Путь длиной в сто шагов Мораис Ричард
Richard C Morais
THE HUNDRED-FOOT JOURNEY
Copyright © 2008, 2010 by Richard Morais
© Карпова Н., перевод на русский язык, 2012
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Посвящается Кэти и Сьюзан
Часть первая
Мумбай
Глава первая
Я, Гассан Хаджи, появился на свет вторым из шести детей в комнатке над рестораном моего деда, стоявшим на Нипиан-Cи-роуд, в западном районе города, который назывался тогда Бомбеем, – за три десятилетия до того, как этот великий город был переименован в Мумбай. Я думаю, что моя судьба была предначертана с самого начала, поскольку первым моим ощущением в жизни был запах махлика-салан, острого рыбного карри, который проникал сквозь перекрытия к моей кроватке, стоявшей в комнате родителей над рестораном. До сего дня я помню, как прижимался лицом к прохладной деревянной решетке, высунув нос как можно дальше и пытаясь уловить ароматы кардамона, рыбных голов и пальмового масла, дразнившие меня уже в столь нежном возрасте предчувствием, что в привольном мире за пределами моей кроватки имеются несметные сокровища, которые только и ждут, чтобы я их обнаружил и насладился ими.
Но позвольте мне начать по порядку и издалека. В 1934 году мой дед прибыл в Бомбей из Гуджарата. Он приехал на крыше паровоза. В те дни многие предприимчивые индийские семьи чудесным образом обнаружили у себя благородное происхождение – например, знаменитых родственников, работавших с Махатмой Ганди в начале его деятельности, еще в Южной Африке, – однако я такими корнями похвастаться не мог. Мы были бедными мусульманами, крестьянами, до сих пор жившими натуральным хозяйством. Когда в тридцатых годах почти все посевы хлопка погибли, моему деду, в то время семнадцатилетнему голодному юноше, ничего не оставалось, как перебраться в Бомбей, который был в те годы шумной метрополией, куда давно уже стекались люди, желавшие сделать карьеру.
Таким образом, мою жизнь на кухне предопределил страшный голод, терзавший моего деда, а его трехдневное путешествие на крыше поезда под палящим солнцем – когда он цеплялся за эту крышу, как утопающий за соломинку, и раскаленный паровоз с пыхтением катил по равнинам Индии, – стало не слишком многообещающим началом истории моей семьи. Дед не любил говорить о своих первых годах в Бомбее, но от бабушки я знаю, что ему много лет приходилось спать на улицах, зарабатывая на жизнь доставкой обедов индийским клеркам, обслуживавшим задворки Британской империи.
Чтобы понять то, каким был в ту пору мой родной Бомбей, вам следует представить себе вокзал Виктория в час пик[1]. Тамошняя сутолока, шум и суета – самая суть индийской жизни. Мужчины и женщины ездили в общих вагонах, пассажиры буквально вывешивались из окон и дверей поездов, прибывавших на вокзалы Виктория и Черчгейт. Народу в поездах было столько, что люди даже не могли взять с собой еду на обед. Ее доставляли позже, после часа пик, на отдельном поезде – два миллиона видавших виды жестяных коробок с крышками, распространявших аромат дааля, капусты с имбирем и риса с перцем. Их отправляли своим кормильцам преданные жены; эти коробки сортировали, складывали в штабеля на тележки и доставляли со всей возможной пунктуальностью каждому страховому агенту и каждому банковскому клерку в Бомбее.
Этим и занимался мой дед. Он доставлял коробки с обедами.
Разносчик обедов – не больше и не меньше.
Дед был весьма суров. Мы называли его Бападжи, и я до сих пор помню, как в месяц Рамадан, ближе к закату, с лицом, побелевшим от голода и ярости, дед сидел на корточках на улице и пыхтел сигаретой биди. До сих пор у меня перед глазами стоят его тонкий нос, брови будто из проволоки, засаленная шапочка и курта, всклокоченная белая борода.
Суров был дед, но при этом – хороший добытчик. К двадцати трем годам он доставлял уже около тысячи обедов в день. На него работали четырнадцать посыльных в лунги – юбках, которые носили индийские бедняки. Они толкали свои тележки по забитым транспортом и народом улицам Бомбея, а потом выгружали коробки с едой у зданий «Скоттиш-эмикабл» и «Игл-стар».
В 1938 году дед наконец вызвал к себе бабушку. Они были женаты с тех пор, как им обоим исполнилось четырнадцать лет, и вот она приехала на поезде из Гуджарата – крошечная крестьяночка с умащенной маслом темной кожей и руками, унизанными дешевыми браслетами. В вокзальном воздухе клубились испарения, уличные мальчишки испражнялись прямо на путях, орали водоносы, по платформе потоком шли усталые пассажиры и носильщики. Позади всех, приехавшая третьим классом вместе со своими тючками, стояла моя бабушка.
Дед рявкнул на нее, и они пошли – она, верная жена из деревни, из почтения следовала на несколько шагов позади своего мужа-бомбейца.
Накануне Второй мировой войны мои дед и бабка построили себе домик в трущобах у Нипиан-Си-роуд. Во время военных действий союзников в Азии Бомбей служил своеобразным подсобным помещением, и вскоре гостями тут стали сотни и сотни тысяч солдат со всего света. Для многих из них это были последние дни мирной жизни перед жаркими боями в Бирме и на Филиппинах, и вот эти молодые люди с сигаретами в зубах гуляли по прибрежным дорогам Бомбея, пожирая глазами проституток, работавших на пляже Чаупатти.
Продавать этим солдатам еду придумала моя бабушка, и дед в итоге согласился. Теперь его люди развозили не только обеды для служащих, но еще и предлагали солдатам еду с передвижных лотков, разъезжая на велосипедах от излюбленного места их купания на пляже Джуху до вокзала Черчгейт, где в час пик бывало много народу. Разносчики продавали сласти, приготовленные из орехов и меда, чай с молоком, но главным образом – бхелпури, кульки из газетной бумаги, наполненные воздушным рисом, чатни, картофелем, луком, помидорами, мятой и кориандром; все ингредиенты смешивались и щедро сдабривались пряностями.
Необыкновенно вкусно. И потому неудивительно, что торговля с лотков на велосипедах принесла такую прибыль. Вдохновленные удачей, дед с бабкой расчистили заброшенный участок земли в конце Нипиан-Cи-роуд и построили там простенькую придорожную забегаловку. Кухню на три тандура и несколько угольных очагов, на которых стояли железные котлы, наполненные бараниной масала, они устроили в американской военной палатке, а в тени смоковницы поставили грубые столы и развесили несколько гамаков. Бабушка наняла Баппу – повара из керальской деревни – и к своему северному меню добавила новые блюда вроде чирка с луком и остреньких креветок, зажаренных на решетке.
Солдаты, матросы и летчики мыли руки английским мылом в бочке из-под нефти, вытирались предложенным полотенцем и забирались в гамаки под тенистым деревом. К тому времени к деду с бабкой уже присоединились их родичи из Гуджарата – они стали официантами в их ресторане. Итак, официанты клали сверху на гамаки деревянные доски-столешницы и быстро заставляли их мисками с поджаренной на шампурах курятиной, рисом басмати и сластями из меда и сливочного масла.
Когда посетителей было немного, бабушка выходила под дерево в длинной рубахе и шароварах (мы называем их сальвар-камиз) и, бродя между провисавшими гамаками, болтала со скучавшими по дому солдатами, которым так не хватало привычной еды своей родины:
– Что вы любите? Что едят у вас дома?
И британские солдаты рассказывали ей о пирогах с мясом и почками, о духмяном паре, который вырывается из-под верхней корочки, когда в нее врезается нож, обнажая комковатую начинку. Каждый старался в своем рассказе превзойти другого, и вскоре в палатке только и слышались восторженные стоны, возгласы «Точно!» и возбужденный гомон. Американцы, не желая отставать от англичан, присоединялись, изо всех сил стараясь подобрать слова, которые могли бы описать зажаренные на решетке стейки от бычков, откормленных пышной травой Флориды.
Вооруженная сведениями, приобретенными в ходе этих разведывательных операций, бабушка возвращалась на кухню и там в тандурах пробовала приготовить свои интерпретации блюд, о которых ей рассказывали. Среди них было, например, что-то вроде индийской разновидности пудинга из белого хлеба и сливочного масла, припудренного свежим мускатным орехом – это блюдо пользовалось особенным успехом у английских солдат; американцам, как она обнаружила, понравилось манговое чатни с арахисовым соусом в сложенной пополам лепешке. Вскоре вести о кухне нашей семьи разнеслись повсюду, среди гуркхов[2] и среди англичан, от казарм до военных кораблей, и весь день у палатки-ресторана на Нипиан-Cи-роуд останавливались джипы.
