Маяковский без глянца Фокин Павел
Бурлюк лукаво ухмылялся. <…>
– …Будем пробивать тоннель в будущее. А насчет этой вот… Джиоконды… Для Володи это – вроде чуда… если будет удача… Он молод, ничего еще не испытал. И пусть гоняет на лихачах…
И как раз именно в эту секунду я увидел, как на лихаче пронесся Маяковский и с ним кто-то был: кажется, она.
– Додичка, смотри, смотри… Володя… Он не один…
Часа через два мы вернулись в гостиницу.
Маяковского не было.
Мы ждали еще час. И еще час.
Володи не было.
Ушли в ресторан и наказали: если появится Маяковский – мы там-то.
В ресторане ждали, ждали и решили обедать без Володи.
Наконец он появился.
Взбудораженный, чему-то улыбающийся, рассеянный необычайно, совсем на себя не похожий.
Сел и, желая сохранить спокойствие, начал разглядывать обедающую публику, будто искал кого-то. И сразу сказал подошедшему официанту:
– Дайте три бутылки шампанского, а обедать я не буду.
…Я смотрел на Володю с изумлением: его было трудно узнать – так он весь сразу преобразился, стал торжественным и очень красивым.
Маяковский улыбнулся и сказал:
– Вы понимаете, что произошло? Я встретил компанию знакомых из Москвы. Меня затащили к себе обедать. Потом сели играть в карты, и я всех обыграл. И вот угощаю. Пожалуйста. <…>
По хитрому глазу Бурлюка я понял, что мы идем обедать к Джиоконде.
Так оно и оказалось.
Через час мы уже были в квартире того самого инженера, которого я видел у памятника Ришелье с женой и Джиокондой. Она оказалась сестрой жены инженера.
Звали ее Мария Александровна.
Бесконечно обаятельная и веселая, она искренне обрадовалась нашему приходу.
Обед у Джиоконды превратился в поэтическое торжество: мы почти все время читали стихи, говорили какие-то особенно праздничные вещи.
Володя был в ударе. Его остроты могли рассмешить памятник герцогу Ришелье. Он говорил много, умно и весело.
Он во что бы то ни стало хотел нравиться всем присутствующим и, конечно, в первую очередь Марии Александровне. Ему легко удалось достичь желанного впечатления.
Дружески подшучивая, он придумывал про меня невероятные фантастические истории.
Он, например, уверял, что я однажды на самолете так высоко залетел за облака, что земля в это время отодвинулась, и я начал спускаться в бездонную пропасть и едва попал куда-то на остров к зулусам, которые приняли меня за бога. И будто там, у зулусов, я написал самую гениальную поэму, которую сейчас прочту…
…Бурлюк глубокомысленно молчал, наблюдая за Володей, который нервно шагал по комнате, не зная, как быть, что предпринять дальше, куда деться с этой вдруг нахлынувшей любовью.
Впервые в жизни познавший это громадное чувство, он метался из угла в угол и вопрошающе твердил вполголоса:
– Что делать? Как быть? Написать письмо? Но это не глупо?.. «Я вас люблю. Чего же боле…» Сказать все сразу? Она испугается… И всем будет страшно… Скажут – желтая кофта и вдруг…
И он нежно, по-детски, почти беспомощно, обратился к нам:
– Мне что-то очень беспокойно… Давайте пойдем к морю. Я никогда не видал моря ночью. Это должно быть замечательно.
– Пойдем.
Мы отправились на берег и долго смотрели в густо-синее величие безмолвия, над которым висели сочные, утешающие звезды.
Володя почти шептал:
– Гениальнейшая ночь… Довольно… Пойдемте…
<…> Мы пошли в ресторан, но уже через час Володя сказал:
– Нет, не могу… Пойдемте в другой…
Мы перешли в какой-то маленький ночной кабачок – там пел квартет «Сибирских бродяг».
До утра просидели там, подпевая знакомые каторжные песни:
- Бродяга к Байкалу подходит,
- Рыбачию лодку зовет…
Маяковский предлагал:
– Поедемте в Сибирь?
– А Джиоконда?
– Только с ней.
Бурлюк, закусив нижний край губы, говорил задумчиво:
– Да-с… вот… так, Владим Владимыч… И напевал:
- Есть море синее.
