Роксолана и Султан Павлищева Наталья
Гюль тихонько рассмеялась:
– Хафиз не мой. Это человек, который знает наизусть Коран и умеет столько всего рассказывать!..
– А Коран – это что?
Гюль сделала страшные глаза:
– Коран – Священная Книга мусульман.
Старуха подошла к девушкам, кивком показала Гюль на Настю:
– Ты с ней не на ее языке говори, а хотя бы на кааба тюркче, чтоб понимать скорей научилась. Не век же с ней возиться.
Настя почти не поняла, о чем речь, но схватила суть: старуха требовала говорить по-своему, чтобы новенькую поскорей обучить. Вроде и протестовать не с чего, но девушку задело то, что старая карга разговаривала с Гюль так, словно самой Насти не было рядом. Она вспомнила слово «быстро» по-турецки и фыркнула:
– Я быстро учусь!
Старуха присмотрелась к новенькой внимательней: кажется, кроме огромных глазищ и торчащих в разные стороны грудей, у нее есть и кое-что в голове. Это хорошо, глупая красавица не редкость, куда трудней найти такую, чтоб и говорить умела. Надо попросить тех, кто девушек обучает, обратить особое внимание на эту роксоланку. А то, что строптива, так это не беда, легкая строптивость женщины добавляет удовольствия мужчине, а серьезно противиться, если не глупа, не станет, как только поймет, что иного выхода, кроме как научиться доставлять радость хозяину, у нее нет.
Со следующего дня началась удивительная жизнь, которую Настя, с трудом привыкавшая откликаться на Роксолану, позже вспоминала не раз. О девушках заботились, кормили сытно, но в меру, заставляли следить за телом, выщипывая малейшие волоски на нем, постоянно водили в хамам, натирали разными маслами, ухаживали за волосами, ногтями, зубами… Это было приятно, хотя Нсте страшно не нравился запах прокисшего молока, при помощи которого волосы старались сделать гладкими и блестящими. Хорошо хоть ее не заставляли мыть их молоком.
Настины волосы были предметом ее гордости: стоило распустить их, и золотистая волна покрывала всю спину. Ей не нужны гладкость и блеск, напротив, роскошь густых волос потерялась бы, стань они гладкими. Это, видно, понимали и ее хозяева, потому ничего не требовали.
Хорошо кормили, хорошо одевали, но главное – учили. Не всякая учеба нравилась, потому что учили ухаживать за будущим господином, надевать и снимать с него халат, ласкать мужское тело, ласкать свое перед ним. Правда, все без мужчин, халаты надевали на деревянных кукол, а ласкать приходилось друг дружку. Хуже с собственным телом. Наставницы внушали, что, не научившись доставлять удовольствие себе, невозможно дать его мужчине.
Это было для Насти самым тяжелым. Доставлять удовольствие ненавистному человеку, который купит тебя на невольничьем рынке? Как такое возможно?
Но ей твердили: возможно, даже необходимо, это залог хорошей жизни. Пусть не любимая жена (на рабынях не женятся), но любимая наложница у какого-нибудь богатого господина ест на золоте и ходит в шелках. Настя смеялась:
– Да разве это главное?
Даже Гюль ее не понимала.
А для Насти была куда дороже совсем иная учеба – им давали настоящее образование. Не всем, из десятка постоянно живущих под присмотром старой карги отобрали всего четверых, к этой четверке пришлось добавить Гюль, потому что Насте было трудно из-за незнания языка. Зато Гюль тяжело давались многие науки, которые девушка вынуждена изучать вместе со своей русской подругой – история, стихосложение, игра на музыкальных инструментах, пение, языки.
Настя училась с удовольствием. Им позволили на занятиях только прикрывать нижнюю часть лица и не прятать руки, и вопросы задавать тоже позволили. Столько интересного можно узнать у генуэзца Бартоломео (Гюль сказала, что такое имя нормальный язык произнести не в состоянии), обучавшего премудростям европейской истории и латыни, у Абдуллы, который рассказывал об истории Османов, у Нияза, из уст которого лилась волшебная музыка персидской поэзии, даже у старой Зейнаб, которую Настя все равно недолюбливала, так и не простив первого унизительного осмотра.
Зато как ей нравилось играть на струнных музыкальных инструментах! Гюль больше любила бубен. А еще нравилось петь простые песенки, которые мельком слышала, когда ходила в хамам. Запоминались уличные песенки легко, и Настя распевала их, приводя в ужас Зейнаб. Но девушку не наказывали, хотя ругали за своеволие часто.
