Дети войны. Народная книга памяти Коллектив авторов
В те же дни мама, придя домой с рынка, сказала: «Ничего нет, купила только ванильный концентрат». Я не знал, что это такое, и вообще вопросы питания меня не занимали, хотя я замечал отсутствие «вкусностей».
Но наступила зима, и исчезло все! Первыми исчезли собаки и кошки. Кто-то съел и нашу лайку. Изредка мама меняла что-то из вещей, и в доме появлялись дуранда и хряпа. Пайковый хлеб – 375 граммов в день на трех человек – делился на малюсенькие кубики – и мама давала их мне и брату через час. Когда мама и брат уходили на кухню, чтобы распилить и расколоть мебель на дрова для буржуйки, я вылезал из-под трех одеял и, залезая на пианино, переводил время вперед. Возвращалась из кухни мама и, всхлипывая и улыбаясь, давала мне очередной кубик хлеба. (А в эту секунду я думал о том, какое счастье, если можно подойти к холодильнику и сделать себе бутерброд!)
Драматизм голода описал Д. Лондон в рассказе «Любовь к жизни», но я впоследствии думал, что словами повседневность этого ужаса не передать.
- Ведь неспроста остались живы,
- Когда Кондратий мёл метлой.
- Тогда он поступил красиво
- Нас не отправив в мир иной.
Всю войну мы жили в громадной коммунальной квартире в доме № 58 по ул. Некрасова, а окна нашей комнаты выходили на Мальцевский (Некрасовский) рынок. К февралю 1942 года в квартире из одиннадцати комнат жила только наша семья, которая тоже была обречена на голодную смерть. Умерли на наших глазах все соседи, кроме, естественно, ушедших на фронт и эвакуированных. Трагизм голода усугублялся постоянным холодом. И хотя мы истопили в буржуйке массу прекрасной мебели (ее бы сейчас хватило на элитный мебельный магазин) и окно комнаты было забито фанерой и одеялом, я сутками лежал в пальто и ушанке под одеялами (приказ мамы) и мечтал о лете и о еде. Читать я уже умел, но это было невозможно из-за царившей в комнате темноты. Изредка зажигали коптилку – это фитиль, лежащий в блюдце с машинным маслом. Тогда по стенам комнаты двигались громадные тени и можно было, высунув из под одеяла руки, создать «свою собачку».
И тишина! Утром «просыпался» радиорепродуктор: «От Советского Информбюро!!! Вчера наши войска с ожесточенными боями оставили город Н. и отошли на заранее подготовленные позиции (?!). Фашистские оккупанты понесли тяжелые потери…»
Пайковый хлеб – 375 граммов в день на трех человек – делился на малюсенькие кубики, и мама давала их мне и брату через час. Когда мама и брат уходили на кухню, чтобы распилить и расколоть мебель на дрова для буржуйки, я вылезал из-под трех одеял и, залезая на пианино, переводил время вперед. Возвращалась с кухни мама и, всхлипывая и улыбаясь, давала мне очередной кубик хлеба.
Конечно, нужно было поддерживать боевой дух у населения. Затем Леонид Утесов пел песню: «…Ведь ты моряк, Мишка, а это значит, что не страшны тебе…» Потом была короткая заметка о подвиге рядового, подбившего немецкий танк, и включался метроном. Поверьте, это ужасно, когда лежишь в темноте голодный, замерзающий, а метроном беспощадно отстукивает секунды твоей жизни.
Поверьте, это ужасно, когда лежишь в темноте голодный, замерзающий, а метроном беспощадно отстукивает секунды твоей жизни.
Зимой 1942 года наша семья умирала от голода. Мама извелась, пытаясь достать дуранды или хряпы, дабы спасти нас. Однажды помогла случайность: мама встретила знакомого, который отлично выглядел, невзирая на кошмар блокады.
– Как дела, Лизочка?
– Не знаю, как сохранить мальчиков!
– Заходи ко мне, только захвати что-нибудь из драгоценностей.
В первый поход к «благодетелю» отправился брат. «Меценат» зацокал от удовольствия, увидев старинный браслет с драгоценными камнями:
– Молодец! Возьми пакет муки и буханку хлеба!
Заметив на лице мальчика недовольство, он добавил:
– Вот тебе ещё пакетик яичного порошка.
Второго похода не было, так как «благотворителя» обнаружили органы и, как говорили соседи, расстреляли прямо во дворе. Война!
Голод пробуждал безумие и предательство. Короткое время в нашей квартире жила молодая женщина с трехлетней дочкой. Позднее мама рассказывала: «…девочка уже не вставала. Нина (мать) уходила за хлебом, но возвращалась с пустыми руками, рыдала и кричала, что хлеб отобрали на улице. Она уже обезумела и съедала оба пайка по дороге к дому. Девочка угасла, а Нина пропала. Говорят, что её забили на Мальцевском рынке, – она бродила обессиленная между менялами, выхватывала еду из рук и тут же начинала судорожно глотать, согнувшись пополам и не замечая ударов…»
Весной 1942 года папа забрал меня к себе на завод «Красная Заря», где выпускались гранаты и еще что-то для фронта. Там у папы была комната, рабочая продуктовая карточка и банка клюквенного варенья, почему-то малосладкого. Там же, на Выборгской стороне, я пошел в первый класс. В нашем (заводском) доме у меня появились два закадычных друга – Дима Лесин (трагически погиб в 10-м классе) и Юра Тракинер. После занятий в школе мы обсуждали положение на фронтах и обязательно придумывали, что мы сделаем с Гитлером, если после войны он попадет к нам в руки. Когда я смотрю по телевизору нынешние триллеры, то поражаюсь скудости фантазии у сценаристов. В части пыток мы для главарей фашистского рейха придумывали такое!
В 1943 году папа был временно назначен директором маленького завода, который выпускал катушки для армейских связистов. Эта металлическая катушка с телефонным проводом крепилась на спине связиста, который бежал, петляя между воронками и взрывами. Провод разматывался, связист вбегал в блиндаж и докладывал:
– Товарищ майор! Связь есть!!
Майор, оторвавшись от бинокля, хрипел:
– Наконец-то! Дай мне «Байкал»!.. «Байкал», мать твою!.. Подсыпь огонька в квадрат 03–16…
Связисту перевязывали рану, и он убегал. С катушкой! Подобная сцена была в каждом кинофильме о войне, и я гордился тем, что отцовский завод выпускал такую нужную всем катушку.
После занятий в школе мы обсуждали положение на фронтах и обязательно придумывали, что мы сделаем с Гитлером, если после войны он попадет к нам в руки.
