Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 Swann Lena

Видение банановомётного Фридля в Мюнхене, о котором Елена намеревалась в красках рассказать Катарине, вдруг застряло в горле. Потому как стало Елене вдруг ясно, что Катарина не поехала с друзьями развлекаться из-за нее – не понимая, когда Елена вернется, и вернется ли; и на всякий случай ждала дома, вздергивая и подпрыгивая всеми своими птичками на лбу, и готовясь предложить ей хоть какую-то дружескую, совместную, корпоративную, «программу».

Никогда и ни по отношению ни к кому Елена еще не чувствовала такой физически непереносимой неловкости. Подарив Катарине специально привезенные из Москвы две тонкие тетрадочки переводов на немецкий семидесятилетней давности русских поэтов, она поняла, что шершавые, приятно блеклые корешки никоим образом с цветастыми пластиковыми обложками видео-кассет в воображении Катарины конкурировать не смогут; а никакого другого применения (кроме как поставить на полку) этим странным штукам с буковками Катарина не придумает.

Не очень зная, какими гранями с ней можно коммуницировать – и каждый раз с дрожью боясь «свободного времени» дома, с обморочным ужасом вспоминая резвые настольные игры на картонке, Елена всячески пыталась отвести Катарину от идеи повторить это изысканное развлечение – и в то же время отдавала себе отчет в том, что Катарина на двести процентов человек достойный и хороший – просто из другой солнечной системы.

Как компромисс дружеского времяпрепровождения был выбран немедленный, полуночный поход в святая святых виллы – похожий на фабрику-прачечную подвал с несколькими стиральными машинами, огромным прессом, электрическими сушилками и паланкином из развешенных на жирафообразных металлических стремянных раскладных конструкциях, не хуже, чем давеча в фургоне, вялеными прикидами: Катарина заставила Елену пойти наверх, в спальню, нацепить для примерки новые джинсы и тут же принести ей на стирку (постучать в барабан перкуссией молнии и заклепок) варенные-переваренные, купленные Анастасией Савельевной на не так давно появившемся в Москве «кооперативном» рынке у Рижского вокзала, за бешеные сто рублей, самопальные джинсы.

– Неси скорее все свои вещи! До утра высохнут, не волнуйся! Давай все постираем! – потребовала Катарина. – Не переживай! Маму мою даже залпом из пушки не разбудишь! – засмеялась она, увидев вопросительный взгляд Елены, зондирующий потолок.

Катарина выдала ей сумасшедшую детсадовскую ночнушку – до полу (только колпака не хватало!) и заставила опять бежать наверх переодеваться и принести «всё-всё-всё!».

На обратном лету вниз Елена чуть не навернулась на лестнице, босо наступая на полы своего карнавального одеяния, и чувствуя, что ее окончательно замаскировали под баварскую идиллию – и встречена была виновато щурившимся Бэнни – он по-дельфиньи вскрыл носом дверь из Маргиной спальни и улыбался всем телом, смущаясь, что проспал взлом дома. Вместе с этим мохерчатым кортежем сбежала в подвал и вручила Катарине в руки, поочередно, как из мнемонической картотеки: и цыплячью желтую сорочку, которую конечно же срочно хотелось отстирать от дискотечных объятий Моше; и фланелевую клетчатую лиловых тонов рубашку – на рукав которой наматывала сопли и слезы, сидя в монастырском саду с Франциской; и ностальгический прибалтийской малиновый джемпер со странными, нечитаемыми, выглядевшими как грузинские иероглифы, резиновыми буквами на пузе – в которой была на первом съезде «Мемориала», чуть больше года тому назад.

– А где же твоя остальная одежда? – взъелась на нее Катарина, явно не представляя, как можно было приехать на две недели с двумя рубашками, и одними джинсами в запасе.

Подумав, Елена совершила опять восхождение в свою спальню и нехотя притащила еще и обе схороненные на радиаторе футболки, которые кой-как выстирывала каждый день и сушила в ванной, перед тем как утром снова надеть.

