В Петербурге летом жить можно… Крыщук Николай
Стыдность же заключается в том, что жизнь настоящая происходит якобы в другом месте, а не там, где мы с вами обитаем. Что есть неизвестно кому доставшееся счастье, а нам как-то в очередной раз не повезло. Что есть некая не наша интимность, которой почему-то можно завидовать. Возможно, и к нам на кухню заглянет как-нибудь несравненная красота с нездешним блеском глаз, но мы-то сами все равно так себе.
Какое подлое самоуничижение, господа!
Любовь – это организация. Не в смысле учреждения (хотя и это тоже), а в смысле действия. Все надо придумать и наладить, обладая при этом, конечно, тонким слухом и неамбициозностью.
При этом любовь и счастье невозможно пересказать. Порок пересказать можно. Когда я отваживался на порок, мне все говорили: «Давай, давай! У тебя это так красиво получается! Для покаяния старость нам дана».
Порок и понять и пересказать можно. А счастье…
То громоздко оно, так что не знаешь, куда его пристроить, то перелетно и поэтому почти не твое. То есть никогда не обитает и не длится, кроме как в чужих, по соседству расположенных далях.
Окна вы мои гадательные.
В сатанинском острословии мало кто не находил отрады…
Хорошие разговоры случаются обычно вечером, на одной ноге, перед разведением мостов или отбытием последней электрички. Мосты и электрички образуют эпилог этих распаленных в силу цейтнота устных произведений. Их глубина и скороспелость до боли похожи на мчащуюся мимо нас нашу жизнь.
Так или иначе, мы славно поговорили. Теплый ночной дождь вернул нас в реальность апреля, как раз у края нашей попытки заблудиться во времени. И слава, вероятно, Богу.
Но не о нем ли, не о Боге ли, мы и говорили, перебивая друг друга цитатами воспоминаний и умолчанием смыслов, что только внешне выглядело перемыванием бессмертных косточек? Однако отмытые эти косточки не дают мне уснуть.
Что за удовольствие (вы не задумывались?) запихивать некогда пульсирующее, срывающееся, страдающее, дерзостно порывающееся к гармонии существо в герметичный склеп наших досужих формул? Слово «удовольствие» произношу я не для упрека, удовольствие действительно, но почему для нас это удовольствие – вот вопрос.
Вы говорили, что ни ум, ни склонность к рефлексии, ни эстетическая тонкость и талант еще не достаточные поводы, чтобы назвать человека духовным. Спорить с этим невозможно.
Однако если не в человеческом таланте проявляется творчество Творца, если виртуозная прихотливость природы, рождающая не только род и вид, но прозревающая на мгновение жизни индивидуальность, всего лишь следствие бесконечных возможностей, а не гениального замысла, то зачем мы так предвзяты и нетерпеливы в суждениях, будто это ущемляет нашу личную волю, коей случай может быть лишь помехой?
Пусть я и трижды атеист, то есть, например, человек, пытающийся тупо постигнуть процесс образования жизни из одновалентного водорода и найти житейский эквивалент Создателю, но разве я, зная о своей близкой кончине, не догадываюсь, что с нею не закончится жизнь Вселенной, пусть тоже не вечная? Или без представления о лучевидном бессмертии человек уже не может претендовать на звание существа духовного? Впрочем, претендующих на это звание, я, кажется, никогда не встречал.
Зато в сатанинском острословии мало кто не находил отрады. Робость не позволила мне продолжить начатый вами арифметикой Чехова список. Хотите?
биология Бунина
телефонные истерики Достоевского
ядовитолюбивые прописи Льва Толстого
легкокрылость присаживающегося на верхушки вечных вопросов Пушкина
угрюмо проболтавшийся Грибоедов
правильно пейзажный, докучно-актуальный Тургенев
желчно уязвленный Гоголь
идеологические парадигмы и неусыхающие идиотизмы Салтыкова
плохо переведенный стихами Некрасов
одышливо банальный Фет
Не всех еще обидел? Продолжим?
скаредная поэтика Тютчева
подсобные хозяйства Случевского
растопыренные строфы Маяковского
вороватый юмор авторов «Золотого теленка»
дорогие стулья Ходасевича
амбулаторно-наркотизирующие туманы Блока
похабно-сентиментальные крики Есенина
Список долгий. Практически бесконечный. Вы не утомились?
чистосердечное хамелеонство Розанова
лишенные воображения диктанты Горького
анатомирующий коллекционер Набоков
космически-канцелярские свидетельства Платонова
продуманная неряшливость беловиков Пастернака
сальерианская эзотеричность Мандельштама
императрицына размеренность капризничающей Ахматовой
нищенская высокомерность Цветаевой
прижимистый лаконизм Добычина
обстоятельная парадоксальность Хармса
гимназическая старательность Анненского
мелочная многозначительность Олеши
Живых не трогаем?