Бабушка была замечательным человеком, и ее роль в моем превращении в того, кем я позже стал, невозможно переоценить. Не существует в мире блюда более изысканного, чем ее этроплюс, которого она обсыпала сладкой масалой с чили, заворачивала в банановый лист и зажаривала на сковороде с каплей кокосового масла. Для меня это любимое блюдо моей бабушки является вершиной индийской культуры и цивилизации, такое простое, даже грубоватое и при этом утонченное. Все приготовленное мною с тех пор я всегда оцениваю, сравнивая с ним, как с точкой отсчета. А еще бабушка обладала поразительным талантом настоящего шеф-повара одновременно делать несколько разных дел. Я вырос, наблюдая, как она снует, босая, по земляному полу кухни, быстро обваливает ломтики баклажана в нутовой муке и бросает их в кадай[3], ворчит на повара, сует мне миндальные вафли, пронзительно кричит на мою тетю.
Придорожная палатка моей бабушки быстро превратилась в курицу, несущую золотые яйца. Неожиданно дед и бабка весьма преуспели, сколотив небольшое состояние в твердой валюте – след, оставленный миллионом солдат, матросов и летчиков, проходивших через Бомбей.
Вместе с успехом пришли и специфические заботы богачей. Бападжи был известен своей скаредностью. Он всегда кричал на нас за малейшее прегрешение вроде того, что мы слишком щедро смазываем маслом решетку гриля. Он был отчасти помешан на деньгах. Поэтому, не доверяя своим соседям и родичам нашей семьи из Гуджарата, Бападжи начал прятать сбережения в жестянках из-под кофе и каждое воскресенье отправлялся в секретное место за городом, где и закапывал свои драгоценные барыши в землю.
Поворотным моментом в жизни моих деда и бабки стала осень 1942 года, когда британское правительство, которому не хватало денег на военные нужды, начало продавать с аукциона большие участки земли в Бомбее. В основном распродавалась территория Салсетте, крупного острова, на котором построен Бомбей, но неудобные длинные полосы земли и свободные участки Колабы также пошли с молотка. Выставили на торги и заброшенный пятачок, незаконно занятый моей семьей.
Бападжи был в душе крестьянином и, как все крестьяне, гораздо большее доверие испытывал к вложениям в землю, нежели к ассигнациям. Поэтому однажды он выкопал все припрятанные жестянки и, прихватив соседа, сведущего в грамоте, направился в «Стэндарт чартерд бэнк». С помощью банка Бападжи купил участок в четыре акра на Нипиан-Cи-роуд у подножия Малабарского холма, заплатив на торгах цену в тысячу шестнадцать английских фунтов десять шиллингов и восемь пенсов.
Тогда и только тогда бог послал деду и бабке детей. Мой отец, Аббас Хаджи, был принят повитухами в ночь знаменитого взрыва в Бомбейском порту[4]. В тот вечер в небе с грохотом разрывались огненные шары, стекла дрожали по всему городу, и именно в этот момент моя бабка испустила вопль, от которого кровь у всех застыла в жилах, и на свет появился папа, перекрывая своими криками и звуки взрывов, и стоны своей матери. Мы неизменно смеялись, когда бабушка рассказывала эту историю, потому что все, кто знал моего отца, сходились во мнении: для его появления на свет эти обстоятельства подходили более, чем какие бы то ни было другие. Тетя, родившаяся на два года позже, вступила в этот мир в обстановке гораздо более мирной.
Пришло время Независимости и Разделения. Как именно нашей семье удалось пережить то злополучное время – остается тайной. Ни на один из вопросов, которые мы задавали папе, он не дал прямого ответа.
– Ну, плохо было, – говаривал он, когда мы приставали к нему особенно настойчиво, – но мы справились. А теперь кончай допрос и поди принеси мне газету.
Что нам известно, так это то, что семья отца, как и многие другие, оказалась разорванной надвое. Большая часть наших родичей бежала в Пакистан, однако Бападжи остался в Мумбае и укрылся вместе с семьей в подвале склада своего делового партнера-индуса. Бабушка однажды рассказала мне, что им приходилось спать днем, потому что ночью их будили крики жертв резни, разворачивавшейся прямо у дверей склада.
Короче говоря, отец вырос совсем не в той Индии, которая была известна деду. Дед был неграмотен; отец ходил в местную школу – как следует признать, не очень прилежно, однако ему все равно удалось в итоге поступить на факультет ресторанного обслуживания в Политехническом институте Ахмадабада.
Образование, разумеется, сделало невозможным следование прежним родоплеменным традициям. В Ахмадабаде папа повстречал Тахиру, светлокожую девушку, учившуюся на бухгалтера, которой суждено было стать моей матерью. Папа рассказывал, что влюбился сначала в ее запах. Он сидел в библиотеке, склонившись над книгой, и вдруг уловил опьяняющий аромат чапати и розовой воды.
То, говорил он, была моя мать.
Одно из самых ранних моих воспоминаний – как мы с отцом стоим на дороге Махатмы Ганди и смотрим на модный ресторан «Хайдарабад», а он крепко стискивает мою руку. Баснословно богатое бомбейское семейство Банаджи в окружении друзей выгружается из припарковавшегося «мерседеса» с личным шофером. Женщины взвизгивают, обмениваются поцелуями и обсуждают, кто из них похудел, а кто потолстел. Швейцар-сикх распахивает перед ними стеклянные двери ресторана.
Ресторан «Хайдарабад» и его владелец, что-то вроде индийского Дугласа Фэрбенкса-младшего, по имени Удай Джоши, часто упоминались на страницах светской хроники индийской «Таймс», и каждое упоминание о Джоши заставляло моего отца чертыхаться и шуршать газетой. Хотя ресторан нашей семьи относился совсем к иной весовой категории, нежели «Хайдарабад» (мы подавали вкусную еду по умеренным ценам), папа считал Удая Джоши своим соперником. И вот прямо перед нами целая толпа представителей высшего света входила в знаменитый ресторан для отправления менди – предсвадебного ритуала, в ходе которого невеста и ее подруги сидели на подушках, пока их руки, ладони и ступни покрывали причудливым узором с помощью хны. Все это означало изысканные блюда, веселую музыку, пикантные сплетни. И, что совершенно точно, это означало дополнительную рекламу для Джоши.
– Глянь, – сказал вдруг папа, – Гопан Калам.
Папа закусил ус. Его огромная потная рука вцепилась в мою руку. Никогда не забуду его лица. Это было, как если бы небеса внезапно разверзлись и перед нами оказался сам Аллах.
– Он миллионер, – прошептал папа. – Разбогател на нефтехимии и телекоммуникациях. Посмотри, что за изумруды на этой женщине. Ай-и-и! Как сливы!
И тут из стеклянных дверей появился Удай Джоши и как равный замешался в толпу элегантных персиковых сари и шелковых костюмов а-ля Неру. Четыре или пять фотографов-репортеров тут же стали просить его повернуться так и эдак. Джоши, как всем было известно, обожал все европейское, и вот он, в костюме от Кардена, стоял перед щелкающими фотоаппаратами, гордо задрав нос, а его коронки сверкали в свете вспышек.
Владелец знаменитого ресторана поразил мое детское воображение подобно легенде болливудского экрана. По моим воспоминаниям, шею Джоши обвивал роскошный желтый шелковый эскотский галстук, а его серебристые волосы были зачесаны назад в высокую прическу с валиком, надежно закрепленную несколькими баллонами лака. Никогда я не видел никого столь же элегантного.
– Только посмотри на него, – прошипел папа. – Посмотри на этого павлина!
Папа не мог более выносить вида Джоши ни одной минуты. Он резко развернулся и потащил меня в супермаркет «Сурьодхая», где шла распродажа десятигаллоновых бочек с растительным маслом. Мне было всего восемь лет, а потому пришлось бежать, чтобы поспеть за широкими шагами отца в развевающейся курте.
– Послушай, Гассан, – прорычал он, перекрикивая мчавшиеся мимо автомобили, – однажды настанет день, когда имя Хаджи будет известно всем, а этого павлина никто и не вспомнит. Погоди – и увидишь. Спроси тогда людей, спроси, кто был Удай Джоши. «Кто-кто? – переспросят тебя. – А Хаджи, Хаджи – весьма высокопоставленная, очень влиятельная семья».