Много ли в юности нужно, чтобы почувствовать себя лучше других? Держали в особых условиях, холили, лелеяли, восхищались умом и способностями, явно выделяли даже среди тех, с кем вместе училась… Настя зазналась, легко поверив, что она особенная. Она и была особенной, но только не там, где оказалась. Умная и красивая рабыня все равно рабыня, и никакое знание латыни или персидской поэзии от участи быть проданной не спасет. Этого девушка пока не поняла, а если и говорили, то считала, что ее либо выкупят, либо не продадут вообще никогда.
Но больше всего ждала, что выкупят и домой вернут. Должны же ее искать?
Особенно в это поверила, когда одну за другой выкупили двух учившихся с ними девушек. Одна из них, Александра, и вовсе жила неподалеку от Рогатина, правда, в неволе с Настей почему-то знаться не желала. Не хочет, и не нужно, Настя не навязывалась, хотя так тянуло поговорить о родных краях.
Но, услышав, что за Александрой приехали, метнулась к ней, чуть не в ноги упала:
– Передай в Рогатин Лисовскому, что его дочь в неволе в Кафе. Христом богом молю, передай! Он отблагодарит, щедро наградит. Передашь?
Та сначала шарахнулась в сторону, потом задумалась. Было видно, как она борется с собой.
– Да чего же ты боишься?! Ведь кто-то же сказал о тебе родным. Скажи обо мне, меня выкупят, а тебе заплатят.
– Кому сказать? Повтори.
– Лисовским. В Рогатине их всякий знает. Скажешь?
Александра словно нехотя кивнула.
– Скажешь?! – умоляюще впилась в нее глазами Настя.
И тут Александра зашептала ей горячо:
– Ты дурочка! Чем тебе здесь плохо? Кормят, поят, работать не заставляют.
– Дома же лучше. Ты не хочешь домой?
– Мой Олесь ни за что не простит неволи, не женится на рабыне, пусть и нетронутой. Дома позор.
– Глупости, с Руси степняки часто угоняли женщин в полон, но их радостно встречали, если удавалось вернуться.
– Кто тебе сказал? Ты хоть одну счастливую видела или о такой знаешь?
– Я и тех, кто вернулся, не видела.
– А я видела. У меня тетка вернулась, так что? Всю жизнь и прожила как проклятая, словно она виновата, что мужчины защитить не могли. Родственники, что выкупили, сторонились. Жила бобылкой, так все, кому не лень, стали ходить к ней, словно она гулящая. Знаешь, чем закончилось?
Настя махнула рукой:
– Догадалась. Только не везде так. Знаю, что мне простят, потому как прощать нечего.
– Простят знаешь кому? Тем, кто в море с корабля бросился, от неволи спасаясь. Или под плетьми степняцкими погиб. А нам с тобой, Настя, спасения уже нет. Кому докажешь, что чиста осталась? Не станешь же ходить по улицам и кричать?
Надеяться было на что, она в плену уже почти два года, учится второй год, но пока никто на ее тело не посягал и обращались, словно с драгоценностью. Но ничто не вечно…
Двух девушек из пяти обучавшихся куда-то увели и не вернули. Настя попыталась спросить у Зейнаб, та только фыркнула:
– Не твое дело! Их в гарем забрали.
Это означало, что могут забрать и саму Настю? Тогда можно не мечтать, что выкупят, из гарема никому еще не удавалось вернуться домой, это позор для владельца. Стало страшно, но девушку снова успокоила собственная уверенность – она особенная, значит, с ней будет иначе!
Но случилось другое…
Гюль показала какую-то плошку:
– Это для рук, чтобы кожа была нежная и гладкая. Давай мазать.
– А из чего?
Настя знала, что бывают мази из бараньих мозгов, а то еще из чего похуже, потому сначала интересовалась, что в составе.
Гюль наморщила и без того не слишком высокий лобик:
– Ммм… желток, льняное масло, мед и лимон. Никаких не рожденных барашков!
Они намазали руки на ночь и улеглись, выставив их поверх одеяла и стараясь не выпачкаться медом, чтобы не липнуть. Гюль вдруг шепотом сообщила:
– Тот парень сегодня меня снова встречал…
Она говорила о красивом парне, который прислуживал в доме. Конечно, вне своих помещений они передвигались, только закрыв нижнюю часть лица, но глаза тоже умеют говорить. Гюль явно нравилась парню, как и он ей.
– Его зовут Мюрад, я слышала…
– Он тебе нравится?
– Конечно…
– Гюль, у него нет денег, чтобы купить тебя.
– Я знаю.