Так бывает. Тебя уже не любят, а ты переживаешь, не видят, а ты красуешься, не слышат, а ты говоришь, не препятствуют, а ты идешь напролом.
Интересная жизнь!..
Утром он написал: «Быть знаменитым…» Потом случилось так, что сирень в саду все не распускалась, и он торопил ее приход. В этом было призвание. Вечером ему, уставшему и покаянному, пришло следующее слово: «некрасиво». Получилась строка. Потом стихотворение. Жизнь удалась. Хотя и смерть была не за горами.
А у меня не удалась. Не удалась у меня. Я все такой же взлохмаченный, хотя совсем не огородник.
Сегодня в шесть утра две уточки плыли по каналу, оставляя за собой рентген легких. Четыре циферблата на колокольне показывали разное время, строго соответствуя вечности. Каштаны гордились, голодала вода, глухонемой прогуливал белого дога, бежал с автоматом молоденький милиционер без дела.
Ушло утро. Сыновья еще не вернулись из зоопарка.
Я вчера снова влюбился. В свою жену. Разве этого недостаточно, чтобы подивиться ненасытности верховной фантазии? А ведь есть еще лепет.
Значит, что не удалось. Хотел стать культури стом. Накачивал себя до появления белого треугольника на лице. Вкус пота, освеженный приморским ветром, – все, что осталось. Смесь безадресной влюбленности, неподтвержденного благородства и самообладания.
Лет в четырнадцать казался себе Лермонтовым. Было тесно. К тому же чувствовалась в этой позиции какая-то односторонность.
Волновал сумрак в складках гор. При этом не хотелось умирать. Противоречия не видел.
Сначала не мог запомнить, потом припомнить. Так на всю жизнь и осталось.
Было ведь и хорошее. Но все не случилось.
О хорошем.
Я на сеновале. В дырявой крыше – Млечный Путь. Я не влюблен, не несчастен, не здоров, не болен, не сыт, не голоден, не одинок – просто есть и есть. И просыхающий след молочка на небе тоже. И духота сена у рта, еще ничем не напоминающая любовь. Ее подмышки.
Потом уж случались утра в губной разноцветной помаде. Потом я уже стал нехорошим, а пока – пионер. Я где-то на краешке бытия – зябко, покачивает, чудится доблесть.
Еще чего я не успел. Я не успел придумать загадочной формулы, над разгадкой которой счастливо маялось бы человечество. Главное: все параметры загадки известны, скучно оформлять.
Как-то она сказала: «Ля-ля-ля-ля-ля-ля ля-ля!» «Ты это серьезно?» – переспросил я. «Ты не настоящий сумасшедший», – сказала она и увильнула от меня в свою скромную жизнь. Потом я встречал ее много раз. Она ничем не выделялась в толпе.
Кто мне скажет, в чем смысл жизни, тому я дам в глаз. Более сильного аргумента у меня нет.
Когда-то меня не было. Тоже интересная, а по вечерам даже мучительная проблема. Тщеславная подоплека любви в эти минуты становится особенно очевидной.
Пора уже как бы заканчивать, но почему-то никак не удается. Так бывает. Тебя уже не любят, а ты переживаешь, не видят, а ты красуешься, не слышат, а ты говоришь, не препятствуют, а ты идешь напролом. Интересная жизнь!
Еще будет послесловие. Но его напишут другие. Или не напишут. Или никто не прочитает. А и прочитает – ни черта не поймет. То есть поймет, но не так. Еще и другим перескажет. Те в свою очередь тоже. Такая белиберда получится. Вот так.
Но если после всего все это ты не назовешь жизнью, то ты хоть и не самый последний, но – идиот.
Стосвечовая сирень
Женщина пришла домой и легла спать. Когда она проснулась, дом был полон гостей. Вечнопростуженный за стеной по-свойски сморкался.
Она встала. За окном какой-то парень пригибал к себе шею сирени. Подрагивали сумерки.
Надо было незаметно пройти в ванную, помыться и надеть приличное. После воссоединения двух квартир специально для нее прорубили в ванную отдельный ход из спальни. Вся операция не составляла труда.
Ванная была возбуждена шумом чужой с верхнего этажа воды. Нос крана отвернут от раковины. Муж любил заплескивать себе под мышки и на грудь воду и ухать.
Она разделась и в который раз удивилась себе нагой.
Комната с гостями жила автономной дымно-электрической жизнью. В бокалах испарялось вино.
Первой ее заметила Курицына из параллельного «б», у которой был когда-то необидный скучный роман с ее мужем. Она была подслеповата, но быстроглаза.
– Ха-ха-ха! – засмеялась Курицына и ударила вилкой о бокал.
