Зимняя и летняя форма надежды (сборник) Димке Дарья
Когда мама бывала дома, отойти от нее было совершенно невозможно. Вселенская несправедливость первый раз явила мне своей лик в тот день, когда мы все собирались пойти в цирк, а я внезапно заболела. Пережить отсутствие в жизни тигров и лошадей я еще могла, но мысль о том, что Мелкий пойдет с мамой без меня, была выше человеческих сил. В итоге никто никуда не пошел, я лежала с температурой тридцать девять, Мелкий сидел рядом, а мама показывала театр теней по мотивам эскимосских народных сказок.
Мама всегда уезжала утром. Мы провожали ее до двери, а потом опрометью бросались к подоконнику, чтобы успеть ей помахать. Путь от двери до подоконника был опасен. Обычно или мы сшибали что-нибудь по дороге, или что-то сшибало нас. Если же этот участок был преодолен без эксцессов, нужно было взобраться на сам подоконник. Подоконник был высоким, узким и загроможденным цветами. Кроме того, на полу под ним всегда что-то стояло.
Однажды я сшибла тетушкину араукарию, любовно вывезенную из ботанического сада Ялты, буйно разросшуюся и гигантскую, а Мелкий, не удержавшись на поверхности, упал на только что подаренный ему какими-то заботливыми родственниками игрушечный КамАЗ. КамАЗ был из тех советских детских игрушек, которые служили постоянным источником травматизма в детском саду и которыми можно было убить, не прилагая для этого никаких усилий. Он был железный, огромный и обладал множеством острых краев. В таких игрушках было что-то странное. Казалось, они сделаны из запчастей для какого-то оружия, которое почему-то не пригодилось. Выбрасывать запчасти было жалко, и их решили пустить в дело. Драться такой игрушкой было тяжело, но на нее всегда можно было упасть. В итоге Мелкий раскроил себе голову, бабушка вызвала «скорую», а дедушка отнес монстра на помойку.
Когда мама уезжала, мы играли в игру под названием «помню». Правила игры были просты: нужно было как можно подробнее и точнее описать маму. Глаза, кожу, волосы, запах, прическу, одежду, голос. Это было не так просто: засчитывались только точные и неожиданные описания. Мелкий был мастером по определению цвета. Именно он первым нашел тот цвет, который точнее всего соответствовал маминым глазам — зеленое стеклышко от бутылки, которое долго лежало в реке, только что вытащенное из воды, еще не высохшее, через которое смотришь на солнце вечером. Я лучше подбирала запахи. Мамины руки пахли польскими духами «Быть может», смешанными с табачным дымом и корицей, а волосы — сухой травой и тем запахом, которым пахнет дача в августе, когда она вся прогреется на солнце.
Мама вплеталась в мир — в запахи, цвета, ощущения, в свет, воду, траву, в ткани, камушки, книги, мама была тем, вокруг чего мир ткался, благодаря чему он назывался и осознавался. Цвета и запахи еще следовало найти, и эти поиски требовали времени. Нужные нам оттенки существовали в природе, но их сочетание еще не было создано. Было необходимо найти и как можно более точно определить все возможные переливы и переходы зеленого и синего, розового и серого, красного и коричневого. И мы искали их повсюду: гуляя, рассматривая книжки, перебирая пуговицы и кусочки ткани, глядя на воду в лужах, трещины на асфальте, облака в небе, всматриваясь в оттенки трав, листьев, земли и камней. По ходу поисков мир случался с нами, и мы все точнее и точнее его различали.
Игра была бесконечной. Сегодня мы могли вспоминать ее одежду, завтра — украшения, послезавтра — волосы. Я легко вычисляла настроение Мелкого по тому, с чего он начинал игру. Если с синего платья, значит, ему было грустно, и он хотел погрузить мир именно в этот цвет, если с цвета волос (больше всего похож на кофе, который любит пить бабушка, без молока, почти совсем черный, но все равно немного коричневый, потому что она всегда сидит у окна и на него падает свет, а на ощупь — как шерсть у Найды на шее, только не верхняя, а совсем нижняя — твердая, но пушистая), значит, ему было спокойно.
В эту игру мы любили играть под «маминым столом». Столов в доме было два. Тот, что стоял на кухне, за которым мы ели и вокруг которого собирались вечером, когда дедушка читал вслух, и письменный, за которым мы рисовали, а мама писала диссертацию, проверяла студенческие работы и шила. Когда мама бывала дома и занималась своими делами, мы забирались под этот стол и играли там. Под столом было просторно и прохладно, там была Найда и мамины ноги, там хорошо игралось в корабль, шалаш или пещеру. К тому же под стол все время падало что-то неожиданное: копирка, скрепки, ластики, какие-то листочки и лоскутки...
