Жених и невеста Ганиева Алиса
Я размашисто пошла к часам.
«Вот и вернулось наше время! – сказала про себя ходикам. – Стучите наше время! Считайте наш век!»
Я поправила цепочку (на конце её была стоймя примёрзлая к полу гирька), толкнула маятник.
Часы пошли.
Без сговорки Маня с Ниной разом захлопали, когда увидали, как маятница[5] спохватилась в обстоятельности распохаживать из стороны в сторону.
– Не в клубе на концерте! – шумнула я на дочек.
Наладилась я было построже прикрикнуть, да строгость из голоса выпала, говорю со смешком:
– Давайте-ка лучше в катух за кизяком. Может, что и оставил незваный гость.
– Посмотрим!
Девчата живо уборонились из хаты, весело простучали по скрипучим половицам в сенцах.
Звуки шагов примёрли.
Взялась я закрывать пустые, без стекол, окна. Всё, думаю, меньше холода будет.
Закрыла – не потеплело, жар костей не берёт. Надо из тряпья чем завесить.
Стою гадаю, чем же это мне завесить, ан объявись тут Зина с Тамарой, наконец-то распростились до завтрева со своими товарками; постояли на порожке, посмотрелись и пошли тишком (крайком глаза вижу) прикладываться щеками к дверям, к стенам, к печке… Здоровкаются…
Шум из сеней:
– Отворяйте! Лето несём!
Зина открыла.
За живыми горками сухого с июня, духовитого кизяка не видать ни Мани, ни Нины.
В полной аккуратности сложили они кизяк к печке в чёрном инее. Нина и говорит мне (с лавки я утыкала в верх окна потёртую тканьёвую одеялку):
– Ну, ма, похоже, фрицу и без нашего кизяка было жарко… И плиточки не тронул!
– Ё-моё, куда ж… Отправлючись на вечный упокой, истопочки с собой не ухватишь.
С этими словами слезла я с лавки, стала растапливать.
Я почему-то думала, с печкой, с родимой мамушкой, беда сколько попыхкаешь, покуда не загорится. А повернулось всё куда как просто.
Подвела спичку к пуку соломы – всё разом и заходило пламенем.
На миг мне почудилось, что стылая, ледяная наша печка, на которую долгие, беспримерно долгие большие холода набросили кружево из чёрного инея, невозможно как обрадовалась огню, задышала, благостно заворчала, согреваясь: в ней на доброй сотне ладов заговорила, запела светлая радость тепла.
Мы все прижались к печке руками; никто ничего не говорил; всяк слушал голос огня, слушал голос, Бог знает когда умолкнувший в этой хате…
– Ну! – упало у Колюшка с языка. У него всё непрочно на языке, всегда не к часу что-нибудь да слетает. – И чего его стоять? – Колюшок придвинул к печке лавку. – Садись всем базаром. За постой денежку платят. А посиделки у нас задаром!
Все сели с довольством: у печи от века лето красное.
– Ну-ка, – не угомоняется Колюшок, а у самого глазенята так и играют, так и играют – ну сумкин сын! – Кто, – говорит, – быстрей отгадает… Зимой всё жрёт, а летом спит; тело тёплое, а крови нет; сесть на него сядешь, а с места тебя не свезёт? Ну кто?
Зина вальяжно так глянула на Колюшка:
– Ну ты прям помешан на печке. Я уж лично знаю: загадаешь ты – значит, про печку!
16
Без хозяина двор и сир и вдов.
Вечером, при огнях уже, пристучал к нам на костылях Петруня Золотых, не ровня ль мне годами. Бедолага, нету ноги по самое некуда. Не всего отдала его Острянке война.
– Здорово были, Марьяна. Здорово, девчата.
– Здорово, здорово, Петруня, – протянула я ему руку дощечкой. – Давай к нам на лавку, к печке поближе.
– Это пожалуста…
Легла неловкая малая пауза.
– Петрунь, ты где ж это успел? – положила я глаз на куцапую культяпку. Смешалась: «Удумала про что спросить!»