Кроме этого, папа принял на работу нашу бабушку (сразу – рабочая продуктовая карточка!), но если я проходил через малярный цех, то бабулю даже не «замечал». (По «инструкции»!) Весной работникам завода дали по кусочку огородной земли и все дружно посадили морковку (видимо, других семян не было). Летом мы собирали урожай со своих двух грядок, а я спрашивал:
– Пап! А почему мы собираем такую малюсенькую морковку? Может, она ещё вырастет?
– Позже и такую не увидишь – отвечал отец.
Через много лет, когда мы на машине проезжали через Светлановскую площадь, папа говорил:
– Вот там, слева, где стоит гаишник, у меня был огород…
Когда блокадный голод «схватил за глотку», бабушка пришла к нам с Петроградской стороны, но явилась не иждивенцем, а принесла старушечьи запасы: три-четыре баночки, наполовину заполненные разными крупами. Возможно, именно этот мизер спас нам жизнь.
Мне также запомнилось, как в феврале 1942 года (страшнее месяца не было, по-моему!) мама кипятила на буржуйке кастрюлю воды с лавровым листом (его почему-то у нас было много), высыпала туда рюмку (!) бабушкиного риса, а чуть позднее восклицала: «Японский суп!! Давайте сытно пообедаем!»
Был у нас с бабусей один совместный поход: осенью 1943 года мама временно устроилась работать калькулятором в офицерскую столовую, которая располагалась в подвале дома, расположенного на углу Невского проспекта и улицы Плеханова (Казанская). Мама сказала бабушке: «Возьми Алика и к трём часам подойдите к столовой». Мы сидели у Барклая (памятник фельдмаршалу Барклаю де Толли), а далее бабуся сказала мне: «Зайди вот в тот двор, и там тебя будет ждать мама». Во дворе мама, испуганно оглянувшись, достала из– под кофты маленький бидончик: «Покушайте каши, но оставьте Долику».
ОТСТУПЛЕНИЕ. Не напрасно мамуля оглядывалась! В сталинские времена сажали людей за подобранные с колхозного поля три колоска, за незначительное опоздание на работу. А за бидончик с рисовой кашей…
Не успела мама скрыться, как я захныкал: «Бабуля, дай мне кашки».
Она запричитала, вот, мол, сейчас дойдём до дома и (я продолжал канючить)… «Как же я тебе дам? У меня ж ничего нет, чтобы…» Она пошарила вокруг, нашла щепку, тщательно вытерла её платком и: «Кушай, детонька, кушай на здоровье!»
Её слёзы падали на руку, держащую бидончик, а я хихикал от того, что капли разбивались на мельчайшие шарики.
Может, к старости стал чрезмерно сентиментальным, но, проходя мимо Казанского собора, я вспоминаю бабушку и…
О моих родных следовало бы написать книгу. И не только потому, что они сумели спасти от смерти двух мальчишек – меня и брата, – но ещё и работали для фронта в страшных условиях блокады. Вот такие несгибаемые женщины на Руси!
Мой братишка в метрике значился Адольфом. Это имя было, как вы понимаете, весьма непопулярно во время войны (Адольфом был Гитлер), и Долик стал Олегом.
Вот как он описал чудо времён блокады:
Мой братишка в метрике значился Адольфом. Это имя было, как вы понимаете, весьма непопулярно во время войны, и Долик стал Олегом.
«Это произошло в январе 42-го. Мой отчим, отец младшего брата, работал на заводе, на Выборгской стороне. Он как-то сообщил маме, что хочет отдать нам талон № 8, по которому давали сто граммов постного масла. Это было огромное богатство! К вечеру я доплелся до завода. Отчим вырезал из продуктовой карточки маленький бумажный квадратик, я переложил его в варежку и двинулся в обратный путь. Миновал Литейный мост и тут же попал под артобстрел. Переждал в подворотне. А когда утихло, пошел, переступая через упавшие провода и битые стекла. Внезапно меня пронзил страх – пальцы не чувствовали бумажного квадратика! Сдернул варежку. Талон исчез… Как я покажусь домой, где в промерзшей комнате меня ждут мама и младший брат? Повернулся и побрел назад, впиваясь взглядом в чуть видимый снег… Не было у меня ни одного шанса. В полном отчаянии воскликнул: „Господи! Если ты есть – я найду!“ Через два шага я увидел на снегу свой талон. Место, где он лежал, было чуть светлее других… Не веря своим глазам, я поднял драгоценную находку и, потрясенный случившимся, зашагал домой…»
В преддверии холодов папа привёз печку-буржуйку. Я бы этому незатейливому изделию из тонколистового металла поставил памятник после войны. Печурка разгоралась мгновенно и излучала тепло и свет, когда мама помешивала дрова. На топку заготавливали дрова из порубленной мебели, и если поначалу в ход шли старые стулья и кухонная мебель, то к Новому 1942 году брат взялся за старинный шкаф красного дерева.
Папа обложил печку кирпичами, дабы они сохраняли тепло. Но командование гитлеровского вермахта решило, что мы слишком комфортно живём: взрывной волной от упавшей на Мальцевский рынок авиабомбы нам вынесло все стёкла, а здоровенный осколок пролетел по комнате и разворотил буржуйку.
ОТСТУПЛЕНИЕ. Несколько лет назад друзья пригласили нас обмыть новую купленную мебель. Осматривая прекрасный (и весьма дорогой!) гарнитур, я поймал себя на крамольной мысли: «Плохо гореть будет, потому как сделан из ДСП». Тогда же я вспомнил блестящий афоризм: «Только в России заборы делают из досок, а мебель из опилок».
Когда началась Отечественная война, отца не призвали в армию, так как трест выполнял важный заказ для фронта. Зимой 1941 года началась блокада Ленинграда и все работники треста оказались на казарменном положении. Отец пытался помочь нам выжить – однажды прислал бутылку жидкого (машинного?) масла и записку: «Дорогие! Это масло я попробовал. Если не помру, то его можно применять в пищу…»
Отец уже стал дистрофиком, как и большинство ленинградцев, когда начальство снарядило грузовик и отправило папу за Ладогу – сдать военный заказ.
Перед самым отъездом папин знакомый упросил вывезти его с семьёй на Большую землю и, в знак благодарности, дал отцу крошечную баночку шпрот, кулёчек риса и четверть банки высохшего варенья. Это «богатство» отец оставил нам и уехал.