Дедушка относился к игре спокойно — не одобряя и не поощряя. Иногда он любил нас послушать, и мы время от времени использовали его в качестве третейского судьи, чтобы он оценил точность того или иного определения. Бабушка же воспринимала игру с некоторой тревогой, однако мирилась с ней, поскольку игра решила проблему с диатезом Мелкого.
Мелкий фанатично любил сладкое. На Новый год, когда взрослые приносили с работы подарки, он каким-то совершенно волшебным образом умудрялся в мгновение ока уничтожить все имеющиеся там конфеты. После чего, пребывая в абсолютном довольстве, мгновенно покрывался сыпью. Когда мы придумали игру, то решили, что за каждое точное определение будем выдавать друг другу по конфете. Теперь конфеты нужно было беречь, и Мелкий следовал этому правилу неукоснительно. Конфеты были редкостью, и у нас было всего два источника их получения — новогодние подарки и кладбище.
На кладбище мы бывали с дедушкой. Он умел писать готическим шрифтом и, помимо прочих бесчисленных занятий и работ, делал надписи для памятников. Поэтому на кладбище ему приходилось бывать довольно часто, и он время от времени брал нас с собой. Когда мы в первый раз приехали туда, Мелкий озадаченно спросил у дедушки, что это за место.
— Помнишь, чем кончаются все сказки? — спросил дедушка.
— Тем, что все жили долго и счастливо, — ответил Мелкий.
— Так вот, кладбище — это место, куда попадают те, кто жил долго и счастливо, — объяснил дедушка.
Мы были вполне удовлетворены этим объяснением.
Кладбище действительно не походило ни на одно из известных нам пространств, кроме сказочного. Оно было расположено за городом, добираться туда было долго, и сама по себе дорога уже была приключением. Дедушка брал нас с собой только летом, возможно, поэтому нам казалось, что кладбище — это такое специальное место, которое появляется, только когда лето наступает. На кладбище было хорошо — огромные деревья, заросшие цветами, травой и земляникой холмики, полуразрушенные памятники из серого, розового и черного мрамора, новые обелиски из какого-то синего материала. Дедушка уходил по делам, а мы совершали экспедиции в разные стороны. Кладбище было старым и, как нам казалось, огромным. Там никого не было, и можно было неспешно бродить, рассматривая фотографии, играть в прятки, можно было собирать землянику или, если земляники еще не было, искать кузнечиков и божьих коровок.
Однако, кроме развлечений, на кладбище у нас были дела: нам нужно было собирать конфеты. Над происхождением конфет мы неоднократно задумывались. С одной стороны, было совершенно очевидно, что конфеты предназначены нам, поскольку они всегда нас ждали. С другой, было не совсем понятно, кто и как их для нас оставляет. В итоге мы решили, что это делают те люди, которые изображены на фотографиях. Некоторые были к нам более благосклонны. Они оставляли шоколадные конфеты, которых в новогодних подарках всегда было мало. Другие оставляли только карамельки и леденцы. Иногда мы встречали яйца и блины, но не брали их. Мелкий предположил, что это подарки для птиц и белок, и я с ним согласилась. Поэтому прежде чем начать играть во что-нибудь, мы всегда обегали ближайшую часть кладбища, чтобы собрать достаточно конфет и пополнить наши запасы.
В тот год мы еще не были на кладбище. Наши запасы конфет уже подходили к концу, но дедушка не брал нас с собой. Однажды в середине июля мы все-таки поехали туда. На кладбище было хорошо. Пахло травой и цветами, из-за деревьев свет был чуть зеленоватым и падал на траву и памятники мелкой рябью, земляника уже поспела, и Мелкий за какое-то мгновение успел набить ею полный рот. Мы разбрелись в разные стороны собирать конфеты и искать ягоды. Дедушка велел не отходить от него далеко. Мы не очень поняли, почему он вдруг попросил об этом — мы никогда далеко не отходили, поэтому решили, что эта просьба, как и некоторые другие просьбы взрослых, имеет чисто ритуальный характер, и не стали ничего уточнять. Я нашла целую полянку земляники и уже успела съесть половину, когда услышала крик Мелкого. В этом крике не было страха или боли, в нем было то, чего я никогда не слышала прежде. Крик длился и длился, не изменяясь и не прекращаясь. Я побежала сразу, не разбирая дороги, не пытаясь проглотить ягоды. Когда я добежала, я увидела Мелкого, который, уткнувшись дедушке в колени, продолжал кричать. Они не увидели меня, а я не могла понять, в чем дело, пока не подняла глаза на памятник, около которого они стояли.