– А вот и Маруся! – крикнул муж, перестав увлекаться расслаиванием восхитительно сочной бараньей ноги. Две чьи-то вилки скрестились на ломте, напоминающем мгновение заката… – Хозяйке место! Прошу всех-всех ее любить и жаловать.
Все были рады ей, хотя некоторых женщин она видела впервые.
Сынишка незаметно оказался у нее головой на коленях. Она вспомнила, что любит его непрерывно. Потерла мочку его уха, погладила глаза. Спросила тихо:
– Не хочешь спать? – с ударением на последнем слове.
Он еще сильнее зарылся щекой в платье между ее ног.
– Какое ты чудовище оставил мне сегодня на подушке! Это что?
Сын показал плечами, что сам не знает. Женщина засмеялась и поцеловала его в затылок.
– Так выпьем, что ли, за эту жизнь, будь она неладна, и за все другие жизни, будь они все неладны! – крикнул муж и отпил. Все выпили и посмотрели друг на друга застенчиво. Разговор распался, как недолепленый снежок, и стал подтаивать с разных сторон.
– Зачем «Луиза Миллер»? – страстно спрашивала соседа дама с вываливающимися голубыми глазами. – Я хочу хотя бы узнать, что это?
– Мне вообще стало стыдно там существовать и получать свои сраные деньги, – ответил вислоусый мужчина, водя вилкой по пустой тарелке.
– Какая-то четвертого сорта вещь! – вскричала дама, и на щеках ее выступили пятикопеечные пятна. – Мы ее даже не проходили.
– А вы слышали, какой вчера ультиматум учинил наш мэр? – вдруг поверх всех голосов спросил муж. Его медленно проговариваемый юмор заключался в том, чтобы ввернуть во фразу слово другого стиля или же просто не совсем к месту и приставить к нему культурную, криво отражающую аналогию. – Его речи мне в последнее время напоминают секстины. Знаете, когда на концах строк повторяются в разном порядке одни и те же слова?
Внезапно погас свет, но тут же зажглись заранее приготовленные свечи. В разговоре вновь образовалась пауза. Некоторые перешли на шепот.
– Скажи, почему, – услышала женщина почти у самого уха, – то, что у русского – ерничество и боль, то у еврея – цинизм?
Ответом был тихий мужской смех. И после паузы:
– Почему мы октябрята? Потому что потому!
– Какие вы! – возмутился женский шепот. – Не с кем серьезно поговорить.
– А я вам говорю – секстины! – оживленно отозвался муж, хлопнувший, пользуясь затмением, еще стопку.
У соседей часы заиграли Мендельсона. Курицына попробовала тихо заплакать. Муж выпускал в окно дым. Все погрузилось в таинство закусывания.
Женщина разрезала положенный ей на тарелку кусок ноги и ела по очереди с сыном.
– Книжку, что ли, прочитать, – сказал некто бесполый, как имя Валя. Гости облегченно засмеялись и стали щелкать зажигалками.
Женщина отнесла сына в кровать, рассказала ему сказку, а когда вернулась, легкая и нежная, гости уже танцевали.
Муж Курицыной танцевал с Курицыной и то и дело отводил зад в знак устаревшей галантности. Женщина взяла остаток холодной ноги и стала терзать ее зубами.
Ей представилось, что она голая, в шкуре, у костра, в пещере. А напротив нее тот человек, с которым она провела весь день и из-за которого немного устала. Он улыбался, как будто еще не научившись говорить на языке ее племени. Ей было приятно, а ему и подавно. Он пригласил ее на танец, хотя неизвестно, играла ли для них музыка и существовала ли тогда вообще музыка.
Вдруг музыка прервалась и все кончилось. Женщина растерялась. Ей стало стыдно воспоминания.
Но звезды булькали в ночном котле, ртутно перекатываясь, мужчина напротив смотрел влюбленно, не умея постичь языка ее племени, а она была первобытно раздета, что виделось ей из будущего прелестным бесстыдством.
– Всякий придет к храму, и лучше, чтобы это случилось рано, чем поздно, – сказала Рыжикина, потерявшая недавно надежду на любовь.
– Все там будем, и лучше позже, чем раньше, – ответил через плечо супруги Курицын.
Муж смотрел на женщину одним глазом через бокал. Изображая проницательность. Женщина нежно улыбнулась ему.
Бесполый подрезал ножницами колючки столетника. Работа увлекала его. Иногда он брал на язык проступившую капельку:
– Фу! Горько!
Женщина пошла заварить чай, но звуки чьих-то поцелуев на кухне вернули ее обратно. Кто-то уже поставил кубинскую песню про голубку, обожаемую ею с детства. Она пригласила мужа.
