обратно на арену, быстро договариваюсь, направляюсь к выходу. Вижу: Маяковский стоит прекрасный, тихий, бледный, но не злой, скорее мученик. Думаю: «Пусть каприз, но это же Маяковский! Правильно, что я согласилась!» Владимир Владимирович, ни слова не говоря, подсаживает меня в машину, садится рядом со мной и говорит шоферу:
– Через Столешников.
Мы едем. Сначала тягостное молчание. Потом он поворачивается, смотрит на меня и ласково, с какой-то виноватой полуулыбкой говорит (а я вижу, что глаза его думают о другом):
– Я буду ночевать у себя в Лубянском проезде – боюсь проспать репетицию, прошу вас, позвоните мне туда по телефону часов в десять утра. – Говорит, а глаза отсутствуют.
Проехали Петровские линии, медленно сворачиваем в Столешников – народу в этот час много. Проехали не более трех домов. Вдруг голос Маяковского шоферу:
– Остановитесь!
Небольшой поворот руля, и мы у тротуара. Владимир Владимирович уже на ходу открывает дверцу и, как пружина, выскакивает на тротуар, дико мельницей крутит палку в воздухе, отчего люди отскакивают в стороны, и он почти кричит мне:
– Шофер довезет вас куда хотите! А я пройдусь!..
И быстро, не поворачиваясь в мою сторону, тяжелыми огромными шагами, как бы раздвигая переулок (люди расступаются, оглядываются, останавливаются) направляется к Дмитровке. <…>
Мы обогнали Владимира Владимировича. Он шел быстро, «сквозь людей», с высоко поднятой головой – смотрел поверх всех и был выше всех. Очень белое лицо, все остальное очень черное. Палка вертелась в воздухе, как хлыст, быстро-быстро, и казалось, что она мягкая, эластичная, вьется и сгибается в воздухе.
Владимир Осипович Роскин (1896–1984), художник, работал в РОСТА:
И вот настало 13 апреля.
Я пришел довольно рано, часов в восемь, к Катаевым на Сретенку, в Головин переулок. Вскоре пришел неожиданно Владимир Владимирович и, так как Катаева не было дома, стал недовольно и нервно ходить по квартире. Я подошел к нему и предложил, пока никого нет, сыграть в маджонг. Он согласился, и мы сели за стол, смотрю – он вынул папиросы, закурил. Я не удержался и сказал: «Владимир Владимирович, почему вы курите? Вам нельзя курить. Вы же только что написали стихотворение „Я счастлив“ и вдруг закурили». Он посмотрел на меня: «Ну, мне можно курить!» И тут я понял, что избежал словесной бани, что в другое время он уничтожил бы меня меткой остротой за эту иронию. Мы продолжали молча играть. Я выиграл 10 рублей. Он заплатил и заявил, что больше играть не хочет. Я обрадовался и сказал, что эти выигранные 10 рублей не истрачу, а сохраню на память о тех проигрышах, о тех унижениях, которые я испытал в игре с ним в течение многих лет. Он подошел ко мне, потрогал меня за щеку и сказал: «Мы с вами оба небриты» – и вышел в другую комнату, где раздавались его размашистые шаги. Меня это поразило. На него это совсем не было похоже. Он ведь никогда не оставлял партнера в покое, если имел возможность отыграться и играл всегда до тех пор, пока партнер не отказывался сам играть, а когда у него не оставалось денег, он доставал бы их, спешно написал стихи, чтобы иметь возможность отыграться. Я понял, что он в очень плохом настроении. К этому времени, часам к девяти с половиной, пришли Олеша и Катаев. В столовой стали накрывать на стол. Валентин Петрович пошел за вином, за шампанским. Позвонив предварительно по телефону, приехали после бегов Полонская, Яншин и Ливанов.