Памятник был новый, небольшой, ничем не примечательный, из розового мрамора, на нем была фотография, на фотографии — мама. Мелкий продолжал кричать, дедушка баюкал его на руках, меня они по-прежнему не замечали. В этот момент случилась странная вещь. Я увидела со стороны девочку, которая вроде бы была мной, но сейчас я поняла, что она и мир, ее окружающий, не имеют ко мне ни малейшего отношения. Эту девочку иногда звали Дарьюшка, иногда Дарья, иногда Маруся, иногда Эльза, она скоро должна была пойти в школу, самой любимой книгой последнего месяца у нее была «Калевала», вчера ей купили новое платье, вечером она должна была закончить рисунок, посвященный последней битве драконов. Но все это было не про меня, а про совершенно постороннюю девочку, с которой я не имела ничего общего. Эта девочка сейчас должна была бы плакать, а я не могла. Потому что я исчезала, меня уже почти не было. Я чувствовала, что еще чуть-чуть, и я окончательно перестану быть ею, и тогда повернусь и уйду от этих мужчин, большого и маленького, с которыми ту девочку что-то связывало, но сейчас невозможно было вспомнить что.
Было прохладно и прозрачно, мир вокруг стремительно менялся, превращаясь в спокойное бесцветное пространство. Во рту все еще был вкус земляники, однако он уже почти не чувствовался. Нужно было идти, но тут кто-то заговорил. Подняла глаза, удивительно сухие глаза, похожие на пыльные камушки, зачем-то вставленные в глазницы, увидела, что мужчина, не отпуская мальчика, что-то сказал. Прислушалась. У нее были волосы цвета черного без молока кофе, глаза, похожие на отполированное зеленое бутылочное стекло, десять веснушек на правой щеке и пятнадцать на левой...
Он продолжал говорить. То, что он говорил, не было похоже на наши привычные определения. Те были подвижными и тягучими, они улавливали неуловимое, но не закрепляли его. Они не были окончательными. Его определения были последними и острыми как готический шрифт. То, что нельзя было уловить словами, можно было поймать буквами. Смерть записывала. Это было больно. Больно было мне. Я заплакала и шагнула навстречу дедушке.
Летом 1989 года оказалось, что у смерти вкус земляники и глаза нашей мамы. Этим же летом мы научились писать. Старый способ определений оказался неполным, нам нужно было освоить новый.
Шахматы
Холодец отвратительно выглядел, а тарелки с ним занимали все подоконники в доме. Представить, что к нему можно притронуться, не говоря уже о том, чтобы его съесть, было невозможно. Он был противнее рыбьих голов, вареного лука и сала. Самое странное, что взрослым это действительно нравилось. С другой стороны, я любила есть мел, а Мелкий — сирень и цветы медуницы, к тому же мы оба были неравнодушны к молодым еловым иголкам. В общем, некоторых вкусовых пристрастий мы и взрослые друг с другом не разделяли. Однако холодец мы ненавидели особо, потому что — помимо прочих мерзких свойств — он совершенно отвратительно пах, и этим запахом пропитывался весь дом. Примиряло нас с тем, что мы вынуждены были находиться с ним в одном пространстве, только одно: появление холодца означало, что скоро мы поедем в деревню, в гости к деду Борису.
Обычно это случалось в канун Нового года и дедушкиного дня рождения, которые по счастливой случайности совпадали. Дед Борис был самым старым и самым настоящим другом дедушки. Для нас это было очевидно, поскольку, во-первых, дедушка играл с дедом Борисом в шахматы, во-вторых, ходил с ним в лес за ягодами и грибами, в-третьих, они вместе строили сначала баню для деда Бориса, потом дачу для нас (и им никто не помогал), в-четвертых, они практически друг с другом не разговаривали, а мы знали, что настоящие друзья понимают друг друга с полуслова.
К деду Борису мы ездили вчетвером — я, Мелкий, дедушка и Найда. Бабушка всегда оставалась дома и, кажется, относилась к деду Борису и нашим ежегодным предновогодним визитам довольно сдержанно. Впрочем, никогда не возражала. С собой мы брали неизменный набор продуктов — холодец и соленые огурцы для дедушки и деда Бориса, булочки с корицей для нас и кости, оставшиеся от холодца, для Найды и Розы, собаки деда Бориса.