– Представляешь, – сказала она, послушно ему переступая в танце, – сегодня вагоновожатая в трамвае была настолько беременной, что ее пришлось прямо с линии отвезти на скорой.
Муж засмеялся и сказал, что еще хочет выпить. Она принесла бокалы, и они выпивали, продолжая танцевать.
Так бы они, наверное, и допили это вино, танцуя под кубинскую песню. Но тут дверь раскрылась и вошел человек, с которым она провела сегодня весь день. В руках у него был букет стосвечовой сирени. Он улыбался слишком знакомо. Слишком очевидно было, что он не сейчас улыбнулся, а продолжает улыбаться неизвестно когда и по какому поводу начатой улыбкой.
– А вот и Петя! – воскликнула Курицына и ударила вилкой о бокал.
Петя. Он – Петя. И откуда эта Курицына всегда знает, как кого зовут?
4
Умереть я не боюсь
Из тусклого зеркала у входа на меня посмотрел бомж с короткой щетиной. Ее можно было принять за стиль, если бы не серое, набрякшее в лесных канавах лицо, которое хотелось прикрыть салфеткой. Собственная физиономия никогда не была мне верным другом. Жена читала в нем сводку о проведенной ночи, начальство узнавало о зреющей ненависти раньше, чем я сам. Постепенно я отучился врать, это становилось бессмысленно.
Паутина к джинсам прилепилась, видимо, с утра. Серебряный жучок успел высохнуть и притворялся заклепкой.
Гриша заметил меня издалека и, когда я подошел, опустил на стойку кружку пива, потом профессионально разорвал пакетик и высыпал в блюдце соленый арахис. На какой-то миг пакет в его руках показался мне вьюнковым бражником, африканской бабочкой, которую жизнерадостный дебил украл из коллекции, потому что ему нравился хруст насекомого. Этим нелепым видением я был обязан, конечно, жуку, которого успел скинуть на пол. В юности я любопытствовал по поводу насекомых, но не думал, что когда-нибудь они станут мне ближе и понятнее, чем люди. Впрочем, и раньше, всякий раз, когда Гриша небесным движением разрывал липкий целлофан, к горлу подкатывала тошнота, точно я присутствовал на учебной демонстрации казни. Сейчас тело отозвалось непроизвольной судорогой, что Гриша, не сомневаюсь, заметил. Но у него была хорошая выучка.
«Давно не был», – сказал он, наливая себе стакан минералки.
«Я маму похоронил».
Бармен посмотрел на меня внимательно и, как мне показалось, с недоверием. Неужели ему встречались типы, специализирующиеся на подобных шутках? В глубоко сидящих глазах Гриши трудно было уловить какое-либо выражение. Сам он напоминал увеличенного младенца – с вздутыми щеками, яблочным румянцем и аккуратной стрижкой, которую в мое время называли «канадкой». Вот только эти глаза филина… Наличествуя, они при этом словно бы отсутствовали. Как погасшие фары.
«Сочувствую, – сказал Гриша. – Сделать потише?»
«Не надо. Нормально».
Пока звучит музыка (я узнал Нино Рота), у меня еще есть шанс. Музыка умеет сбить с толку или, напротив, расставить все по местам. Я еще надеялся, и Нино Рота был кстати.
Пластмассовый стул оказался игрушечно легким, я едва сохранил равновесие. Лицо на всякий случай сотворило клоунскую гримасу «что такое?», однако пара в дальнем углу была занята поцелуем. Я вдруг подумал, что совершенно не понимаю, зачем пришел в это кафе и точно ли мне хочется пива?
С продуманной рассеянностью я огляделся. Тени от плафонов, висячих цветов и дизайнерских карнизиков с соломенными фигурами, обычными для сельского кафе. Но сейчас я заметил, что куклы таращатся на меня с глупо-восторженным выражением, точно я был их папой, которого до того они знали по легендам доброй матушки. Шторы шевелились, сопротивляясь теплому ветру кондиционера, возникало ощущение чьего-то тайного присутствия. Все это было неприятно. Вряд ли я здесь расслаблюсь. Вряд ли мне вообще удастся почувствовать когда-нибудь прежнюю безмятежность, которая, как я теперь понял, была проявлением исключительного доверия миру. Возвышающий обман плох тем, что проходит и что в него нельзя вернуться.
Пиво было теплое, почти комнатной температуры. Это огорчило меня больше, чем того стоило, как нарушенное честное слово, как будто именно в этом пустяке я собирался найти если и не любовь, то милость, и мне отказали. В соседнем зале за плотной дверью гуляла компания, послышался звон разбитого стекла. Гриша остался невозмутим. Серьезные, значит, сидели люди, оплатили все, вплоть до сезонного землетрясения.