– Да где ж ещё, как не там… Не понравилась ей, – говорил о войне Петруня, – моя нога… Отстегнула мою плохую под Нижнедевицком, а взаменки – распишитесь в получении! – выдала две вот свои.
Петруня подолбил пол костылями, разом взяв оба в одну руку.
Подумал.
Не спеша потом, в полной обстоятельности оторвал от газетёнки клок, богато плеснул на него махры из сатинового кисета, сладил самокрутку.
– Я, Марьян, сама понимаешь, – Петруня соломиной поднёс пламешко из печки, – дипломат… – Петруня жадно соснул соску свою, пустил дым в рукав затрепанного ватника. – Дипломат, сама понимаешь, аховый. С порога ломлю своё без дальних подходов-переходов. Думаешь, а чего это я впотемну скакал к тебе, как козёл, с дальнего угла своего?
– Скажешь…
– Поздоровкаться чтоб? Оно, сама понимаешь, и не без того… С хорошим человеком никогда не грех поручкаться. Но – это я веду на первый план – проявился я положить тебе ясность на душу про нонешнюю жизнёнку нашу.
Я повела плечом.
– Да утречком я б сама в правление набежала…
– В интерес, и где б ты его искала? Нету того правления, что было. Немчурке помешало, спалил. Осталось в наличности ходячее правление – вот я сам. Списали, значит, меня с фронтовой надобности, я домой на той вот неделе прихлопал. А тут сунули колхозную печатку. Председательствуй! Вот я и говорю как председатель…Спасибочки вам, соколятки, за возврат. Сама, Марьян, понимаешь, сев на носу. На вас вся и надёжа. Всё пускаю я в прежнюю линию. Была бригадиркой, бригадиркой и будь. С завтрева поняйте искать свои похоронки. Собирайте те трактора, ладьте и сразу же в поле на снегозадержание. Такая вот она, хлебова политика… Эх, кабы оно техникой побогаче были, кабы тракторного люду поболее…
– Дядь Петь, – встрял в разговор Колюшок. – Вы вот жалитесь, что кругом трактористов нехват. А чего ж тогда мамушка не пускает меня в трактористы? Ну скажите вы ей, я ж…
– …я ж, – перехватила Зина мальчиковы слова, с лёгкой язвой в голосе и в лице пустила на свой лад, в своё русло, – я ж первый парень на деревне, а в деревне один дом!
Колюшок набычился. Того и жди, боднёт.
– Ну, Зинка, – Колюшок выставил кулаки с поварёшку. – У тебя память короче срезанного ногтя! Ну только напомни я про кошку – на стенку ж подерёшься!
Зина разом опустила крылья. Видать, вспомнила про ножки, как у беременной кошки, сморенно запричитала:
– Колюшок… миленький… Ну не надо… Честное слово, я боль не буду, – и тише воды слилась в сени.
Колюшок проводил её долгим взглядом исподлобья, с весёлым интересом поворотился к председателю.
Золотых поправлял на себе шапку, налаживался уходить.
– Дядь Петь, а можно вопрос на дорожку?
– Ну.
– Так когда ж меня мамушка пустит?
– А когда вырастешь… – Золотых замялся. – А когда вырастешь, сам понимаешь, ну хоть с дверь, что ли…
Какое-то время Колюшок постоял в нерешительности.
Просиял.
– Это нам раз плюнуть!
– Да нет, в один антисанитарный выпад не уложиться.
– Начну, дядь Петь, с сейчас!
Колюшок прижался спиной к двери.
– Ма, – зовёт меня, – резните ножом отметину.
Я сделала.
Золотых искоса-весело посмотрел на Колюшка. Хохотнул:
– Ну-ну-ну… – И застучал костылями к порожку.
А утром чем свет Колюшок снова присох к двери.
– Режьте, – говорит мне, – отметину. Да смотрите, долго ль ещё до тракториста расти. Я буду каждое утро меряться.