Короче говоря, мой отец был человеком с большими амбициями. Он был толст, но высок для индийца, ростом в шесть футов, с пухлым лицом, вьющимися жесткими волосами и густыми напомаженными усами. Одевался он всегда, по старинному обычаю, в курту и штаны.
Но утонченным вы бы его не назвали. Папа ел, как и все мужчины-мусульмане, руками – точнее, правой рукой; левая всегда лежала у него на бедре. Но вместо того, чтобы приличествующим образом подносить еду к губам, папа опускал голову к миске и принимался засовывать в рот жирную баранину и рис так, как будто ему больше не дадут. Пот лил с него ведрами, когда он ел, и под мышками на его рубахе расплывались пятна размером с обеденную тарелку. Когда он наконец поднимал голову, глаза его были остекленевшими, как у пьяного, а подбородок и щеки лоснились от оранжевого жира.
Я любил отца, но даже я должен был признать, что зрелище он собой представлял пугающее. После обеда отец ковылял к лежанке, падал и в течение следующего получаса обмахивался и возвещал о своем удовлетворении во всеуслышанье, громко рыгая и громоподобно пуская ветры. Мать, происходившая из респектабельной делийской семьи государственных служащих, в отвращении закрывала глаза во время этого послеобеденного ритуала. И она постоянно упрекала его за то, как он ест.
– Аббас, – говорила она, – не спеши. Ты подавишься. Боже милосердный, все равно что с ослом есть!
Однако невозможно было не восхищаться обаянием отца и его решительностью, с которой он так упорно шел к своей цели. К тому времени, как я появился на свет, отец уже крепко держал в руках семейный ресторан, так как дед страдал от эмфиземы и в лучшие свои дни ограничивался тем, что, сидя во дворе в кресле с жесткой спинкой, надзирал за упаковкой обедов для доставки.
Палатку моей бабушки уже сменило серое строение из кирпича и бетона, огораживающее небольшой участок земли. Мы жили на третьем этаже главного здания, над рестораном, дед с бабкой, бездетные тетя и дядя поселились через дом от нас, а замыкала семейный анклав кубообразная двухэтажная деревянная хибара, в которой спал на полу Баппу, наш повар из Кералы, и другие слуги.
Сердцем и душой этого старого семейного предприятия был двор. У дальней стены стояли тележки для коробок с обедами и велосипеды с лотками, под сенью провисшего брезента располагались баки с супом из карповых голов, пачки банановых листьев и еще теплые пирожки самосы на вощеной бумаге. Огромные железные котлы с рисом, благоухающим лавровым листом и кардамоном, стояли у противоположной стены дворика, и вокруг них постоянно монотонно гудели мухи. На холщовом мешке у задней двери кухни обычно сидел слуга, тщательно выбирая темные зернышки из риса басмати. Женщина с намазанными жиром волосами, перегнувшись в талии, с сари, собранным между ног, мела дворик короткой метлой – туда-сюда, туда-сюда. По моим воспоминаниям, наш двор был всегда полон жизни, постоянно кто-то приходил и уходил, распугивая петухов и кур, чье нервное кудахтанье сопровождает все воспоминания моего детства.
Именно там, приходя жарким полуднем из школы, я заставал бабушку, работавшую под навесом, закрывавшим часть дворика. Я забирался на ящик, чтобы понюхать ее острый рыбный суп, и мы немного болтали о том, как прошел мой день в школе, прежде чем я сменял ее у котла, чтобы помешивать суп. Я помню, как грациозно подбирала она подол своего сари, отходя к стене, где продолжала присматривать за мной, куря свою железную трубку – привычка, которую она сохранила еще от своей деревенской жизни в Гуджарате.
Помню, как будто это было вчера: я стою и помешиваю суп, вторя ритму города, в первый раз погружаясь в волшебный транс, который всегда с тех пор охватывает меня, когда я готовлю. Благоуханный ветер проносится по дворику, принося с собой далекий лай бомбейских собак, шум транспорта и запах нечистот. Бабушка сидит в углу, в тени, ее крошечное сморщенное довольное лицо скрывается в клубах дыма; сверху доносятся звонкие молодые голоса моей матери и тети – они замешивают в тесто турецкий горох и чили на веранде второго этажа у нас над головами. Но лучше всего помнится мне звук, с которым мой металлический половник ритмично задевал дно котла, добывая из глубин супа таившиеся там сокровища – костлявые рыбьи головы и белые глаза, мелькавшие в рубиново-красных водоворотах.
Мне все еще снится это место. Стоило только выйти за границы безопасного участка, занимаемого нашей смьей, как вы оказывались на краю знаменитых стихийно возникших трущоб у Нипиан-Си-роуд. Они представляли собой едва защищенные дырявыми крышами сляпаные из чего попало шаткие сараюшки, между которыми тут и там текли зловонные ручьи. От этих домишек поднимался в небо едкий запах угольных очагов и гниющих отбросов, в задымленном воздухе постоянно слышались вопли петухов, блеяние коз и шлепки прачек, отбивавших мокрые тряпки о цементные обломки. Там дети и взрослые испражнялись прямо на улицах.
По другую сторону от нашего дома уже шла совершенно другая Индия. По мере того как взрослел я, росла и моя страна. Возвышавшийся над нами Малабарский холм быстро заполнился строительными кранами, и между старыми огороженными виллами выросли белые высотные дома под названиями «Мирамар» и «Палм-Бич». Откуда ни возьмись, словно боги, как будто из-под земли появились люди состоятельные. Везде только и разговору было что о только что появившихся программистах, скупщиках металлолома, дельцах, экспортировавших пашмину, производителях зонтиков и еще уж не знаю о ком. Появились миллионеры, сначала сотнями, потом тысячами.
Раз в месяц папа отправлялся на Малабарский холм. Он надевал чистую выстиранную курту и вел меня за руку вверх по холму, чтобы «засвидетельствовать свое почтение» влиятельным политикам. Мы робко пробирались к задним дверям вилл, окрашенных в цвет ванильного мороженого, и дворецкий в белых перчатках безмолвно указывал нам на терракотовый горшок, стоявший сразу за дверьми. Папа бросал свой пакет из оберточной бумаги к уже лежавшим в нем другим пакетам, дворецкий бесцеремонно захлопывал дверь перед самым нашим носом, и мы шли со своими пакетами, набитыми рупиями, к очередному представителю какого-нибудь комитета Бомбейского регионального конгресса. Существовали определенные правила. Подходить к парадной двери было нельзя. Только с черного хода.
А потом, когда дела были окончены, папа, мурлыча себе под нос газеллу, как в тот раз, о котором я вспоминаю, купил сока манго и поджаренной на решетке кукурузы. Мы сели на скамейку в Висячих садах – общественном парке Малабарского холма. С нашего места под пальмами и бугенвиллеями нам было видно, кто входит и выходит из «Бродвея», только что выкрашенного многоквартирного дома, который был отделен от нас выжженным солнцем газоном: бизнесмены, вылезающие из своих «мерседесов», их дети в школьной форме, их жены, выходившие выпить чаю или на занятия теннисом. Неиссякаемый поток богатых джайнов тек мимо нас к Джайн-Мандир, храму, в котором они покрывали своих идолов пастой из сандалового дерева.
Папа вгрызся в початок и принялся яростно его обгладывать, двигаясь вдоль; отдельные зернышки застревали у него в усах, волосах и приставали к щекам.
– Много денег, – сказал он, причмокивая губами и указывая через улицу истерзанным початком. – Богачи.
Из дома вышла девочка с гувернанткой. Они шли к кому-то на день рождения и поймали такси.
– Она из моей школы. Видел ее на площадке.
Папа швырнул объеденный початок в кусты и вытер лицо носовым платком.
– Да? – переспросил он. – Хорошая девочка?
– Нет. Зазнайка. Думает, что она самый лакомый кусочек.
В этот момент к дверям дома подъехал микроавтобус. Это был пресловутый ресторатор Удай Джоши и новое направление его бизнеса – еда с доставкой, чтобы люди не оставались без обеда в те тяжелые дни, когда у их слуг был выходной. С обращенного к нам борта микроавтобуса на нас пялилась громадная фотография подмигивавшего Джоши. К его рту было пририсовано облако со словами: «НИ ЗАБОТ, НИ ХЛОПОТ! ВСЕ СДЕЛАЕМ МЫ».
Швейцар придержал дверь, и официант в белом пулей вылетел из задней двери микроавтобуса с жестяными подносами, закрытыми крышками и обтянутыми фольгой. Я хорошо помню глубокий рокот папиного голоса:
– Что Джоши еще задумал?