Никак не удавалось привыкнуть к своему нынешнему положению. Раньше, особенно в молодости, я огорчался, если трое из нашей неразлучной четверки показывались на другой стороне улицы и разговор их свидетельствовал о том, что дружба нисколько не пострадала от неполного комплекта. Обидно было, если вчерашний знакомый, после вечерних эйфорий, только вежливо кивал.
Теперь я боялся, что меня могут заметить и опознать.
Сигареты еще ночью отсырели, лишь с наступлением новой темноты я решился выйти в поселок.
Очередная затяжка доставила небывалое удовольствие. С ней наступило несколько мгновений покоя, как будто я успел поговорить с близким и надежным человеком. Вот почему приговоренные просят перед смертью закурить. Не такой уж это, оказывается, штамп. Глоток свободы, контактное подключение к безымянной интимности. А из человеческого ничто уже не может помочь.
Я потянулся за третьей сигаретой, когда заметил, что Гриша, полуобернувшись, набирает номер на мобильнике. Лампа, встроенная в потолок, осветила трогательную лысинку у вчерашнего бойца Син-до Рю.
«Здесь», – сказал Гриша в трубку. Это было первое слово, я не ошибся. Не «привет, Цапля» (так он звал свою подругу), не что-нибудь вроде «это я». Так подают условный сигнал. Других слов не требовалось. А их почти и не было.
«Я думаю, минут пятнадцать у вас есть, – тихо сказал Гриша. И после паузы: – Лады».
Ах, Гриша! Меня обожгло не то, что глупо пойман, но что просчитался, не взял в расчет одну тысячную долю Гришиного присутствия в моей жизни. Нельзя быть высокомерным.
Еще одна несуразная и никчемная мысль мелькнула (разве место ей, даже мелькнувшей, в моих-то обстоятельствах?) – шпиона бы из меня не вышло. Для этого нужно обладать врожденной подозрительностью. Я не умею прочувствовать нутром, по-настоящему, что нет ни одного (ни одного!) места на земле, где человек был бы в безопасности. Воображение говенно воспитано, слишком много заложили в него картин любви и домашнего очага. Кроме того, все мы выросли на счастливых финалах, а поэтому последний, железный мускул в душе в нужную минуту не срабатывает. Он, скорее всего, и отмер давно в процессе эволюции как хвостик.
А ГУЛАГ и война… По лицам мы читать не умели, суровые же картины пришли к нам позже, когда сказки и радио уже сотворили свое дело и усыпили биологию. Потому я и в кафе зашел, уверенный, что этим домиком с музыкой щупальца возмездия пренебрег у т.
Но страх, страх оставался. Его знают даже счастливейшие из младенцев, обмирающие от ночных теней и стуков.
Я уже научился пользоваться страхом, не впадая в панику. Конечно, Гриша может вырубить меня одним движением и уложить отдыхать в подсобку до приезда милиции или бандитов (черт его знает, кому он из них служит?). Но сценарий, видимо, был другой. Не говоря о том, что Гриша способен был по неосторожности убить (уж это-то они про него знали). Однако им нужна была Алина сумка. Без меня им ее не найти.
Положив в пепельницу недокуренную сигарету, я направился мимо барной стойки к служебному туалету (другого здесь не было). В этом мне Гриша, я думаю, не откажет. Не должен. Все же вроде как старый знакомый. До времени играть надо по правилам.
Пачка демонстративно лежала на столе. И сигарета в пепельнице эмалево дымилась. Я буквально на пятнадцать секунд, Гриша. Природа требует. Все мы немного лошади.
Гриша проводил меня понимающей улыбкой. В динамиках, между тем, успели сменить репертуар. Экс-комсомольский тенор пытался остановить мой побег, уговаривая в спину: «А без друзей на свете было б очень трудно жить, и серым стал бы самый алый парус».
Будничной походкой я вышел через задний ход, обогнул свежий, еще не крашенный настил, на котором весной вырастут столики с пестрыми зонтами, устало пересек светлую, пустынную улицу Пушкина и, спрыгнув в канаву, бросился через перелесок. В животе была голодная, поднимающая меня легкость.
Дальше шла Приозерная. Налево она упиралась в свалку. Свалка и с этого места была видна, грузно врастала в смуглый закат и перемигивалась огоньками. Галактика. Соблазнительно, но там станут искать прежде всего. Я нырнул в следующий перелесок и побежал к «железке».
Надо было обогнуть вертолетный ангар. После войны здесь располагалась РТС. У ворот в ожидании ремонта на филенках поверх ящиков играли в домино водители. Мальчишками мы бегали сюда за гайками и болтами, чтобы потом подкладывать их на рельсы. Я помню это веселое время, война забирала нас с флангов мирной жизни. Постепенно ангар превратился в кладбище брошенной техники, пока и его местные бомжи не растащили на «чер-мет». Один раз в этом гулливеровом сарае снимали какой-то детектив с отстреливающимися уголовниками. В таком прижитом месте скрываться было нелепо.