Этому разговору бы тем и закончиться, но Гюль неожиданно простонала:
– Лучше в омут, чем в гарем к какому-нибудь старику!
– Разве у стариков бывают гаремы?
– У всех бывают. И не нужны будут эти блестящие газели персидской поэзии!
Настя хотела сказать, что они едва ли нужны и Мюраду, тот тоже вряд ли силен в поэзии, но покосилась на Гюль, которая тихо плакала в тишине, и промолчала. Что она могла сказать подруге? Утешить, но чем? Их в любой день могли забрать вот так же, как подруг, и кто знает, что ждет дальше? Действительно, пригодится ли когда-нибудь то, чему учат?
Желая чуть развеселить подругу, Настя принялась читать газели. Ее память всегда была великолепной, а запоминать то, что нравится, вообще могла, услышав впервые. Настя не раз поражала учителей способностью делать это. Например, услышав четверостишье Саади, вдруг заявляла Ниязу, что он уже читал его в позапрошлый раз!
– Как читал? Не читал.
– Ну да?
И Настя слово в слово повторяла услышанное, заставляя Нияза застывать с раскрытым ртом в недоумении. Позже он понял, что золотоволосая полонянка просто схватывает все с первого слова, и перестал поддаваться на Настины уловки.
Она знала множество самых разных стихов, конечно лирических.
- – Я болен был, к себе врача позвал.
- Но тот, едва взглянув, мою болезнь назвал:
- «Ты не меня, глупец, а милую зови!
- Твоя болезнь, поверь, всего лишь жар любви».
Но вместо успокоения Гюль разрыдалась окончательно, словно предчувствуя что-то недоброе.
– Я с ним сбегу!
– С ума сошла?! Поймают и убьют.
Настя забыла, что совсем недавно сама твердила, что лучше быть убитой, чем покорной рабой. Но время лечит, вылечило ее и от этой уверенности. Возможно, только потому, что до сих пор девушке ничего не грозило. Кто знает, что сказала бы и как повела себя Настя, случись ей быть проданной, как все, может, и попыталась бы сбежать, а пока девушка с удовольствием постигала премудрости образования.
Прошло еще несколько дней, и Гюль куда-то увели. Она вернулась сама не своя, бросилась на матрасик, рыдая.
– Что, Гюль, что?!
– Показывали какому-то старому, страшному… Он разглядывал меня голой, трогал тело, чмокал губами. Завтра к нему отведут.
Следом пришла Зейнаб, накричала на Гюль за слезы, велела поутру идти со служанками в хамам, чтобы быть готовой к отправке в гарем старика. И Гюль, которая столько твердила Насте, что гарем богача – это удача, теперь лила слезы от ужаса. Настя подозревала, что дело не только в том, что будущий хозяин стар, но и в существовании Мюрада.
Когда Зейнаб ушла, Гюль вдруг произнесла фразу, озадачившую Настю:
– Только не вздумай за меня заступаться, слышишь?
– Заступаться? Но Зейнаб не так уж сильно ругалась. Она всегда так.
Позже Настя поняла, что подруга совсем не ругань Зейнаб имела в виду.
Ночью Гюль тихо скользнула из комнаты, но это неудивительно: по нужде они ходили в специальное помещение. Настя повернулась на другой бок и заснула снова.
Разбудили ее крики, причем девушкам запретили выходить из своих комнаток, а к Насте и вовсе приставили служанку. Она поняла – что-то случилось с Гюль. Утром бросилась к Зейнаб:
– Где Гюль? Что с ней?! Она?..
Настя боялась произнести страшное: «повесилась».
Зейнаб зашипела, брызгая слюной:
– Твое счастье, что не знаешь, где она! Шайтан на ваши головы! Такие деньги потерять! Дрянь безмозглая!
Она еще долго ругала Гюль, но так и не объяснила, что произошло. Сжалилась старая служанка, рассказала, что Гюль не пыталась повеситься или утопиться, она не пожелала доставаться старому развратнику и сама отправилась туда, где спят слуги, чтобы предложить себя Мюраду. Они не сбежали, понимая, что все равно поймают, но Гюль действительно отдалась парню прямо в маленьком садике и была застигнута, потому что один из слуг поднял шум.
Конечно, обоих ждал незавидный финал, над несчастными издевались долго, но Гюль умерла с улыбкой на устах, она все же досталась только своему возлюбленному!
Учеба прекратилась, никого из комнат не выпускали, даже в хамам не водили, и есть приносили прямо в комнаты. Настиной комнаты сторонились, словно в ней мог витать дух казненной Гюль. Самой Насте временами казалось, что так и есть.