Однажды мы с Мелким услышали обрывок фразы, сказанной кому-то тетушкой: «Наши дети — одно из немногих светлых пятен в его жизни». Мелкий поинтересовался у меня, что такое светлое пятно и почему мы им являемся. Я изумилась его недогадливости.
— Мелкий, — сказала я, — ты что, не помнишь, как выглядит дом деда Бориса? Там же все серое, зеленое и коричневое, а мы — белые.
— А, — сообразил Мелкий, — тогда понятно.
А другое белое пятно — кролики. Правда, кролики жили не в доме, а в специальном помещении, но когда мы приезжали, дед Борис разрешал нам взять одного из них и немного с ним поиграть. Так что, по крайней мере в этот момент, в его доме было целых три светлых пятна. Дом деда Бориса состоял из одной, но очень большой комнаты, которую на две условные части, кухню и место, где можно было спать, разделяла огромная печь. В комнате было полно интересных вещей, которые громоздились кучами везде и висели на стенах. Инструменты, старые клетки, веники и какие-то травы, одеяла и множество дивных предметов неведомого назначения заполняли пространство.
Когда мы приезжали, то первым делом играли с Розой, которая — в отличие от дедушкиной Найды — была чрезвычайно дружелюбна. Она относилась к той разновидности собак, которую в деревне называли «лайкоид». Такие собаки, наряду с дружелюбием, обладали следующими признаками — торчащими ушами, хвостом-рогаликом, умением спать во дворе в любую погоду и чрезвычайной пронырливостью в добыче того, что можно было съесть. Все остальные признаки, такие как окрас, размер и степень лохматости, были вариативны. Потом мы шли играть с кроликами, а дедушка с дедом Борисом — топить баню. Когда баня была натоплена, а кролики и Роза заиграны до полуобморочного состояния, взрослые и Мелкий шли в баню, а я — собирать на стол.
Это было здорово — дома мне никогда такого не поручали. Во-первых, я обладала потрясающей мою бабушку способностью к битью посуды, во-вторых, в нашей кухне невозможно было ничего найти — все было хитро упрятано в шкафы и на полочки. У деда Бориса было иначе. Вся посуда помещалась на одной полке и была в основном железной, а вся утварь была удобнейшим образом развешана по стенам. Я смахивала со стола опилки и крошки, расставляла чашки и тарелки, стараясь не смотреть на холодец, вытаскивала из дедушкиного рюкзака наши припасы и ставила чайник. Потом я доставала бутылку с самогоном (дед Борис еще год назад, когда мне исполнилось шесть, показал, где она стоит) и брусничное варенье, из которого дедушка делал нам с Мелким морс. Я делала все медленно и тщательно, я чувствовала себя хозяйкой. Когда все возвращались из бани, мы садились за стол и неторопливо ужинали. Начинало смеркаться, дед Борис подкидывал в печку дров, и мы постепенно перемещались поближе к ней. Мелкий обычно перемещался с булочкой, а дед Борис и дедушка — со стаканами. Сонька — кошка, которая зимой квартировала у деда Бориса, урча, вспрыгивала мне на колени. Это значило — наступало время рассказа.
Когда мы в первый раз приехали к деду Борису, мне было почти пять лет. Самым поразительным после кроликов, печки, на которой можно спать, и свистульки, которую дед Борис сделал прямо при нас, было то, что в его доме не было ни одной книги. Я долго искала, но так ничего и не нашла. В этот момент меня переполнила острая жалость — дед Борис был такой хороший, как вышло, что никто не подарил ему ни одной книги? А вдруг он ничего не знает про Бибигона, Царя Салтана, Кая и Герду, Винни-Пуха и Геракла? Это же несправедливо! Осторожно, чтобы еще больше его не расстроить, я спросила, знает ли он что-нибудь о них. Дед Борис вместо ответа покачал головой. Он вообще не любил разговаривать. У меня не было с собой ни одной книжки, и тогда я сказала:
— Хочешь я тебе все-все расскажу?
— Конечно, — ответил он.
Я задумалась, потому что хотела начать с самого восхитительного и волшебного. После минутного размышления я поняла, что начать нужно с истории аргонавтов. Мы сели у печки, и я рассказала все о Ясоне и Диоскурах, Геракле и Орфее, их путешествии и золотом руне. Я, если быть честной, рассказала даже немного больше, кое-что развив и дополнив и совсем немного изменив конец. Мне хотелось сделать рассказ как можно более увлекательным, чтобы хоть как-то компенсировать отсутствие в жизни деда Бориса этой прекрасной истории. Деду Борису очень понравилось, дедушке и Мелкому, кажется, тоже. С тех пор, как только начинало смеркаться и свет за окном постепенно лиловел, мы садились к печке, и я рассказывала очередную историю.