Валентин Петрович Катаев:
Меня удивило, что он не на бегах, хотя был беговой день, 13 апреля. <…>
В этот день он острил скорее по привычке. Мне показалось, что нынче он что-то невесел, озабочен, будто все время прислушивается к чему-то. Наверное, подумал я тогда, замучил грипп. <…>
Отодвинув в сторону легковесный серебряный подсвечник, присел боком на угол стола, обтянутого зеленым сукном, и в такой позе – полусидя-полустоя – сказал, отвечая на мой вопросительный взгляд:
– Ни за чем. Пришел просто так. Вы удивлены? Напрасно. Посидеть с человеком. Как гость. Хотите – «будем болтать свободно и раскованно»?
И в ту же минуту надолго замолчал, ушел глубоко в себя. <…>
– Катаич, – сказал он, пряча в карман последний предмет, – вот вы южанин. Скажите, как вы переносите север? Часто простужаетесь?
– Беспрерывно.
– И я то же самое. До сих пор никак не могу привыкнуть к этому паршивому климату. Апрель называется!.. Разве это апрель? Гибну, как обезьяна, привезенная из тропиков.
Он снова высморкался и характерным жестом глубоко, обеими руками одновременно заправил сорочку под ремень своих просторных брюк – узких в бедрах, широких в шагу. <…> Что же было потом? Обычная московская вечеринка. «Завернули на огонек». Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга. Как большая редкость – коробка шоколадного набора: по краям бумажные кружевца, а в середине серебряная длинногорлая фляжечка ликерной конфеты. В виде экспромта, забавного курьеза остатки от обеда – миска вареников с мясом, которые еще больше подчеркивали случайный характер вечеринки, ее полную непреднамеренность.
Сидели тесно вокруг стола. Стульев, конечно, не хватило. Мы с Маяковским рядом на большой бельевой корзине, покрытой шкурой бурого медведя.
Маяковский опирался локтем на громадную тяжелую медвежью голову, изредка ее приподнимал за черное рыло и нежно заглядывал в стеклянные карие глазки и в узкую крашеную пасть с белыми зубками и желтыми клыками.
Вероника Витольдовна Полонская:
Вечером я все же поехала к Катаеву с Яншиным. Владимир Владимирович оказался уже там. Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал:
– Я был уверен, что вы здесь будете!
Я разозлилась на него за то, что он приехал меня выслеживать. А Владимир Владимирович сердился, что я обманула его и приехала. Мы сидели вначале за столом рядом и все время объяснялись. Положение было очень глупое, так как объяснения наши вызывали большое любопытство среди присутствующих, а народу было довольно много.
Я помню: Катаева, его жену, Юрия Олешу, Ливанова, художника Роскина, Регинина, Маркова.
Яншин явно все видел и тоже готовился к скандалу.
Владимир Осипович Роскин:
Пока готовили ужин, Олеша и Катаев, заметив настроение Владимира Владимировича, все время подшучивали над ним, вспоминая положение из «Квадратуры круга» (переживет или не переживет?). Но Владимир Владимирович был молчалив, мрачен, лишен остроумия. Мы сели за стол. Маяковский сидел слева от меня, а Полонская справа, через одного гостя.
Валентин Петрович Катаев:
Он был совсем не такой как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний.
– Владимир Владимирович, хотите вареников?
– Благодарю вас.
– Благодарю вас – да или благодарю вас – нет?
Можно себе представить, каким фейерверком острот, шуток, каламбуров взорвался бы в другое время Маяковский, не упускавший ни малейшего повода устроить блестящий словесный турнир и, разумеется, выйти из него победителем. В этой области у него не было соперников. И вдруг ему предлагают вареников – простых, обыкновенных, общечеловеческих вареников с мясом. Какой богатейший матерьял для остроумия, для словесной игры!
Однако в этот вечер Маяковского как будто подменили. Он вежливо отвечает:
– Да, благодарю вас.
За столом в этот вечер острили все, кроме Маяковского. Молодые мхатовские актеры, львы, все время задирали знаменитого поэта и острослова, вызывая на турнир остроумия. Не без опаски пробовали свои силы. Но он либо отмалчивался, либо вяло отбивался. Можно было подумать, что он вдруг под действием какого-то странного волшебства потерял дар остроумия.