Ночью (бомбёжки!), объезжая пробитые снарядами и бомбами воронки во льду, машина с ценным грузом прибыла в Кобону. Командир эвакопункта, небритый, с красными глазами от недосыпания, яростно отбивался от многочисленных водителей, требующих питания, заправки машин и разрешения на проезд в пункт назначения. Отец чем-то понравился командиру, и тот, уведя папу в сарай, сказал: «Если я сейчас не посплю пару часов, я покойник! Садись у дверей и никого не пускай! За это я дам тебе два больших сухаря». Этот эпизод отец вспоминал ещё много лет: «Тогда я получил самую приятную в жизни зарплату!»
На Большой земле он выполнил задание, но после этого бросился в «коммерцию»: кого-то уговаривал, с кем-то менялся, торговался. Немцы обстреливали и бомбили Дорогу жизни круглосуточно, и движение машин по льду в темноте (фары зажигать запрещалось), в сорокаградусный мороз, объезжая свежие и старые воронки во льду, напоминало игру в смертельную рулетку. До сих пор казню себя, что не расспросил отца обо всем, связанном с историей войны.
А в Ленинграде на улице Некрасова наша семья угасала от голода. Взрослые уже настолько обессилели, что не могли заготовить дрова и сходить к Неве за водой. И вот в конце февраля в безмолвии нашего жилья раздался стук в дверь. Брат добрел до входной двери, открыл ее и увидел папу! Папа привез несколько килограммов мороженой картошки, целый «диск» замороженного молока и крошечный кусочек сала. И вдохнул в нас надежду на жизнь!
А в январе каким-то образом многие узнали, что в Елисеевском магазине выдают спецпайки известным в городе людям. Вот как рассказала наша приятельница – Татьяна Буковецкая – об этом блокадном ЧУДЕ:
«Я закуталась и побрела с Выборгской стороны в центр. В Елисеевском предъявила папины документы (Танин отец был известным профессором. – Автор), но услышала: „Нужно, чтобы ваш отец явился лично “. – „Но он обессилел и не сможет дойти…“ – „Тогда привезите его!“ Я даже испугалась – на саночках возили только покойников. Но деваться было некуда. Я погрузила папу и потащила к Елисеевскому, выбирая кратчайшие пути. Я не решилась пересекать Неву по льду, так как не было уверенности, что смогу затащить санки с отцом на противоположном берегу. Мы добрались до магазина, и в коридор вышла дама – распорядительница. Бегло взглянув на папу, она отдала распоряжение, и нам выдали пакет муки и ещё что-то. Спецпаёк спас нам жизнь.
Мне же запомнилась судьбоносная дама, которая вышла к нам в батистовой кофточке. Значит, где-то было тепло! Вот это было уже за гранью понимания».
Мама тоже сотворила ещё одно чудо! Она обменяла 150 граммов спирта на кило почему-то серых макарон! До сих пор я помню, как ел эти макароны и был абсолютно счастлив.
Собственно говоря, 600 000 ленинградцев, с которыми не произошло чуда, лежат на Пискаревском кладбище.
Летом я всё так же гнал свой «оконный паровоз» на фронт и уничтожал фашистов целыми дивизиями, но реальные бомбежки и артобстрелы продолжались, и много времени наша семья провела в бомбоубежищах. Старший брат – четырнадцатилетний подросток – уже сбрасывал с крыши дома «зажигалки» (зажигательные бомбы). Мама работала в каком-то военном учреждении. По городу были расклеены патриотические плакаты, с которых Александр Невский, Суворов и другие русские полководцы звали отдать все силы для Победы.
Я тщательно обдумывал план, как в случае, если фашисты прорвутся в Ленинград, я буду из окна сбрасывать на их головы тяжелую кухонную утварь. По моим расчетам, я должен был уничтожить взвод, а если бы ко мне примкнули все ребята из дома № 58, то фашисты были бы вынуждены отступить.
Я тщательно обдумывал план, как в случае, если фашисты прорвутся в Ленинград, я буду из окна сбрасывать на их головы тяжелую кухонную утварь. По моим расчетам, я должен был уничтожить взвод, а если бы ко мне примкнули все ребята из дома № 58, то фашисты были бы вынуждены отступить.
Но враг продолжал обстреливать город, один из снарядов попал в наш дом, и взрывной волной вынесло наше окно вместе с рамами. Ужас артобстрелов заключался еще и в том, что они начинались совершенно непредсказуемо (в отличие от бомбежек, когда радио и сирена возвещали: «Воздушная тревога!»).
В теплый сентябрьский день мы с одноклассником шли из школы и неожиданно услышали резкий свист с высоты. Далее, в двухстах метрах от нас, раздался страшный взрыв – немецкий снаряд попал в парикмахерскую. Вспоминать последствия этого и сейчас ужасно.
Зато любые победы нашей армии на земле и в воздухе вызывали небывалый энтузиазм и радость. Я помню, как все мальчишки бегали к Таврическому саду, где в ограду «воткнулся» немецкий самолет. Совершил подвиг летчик Севастьянов – автор первого ночного тарана.
Зенитные батареи располагались на крыше казармы по улице Красной Связи. Однако, когда прорвавшийся фашистский самолет дважды заходил над Мальцевским рынком и «поливал» из пулемета мирных граждан, было ужасно. Но на третьем заходе зенитный снаряд поразил самолет. Фашистский летчик парашютировал вблизи рынка, и воинский патруль еле отбил убийцу из рук разъяренной толпы.
В январе 1943 года я с друзьями забрался на крышу нашего дома (что было строжайше запрещено!), и мы с восторгом (с визгом!) наблюдали самый первый артиллерийский салют в ознаменование прорыва блокады! Сколько было радости от того, что мы уже не отрезаны от страны, надежд, что будет легче жить, счастья, что фашисты «побежали».
Война продолжалась, артобстрелы и бомбежки тоже, но голос диктора по радио стал каким-то звонким, когда он объявлял об освобождении очередного города. Уже был Сталинград!
По карточкам стали выдавать яичный порошок, а в школе «американские подарки» – тогда я увидел первый в жизни апельсин. Это тоже было маленькое чудо!
Я видел на улице Маяковского, как после попадания авиабомбы передняя стена дома рухнула на проезжую часть, обнажив все комнаты с мебелью, печками, входными дверями и одеждой. Казалось, что через минуту откроются двери, в комнаты войдут люди и начнут жить. Нет, тишина!
Трагедий было много. Страшно горел громадный госпиталь на Суворовском проспекте. Взрослые рассказывали, как раненые выбрасывались из окон и стоял леденящий душу крик.