Гриша уже наверняка понял, что упустил меня, но вряд ли он сорвется в погоню. Однако и бригада приедет с минуты на минуту.
За ангаром фонари кончились, и до светофора оставалось еще метров пятьсот. Я вскарабкался по темной насыпи, перебежал через пути и по другому склону скатился в канаву. Это место было не безопаснее других, но им, надеюсь, не придет в голову, что я рванул в сторону, где в хуторском одиночестве стояли последние домики поселка, и слышалась музыка из пансионата. Искать будут на свалке, в ангаре, в лесу. Головы их ориентированы на трусливую хитроумность беглеца. А здесь был по существу парк, место для элегических прогулок и внебрачных свиданий. Нет, люди пока мне были нужны. Но только те, которым нет до меня дела.
Сзади послышались шаги. Чьи-то ноги гнали перед собой свежие опавшие листья. Торопятся или просто не боятся шума? Пронеси, Бог, в этот раз, в следующий я сам о себе позабочусь.
Я обнял канаву, то есть распластался и зарылся лицом в мертвый дух листьев. Пусть уж лучше примут за труп.
«Ну, не соображает, – внятно донесся приближающийся женский голос. – Я ему объясняю, что понос – от слив, а внучка дергает за халат: “Что ты дедушку учишь? Он уже взрослый человек”».
Мужчина что-то ответил.
«Она еще не понимает, кто такой прадедушка».
Голоса начали удаляться.
И сейчас, ночью, лес был похож на немой пожар, ну, разве увиденный через закопченное стекло. Клены то здесь, то там вырывались всполохами, лиственницы желто дымились, березы, осины рассыпались искрами… Черные ели наваливались на них, душили, но не могли справиться с этим бегущим из земли пламенем. Небо дымом заполняло кроны.
Даже в гнилой канаве, сознавая свою близость червю, я испытывал уважение и зависть к этой равнодушной и все же прекрасной вечности. И на все – пять минут?
Дома жена, в который раз, ставит кофе, сидит в своем огуречном халате и отламывает по кусочку от вафель. «Растолстею на нервной почве». Мне нравилось ее тело, но и по-чеховски страдальческая мечта о диете была трогательной.
Может быть, приехала дочь. Разговаривают о постороннем и не признаются друг другу, что ждут звонка.
Я не позвоню. Телефон прослушивают. Да и батарейки, должно быть, сели. Кроме того, по мобильному могут вычислить, если и не эту канаву, то квадрат в лесу. Безыдейная техника осуществила мечту коммунистов о прозрачно-коммунальном рае.
Запах кофе и цокающий стук чашек о блюдце, отзывающийся почему-то не в голове, а в горле, как во время ангины, возникли из плеска луны о траву. Шкатулка кухни впустила меня внутрь. Я оперся о холодную стену, потом подошел к горюющим женщинам, приклонил друг к другу их головы и поцеловал в волосы. Жена потерлась щекой о мою ладонь, в выражении ее лица не было того накладного веселья, которое последнее время огорчало и даже пугало меня. В то же время мне всегда казалось, что если я вдруг попытаюсь прервать это веселье, может произойти что-то страшное. Так в детстве хотелось иногда выйти из машины, которая летела на полной скорости, и стоило большого труда удержать себя и дождаться остановки.
«Альбине какой-то японец предложил сегодня коктейль с бриллиантом», – сказала жена, и они тихонько прыснули, по-женски гордые и счастливые. В мире, который я им долгое время заменял, не хватало рыцарства, галантного жеста или хотя бы купеческой готовности метнуть состояние к ногам залетевшей в город N богини. Теперь в любом намеке они ловили ужимчатое обожание и прикидывали на себя рекламу духов: «Я этого достойна». Да, переоценил я прекрасное слово «товарищ».
Дела мои были неважны. Такое глубокое погружение в галлюцинацию походило на рождественский сон замерзающего мальчика.
У парадной наверняка поставлен наблюдатель. Мне еще раз невыносимо захотелось увидеть своих, я мысленно превратился в мышь, проскользнул мимо их дозорных, высунул мордочку из-под плинтуса на кухне, и глаза мои наполнились слезами.
Дальше воображение не шло. Надо было сделать обратное превращение, но мне как-то стало ясно, что превращение может быть только одно. Я так и остался мышью, бессмысленно растратив сказочный ресурс.