Отец уже давно распрощался со старой американской армейской палаткой, заменив ее кирпичным зданием с пластмассовыми столиками. Незатейливый и очень шумный зал этого ресторанчика походил на пещеру. Когда мне было двенадцать, отец решил занять на рынке более высокое положение, поближе к «Хайдарабаду» Джоши, и превратил наше старое заведение в ресторан «Болливудские ночи» на 365 мест.
Под потолком обеденного зала, в середине, папа подвесил сверкающий шар, обклеенный кусочками зеркал, который вращался над крошечным танцполом. Он приказал выкрасить стены в золотой цвет, а потом завесил их фотографиями болливудских звезд с автографами – совсем как в голливудских ресторанах, которые он видел только на картинке. Потом он стал подкупать молодых актрисок и их мужей, чтобы они заходили в ресторан пару раз в месяц, и чудесным образом в ресторане именно в эти моменты оказывался фоторепортер из глянцевого журнала «Хелло, Бомбей!». По выходным папа нанимал певцов, которые были как две капли воды похожи на безумно популярных Алку Ягник и Удита Нараяна.
Его предприятие имело такой успех, что через несколько лет после открытия «Болливудских ночей» папа открыл в нашем комплексе еще и китайский ресторан, а также настоящую дискотеку с дымовыми машинами, которыми, к моей досаде, разрешалось управлять только моему старшему брату Умару. Мы теперь занимали все четыре акра. Общее число мест в нашем китайском ресторане и «Болливудских ночах» составляло 568. Мы кормили в Бомбее тех, кто стремился к лучшей жизни, и дела шли бойко.
В этих ресторанах гремели смех и музыка, а воздух, влажный и густой от пролитого пива «Кинг-фишер», благоухал чили и жареной рыбой. Папа – все звали его Большой Аббас – был просто рожден для этого дела, и он целый день ходил враскачку по залу, как какой-нибудь болливудский продюсер, выкрикивая приказы, раздавая подзатыльники небрежно выполнявшим свои обязанности помощникам официантов, приветствуя посетителей. Он никогда не убирал ногу с педали газа. «Давай, давай! – все время кричал он. – Что тащишься, как старуха?»
Моя мать, в противоположность ему, выступала в роли столь необходимого тормоза и всегда готова была вернуть отца к действительности с помощью легкой оплеухи здравого смысла. Помню, как она спокойно сидела в кабинке сразу над главным входом в «Болливудские ночи», словно на высокой жердочке, делая карандашом пометки в счетах.
А еще выше, над нашими головами, кружили стервятники, кормившиеся трупами с зоро-астрийской «башни безмолвия», расположенной на Малабарском холме.
Я помню и этих стервятников.
Как они постоянно кружили, кружили и кружили над нами.
Глава вторая
Сосредоточусь на светлых воспоминаниях. Закрывая глаза, я представляю себе теперь нашу старую кухню, запах гвоздики и лаврового листа, слышу, как плюется масло в кадае. Газовые горелки и сковороды, находившиеся в ведении Баппу, стояли слева от входа, и часто можно было видеть, как он сидит там, попивая чай с молоком, а под его бдительным оком на огне булькают четыре главные масалы индийской кухни. На его голове возвышается поварской колпак, которым Баппу очень гордится. Шустрые усатые тараканы носятся по подносам с сырыми моллюсками и морскими карасями, стоящим у его локтя, а прямо перед ним – мисочки с необходимыми ему ингредиентами: чесночной водой, зеленым горошком, растертыми в маслянистую кашицу кокосовым орехом и кешью, чили и имбирем.
Увидев меня у двери, Баппу призывно машет мне рукой, чтобы я подошел посмотреть, как сползает в кадай целое блюдо мозгов ягненка – как оказывается эта розовая масса среди шкворчащего лука и яростно плюющегося лемонграсса. Рядом с Баппу стояли пятидесятигаллоновые стальные чаны с творогом и пажитником. Два мальчика равномерно помешивают белый суп деревянными лопатками, подальше справа толпятся наши повара из Уттар-Прадеша. Только они, северяне, как считала моя бабушка, умеют чувствовать тандуры, глубокие нагревавшиеся углем горшки, из которых появлялись на свет подрумяненные шашлычки из маринованных баклажанов и курицы или зеленых сладких перцев и креветок. Наверху, под желтой цветочной гирляндой, в дыму благовоний, трудятся подмастерья чуть старше меня.
Их работой было снимать с костей курятину, оставшуюся от приготовления шашлычков, лущить бобы, измельчать имбирь, пока он не превратится в жидкую кашицу. В свободное время эти подростки курили в переулках и присвистывали вслед девушкам. Они были моими кумирами. Я почти все детство провел, сидя у них в верхней кухне на табуретке и болтая, пока подмастерье аккуратно разрезал ножом окру, размазывая по внутренней поверхности получившихся белых ножек огненно-красную пасту из чили. Мало что в мире выглядит более элегантно, чем угольно-черный юноша из Кералы, шинкующий кинзу: мелькание ножа, тремоло, исполняемое этим ножом на разделочной доске, – и кучка листьев и стеблей мгновенно превращается в нежную зеленую дымку. Несравненная грация!
На каникулах одним из моих самых любимых занятий было сопровождать Баппу во время его утренних походов на бомбейский рынок «Кроуфорд». Я ходил с ним, потому что он покупал мне джалеби, спиральку из ферментированного дааля и муки, зажаренную во фритюре и пропитанную сахарным сиропом. Однако в итоге я, не прилагая усилий, овладел в высшей степени полезным для повара искусством выбора свежих продуктов.
Мы начинали с фруктовых и овощных рядов, в которых корзины стояли одна на другой по сторонам узких проходов. Зеленщики возводили башни из гранатов, выкладывая нижний слой на пурпурную папиросную бумагу, заложенную складками, напоминавшими лепестки лотоса. Корзины, наполненные кокосовыми орехами, карамболой и восковыми бобами, поднимались вертикально вверх, стояли по несколько штук одна на другой, образуя что-то вроде своеобразного благоуханного мавзолея. Проходы там всегда были чистыми и опрятными, пол подметен, а дорогие фрукты отполированы до воскового блеска.
Мальчик моих лет сидел на корточках на одной из верхних полок. Когда Баппу остановился попробовать новый сорт винограда без косточек, мальчик тут же бросился к латунному кувшину с водой, быстро вымыл три-четыре виноградины и подал их нам.
– Без косточек! – вопил хозяин лавки, сидевший в тенечке на трехногом табурете. – Новинка! Баппу, для тебя – недорого возьмем.
Иногда Баппу соглашался, иногда нет, всегда сравнивая прежде товар одного продавца с товаром другого. К мясным рядам мы шли, срезая наискосок через ряды, где продавались домашние животные, где стояли клетки с дрожащими кроликами и голосящими попугаями. Запах кур и индеек бил в нос, как аромат деревенского сортира; птицы копошились в клетках, и то и дело можно было видеть залысины на их коже, на месте выпавших островками перьев. Продавец зазывал покупателей, стоя за колодой, в которой мясницкий нож успел прорубить настоящую кровавую долину, а у его ног стояла корзина с окровавленными головами, бородками и гребешками.
Здесь Баппу учил меня обращать внимание на кожу птицы и следить, чтобы она была гладкая; показывал, как сгибать крылья и покачивать клюв, проверяя их гибкость, по которой можно судить о возрасте курицы; как подмечать самый надежный признак вкусной курицы – пухлые колени.
Входя в прохладные мясные ряды, я весь покрывался гусиной кожей. Глаза там не сразу привыкали к неяркому свету. Первое, что я видел при входе, был возникавший из зловонного воздуха мясник, рубящий волокнистое мясо широким ножом. Мы проходили мимо него, все так же ритмично орудовавшего ножом; воздух болезненно-сладко пах смертью, по стоку струилась красная река.
В халяльной мясной лавке Акбара на крюках, зацепленных за свисающие с потолка цепи, висели бараны с только что перерезанным горлом. Баппу бродил между этими причудливыми деревьями, похлопывая мясистые бока, еще покрытые шкурой. Он находил тушу, которая ему нравилась, и начинал торговаться с мясником Акбаром; они кричали и плевались, пока наконец не ударяли по рукам. Потом Акбар давал знак помощнику, тот заносил свой мясницкий топор над выбранной нами тушей, и наши сандалии внезапно захлестывала алая волна, а на пол сыпались трепещущие серо-голубые трубочки кишок.