Недавно смотрел передачу о М. Жванецком. На вопрос журналиста, каким он видит нынешнее состояние России, сатирик ответил: «Мы, старшее поколение, и не такое видели. Это молодые стонут и суетятся». Цитирую очень приблизительно, но смысл передал.
Вот и сейчас двое соседей возмущены, что дворники плохо чистят двор, не посыпают песком и… А я сразу вспомнил, как в 1944 году толпа пассажиров толкала трамвай на Литейный мост – рельсы обледенели. Впрочем, война давно закончилась, но и песок, видимо, тоже. Во время войны казалось, что все вокруг стали оптимистами, – все верили в победу.
В октябре 1942 года я пошел в первый класс 155-й школы. Но не закончил его – сломал ногу, а потом началась жестокая голодная зима. Но мы все как-то «закалились». Брат устроился работать поваренком в столовую при Смольном, где и ночевал, изредка появляясь дома. Когда взрывной волной были выбиты заколоченные рамы в комнате, он, уговорив шеф-повара, взял меня в Смольный на неделю. Отправились мы туда поздно вечером. Пришли и улеглись спать, подстелив матрасы на ещё теплую плиту. Неописуемое блаженство! Утром растапливали печи, поднося дрова, устанавливая на огонь чаны с водой. Потом вся кухонная команда уселась за общий стол завтракать. Я – изголодавшийся мальчишка – обалдел, когда увидел, как повариха режет буханку БЕЛОГО ХЛЕБА крупными ломтями. Шок наступил, когда к чаю (целая кружка горячего, душистого!) поставили на стол ТАЗ С ИЗЮМОМ!!! Потом, в течение дня, я неоднократно подходил к «раздаче». Повариха, ухмыляясь, шмякала на тарелку пшённую кашу, а я был абсолютно счастлив. Я не видел ни Жданова, ни Жукова – столовая была для младшего комсостава, – но неделю был в тепле и сытым! Ныне, когда я слышу от кого-либо из знакомых, как они чудесно отдохнули на Канарских островах, я снисходительно улыбаюсь и про себя думаю: «А я в 1942 году неделю ел в Смольном пшенную кашу: до отвала!»
Конечно, наших руководителей и защитников следовало отменно кормить; но ужас заключался в том, что в ста метрах от таза с изюмом погибали от голода ленинградцы.
В самые тяжелые времена мы, как заклинание, повторяли лозунг: «Враг будет разбит! Победа будет за нами!» И все работали на победу. Школьники собирали теплые вещи – «подарок фронту». Подростки работали у станков в холодных цехах по 10 часов в смену. Уже появились кинофильмы: «Два бойца», «Они сражались за Родину» – и мы с восторгом и по много раз смотрели, как наши воины уничтожали захватчиков.
Конечно, наших руководителей и защитников следовало отменно кормить; но ужас заключался в том, что в ста метрах от таза с изюмом погибали от голода ленинградцы.
Мой брат Олег Скуратов активно участвовал в борьбе за Ленинград и даже был в пятнадцатилетнем возрасте награждён медалью «За оборону Ленинграда». В марте 1942 года Олег был включён в комсомольско-молодёжную бригаду. Мальчишки 14–16 лет, из тех, кто ещё не слёг от дистрофии, дежурили на крышах: гасили зажигательные бомбы, спасали детей, потерявших родителей, – увозили их на эвакопункт, поддерживали одиноких стариков – заготавливали им дрова из мебели.
В 1978 году вышла из печати его первая, маленькая (библиотека «Огонёк») книга «След партизанских саней», где в первой главе описываются будни бригады. Меня трогает, что из скромности он ведёт повествование от третьего, вымышленного, лица. А с обложки книжки смотрит на меня молодой Олег Скуратов и как бы говорит: «Держись, браток, теперь ты за старшего!»
Вот что написал мой брат о героях-подростках:
Летом 1944 года на улицах появились пленные немцы, они восстанавливали город. Эти молодые люди, с печалью в глазах, совсем не были похожи на изуверов. Ребята делились с ними скудными завтраками, а немцы одаряли нас самодельными игрушками.
«Я поднимаюсь на шестой этаж. Когда-нибудь это будет звучать обыденно. Когда забудут, какие были в Блокаду лестницы. Внизу – это ледяная гора с выбоинами вместо ступеней. И только, пожалуй, с четвёртого – это лестница, хотя и очень обледенелая. Меньше ходят, меньше проливают воду. Стёкла всюду выбиты, на площадках извёстка и снег. Дует отчаянно. За дверью девятнадцатой квартиры кто-то сдавленно плачет… Новая бомба с треском проламывает крышу и ударяет в кирпичную трубу. Мы пригибаемся, а шагах в десяти вспыхивает яркое пламя.
„Слева!“ – хочу крикнуть я, но только кашляю от горького водяного пара.
Руки ломит от напряжения, но я не выпускаю стабилизатор и жду, когда захлебнётся бурлящей водой „зажигалка“.
Нарастающий вой бросает нас на балки.
Близкий разрыв сотрясает дом. Качнулся чердак, заскрипел пол… „Рядом!!“»
В конце войны часть старшеклассников была организована в бригаду по восстановлению здания нашей школы. Мой брат принял самое горячее участие в строительстве, и, как результат, его портрет был вывешен на Доске Почёта на Суворовском проспекте. Пока мама собиралась сходить, чтобы посмотреть фотографию своего красавца-первенца, девчонки (?) из соседней школы сняли портрет.
Дома сохранился снимок Олега, на котором он – семнадцатилетний парень с медалью «За оборону Ленинграда».
А летом 1944 года на улицах появились пленные немцы, они восстанавливали город. Эти молодые люди, с печалью в глазах, совсем не были похожи на изуверов. Ребята делились с ними скудными завтраками, а немцы одаряли нас самодельными игрушками. Вот уж загадочная русская (детская) душа!
Тогда же в городе появились молодые инвалиды. Их было много, объединяло их фронтовое братство и, к сожалению, водка. Осудить их за это невозможно. В двадцать лет оказаться калекой – это ли не драма!
- Не война нас сломила, а годы согнули,
- Время бьёт нас точней, чем немецкие пули.
- И, как в давние годы, теряем друзей,
- Не бывало солдат у России верней.