- Есть любовь сильная.
Володя виновато улыбался.
Настал вечер 16-го.
Оставалось до начала выступления три часа.
Володи не было, хотя мы и условились, что должны, как всегда, готовиться вместе и вместе пойти к началу.
До сих пор он был исключительно аккуратен, но, видно, любовь изменила его.
Вообще мы видели его теперь урывками.
Он влетал к нам в гостиницу этаким порывом морского ветра на несколько минут и, справившись о нашем благополучии, снова исчезал. <…>
Маяковский читал с исключительным подъемом и все время поглядывал в сторону, где сидела сияющая Мария Александровна. <…>
– Нет. Без вас не останусь.
– Но мы занимаемся искусством…
– Я тоже…
– …И таким делом, которое не ждет. В Кишиневе театр снят, афиши расклеены. В Николаеве также. А дальше – Киев. Решай, Во-лодичка, решай.
– Я-то решил сразу, но Мария…
– Объяснитесь завтра же. Ведь через месяц ты можешь вернуться в Одессу.
– Так я не желаю. Завтра в четыре она будет, и я скажу обо всем и убежден, что Мария согласится, если только… Итак, до завтра.
Володя, горько улыбнувшись какой-то своей мысли, исчез. Это было поздно ночью.
На следующий день мы виделись лишь за завтраком. Володя был молчалив.
А в полдень, как встретились, он твердо и мрачно сказал:
– Едем.
И, накинув пальто, снова скрылся.
Утром мы втроем уже завтракали на корабле, направляясь по Черному морю в Николаев.
Нас сильно качало.
Мы долго молчали: очень было жаль Володю.
Бурлюк попытался было что-то говорить об искусстве Запада и Востока.
Но Маяковский не слушал…
Купе международного вагона. Едем из Николаева в Кишинев. <…>
Беседуем о том, что надо делать крупные, монументальные вещи, с расчетом на вечность, со взглядом на благодарное потомство.
Говорим об этом со специальной целью – разжечь Володю.
А он рассеянно поглядывал в окно на бегущую панораму и напевал начало известного северянинского стихотворения:
- Это было у моря…
Напевал много раз, на всякие лады. И вскоре, мрачно улыбаясь, начал повторять, вырубая ритмом каждое слово:
- Это было,
- Было в Одессе.
Мы сразу поняли, что Володя задумал большую вещь и «это было» является началом, трамплином.
Через четверть часа Маяковский, пристально смотря на нас, прочел медленно, с большими, напряженными паузами:
- Вы думаете, это бредит малярия?
- Это было,
- Было в Одессе.
- Приду в четыре, – сказала Мария.
- Восемь.
- Девять.
- Десять.
– Гениально! – ликовали мы…
Маяковский уже больше не оставался один на-один со своею личной болью. Боль была выговорена в слове, претворена в ритм.
В кругу стройных грузинок Маяковский постоянно острил на мой счет, а грузинки сочно, звонко хохотали.
Что он наговаривал на меня – не знаю.
И только ночью в гостинице признался:
– Васичка, не сердись. Это я нарочно делаю, нарочно порчу, чтобы ты не влюбился в Тифлисе, как я в Одессе. Вы отвлекли меня от любви к Марии, ну и я вас отвлекаю. Любить нельзя – масса тяжелых неприятностей. Лучше будем писать стихи.
1915. Эльза Каган (Триоле)
Эльза Триоле:
Эти, двадцатилетние, были тогда в разгаре боя за такое или эдакое искусство, я же ничего не понимала, сидела девчонка девчонкой, слушала и теребила бусы на шее… нитка разорвалась, бусы посыпались, покатились во все стороны. Я под стол, собирать, а Маяковский за мной, помогать. На всю долгую жизнь запомнились полутьма, портняжий сор, булавки, нитки, скользкие бусы и рука Маяковского, легшая на мою руку.