Пока мясник мастерски разделывал баранину, заворачивая ножки в промасленную бумагу, я, как помню, задирал голову и смотрел на иссиня-черных воронов, которые сидели на стропилах над нашими головами, уставившись прямо на нас. Они хрипло каркали, топорщили перья, а белые потеки их помета бежали вниз по опорным столбам и падали на мясо. До сегодняшнего дня, затевая в своей парижской кухне какое-нибудь «произведение искусства», я слышу хриплое карканье воронов с рынка «Кроуфорд», которые словно предостерегают меня о том, что мне не следует слишком уж далеко отрываться от земли.
Моим любимым местом на рынке были рыбные ряды. Мы с Баппу всегда шли туда в последнюю очередь, перепрыгивая через сливные канавки, забитые рыбьими потрохами, из-за которых эти канавки превращались в маслянисто-серые моря. Нашей целью была лавка Анвара, расположенная в задней части крытых рыбных рядов.
На бетонных колоннах, поддерживавших крышу рыбного рынка, индусы развешивали желтые гирлянды. Под висевшими на тех же колоннах портретами Ширди Саи Бабы жгли благовония. К торговым местам с грохотом подвозили бочки с рыбой, серебристую массу пучеглазых морских лещей этроплюсов и морских карасей, тут и там высились пахучие кучи индоокеанских бомбилей и соленых шайнеров, которые были излюбленным ингредиентом индийской кухни. К девяти утра первая смена работников уже заканчивала свои дела, и теперь они скромно переодевались под халатами, мылись в ржавом ведре и стирали свои набедренные повязки с блестками чешуи мылом «Рин». В глубине рынка мерцали угольки, которые тихонько раздували, чтобы готовить простую пищу этих работников – рис с чечевицей. После еды работники, невосприимчивые к шуму рынка, один за другим пристраивались вздремнуть на холщовых мешках и кусках картона.
Рыба была великолепна. Мы шли мимо жирных серебристых пеламид со сплющенными желтоватыми головами. Мне нравились лотки с кальмарами, пурпурная кожа которых блестела, как головка члена, и корзины из прутьев с морскими ежами, которых уже взрезали, чтобы добраться до их рыжей икры. И повсюду, прямо на бетонном полу, возвышались в человеческий рост груды льда, из которых беспорядочно торчали рыбьи головы и плавники. Гвалт, стоявший на рынке «Кроуфорд», был оглушителен: гром цепей и грохот измельчителей для льда, карканье воронов под крышей и монотонный голос аукциониста. Как мог этот мир не запасть мне в душу?
Царство Анвара располагалось в задней части рынка. Сам владелец сидел скрестив ноги, весь в белом, на высоком металлическом столе, а вокруг громоздились огромные, по грудь, горы льда и рыбы. Рядом с ним на столе стояли три телефона: белый, красный и черный. Встретившись с ним в первый раз, я смотрел на него искоса, украдкой – он поглаживал что-то у себя между ног, и я не сразу понял, что это была кошка. Я заметил еще какое-то шевеление и вдруг понял, что вся поверхность металлического стола была покрыта кошками – их было штук шесть, они лениво поводили хвостами, вылизывали лапы и глядели на нас, высокомерно подняв головы при нашем появлении.
И вот что я вам скажу: в том, что касалось рыбы, Анвар и его кошки великолепно знали свое дело. За перетаскиванием туда-сюда ящиков с товаром они наблюдали вместе. Стоило Анвару слегка покачать головой или тихо щелкнуть языком – и рабочие тут же бросались забирать розовый бланк заказа или принимать улов какого-нибудь рыбака из племени коли. Подручные Анвара все жили на Мухаммад-Али-роуд, были беззаветно преданы хозяину и целый день внаклонку у его ног сортировали омаров и крабов, резали мясистых тунцов, яростно сдирали чешую с карпов.
Пять раз в день Анвар творил молитвы на молитвенном коврике за колонной; все остальное время он сидел скрестив ноги на видавшем виды металлическом столе в задней части рынка. У него была привычка целый день напролет массировать свои босые ступни, пальцы которых оканчивались загибавшимися желтыми ногтями.
– Гассан, – бывало, говорил он, потягивая свои крупные пальцы, – слишком ты мал. Скажи Большому Аббасу, пусть дает тебе больше рыбы. Только что получили хорошего тунца с Гоа.
– Разве ж это рыба? Это для кошек.
Тут он разражался хриплым кашлем с присвистом; это означало, что он смеется над моей дерзостью. В те дни, когда наперебой звонили телефоны (так оставляли свои заказы бомбейские отели и рестораны), Анвар любезно предлагал нам с Баппу чаю с молоком, а сам заполнял розовые квитанции и с суровым лицом сосредоточенно наблюдал, как его люди наполняют ящики. В спокойные дни он отводил меня в сторонку, туда, куда привозили рыбу, и показывал мне, как судить о ее качестве.
– Надо, чтобы глаза были прозрачными, сынок, не такими, – говаривал он, тыкая почерневшим ногтем в затуманенный глаз какой-нибудь пеламиды. – Видишь? Эта свежая. Видишь разницу? Глаза блестят и широко раскрыты. – Потом он переходил к другой корзине. – Смотри: старый фокус. Сверху – слой очень свежей рыбы. Так? А теперь смотри. – Он засовывал руку в корзину и со дна извлекал за жабры какую-то совершенно измочаленную рыбину. – Смотри. Потрогай. Мясо мягкое. И жабры не красные, как у этой, свежей, а потускневшие, сереющие. А если пытаться отвернуть плавник – он не должен легко поддаваться, как этот. – Анвар махнул рукой, и молодой рыбак забрал свою корзину. – А теперь смотри сюда. Видишь? Видишь этого тунца? Плохой, сынок, никуда не годится.
– Весь побитый, да? Какой-то грузчик-неумеха уронил его с грузовика?
– Точно, – говорил он, кивая головой, в восторге оттого, что я так хорошо усвоил его уроки.
Как-то днем в сезон дождей я сидел с папой и бабушкой за столом в задней части ресторана. Они сосредоточенно изучали наколотые на шпильки пачки бумажек с нацарапанными на них кое-как заказами, пытаясь определить, какие блюда за последнюю неделю заказывали чаще, а какие реже. Напротив, как в суде, на стуле с жесткой спинкой сидел Баппу, нервно поглаживая свои полковничьи усы. То был еженедельный ритуал. На Баппу постоянно давили, с тем чтобы он продолжал улучшать старые рецепты. Так уж было заведено. Лучше! Всегда можно сделать лучше.
Предмет сегодняшнего обсуждения стоял между ними – медная миска с курицей.
Я запустил пальцы в миску и втянул в рот кусочек алого мяса. Я сглотнул маслянистую пасту мелко смолотого красного чили, острота которого была немного смягчена щепоткой кардамона и корицы.
– Только три заказа за последнюю неделю, – говорил папа, поглядывая то на Баппу, то на бабушку. Он отпил своего любимого чая, сдобренного гарам-масала. – Это блюдо надо переделать, или я выкину его из меню.
Бабушка взяла половник, капнула немножко соуса на ладонь, задумчиво слизнула и причмокнула губами. Она погрозила Баппу пальцем, и золотые браслеты на ее руке угрожающе зазвенели.
– Это что? Я тебе не так говорила.
– Чего? – сказал Баппу. – В последний раз вы мне велели все переделать. Положить больше аниса, больше ванили. Сделай то, сделай это. А теперь вы говорите, что все не так? Как мне готовить, если вы все время придумываете что-то новое? С ума сойдешь от этого. Может, мне пойти готовить к Джоши?..
– Ой-ой-ой, он мне угрожает! – завопила в ярости бабушка. – Я его сделала всем, что он есть, а он мне заявляет, что уйдет к этому типу? Да я всю семью твою выброшу на улицу!..
– Тихо, мать! – заорал папа. – И Баппу! Хватит. Не говорите ерунды. Тут никто не виноват. Просто я хочу, чтобы эта курица была лучше. Она могла бы быть лучше, согласны?
Баппу поправил свой поварской колпак, словно восстанавливая попранную честь, отпил еще чая и изрек:
– Да!
– Да, – отозвалась бабушка.
И они снова уставились на злополучную курицу.
– Надо ее сделать посуше, – сказал я.
– Чего-чего? Теперь мне еще мальчишку слушать?
– Дайте ему сказать.
– Слишком жирно, папа. Сейчас Баппу снимает сверху лишнее масло, но гораздо лучше будет, если просто жарить во фритюре. Чтобы кусочки получались немного хрустящие.
– Теперь ему не нравится, как я масло собираю! Правильно, мальчишке лучше знать…
– Тихо, Баппу! – заорал отец. – Вечно ты балаболишь. Почему ты вечно балаболишь? Ты что, старуха?