Когда мне предложили написать о героях блокады и защиты Ленинграда, я с энтузиазмом взялся за эту тему. Взялся и вскоре притормозил. О подлинных героях я знаю из прочитанного и рассказов старших. «Нужен очевидец!» – подумал я и позвонил Геннадию Илларионовичу Дымову. Мы встретились через неделю и отправились в большую прогулку. Геннадий как-то взбодрился и разговорился не на шутку:
– Меня и твоего брата спасло от голодной смерти то, что мы в конце 1942 года устроились работать учениками повара в столовую, располагавшуюся в нынешнем театре Ленсовета. Там подкармливали театральную элиту Ленинграда, дабы сохранить народных, заслуженных и просто талантливых артистов.
Кто-то подсказал нам, и мы отправились во Дворец пионеров, в шахматную секцию. Принимал желающих Абрам Яковлевич Модель – фигура, весьма заметная в довоенном шахматном обществе, – человек, обладавший множеством талантов, и, возможно, именно эта многогранность помешала ему достичь вершины успеха в чём-либо одном. А. Я. Модель в годы блокады совершил подвиг: он организовал отправку в эвакуацию почти 15 тысяч детей и взрослых! Те, кто помнят блокаду, знают, что только эвакуация помогла спасти маленьких ленинградцев от голода, бомбёжек и артобстрелов…
Геннадий остановился и, отвернувшись, принялся вытирать глаза. Потом рассердился и принялся орать:
– Чего это я тебе всё рассказываю?! Ты и сам чуть не помер!! – Я кивнул, а Геннадий Илларионович Дымов продолжил: – А разве не подвиг, что зимой 1942 года в Доме офицеров проходило первенство Ленинграда по шахматам?! Участники должны были закончить игру до наступления комендантского часа. Кого-то вызывали в действующую армию, а кто-то не мог явиться из-за истощения. И всё-таки турнир доиграли. Все читали о блокадном футбольном матче, и у ворот стадиона «Динамо» висит мемориальная доска с составами игравших команд, а вот о подвиге (иначе не назовёшь) девяти голодных шахматистов знает небольшое число ветеранов, которые получили в подарок замечательную книгу «Шахматная летопись Петербурга».
Мы закурили и молча наблюдали за весенней суетой в сквере. Геннадий прервал молчание:
Зимой 1942 года в Доме офицеров проходило первенство Ленинграда по шахматам. Участники должны были закончить игру до наступления комендантского часа. Кого-то вызывали в действующую армию, а кто-то не мог явиться из-за истощения. И всё-таки турнир доиграли.
– В здании напротив во время войны был госпиталь, и там работала моя мама. Осенью 1943 года я частенько забегал туда, помогал медсёстрам, читал и писал письма тяжелораненым или просто играл в шахматы с кем-либо. Меня подкармливали, а раненые подчас угощали вкусненьким. Мне так хотелось всех отблагодарить, что я сказал маме: «А можно я дам сеанс одновременной игры раненым?» (А. Я. Модель однажды продемонстрировал нам свой талант таким образом.)
Мама удивлённо обрадовалась: «А ты сможешь, Геночка?»
Комендант где-то откопал десять комплектов шахмат, и я пошёл по палатам, предлагая соперничество. Играть предстояло в трёх помещениях, и я уже собрался приступить к сеансу, когда меня пригласили к главврачу. Сухенький старичок (так мне тогда показалось) обнял меня и попросил: «Зайди, дружок, в пятую палату и предложи Ивану Васильевичу сыграть. Ему очень плохо, но, может быть, ты отвлечёшь? Он лежит у окна…»
Иван Васильевич лежал спиной ко входу, и я, положив ему руку на плечо, спросил:
– Не хотите ли сыграть со мной в шахматы?
Грузный мужчина со стоном повернулся ко мне, и я ахнул – его глаза были забинтованы.
– Простите, – забормотал я, – я ошибся… мне не сказали… извините.
Он на ощупь взял меня за плечи:
– Пожалуй, сыграем, богатырь.
Мы оба рассмеялись – я был таким тощим, что непонятно «в чём держалась душа».
– Ты не смущайся, что я не вижу. Когда-то я весьма прилично играл в шахматы и даже был… Впрочем, это неважно. Расставляй!
Мы сделали несколько ходов, причём мой партнёр пояснял, к примеру:
– Кс6! Коняга со второй вертикали переходит на третью.
Вскоре я временно покинул Ивана Васильевича, так как меня ждали противники в других палатах. К моему счастью, среди раненых не было квалифицированных шахматистов и мне даже удалось дать «киндер-мат». Только трое весёлых зенитчиков (они были необыкновенно похожи друг на друга и получили абсолютно одинаковые ранения от осколков вблизи упавшей бомбы), усевшись за одну доску, ругались, спорили, но сопротивлялись мне достойно. Вернувшись к Ивану Васильевичу, я провозгласил:
– Ленинградцы умирают, но не сдаются!
Иван Васильевич повернул ко мне незрячую голову:
– Положим, умирают не только ленинградцы, а вот сдаться тебе придётся. – Раздумывая, он потихоньку запел:
- Броня крепка
- И танки наши быстры…
– А вы – танкист?
– Кто же ещё, кроме танкистов, горит? Ну бывает у лётчиков порой…
– А вам удавалось подбить «тигра»?
– А как же! С ним справиться легче, чем с тобой, богатырь.
«Комплимент» мне снова понравился, и я бросился во встречную атаку.
Партнёр улыбался:
– Сейчас я тебе продемонстрирую мощь своей позиции.
И действительно, с каждым ходом моё положение ухудшалось, но тут я заметил, что тело танкиста начало содрогаться.
– Позови сестру, – прохрипел он.
Я бросился в коридор, но мне навстречу уже мчался главврач и сёстры. Я зашёл к зенитчикам и вскоре выиграл партию. В пятую палату я возвращался медленно, словно предчувствуя плохое. Вокруг кровати плотно столпился медперсонал. Кто-то выкрикнул:
– Быстро укол! – а потом: – Не надо. Всё кончено.
Санитары вынесли тело, а я стоял у окна, рассматривая позицию. Вернее, я думал, что вижу шахматы, – глаза были полны слёз. Как-то незаметно ко мне подошёл главврач:
– Не плачь, сынок. Это – война!
Он бросил взгляд на шахматы и спохватился:
– Чуть не забыл. Перед началом агонии Иван Васильевич прошептал: «Скажите мальчику, что я пошёл ферзём на h2, и это победа».
Мы долго шли молча, а затем я стал «философствовать»:
– В эту войну полегли десятки миллионов, и герои погибали в первых рядах. Я даже не могу вспомнить из наших знакомых ни одного Героя Советского Союза.