Батарейки сели. Говорили, что с помощью комбинации цифр экстренный звонок можно сделать и с мертвого мобильника. Но я не полюбопытствовал узнать. Что со мной могло случиться? А и была бы сейчас возможность звонка в чрезвычайную, высшую инстанцию… Не мой случай. По человеческой вертикали довериться мне было некому. В прежней жизни всеобщая ненадежность была только грустным умозаключением, предметом мрачных шуток. Надо было подальше держаться от лохотрона, и все. Сейчас я впервые всерьез подумал о Боге. Только молитва. Да. Было бы неплохо. Но я был уже фактически мышью, а все вокруг было устроено из мышеловок разной притягательной формы, и новой метаморфозы не предвиделось.
Ах, Гриша, снова подумал я. Меня огорчало, что выпустил из вида эту пешку, которая оказалась проходной. Говорила нам сухонькая Софья Ильинична, по-гимназистски ковырявшая носком паркет: маленьких людей не бывает.
Работа бармена предполагает приятельство с постоянными клиентами. За кружкой пива мы с Гришей не раз по-мужски исповедовались. Я знал, что в юности он занимался одним из древнейших видов карате – Окинава Тэ. В переводе с японского Син-до Рю означало Школа истинного пути. Главным в ней считалась не техника, а философия, о которой непосвященным знать не полагалось. Гриша говорил, что изначально это был бой невооруженного человека против самурая с мечом. Разрешалось все, кроме удара по глазам. Мне чудилось в этом проявление гуманизма или даже некоего религиозного табу, пока я не понял, что речь шла только о том, что побежденный сам должен увидеть свою смерть. Потому что удар наповал считался при этом высшим проявлением искусства, а хладнокровное решение идти до конца – основным принципом боя.
В отличие от уроженцев Окинавы, философией Гриша, мне кажется, пренебрегал. Ею надо было овладевать на протяжении всего жизненного пути истины, чего обидчивый регламент Гришиного детства не мог себе позволить. Ему требовался удар наповал. Может быть, поэтому и вышло, что в одном из боев он то ли убил, то ли страшно покалечил человека (мужская исповедь предполагала умолчания). От суда увильнул, но и из школы пришлось уйти недоучкой, с одним лишь ударом, без философии. А мне-то казалось, что сквозь его этикетную доброжелательность я видел раненую, загнанную в угол православной души совесть, раскаяние убийцы, то есть то, что предписано на наших просторах. Прекраснодушная глупость иногда похожа на великое заблуждение. Гриша страдал лишь от того, что временно оказался не у дел.
Темноту взбаламутил мощный свет галогенных фонариков, она тут же сверкающе заклубилась. Первыми отреагировали собаки, бегавшие вдоль полотна. Они лаяли, подпрыгивали и пятились. Мои убийцы один за другим появлялись на насыпи.
«Где я тебе возьму Мухтара-два?» – сказал маленький убийца, почесываясь.
«Заткнись! Он навонял там очень конкретно. Сейчас любая бродяжка взяла бы след».
Я проглотил слюну. Руки затосковали по тяжелому оружию, это было бы от всего сердца.
Дезодорант я с собой не прихватил, правда. Сволочи! Я воняю! «Конкретно»! Надо же, какие у нас заочно сложились короткие и неприязненные отношения. Я готов был уничтожить их не из страха, а только оттого, что валялся в канаве и вонял, в то время как они стояли на ветру и пахли. Мы воняли по-разному. Какие еще нужны поводы для убийства?
«Дворняг вон, бери – не хочу», – снова сказал шелудивый.
«Да зависни ты, олигофрен! Размышляем».
«Я бы поискал на кладбище». – Это сказал не Гриша, его они почему-то с собой вообще не прихватили. Зачем? Я уже был изучен по фотографии.
В их догадке меня поразило что-то непредусмотренно человеческое. Мысль такая, действительно, была. Не мысль, а навязчивая идея: пойду к матушке. За три дня жизни в лесу мне больше всего хотелось с кем-нибудь пообщаться.
«С какого?» – спросил самый здоровый, он же, по-видимому, и главный их мозг.
«Недавно похоронил здесь то ли мать, то ли тетку».
«Ну, и че? Типа, не договорили?» – Мозг захохотал. Этого бы я пристрелил первого.
«Может быть, он на ту сторону перебрался?» – снова сказал шелудивый.
Это все! Тело сразу отказало. Я обмяк, ощутив его чужую тяжесть, которую почти приятно покалывали электрические иголки, как при электрофорезе. Бежать я был не способен. Предпринять какой-нибудь последний тигриный прыжок в горло – тем более. Меня пнут для проверки ногой… Нет. Как только они двинутся, я выйду к ним навстречу. На это сил хватит.
«Нашел тоже кузнечика! Он зарядку последний раз делал в детском саду».
С чего взял, гнида?
«Давайте еще раз обратным ходом. Потом ребята подъедут, начнем загребать с той стороны. Если с ним что-нибудь случится… Всем лампочки пооткручивают». Фигуры стали медленно уходить в землю, гравий зашуршал под их ногами.