Маяковский пошел меня провожать на далекую Маросейку. На площади стояли лихачи. Мы сели на лихача. <…>
Маяковский звонил мне по телефону, но я не хотела его видеть и встретилась с ним случайно. Он шел по Кузнецкому мосту, на нем был цилиндр, черное пальто, и он помахивал тростью. Повел бровями, улыбнулся и спросил, может ли прийти в гости. Начиная с этой встречи воспоминания встают кадрами, налезают друг на друга, и я не знаю, ни какой срок их отделяет, ни в каком порядке они располагаются. <…>
В это время Маяковский бывал у меня часто, может быть, ежедневно. <…>
Помню его за ужином: за столом папа, мама, Володя и я. Володя вежливо молчит, изредка обращаясь к моей матери с фразами, вроде: «Простите, Елена Юльевна, я у вас все котлеты сжевал…», и категорически избегая вступать в разговоры с моим отцом. Под конец вечера, когда родители шли спать, мы с Володей переезжали в отцовский кабинет, с большим письменным столом, с ковровым диваном и креслами на персидском ковре, книжным шкафом… Но мать не спала, ждала, когда же Володя наконец уйдет, и по нескольку раз, уже в халате, приходила его выгонять: «Владимир Владимирович, вам пора уходить!» Но Володя, нисколько не обижаясь, упирался и не уходил. Наконец, мы в передней, Володя влезает в пальто и тут же попутно вспоминает о существовании в доме швейцара, которого придется будить и для которого у него даже гривенника на чай не найдется. Здесь кадр такой: я даю Володе двугривенный для швейцара, а в Володиной душе разыгрывается борьба между так называемым принципом, согласно которому порядочный человек не берет денег у женщины, и неприятным представлением о встрече с разбуженным швейцаром. Володя берет серебряную монетку, потом кладет ее на подзеркальник, опять берет, опять кладет… и наконец уходит навстречу презрительному гневу швейцара, но с незапятнанной честью.
А на следующий день все начиналось сызнова: появлялся Володя, с изысканной вежливостью здоровался с моей матерью и серьезно говорил ей: «Вчера, только вы легли спать, Елена Юльевна, как я вернулся по веревочной лестнице…» И мама, несмотря на присущее ей чувство юмора и на то, что мы жили на третьем этаже, с беспокойством смотрела на Маяковского: может быть, он действительно вернулся, не по веревочной, а по обыкновенной лестнице. <…>
Я же относилась к Маяковскому ласково и равнодушно, ни ему, ни себе не задавала никаких вопросов, присутствие его в доме считала вполне естественным, училась, читала книги и, случалось, задерживалась где-нибудь, несмотря на то, что он должен был прийти. Не застав меня, Володя оставлял свою визитную карточку, сантиметров в пятнадцать ширины, на которой желтым по белому во всю ширину и высоту было напечатано: Владимир Маяковский. Моя мать неизменно ее ему возвращала и неизменно ему говорила: «Владимир Владимирович, вы забыли вашу вывеску». Володя расшаркивался, ухмылялся и клал вывеску в карман. <…>
Таково было положение вещей, когда в Москву из Петрограда приехала Лиля. Здоровье отца опять ухудшилось. Как-то мимоходом она мне сказала: «К тебе тут какой-то Маяковский ходит… Мама из-за него плачет». Я необычайно удивилась и ужаснулась: мама плачет! И когда Володя позвонил мне по телефону, я тут же сказала ему: «Больше не приходите, мама плачет». <…>
Отца перевезли в Малаховку на дачу, которую мы занимали с теткой, маминой сестрой. Не знаю, не помню, каким образом Володя меня там нашел. Просил встретиться, назначал мне свидания на малаховской станции. Я же то не приходила, то приводила с собой тетку и видела Володю только издали, стоящего широко расставив ноги, спиной к дачному вокзалу… В который-то раз все-таки почему-то пришла одна: он так же стоял с папиросой в зубах и мутным от ярости взглядом. Должно быть, то было вечером, оттого что, отойдя от вокзала, Володя мне вспоминается как тень, бредущая рядом со мной по пустой дачной улице. Злобствуя на меня, Володя шел на расстоянии, и в темноте, не обращаясь ко мне, скользил вдоль заборов его голос, стихами. К тому, что Володя постоянно пишет стихи, про себя или голосом, я давно привыкла и не обращала на то внимания. Я не обращала никакого внимания на то, что он поэт. И внезапно в тот вечер меня как будто разбудили, как будто зажгли яркий свет, меня озарило и вдруг я услышала негромкие слова:
- Послушайте!