Когда отец закончил его отчитывать, Баппу сделал так, как предложил я. Эта история была единственным намеком на то, кем я стану в будущем. Курица по новому рецепту стала одним из любимейших блюд наших посетителей, которое отец в мою честь назвал «Сухая курятина а-ля Гассан».
– Идем, Гассан.
Мама взяла меня за руку, и мы, улизнув черным ходом, направились к остановке автобуса номер 37.
– Куда мы идем?
Мы оба знали, конечно, и просто делали вид, что это не так. Так уж было заведено.
– Не знаю. Может, по магазинам. Проветриться чуть-чуть.
Моя мать была застенчива, прекрасно вела счета, но потихоньку, не напоказ, и всегда умела сдержать отца, когда страсти слишком уж сильно овладевали им. Тихая и незаметная, именно она была центром и опорой нашей семьи, в большей степени, чем отец, несмотря на весь поднимаемый им шум. Она всегда следила за тем, чтобы мы, дети, были аккуратно одеты и делали домашние задания.
Но все это не означало, что у мамы не было своих тайных страстей.
Например, шарфы. Мама обожала свои дупатта.
Не знаю точно, почему именно, мама иногда брала меня с собой во время своих тайных вылазок в город, как если бы я был единственным, кто мог понять ее страстное увлечение покупками. По правде говоря, эти походы были весьма невинными: она покупала один-два шарфа, может быть, пару туфель и только изредка – дорогое сари. Мне покупалась раскраска или книжка с комиксами, а заканчивали мы кутежом в какой-нибудь закусочной.
Это был наш секрет, приключение, приберегаемое только для нас двоих. Мама, я думаю, хотела сделать так, чтобы я не чувствовал себя потерянным среди всей этой суеты, ресторанных хлопот и требований отца; к тому же я был в семье не единственным ребенком. (Быть может, мама и не выделяла меня среди других детей так, как мне того хотелось бы. Позднее Мехтаб рассказала мне, как мама по секрету водила ее в кино, а Умара – кататься на картах.)
А иногда дело было вовсе не в удовольствии от хождения по магазинам, а в удовлетворении какого-то другого, гораздо более сокровенного голода; она, бывало, стояла некоторое время перед витриной, задумчиво причмокивая губами, а потом вела меня в совершенно другую сторону, например в Музей принца Уэльского, разглядывать миниатюры эпохи Великих Моголов, или в планетарий имени Неру, который снаружи всегда казался мне гигантским фильтром турбины, воткнутым в землю боком.
В тот день, о котором я говорю, мама только что закончила работать над годовым балансом ресторана для налогового инспектора (тяжелый труд, занявший две недели). Теперь задача была успешно выполнена, все бумаги, касавшиеся очередного прибыльного года, были полностью оформлены, и мама решила вознаградить нас маленькой вылазкой на автобусе номер 37. Однако на этот раз мы пересели потом на другой автобус, заехали еще дальше в шумный город и очутились в районе, где бульвары были такими же широкими, как Ганг, вдоль улиц сплошь тянулись большие стеклянные витрины, у дверей стояли швейцары, а тиковые полки за стеклом были отполированы до сияющего блеска.
Мы зашли в магазин под названием «Последний крик моды», торговавший сари. Мать, стиснув руки под подбородком, любовалась рулонами материи, башнями громоздившимися до потолка, яркими бирюзовыми и серыми, как кротовья шубка, в изумлении поглядывая на хозяина-парса, который, забравшись на стремянку, передавал своему подручному, стоявшему у его ног, рулоны самых сочных и ярких шелков, какие только можно представить. В глазах у мамы стояли слезы, красота и великолепие этих тканей, казалось, ослепляли ее, как при взгляде на солнце. Для меня в тот день мы купили модную голубую хлопковую куртку, на груди у которой почему-то была вышита золотом эмблема гонконгского яхт-клуба.
Полки соседнего магазина, торговавшего эфирными маслами, были заставлены красивыми янтарными и синими стеклянными бутылочками с горлышками, вытянутыми, как у лебедей. Женщина в белом лабораторном халате капала нам на запястья маслами, насыщенными ароматами сандалового дерева, кофе, иланг-иланга, меда, жасмина и розовых лепестков, пока мы совершенно не опьянели от них, чуть не до тошноты, и поспешили выйти на свежий воздух. Потом мы пошли посмотреть туфли в настоящем дворце, там мы сидели на позолоченных кушетках с позолоченными подлокотниками и ножками в виде когтистых львиных лап. Витрину обрамляла инкрустированная стразами буква омега, а на самой витрине, на стеклянных полках, как редкостные драгоценные камни, были выставлены туфельки на шпильках, туфли из крокодиловой кожи и сандалии, окрашенные в ярко-лиловый цвет. Я помню, как продавец преклонял колени перед мамой, как если бы она была царицей Савской, а мама, как девчонка, поворачивала ногу, обутую в золотую сандалию, так, чтобы я мог увидеть ее в профиль, и спрашивала:
– А? Что думаешь, Гассан?
Но лучше всего я запомнил, как на обратном пути к автобусу номер 37 мы проходили мимо занятого офисами высотного здания, на первом этаже которого размещались портной, канцелярский магазин и странного вида ресторан под названием «Ла фуршет», располагавшийся под бетонным козырьком с видавшим виды французским флагом.
– Пойдем, Гассан, – сказала мама. – Пойдем. Попробуем.
Хихикая, взбежали мы по ступеням вместе с нашими пакетами, толкнули тяжелую дверь и вдруг умолкли. Изнутри ресторан был похож на мечеть – темный и угрюмый; сразу чувствовался кислый запах говядины, замоченной в вине, и импортных сигарет. Помещение освещалось одними только тусклыми сферами, низко нависавшими над столами. Парочка, расположившаяся в тени, занимала столик за стенкой; несколько хорошо одетых офисных работников в белых рубашках с закатанными рукавами обедали, попивая красное вино – в то время в Индии напиток экзотический. Ни я, ни мама до того не были во французском ресторане, так что для нас обеденный зал выглядел обставленным прекрасно, и мы, преисполнившись серьезности, заняли столик в глубине, отделенный от других стенкой, и перешептывались под низко нависавшей медной лампой, как будто в библиотеке. Серая от пыли кружевная занавеска застила и без того тусклый свет из затемненных окон. Ресторан из-за этого напоминал какое-то подозрительное заведение, пользующееся сомнительной славой. Нам он понравился ужасно.
Пожилая женщина, отличавшаяся болезненной худобой, в кафтане и с кучей браслетов на запястьях, шаркающей походкой подошла к нашему столику. В ней сразу же можно было узнать одну из тех стареющих европейских хиппи, которые приехали сюда, чтобы посетить ашрам, да так никогда и не вернулись домой. После того, как над ней поработали индийские паразиты и время, в моих глазах она стала похожа на высушенное насекомое, так мне казалось. Ее глубоко запавшие глаза были жирно подведены, как я помню, но от жары косметика потекла и забилась в морщинки; губы она явно красила еще рано утром и отнюдь не твердой рукой. Таким образом, общее впечатление в том тусклом освещении создавалось довольно пугающее – как если бы нам прислуживал труп.
Однако эта женщина говорила своим скрипучим голосом на хинди довольно живо; она подала меню и удалилась той же шаркающей походкой, чтобы сделать нам ласси с манго. Подавленный такой непривычной обстановкой, я не знал, с чего начать в этом сложном и незнакомом меню, в котором перечислялись блюда с такими экзотическими названиями, как буйабес или кок-о-вен. Я в панике смотрел на маму. Однако она ласково улыбнулась и сказала:
– Никогда не бойся пробовать новое, Гассан. Это очень важно. Это соль жизни. – Она указала пальцем на листок бумаги. – Почему бы не взять сегодняшний комплексный обед? Не против? Десерт входит в цену. Очень выгодно. После всего нашего хождения по магазинам не так уж плохо.
Я точно помню, что menu complet начиналось салатом фризе с горчичным соусом винегрет, потом шел картофель фри и тонкий бифштекс, на котором подали ложечку «кафе-де-пари», вкуснейшего сливочного масла с чесноком и травами. В конце нам подали незастывшее, колышущееся крем-брюле.
Я уверен, что обед был весьма посредственным (бифштекс оказался таким же жестким, как и только что купленные мамой туфли), но он немедленно вошел в мой пантеон самых незабываемых обедов, такой уж тогда был чудесный день.