17
Носи платье, не складывай,
терпи горе, не сказывай.
В день выезда в поле Зина проснулась первая.
Встала на коленки, сняла с ходиков – висели у неё над головой – гирьку.
Я и посейчас в ум не возьму…
Спала я белорыбицей, вытянула руки по швам.
На починке тракторов так навламываешься за день – до постельки еле доползешь. Руки болят – спасу нет. На ночь по швам только и кладешь, никуда больше не кладешь, а то за ночь и не отойдут…
Спала я, значит, покуда стучали часы, а как стали, как легла в дому полная тишина, я и прокинься. Не с той ли нездешней тиши и пробудись.
Впросонье гляжу, Зина с гирькой под одеялом сидит, лабунится уже совсем вставать.
Подхожу. А у самой на душе какая-то смуторная тревога.
– Ты на что это сняла? – вполовину голоса нагоняю ей жару.
– Мам, – потянулась она до хруста в молодых косточках, – ну к чему нам часы? Сами ж говорили, часы на стене, а время на спине… Ну чего зря греметь над ухом? Не по часам же подаёмся в поле. По самим хоть проверяй точное московское время. В нужную пору соскочишь. Ни секундушкой позже!
– А и твоя правда. Пускай тогда стоят, господь с ними… А ты чё не спишь? Темнотища на дворе, черти ещё на кулачки не бились…
Говорю, а у самой один глаз ворует: дремлется.
– Куда ж его спать? – Зина блином масляным в рот заглядывает. – Шутейное ль дело! Первый выезд!
Я подивилась.
– Как это первый? Ты что, рней в поле не была?
– Быть-то была… Так то ещё до немца.
– А-а. Это другой коленкор.
За нею, заполошной, и я не легла дозорёвывать. Наладилась убираться.
Вижу, край как ей невтерпёжку, знай спешит одевается-умывается, без стола бегом к своему хэтэзулечке[6] во двор.
Слышу, завела.
Выскочила я на крыльцо в ватнике внапашку да в одних шерстяных ногавках (носках).
– Ты чё, – шумлю, – без завтрика?
Улыбается. За всё проста:
– А безохотно… Спасиб, ма.
– Чего спасибить? Спасибо положь себе за пазуху. А минуту какую пожди – поле не сокол, не улетит! – да съешь что.
– Не-е, ма. Неохота вовсе… Да мне и на пользу. Не поем когда – стройности на кость накину.
– Ну! – накогтилась я. – Враг с тобой, поняй ковыряй. Я привезу туда… Да смотри мне внимательней!
– Ну что вы. Не бойтесь. Я там все мышиные норки знаю!
На том и постреляла в поле.
После утреннего стола завернула я в старую косынку горячей ещё картошкив генеральских мундирах да под ватник на грудь, потеплей чтоб было моей картошке; взяла горбушку хлеба, капусты квашеной в жестянку из-под кильки.
Поехала.
Еду, а у самой – иль я припала здоровьем? – а у самой голова что-то как кошёлка, щёки к слезам горят. И на душе какая-то тревожность…
Издалях я увидала, что Зина разворачивается на краю делянки. Будто кто свету мне в душу пустил!
Развернулась, поджидает меня в снеговой борозде.
Подъехала я.
– Ну что, – спрашиваю, – едун напал? Кормиться зараз будешь?
Кинула она руку вперёд.
– А давай на том конце.
И помчалась.
Я за ней.
Взяла рядком белую полоску. Гоню.
Глазастая моя Зинка – глазищи с ложку! – нет-нет да весело и поворотится, блеснёт в улыбке ловкими зубами да знай себе в лучшем виде пашет-всковыривает снега.
Я уже далеченько так отошла от края гона, как вдруг услыхала впереди сильный грохот, словно здоровенной лопатой скребанули по большому железу.
«Не беда ль какая?»
Только свела я глаза на Зинушкин трактор – от грохота охнула, дрогнула вся земля, и Зинушкин трактор ошмётьями брызнул на все стороны…
Когда я вернулась в себя, было уже ближе к обеду.