Ее собственный дух был смущен, спокойствия больше не осталось, учеба не казалась важной, а жизнь хорошей. Ведь так и ее завтра могут продать старику, разве что у нее нет Мюрада, вместе с которым захотелось бы погибнуть.
Кто знает, что было бы дальше, но в Кафе вдруг снова засуетились, и в их доме тоже.
– Зейнаб, что случилось?
– Султан Селим умер.
Настя вспомнила, что это султан Османской империи, которой почти подвластен Крым, но при чем здесь они?
Выяснилось быстро, девушек решили везти в Стамбул на невольничий рынок, чтобы продать в гаремы чиновников нового султана. Новый правитель всегда менял людей подле трона, щедро разбрасывались деньги, дарились подарки, на это и рассчитывали хозяева Насти. Вложенные на обучение средства пора отрабатывать.
Настя пришла в ужас: если ее не нашли в Кафе, которая недалеко от дома, то в Стамбуле, который все еще помнили как Царьград и Константинополь, и вовсе не отыщут. С огромного невольничьего рынка можно угодить куда угодно. К тому же при словах «чиновник», «визирь» Настя представляла себе толстого слюнявого старичка с черными зубами и костлявыми пальцами.
Зейнаб запретила плакать, чтобы не покраснели глаза. Вот она, неволя…
В Стамбул снова плыли морем, но на сей раз возможности прыгнуть в воду не было: их держали в крошечной каюте внизу, а еще ниже, в трюме, везли просто рабов, которые пели песни. Услышав украинские напевы, Настя словно проснулась, внутри всколыхнулось то, что, казалось, было забыто во время сытой жизни и учебы. Неволя, рабство, недостижимый теперь уже дом… родные голоса, своя речь, березки и отец в парадном облачении во время Крестного хода…
Как она могла забыть все это?! Нет, не забыла, просто постаралась спрятать как можно дальше, чтобы не травить душу. Надежду, что разыщут и выкупят, оставила, а остальное укрыла подальше в душу, чтобы не тронули, не испоганили хотя бы память.
Теперь всколыхнулось, тоска навалила такая, что не вздохнуть, слезы полились сами собой. Зейнаб, которая отправилась с ними, ругалась, потом сообразила, в чем дело, поговорила с кем надо, внизу раздались крики, удары, стоны…
– Ты будешь плакать – их будут бить.
Вот и все, снова за нее обещано наказывать других.
– Я не буду, пусть их не бьют.
Стамбул с Кафой не сравнить, Кафа против Стамбула что Рогатин против Кафы. Стамбул кричал, гомонил, зазывал, ругался и молил на тысяче языков, вот где многоголосье, здесь славянский и не услышишь.
Девушек вели с закрытыми лицами, едва было видно землю под ногами, одежда наброшена такая, что в ней и тоненькая Настя казалась здоровенной теткой. В доме разместили всех в одной комнате, показав на матрасы в углу:
– Это ваше.
Долго ждать не пришлось, большинство почти сразу увели, в комнатушке стало просторней, но что этот простор, если ты рабыня?
Среди ушедших сразу были две девушки, с которыми Настя училась премудростям. Их, видно, хорошо пристроили, Зейнаб вернулась довольная и заявила:
– Теперь тебя продам, и можно в Кафу.
– А их кому?
– Лейлу кадию, а Гульнару иностранцу, венецианцу, кажется.
– Венецианцу?! – ахнула Настя. Быть проданной европейцу могло означать свободу. Наверняка венецианец купил Гульнар, чтобы освободить. Зейнаб, видно, поняла ее мысли, усмехнулась:
– Зря завидуешь, он ее купил для утех своих гостей. Тебя лучшая участь ждет. Только не поступи глупо завтра. Покупателю нужно понравиться, поняла? – Зашептала на ухо, щекоча губами: – Близкий к самому султану человек. Счастлива будешь.
Близкий к султану… старый, значит. Хотя старики бывают добрыми, им от женщины уже ничего не нужно, кроме красоты и умных бесед. Только бы развратником не был. Бедная Гульнар! Если ее заставят ублажать многих мужчин, то лучше уж к старику в гарем, чтобы там о ней и забыли.
Настя подумала, что если бы о ней и впрямь забыли, было даже лучше. Давали бы немного еды, место для сна, одежду, возможность помыться и оставили в покое. Она устала от многолюдства, от постоянного шума и гама вокруг, от присмотра, невозможности самостоятельно сделать и шаг.