- Ведь, если звезды зажигают –
- значит – это кому-нибудь нужно?
И дальше… Я остановилась и взволнованно спросила:
– Чьи это стихи?
– Ага! Нравится?.. То-то! – сказал Володя, торжествуя.
Мы пошли дальше, потом сели где-то, и на одинокой скамейке, под звездным небом, Владимир Маяковский долго читал мне свои стихи. Должно быть, «Облако», и только «Облако». <…>
В июле умер отец. Лиля приехала на похороны. И, несмотря ни на что, мы говорили о Маяковском. Она о нем, конечно, слыхала, но к моему восторгу отнеслась скептически. После похорон, оставив мать с теткой на даче, я поехала к Лиле в Петроград, и Маяковский пришел меня навестить к Лиле, на улице Жуковского. В этот ли первый раз, в другую ли встречу, но я уговорила Володю прочесть стихи Брикам, и думается мне, что тогда, в тот вечер, уже наметилась судьба многих из тех, что слушали «Облако» Маяковского… Брики отнеслись к стихам восторженно, безвозвратно полюбили их. Маяковский безвозвратно полюбил Лилю.
1915–1930. Л. Ю. Б.
Василий Васильевич Катанян:
Когда Эльза перешла в восьмой класс, у нее вспыхнул роман с молодым, неизвестным тогда еще поэтом – утро ее любви, полудетское, робкое чувство. По бедности он катал ее на трамвае мимо площади, которая впоследствии будет носить его имя – площадь Маяковского. Эльза привела поэта к Лиле, когда та была уже замужем. Правда, к 1915 году она и Осип Максимович Брик фактически были в разводе, но продолжали оставаться в дружеских отношениях, живя одними интересами и находясь в одной квартире.
Лили Юрьевна Брик:
С Маяковским познакомила меня моя сестра Эльза в 1915 году, летом в Малаховке. Мы сидели с ней и с Левой Гринкругом вечером на лавочке возле дачи.
Огонек папиросы. Негромкий ласковый бас:
– Элик! Я за вами. Пойдем погуляем?
Мы остались сидеть на скамейке.
Мимо прошла компания дачников. Начался дождь. Дачный дождик, тихий, шелестящий. Что же Эля не идет?! Отец наш смертельно болен. Без нее нельзя домой. Где, да с кем, да опять с этим футуристом, да это плохо кончится…
Сидим как проклятые, накрывшись пальто. Полчаса, час… Хорошо, что дождь не сильный, и плохо, что его можно не заметить в лесу, под деревьями. Можно не заметить и дождь и время. <…>
И этот опасный футурист увел мою сестру в лес!
Вот наконец огонек папиросы. Белеет рубашка. На Эльзу накинут пиджак Маяковского.
– Куда же ты пропала?! Не понимаешь, что я не могу без тебя войти в дом! Сижу под дождем, как дура…
– Вот видите, Владимир Владимирович, я говорила вам!
Маяковский прикурил новую папиросу о тлеющий окурок, поднял воротник и исчез в темноте.
Прошло около месяца после случайной встречи в Малаховке. Мы жили в Петрограде в крошечной квартире. Как-то вечером после звонка в передней я услышала знакомый голос и совершенно неожиданно вошел Маяковский – приехал из Куоккалы, загорелый, красивый, сразу занял собой все пространство и стал хвастаться, что стихи у него самые лучшие, что мы их не понимаем, что и прочесть-то их не сумеем и что кроме его стихов гениальны еще стихи Ахматовой. Я была твердо уверена, что хвастаться стыдно, и сказала, стараясь быть вежливой, что произведений его я, к сожалению, не читала, но попробую понять их, если они у него с собой. Есть «Мама и убитый немцами вечер». Я прочла стихотворение вслух. Маяковский удивился, что без запинок, и спросил недоверчиво: «Не нравится?» Я ответила: «Не особенно». <…>
Умер папа. Я ездила в Москву на похороны. Приехала в Питер Эльза, опять приехал Маяковский из Финляндии. Поздоровавшись, он пристально посмотрел на меня, нахмурился, потемнел, сказал: «Вы катастрофически похудели…» И замолчал. Он был совсем другой, чем тогда, когда в первый раз так неожиданно пришел к нам. Не было в нем и следа тогдашней развязности. Он молчал и с тревогой взглядывал на меня.