Подымаю голову с руля – «Универсал» мой у стога, как жеребец у коновязи, стоит.
До того места, где случился взрыв, не ближний свет…
«Выходит, ушло от меня сознание, упала я лицом на руль, и трактор сам собой шёл, покуда не упёрся в стог?…»
Пустилась я с криками бежать к Зинушке, вскидывая коленками высокий гиблый снег…
Не всплошь ли проклятый немчура засеял воронежское наше поле живыми снарядами.
На мине и подорвалась Зинушка моя.
Сама остановила своё время…
Ох и больно посчиталась с нами война.
Я не уберегла Зинушку. Валера уходил с Мишаткой да с Егоркой, а объявился увечным один одним.
Не вернула, не отдала нам война троих наших ребятушек.
18
Нет большака супротив хозяина.
Наконец-то беда добрала, извела последний свой тыща четыреста восемнадцатый чёрный день.
Наконец-то вышло замиренье…
Наконец-то стала оживать моя Острянка.
Пошли возвращаться к земле мужики, и бабы-девки, прокормившие войну, не без фанаберии уступали им свои машины.
Нина моя скоро выскочила замуж в Нижнедевицк. Вот уж воистину, дочка – чужое сокровище. Холь да корми, учи да стереги, да в люди отдай. И на сторону ещё.
Маня подалась в институт. Стала агрономшей. По распределиловке вынесло куда-то под Калач. Далековатенько, но области всё ж нашей.
Колюшок-вертушок тоже с институтом не разминулся.
Не сахар выпало житьё. Покуда учился, бывало, хаживал барином – сапоги чищеные, а след босой: по недостатку нашему и обувку, и одежонку шикозную не знал. Случалось, ел вполсыта. Худо-бедно, а ты смотри, выучился ж таки, хват, на инженера. На самого ин-же-не-ра! Женился. Там же, в Воронеже, и присох. Самолеты, соколич, делает. Наикрупные!
Грех жаловаться, задались у нас все в семействе.
Только мы с Тамарой безвидные – у каждого свои камушки! – ни с места. И жалости в том не кладём себе.
Как прикипели к тракторам, к своим камушкам, так и на веки вечные.
По-прежнему пашем, боронуем, сеем рожь, подсолнухи, за свёклой ходим…
Нынче свекла уродилась, елки-коляски, матёрая. Что ни корешок – бомбочка!
Я прослышала стороной, что на станцию пришли новенькие свеклокомбайны. Там картинка! Самоглазно про такие в «Сельском механизаторе» читала.
Я прямой наводкой к председателю.
– Золотых, ты мне нужен!
– Морально? Материально?
– Меняй мой старый на новый.
Смеётся, друг ситный. Смеётся как-то неопределённо. Надвое.
– Со всей дорогой душой могу обменять тольке шило на мыло. Вот и весь мой репертуар на сегодня.
– Ты вроде не пустотрёп какой, а с хаханьками…
– А по нонешней ситуации нету меня на большее. Кроме глубочайшего сочувствия, дорогая Марьяна вы Михална, ничего не могу предложить.
– Что так?
– Она ещё спрашивает! – Золотых, придерживая под собой табуретку, пододвинулся вплоть к столу. В задумчивости постучал по нему крючком указательного пальца. – Поздно… Что за разговоры, когда кабан сдох… Марьянушка, тебе как члену правления не мешало бы помнить, что всё до копья, – до копья! – спущено на покупку техники. Что, может, вечер вопросов и ответов устроим? Пожалуйста. На том собрании руку до потолка драла? Напоминаю: дра-ла. Сама вон киваешь… Сообща, одними руками протирали колхозным денежкам глазки? Протира-али… Совместно, всем собраньем, приделывали тем денежкам ножки? Приде-елывали… Вот они и ушли от нас. Ушли на оплату машин.