Мы не зажигали света, только слегка приоткрывали дверцу печки. Было очень тихо, я слышала только свой голос, потрескивание дров, иногда лай Розы, скрип снега под ногами кого-то, проходящего по улице, и урчание кошки. Рассказывать, глядя на огонь, было хорошо, потому что в нем можно увидеть все, о чем говоришь, — море, битвы, драконов, горы, лес, богов и людей. Когда я заканчивала, мы все еще немного сидели вместе: я гладила Соньку, Мелкий шевелил догорающие в печке дрова, дед Борис курил папиросу, дедушка наполнял стаканы... Потом мы с Мелким отправлялись спать. Спали мы на печке, и это было чудесно. С печки была видна вся комната. Мы забирались на нее, заворачивались в одеяла, и дедушка давал нам по мандарину. Они с дедом Борисом возвращались к столу, сдвигали остатки ужина, зажигали настольную лампу, и дедушка доставал шахматную доску.
Сначала мы наблюдали за их игрой. Каждый раз Мелкий просил объяснить ему правила, и каждый раз в течение десяти минут я объясняла их заново. После чего Мелкий, убедившись, что и в этом году он их не понимает, предлагал мне немного отвлечься и обсудить, что нам подарят на Новый год. Спектр вопросов был неизменен — будут ли наши подарки одинаковыми, прислушались ли взрослые к его неоднократным и ненавязчивым напоминаниям, которые он методично делал с конца октября, о том, что «вещов не надо», и стоит ли попытаться найти спрятанные подарки до наступления праздника. Когда каждый из вопросов был обсужден, Мелкий сообщал, что он не будет спать до тех пор, пока не узнает, кто выиграл — дедушка или дед Борис, после чего тут же засыпал. Тогда я поворачивалась на живот — так было удобнее наблюдать за игрой — и решала, за кого я болею на этот раз. Решить это нужно было быстро, потому что играли они очень хорошо, следить за игрой было увлекательно, но трудно, и времени на колебания не оставалось.
Вообще-то я была на стороне деда Бориса. Его давным-давно научил играть в шахматы дедушка, и я чувствовала между нами тайное сродство. Конечно, дед Борис играл намного лучше меня, почти как дедушка, а может, даже не почти, поскольку выигрывал он не так уж редко. Я лелеяла надежду, что когда-нибудь тоже обыграю дедушку, хотя бы один раз. Однако обычно, чтобы никому не было обидно, я болела за них по очереди. Иногда, несмотря на то, что было мучительно интересно, я все-таки засыпала — партия была долгой — и очень горевала об этом наутро.
Засыпая, я думала, что им нравятся мои истории, потому что я всегда рассказываю про богов и героев, а их обоих я давно подозревала в том, что они обладают человеческой природой только отчасти. Они были самыми сильными и высокими людьми из всех, кого я знала, они умели делать абсолютно все нужное человеку — вырезать свистульки, дрессировать собак, строить дома, рубить дрова, собирать кедровые шишки, орехи и ягоды, с ними никогда не было страшно, даже в темноте, они относились ко мне серьезно и доверяли важные вещи, и они лучше всех на свете играли в шахматы.
В тот год мне исполнилось четырнадцать лет, и умер дед Борис. Он умер от сердечного приступа в последних числах декабря. На похоронах, кроме нас, никого не было. Мы пришли в дом, Мелкий затопил печку, и мы молча грелись около нее.
— Он был моим самым старым другом, — сказал дедушка.
— Где вы познакомились? — спросила я и, только спросив, поняла, что никогда раньше не задавала этот вопрос.
— В лагере, — ответил дедушка. — Он был моим охранником.
Было очень тихо и очень холодно. Была зима, и был снег. Темнело.
— Что ты собиралась рассказывать сегодня? — спросил дедушка.
— Прорицания Вельвы, — ответила я. — Только можно я пропущу Рагнарек и расскажу о том, что будет после него, когда асы найдут в зеленой траве потерянные когда-то золотые шахматы?
— Нет, — ответил дедушка. — Нельзя сделать вид, что Рагнарек не настанет, по крайней мере, в этой истории. Тебе придется рассказать все, с самого начала.