Теперь я мог несколько минут отдохнуть.
Небо ушло высоко, ноги продолжали болеть, но стали вдруг легкими и крепкими. Вероятно, тяжесть, которая в них была, это страх. Страх, конечно, не прошел, но и у него были, вероятно, разные виды и подвиды. Сейчас я мог прямо-таки долететь до шоссе, за которым начинались болота.
Жилую зону я прошел спокойно, отряхивался, как человек, который возвращается из леса в дом. Отживающие век дачки светились и были похожи на игрушечные домики, в которых горела свеча. Почему так всегда сосет от этих ночных дач с верандами, как будто именно там замедлило бег чье-то счастье? У мамы была такая же спичечная дачка, выданная ей по инвалидности дачным трестом. Она скрипела на ветру, приводя в беспокойство крыс, из туалета шел не резкий, но унылый запах, которому я, чтобы обмануть тоску, присвоил запах новеньких карандашей кохинор.
Лес за дорогой был мусорный и сырой, редкие грибные фанаты отваживались ходить в него за черными груздями. Непролазный кустарник, рухнувшие от урагана деревья, с которых я два раза свалился в заболоченные воронки. До шоссе было еще километров шесть. Я понял, что мне не дойти. Да и какой смысл ночевать на болоте, подумал я теперь. И этот лес был ничуть не хуже (в смысле, не лучше). Мне кажется, даже звери выбрали себе жилье покомфортнее. Сколько ни блуждай, наткнешься только на чей-нибудь скелет.
Я съел распиханный по карманам хлеб и запил двумя горстями воды, выжатыми из мха. Ужин закончен. Снова захотелось курить. Мог бы несколько штук и захабарить, но, идя в кафе, я рассчитывал прикупить пару пачек у Гриши.
Низовой ветер пронимал сыростью и без того продрогшее тело. Зажигалка, естественно, осталась в заложницах. С кустов летела мелкая живность, впивалась в лицо. Я замахал руками, отбиваясь от нее, как от стаи летающих жуков, которых мое появление почему-то привело в бешенство. Враждебная организованность насекомых была очевидна. Только пальцы обнаружили, наконец, ошибку. Налипающие листья я снимал теперь с лица пятерней, их прикосновение все равно вызывало брезгливость, как назойливые поцелуи взволнованных сумасшедших.
Между двумя скользкими корнями было почти готовое ложе, я вытянулся, сложив на груди руки и в надежде согреться под потоком холодного воздуха. Никогда не думал, что позу покойника буду рассматривать как наиболее экономное расположение в пространстве.
В который раз я попытался заново прожить ту минуту. Почему-то всякий раз сначала представлялся вспыхнувший муравейник и паника сна.
Солнце палило для октября немилосердно. По платформе передвигались в ожидании поезда понурые люди. Вдруг прямо ко мне победно направилась ослепительная, сошедшая с обложки гламурного журнала женщина. Длинные ноги на тонких металлических каблуках, клетчатые шорты до колен, белая блузка и красная, без украшений шляпка. Я не сразу узнал свою сокурсницу Алю Логачеву. Мы оба обрадовались и обнялись, как родные. Поцелуи, восклицания. – Как, уже двадцать пять лет? А ты… – Да ладно, не льсти. Просто женский камуфляж. – Для электрички то, что надо, засмеялся я. Не боишься затеряться? – Машина сломалась, решила, почему бы не проехаться с народом? А ты, по-прежнему, язва. Кажется, мы были недели две друг в друга влюблены? – Еще бы! Мы все в эти годы любили. – Да. Да. Как твой театр? – Уже три года как профессионалы. Зашла бы. – Профессионалы. Звучит. Спортом занимаешься? Обязательно зайду. – Ну а ты? – Секрет. Встретимся, расскажу. Я представь, часто вспоминала о тебе. Почему-то именно ты из всей нашей компании запал. Впрочем, я даже знаю почему… Поезд! Ты на поезд? – Я на «круговой». – Тогда быстро записную книжку. Держи. Держи сумку. Осторожней, там миллионы. – Так я, пожалуй, пойду? – Только посмей. Слушай, обязательно надо увидеться. Ручка, господи! Сейчас.
Когда толпа успела проснуться? Алю втолкнули в вагон вместе с моей записной книжкой. Она еще успела протянуть руку за сумкой, но ее подняли и понесли, а меня, наоборот, откинули на перрон. Локоть разбился до крови, рубашка тут же начала прилипать.
Когда я поднялся, поезд набирал скорость.
Что теперь делать? Хорошая завязка для сталинских комедий. Логачева ли она теперь?
Но, конечно, Аля выйдет на следующей остановке и будет меня ждать.