Василий Васильевич Катанян:
Лиля умела влиять на сестру, подчинять ее своей воле. И Эльза не порвала ни с нею, ни с Владимиром Владимировичем, а, страдая и досадуя, подчинилась обстоятельствам.
Лили Юрьевна Брик:
Мы с Володей не расставались, ездили на острова, много шлялись по улицам. Володя наденет цилиндр, я – большую черную шляпу с перьями, и пойдем по предвечернему Невскому, например, за карандашом для Оси. Еще светло, и будет светло всю ночь. Фонари горят, но не светят, как будто не зажжены, а всегда такие. Заходим в магазин, и Маяковский с таинственным видом обращается к продавщице: «Мадемуазель, дайте нам, пожалуйста, дико-о-винный карандаш, чтобы он с одной стороны был красный, а с другой, вообразите себе, синий!»
Мадемуазель шарахается, а я в восторге.
Ночами гуляли по набережной. В темноте казалось, что пароходы не дымят, а только снопами выбрасывают искры. Володя сказал: «Они не смеют дымить в вашем присутствии».
Василий Васильевич Катанян:
Однажды он попросил рассказать ему о ее свадебной ночи. Она долго отказывалась, но он так неистово настаивал, что она сдалась. Она понимала, что не следует говорить ему об этом, но у нее не было сил бороться с его настойчивостью. Она не представляла, что он может ревновать к тому, что произошло в прошлом, до их встречи. Но он бросился вон из комнаты и выбежал на улицу, рыдая; и, как всегда,
- …В грубом убийстве не пачкала рук ты.
- Ты
- уронила только:
- «В мягкой постели
- он,
- фрукты,
- вино на ладони ночного столика».
Лили Юрьевна Брик:
Володя пришел к нам, сразу посвятил мне «Облако» и с тех пор посвящал мне каждую строчку. <…>
Перед тем как печатать поэму, Маяковский думал над посвящением. «Лиле Юрьевне Брик», «Лиле». Очень нравилось ему: «Тебе, Личика» – производное от «Лилечка» и «личико» – и остановился на «Тебе, Лиля». <…> Когда я спросила Маяковского, как мог он написать поэму одной женщине (Марии), а посвятить ее другой (Лиле), он ответил, что, пока писалось «Облако», он увлекался несколькими женщинами, что образ Марии в поэме меньше всего связан с одесской Марией и что в четвертой главе раньше была не Мария, а Сонка. Переделал он Сонку в Марию оттого, что хотел, чтобы образ женщины был собирательный; имя Мария оставлено им как казавшееся ему наиболее женственным. Поэма эта никому не была обещана, и он чист перед собой, посвящая ее мне. Позднее я поняла, что не в характере Маяковского было подарить одному человеку то, что предназначалось другому. <…>
Володя не просто влюбился в меня, он напал на меня, это было нападение. Два с половиной года у меня не было спокойной минуты – буквально. Я сразу поняла, что Володя гениальный поэт, но он мне не нравился. Я не любила звонких людей – внешне звонких. Мне не нравилось, что он такого большого роста, что на него оборачиваются на улице, не нравилось, что он слушает свой собственный голос, не нравилось даже, что фамилия его – Маяковский – такая звучная и похожа на псевдоним, причем на пошлый псевдоним. <…>
Когда он выпустил «150 000 000» без фамилии автора и нельзя было громогласно посвятить поэму мне, он попросил типографию напечатать три экземпляра – себе, Осипу Максимовичу и мне – со своей фамилией и посвящением.
Он огорчился, что первыми были отпечатаны не эти экземпляры, заставил заведующего типографией написать объяснение, заверенное печатью типографии, вклеил его в первый полученный им экземпляр и подарил его мне. На форзаце он поставил № 1 и сделал надпись: «Дорогому Лиленку сия книга и весь я посвящаемся».
Вот текст объяснения:
«Т-щу Л. Ю. Брик
Авторский экземпляр „150 000 000“ с пометкой ЛЮБ должен быть напечатан первым, но ввиду типографских задержек, т. к. требовался специальный набор, будет напечатан по выходе в свет общих экземпляров.
Инструктор Гос. Изо Н. Корсунский».