Но зато в нем в полную силу засияло другое качество – драгоценный дар душевного тепла, доброты, нежности, скромности, всего того, что он так застенчиво таил в своем большом жарком сердце. <…>
Память моя почти ничего не сохранила из важнейших подробностей этого вечера, кроме большой руки Маяковского, его нервно движущихся пальцев – они были все время у меня перед глазами, сбоку, рядом, – которые машинально погружались в медвежью шкуру и драли ее, сгибали, вырывая пучки сухих бурых волос, в то время как глаза были устремлены через стол на Нору Полонскую.
Владимир Осипович Роскин:
Начали пить шампанское. Маяковский ничего не пил, встал и вышел в другую комнату и снова мрачно начал шагать. Хозяйка дома забеспокоилась, что его нет. Катаев сказал: «Что ты беспокоишься, Маяковский не застрелится. Эти современные любовники не стреляются». Владимир Владимирович должен был это слышать. Я не знал о его романе с Полонской и не понял смысла сказанного, но все почувствовали неловкость. Вероятно, Катаев сказал это в защиту Маяковского, который стоит выше банальных положений. Может быть, это была просто ироническая фраза, но она прозвучала очень трагически в этот вечер: Маяковский вернулся в столовую, видно было, что он все слышал, сел за стол, вынул записную книжку в отличном переплете, в которую он записывал стихи, написал записку, вырвал лист, смял его и через меня передал Полонской. Она прочла, улыбнулась, но ничего не ответила. Владимир Владимирович написал другую, также вырвал листок, и я снова передал его.
Мне показалось странным, что человек, который так любит и ценит добротные вещи, прочные ботинки, хорошее перо, который становится на колени, чтобы ему вернули любимую авторучку, сейчас рвет не жалея из такой книжки листы. Видно было – сильно нервничал.
Валентин Петрович Катаев:
С немного испуганной улыбкой она писала на картонках, выломанных из конфетной коробки, ответы на записки Маяковского, которые он жестом игрока в рулетку время от времени бросал ей через стол и, ожидая ответа, драл невычищенными ногтями пыльную шкуру медведя, «царапая логово в двадцать копей», как говорилось в его до сих пор еще кровоточащей поэме «Про это».
Картонные квадратики летали через стол над миской с варениками туда и обратно. Наконец конфетная коробка была уничтожена. Тогда Маяковский и Нора ушли в мою комнату. Отрывая клочки бумаги от чего попало, они продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль.
Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала – он не соглашался. Вечная любовная дуэль.
Впервые я видел влюбленного Маяковского. Влюбленного явно, открыто, страстно. Во всяком случае, тогда мне казалось, что он влюблен. А может быть, он был просто болен и уже не владел своим сознанием. Всюду по квартире валялись картонные кусочки, клочки разорванных записок и яростно смятых бумажек. Особенно много их было в корзине под письменным столом.
Вероника Витольдовна Полонская:
Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно.
Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату: сел у стола и все продолжал пить шампанское.
Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
– Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях.
Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества. <…>
Я уговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление.
Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
Больше оставаться я не хотела и стала прощаться.
За мной потянулись все.
В передней Владимир Владимирович вдруг очень хорошо на меня посмотрел и попросил:
– Норкочка, погладьте меня по голове. Вы все же очень, очень хорошая…
Когда мы сидели еще за столом во время объяснений, у Владимира Владимировича вырвалось:
– О господи!
Я сказала:
– Невероятно, мир перевернулся! Маяковский призывает господа!.. Вы разве верующий?!
Он ответил:
– Ах, я сам ничего не понимаю теперь, во что я верю!..
<…> Домой шли пешком, он провожал нас до дому.
Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет все Яншину сейчас же.
Шли мы вдвоем с Владимиром Владимировичем. Яншин же шел, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали вперед. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину:
– Михаил Михайлович!
Но на вопрос:
– Что?
Он отвечал:
– Нет, потом.