Полночи лежала без сна, уставившись в потолок, и… складывала мысленно стихи на фарси. Ей очень нравилась персидская поэзия, певучая, легкая, особенно любовная лирика. Казалось, что нового можно придумать о любви и желании поцеловать возлюбленную, но поэты век за веком складывали в газели одни и те же слова по-разному, волнуя сердца тех, кто читал или слушал. Настя попыталась складывать и сама, тоже понравилось; ей удавалось, конечно, не так хорошо, как Саади или тому же Ахмед-Паше, чьи строчки она читала Гюль, пытаясь утешить, но все же…
Незаметно для себя заснула.
Утром Зейнаб повела ее мыться, не в хамам, просто в небольшую комнату, куда служанки принесли вдоволь горячей воды. Насте вымыли волосы, хорошенько оттерли тело, намазали разными маслами, снова удалили все посмевшие показаться на теле волоски, завернули в сухие пештемалы, стараясь поскорей высушить пышные волосы. Зейнаб, критически оглядев их работу и саму девушку, покачала головой:
– Волосы хороши, грудь и бедра, пожалуй, тоже, талия тонкая, но вот стати нет. Пигалица была и есть!
Насте стало обидно, хотелось крикнуть: на себя посмотри! Но старуха права, Настя тоненькая, как тростинка, разве что грудь великовата для такого тела. Но ей хватит и того, что есть, а если какому-то приближенному султана не понравится, так пусть найдет себе другую, а ее… отпустит, например. От этой мысли почему-то стало весело, девушка даже хихикнула.
– Ты чему смеешься?
– А если я не понравлюсь этому вашему старому визирю, меня отпустят?
– Куда?
– На волю!
– Дуреха, – пожала плечами Зейнаб и сделала знак служанкам, чтобы одевали слишком шуструю красавицу.
Ее оставили одну на минутку, всего на минутку, которая, пожалуй, решила судьбу. Но если подумать, то судьба человека от него и зависит: не учи Настя старательно языки и дома, и в Кафе, едва ли поняла бы, что молодой мужчина под террасой говорит по-гречески и что именно говорит.
Настю вели вместе со всеми кому-то на показ, закутанную во множество тряпок, только глаза видны в прорези, но Зейнаб пришлось зайти в комнату еще к одной девушке, там что-то случилось, и полонянку оставили наедине с девочкой-служанкой. Совсем рядом перила, ограждающие узкую террасу, что опоясывала половину дома, образуя внутренний дворик. А во дворике, совсем рядом с этими перилами, двое мужчин говорили по-гречески. Настя замерла. Нет, не показалось, явно греческий. Потом второй мужчина отошел, видно, выполнять приказание, а молодой остался один. Одет, как турок, но в лице что-то иное… И лицо решительное, умное. Вдруг какой-нибудь греческий купец?
И тут Настя решилась.
– Эй, ты грек?
Он обернулся, карие глаза встретились с зелеными, горевшими лихорадочным огнем. Бровь мужчины чуть приподнялась: в Османской империи женщина не смела разговаривать с чужим мужчиной, за это можно было жестоко поплатиться. Эта зеленоглазая, видно, еще не научена, или рабыня решила использовать последний шанс. Но он вовсе не желал быть этим последним шансом, не затем в дом пришел.
Но тут появилась Зейнаб, и Настя поспешно отшатнулась от перил, понимая, что разговора с незнакомцем ей никто не простит. А жаль… Вдруг смог бы передать отцу в Рогатин, что его дочь Настю уже в Стамбул перевезли. Но она тут же вздохнула: хоть и передаст, поздно уже.
В комнате их было шестеро – шесть рабынь, голых под большими халатами, готовых показать свои беззащитные тела какому-то мужчине, а потом выполнять его требования, какие последуют. Лица закрыты, оставлены только глаза, но под большим парчовым халатом ничего. Настю еще никто из мужчин не видел нагой, она была в ужасе от предстоящего, и чтобы не броситься бежать, не забиться в истерике, старалась думать о том греке, что смотрел заинтересованно и насмешливо.
В комнату вошли мужчины, Зейнаб ткнула Настю в спину, чтобы опустила глаза. Мужчин было трое; первый, видно хозяин, тот самый, что предлагал девушек, потому что он шел, чуть согнувшись и показывая дорогу, руку держал, словно просил милостыню, двигался мелкими шажками, подчеркивая свою ничтожность по сравнению с покупателями.
Настя голову чуть опустила, но из-под ресниц следила за двумя другими, потому что это и были те, что разговаривали во дворе по-гречески! И главный явно тот самый молодой грек с насмешливыми карими глазами.
Она стояла ни жива ни мертва. Неужели он и есть приближенный султана?!