– Я тоже не знаком с отмеченными такой высокой наградой, но… Давай присядем, и я расскажу тебе об одном из тех, кто воевал под Ленинградом.
Геннадий снова раскурил сигарету и продолжил:
– В 50-е годы мы с твоим братом завернули в столовую на Литейном. Посетителей было много, но мы обнаружили столик, за которым восседал мужчина средних лет. Я только открыл рот, чтобы попроситься за стол, как «хозяин» жестом пригласил присоединиться. Мужчина разлил «свою» водку в три стакана и сказал:
– Молодые люди! Сегодня десятилетие со Дня Победы. Давайте помянем тех, кто уже никогда не выпьет, не полюбит, не…
Тут он крякнул и опрокинул стакан. Мы тоже выпили и скорбно молчали. Я исподтишка рассматривал воина, который совсем не походил на былинного богатыря, не напоминал покалеченного солдата и не выглядел умудрённым офицером. Чтобы «попасть в тему» и прервать молчание, я спросил:
– А где вы воевали?
– Начинал на Невском пятачке.
– Ого! Там же совсем было плохо?
Он уставился на меня немигающим взглядом. Я уже решил пошутить: «Извините, я что-то не то сказал?» – но осёкся – его тело начало содрогаться, глаза наполнились слезами, которые тут же потекли по щекам:
– …что ты знаешь про «плохо»? – Он говорил рыдая. – Плохо – это когда соседу, с которым ты только что доел пшёнку из одного котелка, сносит осколком мины голову. Плохо – это когда ты достаёшь документы из кармана убитого командира и находишь письмо: «…папочка, мы тебя очень любим и ждём. Твои – Люба, Миша и Настя». Плохо – это когда там же фотка…
Он уронил голову на руки, но я расслышал:
– …это когда полгода в воде по грудь, а кухне до нас не добраться…
Я не помню, чем окончилась встреча. Наверное, мы сопереживали, но… Из тех, кто вернулся в 1945-м с войны, ныне остались немногие. А я вспоминаю: «Плохо – это когда…»
Моя семья чудом пережила ленинградскую блокаду без потерь. С приближением Победы я стал спрашивать у мамы: «А когда мы (!) победим, будут пирожные?» (Пирожные я запомнил еще с довоенных времен и, естественно, считал эти изделия вершиной кулинарии.)
И вот наступило 9 мая 1945 года! Победа! В тот день мама купила нам с братом по брикету мороженого! На всю жизнь я запомнил вкус Победы!
Мама смеялась, а старший брат изготовил для меня «шедевр» – кусок хлеба он намазал маслом, посыпал сахарным песком и «припудрил» какао.
И вот наступило 9 мая 1945 года! Победа! В тот день мама купила нам с братом по брикету мороженого!
На всю жизнь я запомнил вкус Победы!
- Навсегда в их глазах свет великой Победы
- И салюта, гремевшего в майской ночи…
- На краю бытия обнищавшие деды
- Ещё держат в руках от Берлина ключи.
…Всё должно стать лучше!
Гавришева Валерия Васильевна
Летом мы снимали дачу в районе железнодорожной станции Русановская (после экзаменов в школе я сразу туда уехала). 22 июня 1941 года, где-то в полдень, мы с двоюродным братом возвращались с пляжа. Смотрим – навстречу нам идут какие-то люди. И говорят: «Война началась!» Мы как-то даже не поняли сразу – не знали ведь, что такое война. Через пару дней приехал папа и забрал нас в Ленинград.
Он работал в НИИ на Греческом проспекте, а жили мы на Сенной площади. Поначалу транспорт еще ходил, но со временем отцу пришлось добираться до работы пешком.
Мы с мамой состояли в пожарном звене, она была его командиром. Я и еще одна девочка дежурили на крыше четырехэтажного флигеля во дворе нашего дома – тушили зажигательные бомбы. Для этого на чердаке стояли бочки с водой. Они, кстати, нам не очень-то помогали, поэтому мы бросали «зажигалки» в емкость с суперфосфатом, которую обнаружили неподалеку, в ней бомбы почему-то гасли лучше.
Однажды рядом с нашим флигелем рухнул семиэтажный дом. Всех отправили на разбор завалов. От здания уцелели только каркас и крошечный балкончик на фасаде. А на нем, как сейчас вижу, стоял оставшийся в живых дедушка…
У меня была еще одна обязанность – санитарки. Наше звено ходило по квартирам, помогая совсем уж немощным и нередко одиноким людям; в домах и на улицах мы собирали трупы и уносили их в подвал. Как-то зимой пришлось выносить тела умерших соседей с первого этажа. В этой квартире жила обеспеченная профессорская семья. Они держали большую собаку. Недавно ее, видимо, убили, и семья какое-то время питалась собачьим мясом, но это людей не спасло. От собаки еще кое-что осталось. Мы с девчонками разделали ее, и мама приготовила нам фрикадельки…
На золотое кольцо или часики мама выменивала у знакомой, работавшей в столовой, чечевичную кашу или суп. Но все равно мы голодали, часто болели.
Зимой отец не смог больше ходить на работу – слег. Я помню, как он все твердил: «Надо потерпеть немного, всё должно стать лучше. Вот-вот, уже скоро…» Он как чувствовал! 11 февраля 1942 года я пошла за хлебом, домой возвращалась чуть ли не бегом. «Папочка! Хлеб прибавили!» – я вбежала в комнату, заглянула за ширму, смотрю – у папы слезы на глазах, а сам он без сознания. Мама тогда послала меня к знакомым за кагором и сахарином, но папе они уже не понадобились. Он умер в день прибавки хлебного пайка. Вот почему я точно запомнила, что паек увеличили 11 февраля, а не 10-го, как позже говорили по радио.
Что было потом?.. От моей крестной матери остались золотые украшения. Она жила довольно богато и уединенно и все свои драгоценности оставила нам. На золотое кольцо или часики мама выменивала у знакомой, работавшей в столовой, чечевичную кашу или суп. Но все равно мы голодали, часто болели. Из-за цинги я чуть не лишилась ноги, а у мамы стали выпадать зубы…
Хотела отправиться на фронт, но меня не взяли. Правда, от школы как-то ездила с ребятами под Гатчину – рыть окопы. Пробыла там недолго. Стоило только начать копать, как появлялись немецкие самолеты и строчили по нам из пулеметов. Было страшно! При первой же возможности нас отправили в Ленинград.