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, первая половина марта 1918 г.:
Отныне меня никто не сможет упрекнуть в том что я мало читаю я все время читаю твое письмо.
Не знаю буду ли я от этого образованный но веселый я уже.
Если рассматривать меня как твоего щененка то скажу тебе прямо – я тебе не завидую щененок у тебя неважный: ребро наружу, шерсть разумеется клочьями а около красного глаза, специально чтоб смахивать слезу длинное облезшее ухо.
Естествоиспытатели утверждают что щененки всегда становятся такими если их отдавать в чужие нелюбящие руки.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, апрель 1918 г.:
Если не напишешь опять будет ясно что я для тебя сдохнул и я начну обзаводиться могилкой и червяками.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, апрель 1918 г.:
Не болей ты Христа Ради! Если Оська не будет смотреть за тобой и развозить твои легкие (на этом месте пришлось остановиться и лезть к тебе в письмо чтоб узнать как пишется: я хотел «лехкие») куда следует то я привезу к вам в квартиру хвойный лес и буду устраивать в оськином кабинете море по собственному моему усмотрению. Если же твой градусник будет лазить дальше чем тридцать шесть градусов то я ему обломаю все лапы.
Владимир Владимирович Маяковский. Из записных книжек, 1919 г.:
Дневник для Личики
7
1 ч 28 м Думаю только о Лилике все время слышу Глазки болят люблю страшно скучаю вернулся б с удовольствием. Едет Гукасов противно. Сажусь за Холмса.
3 ч. 9 м. Детка еду целую люблю. Раз десять хотел вернуться но почему-то казалось глупо. Еслиб не надо заработать не уехал бы ни за что.
3 ч 21 «Глазки болят». Милая.
3 ч 50 м. Пью чай и люблю.
4–30 Тоскую без Личики
5–40 Думаю только об Киське
6 ч 30 м Кисик люблю
6 ч 36 Лилек люблю тебя люблю нежно думаю о тебе все время а пишу тогда только когда тоска по тебе страшная пишу для того что если если бы ты захотела тыб убедилась что и в отсутствии твоем у меня нет ничего кроме тебя любимого
7 ч 5 Детка тоскую по тебе
7–25 Темно боюсь нельзя будет писать думаю только о Кисе
9–45 Люблю при фонарике Лику Спокойной Сплю
8
7–45 Доброе утро люблю Кисю. Продрал глаза
9 ч. 6 Думаю только о Кисе
9 40 Люблю Детку Лику
10–40 Дорогой Кисит.
11–45 Лилек думаю только о тебе и люблю ужасно
12 Лисик
12 30 Подъезжаю с тоской по Кисе рвусь к тебе любящий Кисю щено!
1 10 На извоз<чике> тоже люблю только Кисю
3 ч Люблю Кисю в отделе.
4 ч 50 м В столовой тоже только Кися
5 45 После обеда на сладкое тоже Кися
6 30 Пришел домой грустно без Киси страшно
8 ч 5 м Сижу дома и хочу к Кисе.
10–15 У Стани думаю о Кисе
11 30 Ложусь Покойночи детик
9
9 30 Доброе утро Лиска
10 35 Люблю Кисю до чая
12 ч Люблю Лисика
12 45 Люблю Кисю у Шкловька.
2 ч Люблю Кисю на Исаакиев<ской> площади
6 30 Кися
7 15 Глазки болят
7 17 Играю на биллиарде чтоб Кисе шиколад
9 35 Люблю Кисю
10
10 30 Люблю
12 20 Люблю
8 10 Доброе утро детик Любимый
10 45 Люблю Лику в Лит<нрзб.> обществе
1 Люблю Кису в Комис<нрзб.>
Люблю Кисю в 3 ч 45 минут
8 Еду к тебе рад ужасно детка
10 Скоро Кися
7 35 Кисик
9 35 Поезд подходит к Кисе или как говорит спутник к Москве
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, 21 ноября 1921 г.:
Теперь о самом главном.
В письме Волоситу ты задаешь серию вопроситов. Вот тебе ответы:
1) «Честно» тебе сообщаю, что ни на одну секунду не чувствовал я себя без тебя лучше чем с тобой.
2) Ни одной секунды я не радовался что ты уехала а ежедневно ужаснейше горюю об этом