Таявший на языке сладкий карамельный десерт навсегда связан для меня с воспоминанием о лице мамы, о ее ласковой улыбке. Во время той нашей беззаботной вылазки она словно светилась изнутри. До сих пор я вижу озорной блеск, сиявший в ее глазах, когда она наклонилась ко мне и прошептала:
– Скажем папе, что французская кухня входит в моду. А? Мы скажем, что она гораздо лучше индийской. Это его заинтересует. Что думаешь, Гассан?
Мне было четырнадцать.
Таща с собой учебники по математике и французскому, я брел домой из школы Святого Ксавье и на ходу выедал по кусочку из бумажного кулька с бхелпури. Я поднял голову и заметил черноглазого мальчика моего возраста, который пялился на меня, стоя у грязных придорожных хибарок. Он мылся, набирая воду из облупленного ведра, и на слепящем солнце его влажная темная кожа в отдельных местах казалась почти белой. У его ног лежала корова. Неподалеку, в канаве, сидя на корточках, возилась его сестра, а сзади женщина с тусклыми волосами раскладывала в бетонной трубе, по которой текла вода, свои гадкие тряпки.
Секунду мы с мальчиком смотрели друг другу прямо в глаза. Потом он усмехнулся, опустил руку и махнул членом в мою сторону. Это был один из тех моментов детства, когда ты понимаешь, что мир не таков, как ты полагал. Я внезапно осознал, что существуют люди, которые ненавидят меня, даже не зная.
Вдруг мимо нас к Малабарскому холму с ревом пронеслась серебристая «тойота». Мальчишка отвел свой злобный взгляд, а я с благодарностью посмотрел вслед сверкающей машине. Когда я повернул голову, мальчика уже не было, остались только корова, подрагивавшая хвостом, и девочка, тыкавшая пальцем в кишащие глистами экскременты, которые она только что выдавила из своей попки.
Из внутренности водовода раздавался призрачный шелест.
Бападжи в трущобах уважали. Он был одним из тех, кому удалось преуспеть, и бедняки почтительно складывали ладони, когда он бесцеремонно проходил между лачуг, покровительственно похлопывая самых сильных тамошних здоровяков. Избранные пробирались сквозь шумевшую толпу и набивались на заднее сиденье его трехколесной колымаги, стоявшей у дороги. Бападжи всегда набирал курьеров для доставки коробок с обедами в трущобах, и его за это весьма почитали.
– Дешевле рабочих рук не найдешь, – говорил он мне хриплым шепотом.
Когда мой отец решил изменить концепцию своего ресторана и переориентироваться на публику поприличнее, то перестал нанимать молодежь из трущоб. Папа сказал, что средний класс любит чистеньких официантов, не грязный сброд из каких-то лачуг. На том все было кончено. Однако они приходили по-прежнему, просили дать им работу, прижимаясь своими вытянувшимися от голода лицами к задней двери ресторана, а папа отгонял их рыком и пинками.
Папа был человек непростой, не укладывавшийся в привычные рамки стереотипов. Его едва ли можно было назвать истовым мусульманином, однако он парадоксальным образом весьма ревностно следил за тем, чтобы не гневить Аллаха. Например, каждую пятницу перед призывом к молитве папа и мама собственноручно кормили пятьдесят бедняков из этих самых трущоб с заднего хода ресторана. Однако то была только подстраховка в расчете на жизнь после смерти. Когда речь шла о найме официантов, папа был безжалостен.
– Отбросы, – говаривал он. – Человеческие отбросы.
В один прекрасный день в нашу жизнь ворвался националист-индус на красном мотоцикле, и прямо у нас на глазах трещина, разделявшая бедняков Нипиан-Cи-роуд и богачей с Малабарского холма, превратилась в пропасть. «Шив Сена» тогда активно пыталась «реформироваться»; до прихода к власти партии «Бхаратия Джаната» оставалось всего несколько лет. Далеко не все пламенные экстремисты тихо скрылись во тьме, как тот мотоциклист. Однажды папа пришел в ресторан, сжимая в кулаке пачку листовок. Брови его были нахмурены, губы плотно сжаты, и он сразу же поднялся наверх поговорить с мамой.
Мы с моим братом Умаром рассматривали смятые желтые бумажки, оставленные в ротанговом кресле. От вентилятора под потолком листки трепетали у нас в руках. В них говорилось, что мы – семья мусульман – являемся причиной бедности и страданий людей. Помещенная тут же карикатура изображала папу, необычайно жирного, пьющего из миски коровью кровь.
Образы тех дней являются ко мне теперь в виде отдельных картинок. Вот я с бабушкой щелкаю орехи на террасе ресторана. За спиной у нас националисты кричат в мегафон лозунги. Я поднимаю глаза на Малабарский холм и вижу двух девушек в белых теннисных костюмах, они потягивают коктейли с соком у себя на террасе. В ту странную минуту я каким-то образом понял, чем все кончится. Мы не принадлежали ни к трущобам, ни к элите с Малабарского холма; мы находились на границе между этими мирами, такой уязвимой и тонкой.
Среди воспоминаний о последнем лете моего детства я, однако, могу отыскать и нечто сладостное. Как-то раз, уже после полудня, папа вывел нас всех на пляж Джуху. Мы кое-как пробирались со своими пляжными сумками, мячами и одеялами по переулку, благоухавшему коровьим навозом и плюмерией, а потом вышли на обжигающий песок, уворачиваясь от украшенных мишурой повозок с впряженными в них лошадьми и стараясь не наступить в комковатые кучки горячего навоза. Папа расстелил на песке три клетчатых одеяла, а мы, дети, бегали к платиново-голубой воде и обратно.
Никогда еще мама не была такой красивой. На ней было розовое сари, она сидела, подобрав под себя ноги в золотых сандалиях, лицо ее озаряла легкая, нежная улыбка. У нас над головами громко хлопали воздушные змеи в форме рыб, и от сильного ветра подведенные глаза мамы слезились. Я уютно устроился возле ее теплой ноги, а она рылась в своей плетеной сумке в поисках носового платка и промакивала глаза, глядя в карманное зеркальце.
Папа сказал, что пойдет к воде, купить у разносчика боа из перьев для моей самой младшей сестры Зейнаб. Мухтар, Зейнаб, Араш и я побежали за ним. Пузатые пожилые мужчины пытались вернуть себе молодость, играя в крикет. Умар, мой старший брат, исполнял на песке сальто назад, выделываясь перед своими приятелями-подростками. Торговцы таскали вдоль пляжа холодильники и дымящиеся подносы, расхваливая свой товар – сласти, кешью, фанту и воздушные шарики.
– Почему только для Зейнаб? – хныкал Мухтар. – Почему, папа?
– Что-то одно! – рычал папа. – Каждому что-то одно. И все. Понятно?
Натянутые, как струны, веревки, державшие воздушных змеев, пели на ветру.
Мама сидела на одеяле, свернувшись клубочком, похожая на розовый гранат. Ее рассмешили какие-то слова моей тети, и мама обернулась – ее белые зубы ослепительно сверкали, а руки помогали моей сестре Мехтаб вплести в волосы гирлянду белых цветов. Такой я люблю вспоминать маму.
Стоял жаркий и влажный августовский день. Я играл с Бападжи в нарды во дворе ресторана. Солнце цвета чили только что опустилось за баньян на заднем дворе, и в воздухе неистово звенели москиты. Только я собирался сказать ему, что пора перебираться в дом, как Бападжи внезапно вздернул голову.
– Не дай мне умереть, – прохрипел он, затем изо всех сил бросился к шаткому столу, затрясся и начал биться в конвульсиях. Столик под ним развалился.
Вместе с Бападжи умерли и последние остатки уважения, которым наша семья пользовалась у жителей трущоб. И через две недели после его похорон, ночью к нам пришли. Искаженные, словно резиновые, лица прижимались к окнам «Болливудских ночей». Все, что я помню, – вопли, жуткие вопли. Озаренная светом факелов толпа выволокла мою мать из ее будочки, пока отец спешно выпроваживал через заднюю дверь нас, детей, и напуганных посетителей вверх по Малабарскому холму к Висячим садам. Папа бросился внутрь за мамой, но к тому времени пламя и едкий дым уже вырывались из окон.
Мама, окровавленная, без сознания, лежала под одним из столиков ресторана, вся окруженная пламенем. Папа пытался войти, но его курта вспыхнула, и он вынужден был отступить, прибивая огонь на себе почерневшими руками. Мы слышали, как страшно он кричал, зовя на помощь, и бегал туда-сюда перед рестораном, бессильно глядя на то, как, словно фитиль, загорается мамина коса. Я никогда не говорил никому об этом, поскольку, возможно, дело было в моем чрезмерно живом воображении, но я мог поклясться, что чуял запах ее горящей плоти со своего безопасного места там, на холме.