По дороге жизни
Ксенофонтова (Комарова) Э. Ю., 1941 г. р
Родилась я в Ленинграде ровно через неделю после начала Великой Отечественной войны – 29 июня 1941 года. По рассказам моих родителей, когда город был уже в блокаде, многие умирали от голода не только у себя дома, но и на улицах: по дороге за хлебом, за водой, на работу. Маму подобрали на улице только потому, что рядом с ней лежал сверток с дико орущим ребенком – мне было полгода.
Отец, прибывший с Ленинградского фронта на пару дней проведать семью, дома никого не обнаружил. Только на третьи сутки нашел нас с мамой в больнице. Вынужден был вернуться на фронт, но пытался сделать все, чтобы эвакуировать нас из города. Зимой 1942 года эвакуация была возможна только по дороге, проложенной по льду Ладожского озера, впоследствии названной Дорогой жизни. Отец уговорил шофера, грузовик которого был забит людьми до отказа, посадить в кабину мать с ребенком.
Машины уходили от дома№ 12 по ул. Полтавской – это задний двор здания МВД. Что интересно, в 1948 году нам дали комнату в этом доме – наш дом на 2-м Муринском проспекте был разрушен во время войны.
В нашем вагоне было несколько женщин с такими же, как я, грудными детьми. Из них выжила я одна – только потому, что мама пеленала меня, несмотря на лютый мороз, на остановках стирала в снегу тряпки-пеленки и сушила их на своем теле. А других детей женщины боялись пеленать, чтобы не простудились, и малютки задохнулись в своих же нечистотах.
Как рассказывала мама, по Ладожскому озеру машины шли одна за другой на определенном расстоянии. Вдруг идущая впереди машина проваливается под лед, вместе с людьми уходит под воду… Водитель нашего грузовика в ужасе останавливается, не зная, что дальше делать, куда ехать. Мама уговаривает его объехать образовавшуюся полынью. Опасаясь страшной участи, шофер все же двинулся в объезд и удачно миновал опасное место. Но ехавшая следом за нами машина также провалилась под лед. Видно, в этом месте лед был не настолько крепкий и толстый, чтобы выдержать такое количество нагруженных машин…
Наша семья. Берлин, 1946 г.
Дальше – в глубь страны, к родным отца, в Сибирь – мы ехали в холодных товарных поездах. В нашем вагоне было несколько женщин с такими же, как я, грудными детьми. Из них выжила я одна – только потому, что мама пеленала меня, несмотря на лютый мороз, на остановках стирала в снегу тряпки-пеленки и сушила их на своем теле. А других детей женщины боялись пеленать, чтобы не простудились, и малютки задохнулись в своих же нечистотах.
Вот так мы с мамой выжили: она – благодаря мне, а я – благодаря ей.
Папа дошел с боями до Берлина. Был несколько раз ранен, осколок попал ему в голову, его спасли каска и шапка-ушанка: после операции осталась только вмятина в центре черепа и отсутствовало с тех пор обоняние.
После Победы и возвращения домой отца послали в Берлин в командировку – служить в Группе советских войск. Мы с мамой вернулись из эвакуации и, конечно, поехали с ним. Но это уже другая история. На Родину отца отозвали в 1948 году, мы вернулись в Ленинград.
В этом году папе исполнилось бы 100 лет, маме – 95. Но их уже нет со мной…
Умирали прямо на ходу
Булина Ирина Георгиевна, 1933 г. р
Мне восемь лет было, когда война началась. Я тогда жила в Колпино с родителями и бабушкой с дедушкой. Дедушка работал на Ижорском заводе – и в воскресенье рабочие предприятия выбрались на пикник на Усть-Ижору. Рано утром мы на автобусе поехали, все было прекрасно. Лето было жаркое и для Ленинграда с его дождливой погодой не очень характерное. В Усть-Ижоре – разливы такие большие, камыши. Мне подарили заводной катер, и я с ним играла в тот день.
Вдруг по громкоговорителям сообщают: «Всем собраться к автобусам, мы уезжаем». Никто не понимал – ведь было всего лишь 12 часов дня. Когда уже подъезжали к Колпино – смотрим, там возле громкоговорителя стоит народ: сообщают, что началась война.
Отец и дедушка работали в танковой промышленности (бабушка и мама были учительницами). И они сказали, что это ненадолго, что танков и самолетов у нас гораздо больше, нечего паниковать. Мы поняли, что стоит паниковать, только когда начали заводы эвакуировать. Дед мой работал главным инженером по боевому производству на Ижорском заводе. Он автор брони для первых советских танков «Клим Ворошилов». И он остался на заводе, хотя часть людей уехала в Челябинск. А отец работал тоже на военном заводе – но уже в самом Ленинграде при Адмиралтействе. Он просто перестал приезжать домой – так как завод был на казарменном положении. А мы сидели в окопе.
В Колпино уже невозможно было жить, когда началась зима. Мы сперва пришли пешком в Обухово, а оттуда уже ходили поезда в Ленинград. Эвакуация по сути была из блокады в блокаду, но в Колпино было лишь два километра до линии фронта: обстрел завода шел прямой наводкой. Мы перебрались в Ленинград – родственники уехали в эвакуацию, и мы въехали в их квартиру.
Меня записали в школу и вместе со школой должны были эвакуировать. Привели на медосмотр за три дня до отъезда – это был последний эшелон с детьми, который уходил из Ленинграда. А у меня как раз начался коклюш, и врач сказал, что я могу заразить весь эшелон. И я осталась дома, а этот эшелон разбили под Лугой.
Мы остались на Петроградской стороне, на Кировском проспекте. Там мы на пятом этаже и жили. Сначала все было нормально. Столовые коммерческие работали, продукты были. Не было ощущения, что нас ждет голод. Поняли, что все плохо, только когда сократили продуктовые нормы после того, как сгорели Бадаевские склады. Хотя и говорят, что в тот момент там продуктов было всего на семнадцать дней.
За водой мы ходили на реку. На весь день мы набирали ведерко воды, плюс я – бидончик. Топили снег. За хлебом надо было вставать в очередь очень рано. Находили поводы для веселья – бегали со взрослыми на крыши тушить зажигательные бомбы. Нас оттуда выгоняли, правда – ведь толку от нас было мало. Надо было ухватить щипцами «зажигалку» и бросить ее в ведро с песком. Я вот когда в прифронтовой полосе сидела в окопе – одну зажигалку собственноручно потушила. Но это для нас всё была игра – как и то, что дети собирали осколки от немецких снарядов и хвастались ими.
Вместе со школой меня должны были эвакуировать. Это был последний эшелон с детьми, который уходил из Ленинграда. А у меня как раз начался коклюш, и врач сказал, что я могу заразить весь эшелон. И я осталась дома, а этот эшелон разбили под Лугой.