Хозяин показывал девушек, Настя стояла по очереди пятой. Она словно сквозь сон слышала, как нахваливает согнутый красоту и страстность рабынь, как усмехается грек. Девушки по знаку покупателя сбрасывали с себя халаты, оставаясь нагишом под пристальными мужскими взглядами. Он лишь задумчиво хмыкал и переходил к следующей.
Дошла очередь и до Насти; сама того не замечая, она вцепилась в полы халата, словно запахивая его глубже.
– Эту татары привезли, при набеге взяли.
Карие глаза снова встретились с зелеными, широко раскрытыми от ужаса. Настя понимала, что если ее заставят раздеться перед тремя мужчинами, она просто умрет. Ну, в крайнем случае, лишится сознания.
Продавец тараторил:
– Грамотна, несколько языков знает, поет, играет на музыкальных инструментах. Никому пока не показывали, чиста, как младенец.
Зейнаб, не дождавшись от покупателя знака, а от Насти послушания, сама взялась за хиджаб. Но от покупателя последовал совсем другой знак, по которому Настю раздевать не стали, но подтолкнули к другой двери.
Сам грек отступил в сторону, о чем-то разговаривая с продавцом; тот, видно, все нахваливал рабыню. Зейнаб за руку повела Настю во вторую маленькую комнату. Одна из обнаженных девушек тихонько фыркнула:
– Сейчас залезет, убедится, что была девственницей…
По тому, как вздрогнула Зейнаб, Настя поняла, что возможно и такое. Этот мужчина здесь повелитель – что захочет, то и сделает.
Грек вошел в комнату один, двери за ним прикрыли плотно. Они остались с Настей наедине.
Мужчина сидел, развалившись на подушках, она стояла, дрожа от страха.
– Роксолана? Откуда греческий знаешь?
– Я много знаю.
– Сними все.
А что снимать-то? Стянула хиджаб, волосы рассыпались по плечам, остановилась. Он знаком показал, чтобы и халат скинула. Настя подчинилась, но и тут схитрила – чуть наклонилась вперед, чтобы волосы упали на грудь. Покупатель усмехнулся, встал, подошел близко. Она стояла перед мужчиной голая, защищенная только волосами, золотой волной покрывавшими спину и грудь.
Мужчина протянул руку, убрал волосы на спину, и теперь она уже обнажена полностью. Внимательно оглядел, усмехнулся каким-то своим мыслям. Худенькое тело, тонкая, словно осиная талия, крупная для такого тела грудь с выпуклыми сосками… а еще нежный румянец на девичьих щеках, пушистые черные ресницы над зелеными глазами, небольшими, но яркими…
Он обвел грудь пальцем, зацепил сосок, снова усмехнулся, видно уже представляя, как будет мять эту грудь, ласкать, как станет обладать этим худеньким телом. Обошел сзади, снова перекинул волосы; она стояла напряженной, готовой вскрикнуть от любого прикосновения. Но сдержалась, не закричала, когда пальцы также легко коснулись ягодиц, обвели выпуклость, как и грудь, пробежались по позвоночнику. Покупатель явно получал удовольствие от созерцания и простого прикосновения. Настя пришла в ужас от понимания, что и она тоже. Девушке были приятны касания этих пальцев.
Должна бы зубами вцепиться в ненавистную руку, да так, чтобы оторвать не смогли, а она стояла и терпела. Неужели действительно стала рабыней? Нет, боязнь быть побитой здесь ни при чем, кнута Настя как раз не пугалась и покорности особой не испытывала, хотя чувствовала силу этого человека. Что-то было другое, он не гнул ее, как рабыню, не унижал, он подчинял себе, как мужчина подчиняет женщину. Пока лаской, но по прикосновениям чувствовалось, что если будет сопротивляться, то рука станет грубой.
И девушка склонилась именно перед этой мужской силой – страстной и нежной одновременно, но жестокой в случае непослушания.
Потом он подхватил халат и накинул Насте на плечи. Вышел, взамен вошла Зейнаб, принялась снова укутывать Настю, шептать, поздравляя, мол, понравилась большому человеку – правой руке самого султана!
Из-за двери доносился разговор.
– Я беру. Сколько она стоит?
И тут девушка второй раз услышала по своему поводу слово «бакшиш» – подарок. Ее снова дарили. Продавец еще что-то добавлял о своей преданности и готовности всегда услужить…
Настю увели прямо так, как была – голой под халатом и хиджабом. Теперь она принадлежала этому мужчине как собственность, и отдавать ее в обучение тот не собирался, самой предстояло показать, чему научилась.