Дальше я помню только неутолимый голод. Обычно я ел умеренно, но после убийства мамы я целыми днями с жадностью поглощал баранину масала, клецки на свежем молоке и бирьяни[5] с яйцом.
Я отказывался расстаться с ее шалью. Целыми днями я сидел в каком-то оцепенении, закутавшись в любимую мамину шелковую шаль, все ниже и ниже склоняясь над миской супа из бараньих ножек. Это была жалкая попытка несчастного мальчика как-то удержать при себе мать, ее так быстро улетучивающийся аромат розовой воды и поджаренного хлеба, еще сохранявшийся на прозрачной ткани, укрывавшей мою голову.
По мусульманскому обычаю маму похоронили сразу же после ее смерти. В воздухе стояла пыль, удушающая пыль, порожденная красной землей, она забиралась в нос и заставляла меня чихать. Помню, как я стоял, уставившись на маки и амброзию, росшие рядом с дырой в земле, поглотившей мою мать. Я не чувствовал ничего. Ничего. Папа горестно кричал и бил себя в грудь, пока кожа не покраснела. Его курта насквозь промокла от пота и слез.
В ночь после похорон мамы мы с братом лежали в своих кроватях, уставившись в темноту открытыми глазами, и слушали, как папа шагает туда-сюда за стеной спальни, отчаянно проклиная всех и вся. Поскрипывали вентиляторы; ядовитые многоножки пробегали по потрескавшемуся потолку. Мы ждали, замерев, когда снова раздастся этот ужасный звук – бродя по комнате, отец то и дело яростно бил одной перебинтованной ладонью по другой. В ту ночь сквозь дверь спальни мы слышали его монотонный шепот; он сидел на краю кровати, раскачиваясь из стороны в сторону, и не то стонал, не то причитал, повторяя снова и снова:
– Тахира, на твоей могиле клянусь: я увезу наших детей из этой проклятой страны, которая убила тебя!
Днем накал эмоций в нашем доме был уже невыносим. Все это напоминало кипящий ключом котел, который все продолжал и продолжал кипеть, не выкипая. Моя маленькая сестра Зейнаб и я спрятались наверху за стальным сторвелским шкафом и прижались друг к другу, ища утешения. Снизу доносились жуткие вопли, и мы двое, пытаясь укрыться от этих звуков, забрались в шкаф и зарылись среди сотен маминых шарфов и шалей, составлявших ее нехитрое богатство.
К нам явились, словно стервятники, соболезнующие. Отчаянно спертый воздух в комнатах наполнился кислым запахом тел, дешевых сигарет и благовоний для отпугивания москитов. Визгливая болтовня плакальщиков все не смолкала; они ели финики, фаршированные марципанами, и судачили о нашей беде.
Заносчивые мамины родственники из Дели в роскошных шелках стояли в углу, спиной ко всем, и пощипывали хрустящие папады[6] и зажаренные на гриле баклажаны. Папины родичи из Пакистана, громко разглагольствуя, слонялись по комнате, стремясь затеять с кем-нибудь ссору. Какой-то набожный дядюшка схватил меня за руку костлявыми пальцами и оттащил в сторону.
– Аллах покарал вас! – засипел он, тряся седой головой, как параличный. – Аллах покарал вашу семью за то, что вы не уехали во время Разделения.
Окончательно отец вышел из себя, когда к нему привязалась сестра моей бабки. Он выволок верещавшую старуху через захлопнувшуюся за ними с лязганьем сетчатую дверь во двор и грубо швырнул ее на землю. Собаки навострили уши и завыли. Затем отец вернулся в дом и пинком отправил ей вслед мешок с ее пожитками.
– Только сунь сюда нос, старая стервятница, и я тебя пинками погоню обратно в твой Карачи! – орал он с террасы.
Старуха прижала ладони к вискам и с воплями принялась вышагивать туда и обратно перед обугленным остовом ресторана. Солнце все еще палило по-прежнему.
– Что же это? – стенала она. – Что же это?
– Что?! Ты приходишь в мой дом, ешь у меня и пьешь, а потом бормочешь что-то, оскорбляя мою жену? Думаешь, раз старая, так можешь болтать что хочешь? – Отец плюнул ей под ноги. – Жалкая деревенщина. Убирайся из моего дома! Вон! Не желаю больше видеть твою ослиную рожу.
Вдруг воздух, словно секира, рассек крик бабушки. В горстях она сжимала пучки собственных седых волос, потом принялась до крови расцарапывать себе лицо ногтями. Тетя и дядя Майюр бросились к бабушке и схватили ее за руки. Опять поднялся шум, началась неразбериха. Тетя и дядя потащили вопившую бабушку из комнаты, она дышала с трудом и еле волочила ноги. Мелькнули перед всеми ее сальвар-камиз, и в комнате повисло гробовое молчание. Папа уже не мог больше выносить всего этого и бросился вон из дома; вслед ему хлопали крыльями перепуганные куры.
Я все это время сидел на диване рядом с поваром Баппу, прижавшись к его толстому боку, и он, словно охраняя, обнимал меня за плечи. Я помню, как во время этих внезапных вспышек все в комнате замирали, не донеся самосы до рта. Это было похоже на игру. Как только отец ушел, гости украдкой оглядели комнату, скосив глаза, и, убедившись, что больше никакой псих из семейства Хаджи не станет прыгать на них, с довольным видом продолжили жевать угощение своими золотыми зубами, болтать и прихлебывать чай, как будто ничего не произошло. Я думал, что сойду с ума.
А через несколько дней к нам постучался благоухающий сиреневой водой пузатый коротышка в очках с черной оправой и с зализанными назад волосами. Это был агент по торговле недвижимостью. За ним сбежались и другие, как тараканы (только при этом жевавшие бетель), иногда и не по одному за раз. Они стояли у нас на террасе, при входе, и набавляли цену, стараясь перещеголять один другого. Каждый пытался урвать четыре дедушкиных акра под новый высотный дом.
Судьбе было угодно, чтобы наши утраты пришлись на тот короткий период, когда рынок недвижимости в Бомбее испытал внезапный подъем. Земля здесь теперь стоила дороже, чем где бы то ни было в мире, дороже, чем в Нью-Йорке, Токио или Гонконге. А у нас было четыре акра этой земли, притом свободной.
Отец принимал агентов холодно. Целыми днями он сидел на отсыревшей лежанке на террасе, иногда наклоняясь, чтобы велеть подать очередной полудюжине застройщиков стаканчики с чаем. Папа говорил мало, только сидел с мрачным видом и щелкал своими четками. Чем меньше он говорил, тем больший шум поднимался на террасе. Застройщики хлопали ладонями по столу, плевали в стену красной от жеваного бетеля слюной, но в итоге наконец устали и угомонились. Тогда отец встал, кивнул человеку с волосами, смоченными сиреневой водой, и вошел в дом.
Вчера у нас навсегда отняли маму, а сегодня мы стали миллионерами.
Смешная штука жизнь, правда?
На самолет компании «Эр Индия» мы сели уже ночью. В спину нам дул жаркий бомбейский ветер, волосы пахли бензином и нечистотами. Повар Баппу и его родичи, не скрываясь, плакали, прижав ладони к стеклянной стене аэропорта – они напоминали мне гекконов. Тогда я не знал, что мы видим Баппу в последний раз. Полет стерся из моей памяти; единственное, что я помню, это то, что Мухтар всю ночь провел, уткнувшись в бумажный пакет, и наш ряд сидений вонял рвотой.
Шок, вызванный смертью мамы, длился еще какое-то время, поэтому мои воспоминания о следующем периоде нашей жизни обрывочны; в памяти у меня остались отдельные странные, яркие ощущения, но никакой целостной картины. Несомненно одно: отец выполнил обещание, данное на могиле мамы, и в один миг мы потеряли не только нашу любимую маму, но и все, что было нашим домом.
Мы – шестеро детей от шести до девятнадцати лет; овдовевшая бабушка; тетя и ее муж, дядя Майюр, – все мы сидели в ярко освещенном зале аэропорта Хитроу на пластиковых сиденьях, а папа орал на чиновника иммиграционной службы с худым лицом, который должен был решить нашу участь, и размахивал перед ним бумагами с перечислением своих банковских счетов. Именно на таком сиденье я впервые ощутил вкус Англии: вкус холодного и отсыревшего сэндвича, проложенного салатом с яйцом, завернутого в треугольный кусок пищевой пленки. Лучше всего мне запомнился хлеб, то, как он расползался на языке.