У нас в доме поселилась семья: отец на фронте, две четырехлетние девочки-близнецы и мальчишка тринадцатилетний – он в ремесленном училище учился. Мать работала на хлебозаводе. Она оставляла девочек дома, а я приходила к ним читать книжки – читать я уже умела, а в школу ходить перестала. Сначала они ходили, потом просто лежали. Затем одна из них перестала открывать глаза, но еще продолжала дышать. А их брат Женька приносил им каждый день с другого конца города в авоське баланду и кусочек хлеба – ему их выдавали как рабочему. Мама девочек говорила: «Женька, зачем ты им носишь – они все равно умрут». Она сама ничего не могла своим дочкам с хлебозавода принести – ее бы расстреляли.
Потом умерла одна из двух девочек. Мама завернула ее и положила на широкий подоконник. Сказала, что когда умрет вторая – то уже одним махом всех отнесут вместе. Отец мой был крупным инженером, и эта женщина его попросила отнести тело своих дочерей на сборный пункт. И у отца слезы текли, когда выполнял ее просьбу. Их в итоге на Пискаревском кладбище похоронили.
Она, работая на хлебозаводе, не могла принести даже кусочек хлеба своим умирающим детям. Продавцы не могли даже крошки забрать – каждый довесочек был на счету.
А потом как-то раз объявили, что будет выдача крупы, и моя мама с этой женщиной, которую звали Лида, пошли получать. Спускались по лестнице, и вдруг раздался страшный крик на весь подъезд: они споткнулись о тело старшего сына этой женщины – Женьки. Он лежал на лестнице, сжимая авоську с баландой, – не дошел лишь три этажа до квартиры. Кричала его мать Лида, которая похоронила только что двух девочек, а еще раньше – старшего сына, погибшего на фронте. Она, работая на хлебозаводе, не могла принести даже кусочек хлеба своим умирающим детям. Продавцы не могли даже крошки забрать – каждый довесочек был на счету.
Умирали люди прямо на ходу. Вез саночки – и упал. Появилось отупение, присутствие смерти рядом ощущалось. Я ночью просыпалась и щупала – живая мама или нет. Спали в одежде – во всем, что у нас было, и топили буржуйку. Нам еще повезло, что папа работал на заводе, где строили цех, – и там были заборы и леса. Их разобрали и раздавали работникам завода. Мы с мамой ходили с саночками за досками. А без буржуйки было ужасно холодно.
Потом снаряд попал в соседний дом, и вышибло окна. Мы закрыли окно фанерным листом, но все равно дуло сильно. Выходили на улицу редко. Выйти на улицу – означало, что потом придется подниматься на пятый этаж.
Мама и папа однажды поехали хоронить маминого брата – и не успели вернуться до комендантского часа. Я осталась с бабушкой и дедушкой. Деда парализовало, бабушка сидела и плакала. Пить было нечего. Я пошла с бидончиком снега набрать и забыла варежки. А найти чистый снег было тоже очень трудно. В итоге нашла, руки отморозила, обратно поднимаюсь. Плачу, думала, что родителей уже нет в живых… Они вернулись только через два дня. Мы без них бы умерли сразу.
Потом отец перестал ходить. У него от дистрофии распухли ноги, но он не мог бросить завод, и мама его на саночках возила на работу. Были в городе такие курсы: клали человека в диспансер, кололи ему витамины и давали питание. Вот отца туда положили, но он приносил мне ту баланду, что ему в этом оздоровительном стационаре выдавали.
И вдруг эта женщина – вся в маминой одежде – спрашивает у мамы: «Тебе, наверное, неприятно на меня глядеть?» А мама ответила, что готова ей ноги целовать, потому что выжили мы благодаря ей.
Вдруг повысили норму хлеба – со 125 до 200 граммов. Потом начались еще какие-то выдачи.
Мама ходила, пыталась обменять свои вещи на продукты. Она очень хорошо до войны одевалась, потому что мужчины в семье работали на заводах. Один раз она ушла в каракулевой шубе, а вернулась, радостная, в телогрейке. Она встретила какую-то свою бывшую соученицу – та ее узнала и сказала: давай мне шубу, а я тебе дам овса и еще кое-что. Любовник этой женщины был фуражир конной армии Ворошилова. Она нам приносила жмых – спрессованная кожура от семечек – и овес. Мама все свои вещи им в итоге отдала.
1 апреля была последняя дорога по Ладоге – уже четвертого числа ладожская дорога закрылась. В апреле эти люди пришли помочь нам доехать до вокзала. И вдруг эта женщина – вся в маминой одежде – спрашивает у мамы: «Тебе, наверное, неприятно на меня глядеть?» А мама ответила, что готова ей ноги целовать, потому что выжили мы благодаря ей. Так что были в Ленинграде и те, кто наживались на блокаде…
Через Ладогу нас на машине везли. Помню, как на ногах у меня стояла швейная машинка – и кто-то кричал: «Уберите эту машинку, кто ее с собой везет?!» А на грудь мне ребенка запеленутого положили. Вся семья в разные машины попала. А все же детское какое-то восприятие было у меня. Трассирующие пули освещали дорогу, осветительные фонари висели на парашютиках, а когда снаряды падали в озеро – поднимались огромные фонтаны. Я смотрела на это всё и твердила: «Прямо как Самсон».
А еще очень остро запомнилось, что, когда нас перевезли на ту сторону – станция Борисова Грива – нам там выдали паек: большую луковицу, кусок хлеба серого. Я вцепилась в луковицу, начала есть, а папа начал отнимать – он очень боялся, что будет заворот кишок. Что у многих и происходило: когда мы ехали в эшелоне до Свердловска 17 дней, то там вообще неописуемо что творилось вдоль путей: кровавый понос был у всех. И все ноги были в нарывах – цинга началась. Но все же нас вывезли.
Голод закончился, как только нас по Ладоге перевезли. На каждой станции давали какие-то пайки. Надо было бегать за кипятком. Многие отставали.
А везли нас так: товарный вагон с закрывающимися дверями, посередине дырка – в роли туалета, промерзшие стены и нары. В середине буржуйка, на которой можно было воду разогреть. Умирали и в вагонах люди. Была полная атрофия – ни испуга, ни страха.
Спустя много лет я переехала в Москву, закончила строительный институт, защитила диссертацию, работала в МГУ, работала на «оборонку».
Но хлеб мы никогда не выбрасываем – даже теперь.
Весна сорок второго