Ибрагим
Ибрагим крутился на своем ложе без сна, размышляя.
Его повелитель стал Повелителем всей Великой Османской империи. Да нет, не стал, пока просто назван, еще нужно заставить всех признать его Повелителем. Султан Сулейман… Сулейман, сын Селима, после смерти отца вступил на трон в Стамбуле, теперь предстояло доказать, что его не так-то просто скинуть.
Вообще-то, у Сулеймана не было соперников, он первый и единственный из Османов, кто может претендовать на престол. Об этом позаботились его предки, каждый по-своему. Мехмед Фатих (Завоеватель) не просто расширил границы империи, но и захватил Константинополь, превратив его в Стамбул. Мехмед замечателен не только своими завоеваниями, но и любовью к наукам и литературе, стремлением собрать все достижения европейской науки у себя, он покровительствовал ученым и поэтам, богословам и музыкантам, много читал сам и заставлял подвластные города платить дань рукописями, которые тут же переводились на турецкий язык. Именно при нем сам язык стал не просто разговорным диалектом, а настоящим языком – с грамматикой и правописанием.
Мехмед любил грамотных и умных. Переведенная в Стамбул дворцовая школа для мальчиков готовила настоящую элиту общества – людей, которые будут управлять империей, станут правой рукой султана во всех делах, его единомышленниками и подручными. В школе обучались шесть сотен мальчиков с подвластных османам территорий, даже рабы. Главным критерием были ум, способность и желание учиться, происхождение в расчет не принималось.
До султана Мехмеда в подобной школе готовили будущих янычар, потому внимание уделялось телу, Мехмед во главу угла поставил развитие ума. Умная голова на тренированном теле, что может быть лучше?
Султан заботился об учениках, сам подбирал учителей, следил за занятиями, за тем, как живут и чем интересуются мальчики, даже посадил первые деревья и кусты в школьном садике. Мехмеду были нужны люди, способные разбираться в тонкостях философии и богословия, в искусстве управления народами, умеющие красиво говорить, чувствовать поэзию, любить музыку и красоту, но при этом крепкие и здоровые физически.
Султан Мехмед любил вести философские беседы и слагал неплохие стихи, первый диван (собрание сочинений), вышедший в Константинополе, принадлежал именно ему.
Как с этим сочеталась немыслимая жестокость султана, о которой ходили легенды, не мог сказать никто. Мехмед был сыном султанской наложницы Хюма-хатун – возможно, поэтому патологически боялся потерять власть. Став султаном, он немедленно уничтожил всех возможных претендентов на нее, включая своего девятимесячного брата. Беременная наложница, оставшаяся после отца, тоже была попросту утоплена.
Так султан поступал со всеми, словно чужая жизнь для него ничего не значила. Рассказывали, что, чтобы выяснить, кто из рабов своровал дыню в его саду, приказал вспороть животы четырнадцати слугам. Не обнаружив в их животах остатков дыни, он нимало не смутился. Султан любил, переодевшись, бродить по улицам города. Каждого, кто узнавал повелителя, ожидала смерть. Если, столкнувшись с ним, делали вид, что не узнали, тоже следовала смерть – за обман.
Столкнувшись с необходимостью охранять власть, Мехмед написал закон, по которому каждый его потомок, севший на трон, обязан поступить подобно ему самому – уничтожить всех, кто мог бы претендовать на престол, включая собственных братьев и племянников.
Страшный закон просвещенного любителя науки, искусств и казней предстояло выполнить его сыновьям. Старший из них, Баязид, сын наложницы Гюльбахар, должен был уничтожить своих братьев, и он действительно воевал с Джемом и Коркудом. Коркуд был убит, а Джем бежал в Европу, где его держали до самой его смерти то ли от яда, то ли от простой дизентерии.
Баязид во многом был противоположностью отца, он не любил походы и войну, предпочел удалиться во дворец Топкапы и проводить время в философских беседах и лености. Правда, перед этим не забыл казнить двух собственных сыновей за непослушание. Двое других умерли от болезней, еще один от пьянства, а оставшиеся трое – Ахмед, Коркуд и Селим – были готовы вцепиться в горло друг дружке сразу после смерти отца.
Они потихоньку стягивали войска к столице в ожидании будущих событий. Но всех опередил младший сын – Селим. Он оказался самым проворным и просто переманил к себе большую часть воинов из армий братьев и даже отца. Баязид оказался вынужден уступить трон предприимчивому младшему сыну до срока.