– Так все и ушли?… Хоть на нож, так не поверю, – убито сказала я, сказала скорее так, абы что сказать: Золотых говорил правду. Минулой весной вон скольк понабрали и тракторов, и грузовиков, и комбайнов…
– И хоть бы напоказ один свекловичный, – размечталась я вслух.
Золотых догадался, о чём это я.
– Не было и не взяли. А теперь покуда и не возьмёшь, потому как в колхозной казне, – он с нарочитой готовностью распахнул не закрытый на ключ сейф, – тайфун гуляет. Но на этом, – Золотых ткнул большим пальцем за плечо на пустой сейф, – свет не кончается. Потерпи. Вот зашевелятся капиталы за свеклу…
– Спервачка не мешало бы её убрать!
– Никуда не денется. Уберём… Уберём, тогда не грех и за обновами…
Перебила я: невснос слушать пустое.
– Ох, Золотых, в прохладе живём: язык болтает, ветерок продувает… Как же! Ну да подумай, станут они нас дожидаться?
– И то, пожалуй, верно, – кусает с досады ноготь на мизинце. – Эх, кабы можно выплясать – вприсядку на костыликах, на этих ходунюшках, пустился бы…
С далёкой, несбыточной мечтой в глазах Петруня трёт друг об дружку сложенные в щепоть пальцы, будто они в сухом тесте, и он хочет сшелушить то тесто.
– Ну вот где эти тити-мити, на что менять? Где, спрашиваю?
– А я тебе отвечаю. Вот они, – и спокойно так ставлю на стол соломенную кошёлку с большими тыщами (тогда последний год старые ещё деньги ходили).
Я знала, покажет мне Петруня пустой колхозный кошель. Он всем его показывал на крайний случай, я и возьми с собой деньжата, что наработала в поле за долгие годы.
Поскрёб председатель за ухом.
– Мда-а, ёжки-мошки, задачка…
– Не смотри, как мышь на крупу. Бери-ка знай. Да только купи.
– Нет, Марьян. Не примет колхоз твои толсты мильоны. Да возьми тольке… За такую художественную самодеятельность причешут знаешь как? Убери, подруга, с глаз!
– Так и скажи, сробел с кем там в районе заводить тесноту.
– А на что ссориться? Ну, какой навар с перекоров? В наличности у меня имеется перворазрядный выход. Помелькивает надежда… Я вот что думаю в принципе…
– Мне не принципы твои – новый комбайн нужен!
– А кто против? Человек ты в районе – да что в районе! – у всей области на виду. Покалякаю я культурненько с кем надо. Думаю, перекрутимся. Будет новенький комбайн. Лови меня на слове.
– Я лучше люблю ловить на деле.
И словила.
У нашего у Золотых слово золото. Делом венчано.
Только пенсия ссадила меня с трактора.
Но в страду, в крутой час, я в поле, как и прежде.
Помогаю убирать. А так…
Что, живу себе тихонько, неспешно добираю года, жизнью мне дарованные…
У старых годов свои игрушки, свои болячки.
Выпадет когда вольная минута, сядешь на лавку под яблоней в саду, сидишь греешь на солнце сухие зябкие косточки. Нет-нет да и задумаешься над днями своими былыми…
Раз ехида голос во мне и спрашивает:
«Ну что, бабка, выбилась в люди с колхозной справкой?»
Другой голос на то сказал:
«А что это значит – выбиться в люди?… Я не бегала трудностей, не искала прибежища у кривды, никому не клала зависти ни в чём, не заедала чужой век, не гонялась за милостью сильного – я изжила свою жизнь праведно, мне ни н волос не совестно за дни, что стоят у меня за плечами…»
Мой залог и в будущее идёт: скольких девчаточек уже и после войны привадила я к тракторому делу, скольким была наставница…
Сейчас вон на доброй половине колхозных тракторов – девчонушки, мои.
Из-под моего взлетели крыла…
19
Велик почёт не живёт без хлопот.
Иду я по Рассветной по своей аллее.
На повороте латают улицу асфальтом.
В молодые лета мои не пройти было по ней в дождь: грязища выше некуда.