Селим позволил отцу удалиться в его родной город во Фракии, но доехать бывшему султану удалось только до Чорлу, где его и прихватила «неожиданная» болезнь. Бывший султан скончался. Мало кто сомневался в отравлении Баязида: даже больной и смирившийся, он опасен для Селима.
Сам Селим был полной противоположностью Баязида, он удался в деда, жил со страстным желанием завоеваний. Мехмеда прозвали Фатихом – Завоевателем, Баязида – Таинственным, то есть Непонятным, а Селима Явузом – Грозным. Он никому не верил и никого не любил. Уничтожив отца, принялся за братьев, а разгромив и уничтожив их, расправился и со всеми племянниками. К ужасу Османов, за племянниками последовали и собственные сыновья Селима, заподозренные в измене!
Десять дочерей не в счет, а из сыновей в живых остался только младший, Сулейман. Его матери Хафсе, дочери крымского хана Менгли-Гирея, Селим был многим обязан. Именно она убедила отца помочь Селиму в его борьбе за власть. Хафса к большой власти не рвалась и сына против отца не настраивала, потому Селим даже не отправил ее к Сулейману, бывшему наместником в Манисе.
Селим не верил никому, но казнить единственного оставшегося в живых сына Сулеймана не мог, тогда род просто пресекся бы, поскольку остальных мужчин он сам же и вырезал.
Восемь лет правил Селим, восемь лет расширял границы империи и все восемь лет даже обедал в одиночестве, довольствуясь обычно зажаренным куском мяса – туда слишком трудно подсыпать отраву. Султан не любил своих жен и откровенно предпочитал им общество мальчиков. Не желал над собой власти женских чар? Возможно, потому что именно Селим написал поэтические строчки:
«Львы от страха дрожали под моею жестокою дланью,
Сам же я был добычей доверчивой трепетной лани».
Уничтожить единственного сына Селим не мог, но бдительно следил, чтобы тот не набрал слишком большой авторитет.
Скрытный Селим не говорил о своих болезнях, потому мало кто знал о тяжелом заболевании почек и адских болях, которые терпел этот человек. Но умирать ему нельзя: планировался новый поход на Венгрию. Пока шла подготовка, султан решил отдохнуть в Эдирне, но доехал только до того самого Чорлу. Сын умер там же, где и отец, так же промучившись несколько недель.
Ибрагим помнил, как к Сулейману в Манису, где наследник был, как и полагалось, наместником, примчался Ферхед-паша, на коленях ползал, умоляя поверить и немедленно мчаться в Стамбул, чтобы принять власть. Сулейман не поверил: слишком хорошо знал отца и его способность отравить и лишить жизни просто из опасения. Решил, что весть о смерти султана Селима просто западня.
Но примчался и гонец из Стамбула от Пири-паши, главного визиря. Тот просил приехать и «принять меч Османов». Значит, правда умер султан Селим?
Сулейман обернулся к другу:
– Ибрагим, я султан?
– Почти, – улыбнулся тот, – нужно только успеть в Константинополь, пока не опередили.
– Кто?
– До власти всегда найдутся желающие.
– Тогда вперед!
Они мчались из Манисы в Константинополь, едва успевая менять лошадей, валившихся с ног, спали в седле, ели на скаку, но успели. Конечно, янычары отказались служить новому султану, который больше любил книги, чем войну (об этом ходили упорные слухи).
Сулейман словно не заметил выражения недовольства и сопротивления. Что могли сделать янычары? Никого другого посадить на трон нельзя, просто нет таких, Баязид с Селимом для Сулеймана расстарались; а просто бунтовать – бессмысленно. Султан чуть подождал и раскрыл сокровищницу, чтобы одарить всех, кто пожелал ему служить. Янычары смирились. За многие годы Сулейман первым вступил на престол без кровопролития и отравлений. В том не было его собственной заслуги, отец с дедом уничтожили конкурентов, но отсутствие резни Сулейману очень помогло, народ это запомнил. Чист был Сулейман пред Аллахом, никого не устранял, не было на нем крови братьев и отца.
Сулеймана уже назвали в молитве – значит, он стал настоящим султаном. Теперь предстояло налаживать новую жизнь.
Ибрагим, как и раньше, оставался правой рукой и надежным тылом Сулеймана.
Османские султаны не спрашивали о происхождении преданных людей, возможно, потому, что сами были сыновьями рабынь-наложниц. Главное, чтобы готов отдать за султана жизнь, чтобы был предан и в мыслях. А то, что раб, – неважно.
Их дружба началась давно, когда однажды услышал игру Ибрагима на скрипке шах-заде – наследник трона. Услышал и пожелал, чтобы игравший человек был рядом.