– И всё? – осталась опять недовольна Катерина. Никак не веря, что это весь, существующий не только здесь, в Мюнхене, в сумке, но и дома в Москве, актуальный гардероб.

Размаяно ловя губами дым пепелеющей чайной чашки, и опираясь рукой на ненадежно вибрирующую стиралку (взбесившийся телевизор с ночной программой о мыльной пене), Елена слушала про то, как много детей Катарина родить хочет сразу же после школы – четырех, а может быть даже пять, но что Мартин, кажется, не тот парень – детей вообще не хочет, или ну ма-а-аксимум одного-двух, но он ведь хороший, и бросать его жаль, и жизнь покажет, и так далее.

И от этих разговоров подвешенные вверх тормашками ужасные штандарты – тушки доброй полсотни семейных джинсов разных пород, сушащиеся по дальнему периметру амбара – казались неприятно утрированным, кроличье размноженным количеством ее сегодняшней покупки – страшной, тошнотворной, лезущей из ушей, пародией на то, что ей ненароком купить захотелось.

На следующее утро Катарина, вся какая-то просветлевшая после их совместных лунатических прачечных вигилий, едва заслышав остервенелый крик будильной совы, постучалась и всунулась к ней в дверь: была она уже в своей песчано-замшевой приталенной, похожей на Мартинову, куртке; сияла коленками из свежих, но абсолютно идентично рваных на тех же самых местах, да еще и на ляжке, парадных джинсах и драной же, моднейше простроченной вокруг дыр беспорядочным узором желтых швов алой рубашке с высоким воротником, выпущенным на куртку; и, готовясь бежать выгуливать Бэнни, держала наперевес собачью сбрую и еще какую-то цветастую машинерию и парфюмерию.

– На! Вот я тебе кое-что принесла, для укладки! Ты сказала, у твоей подруги день рождения!

Елена слепо подбрела к ней, страшно удивившись собственному вяло тянувшемуся под головой длинному и худому остову, спеленутому в ночнушку, и получила в руки розово-перламутровый пластмассовый флакончик, приятно насквозь прозрачный, так, что было видно, как длинный пластиковый хоботок внутри черпает жидкость, чтобы ее потом выплюнуть через носик спрэя; а также старый Маргин фиолетовый фен с круглым рогаликом с дырками для горячего воздуха, на который можно было закручивать волосы.

– Это – пенка. Ее нужно на мокрые волосы! – заботливо и счастливо проинструктировала ее Катарина, многозначительно, с намеком, поддернув при этом вверх бровями, как будто за произнесенными словами и предстоящими цирюльными церемониями скрывался еще какой-то, таинственный, смысл; и попятилась задом, прикрывая за собой дверь, с уморительным выражением «Ну, не буду, не буду будить!» на лице: как будто бы открутила картинку назад, и как будто бы она только что эту дверь приоткрыла, и как будто бы с Еленой еще и не говорила, и как будто бы вновь боялась помешать ее сну.

Круто заваривая себя в бабл-гамовой пенистой ванне, как чай, Елена с холодком стыда думала о том, что не привезла сюда для Ани никакого подарка. Не потому что не помнила – а потому – что как раз наоборот – помнила, думала-думала – и так и не сочинила.

Сама Анюта обладала каким-то невероятным, вызывавшим в Елене жгучую зависть, вдохновенным, и вместе с тем крайне практичным даром: каждый раз, до дня рождения Елены, Аня весь год запоминала какие-то мельчайшие проговорки подруги, наматывала их на длинный хитрый еврейский секретный китовый ус – становившийся месяц от месяца все более и более сжатой пружиной – и потом – раз! – распрямлялся – и вот на тебе – на день рождения преподносилась книга или альбом по искусству, которые Елена однажды мельком с вожделением упоминала при Ане с полгода как минимум тому назад. Так что кончалось тем, что в каком-нибудь декабре, говоря взахлеб о своем любимом чародее Одилоне Рэдоне, Елена вдруг обрывала себя и с хохотом умоляла: «Только это не значит, Анюта, что ты теперь полгода будешь искать для меня его альбом! Ты все равно в совке ничего не найдешь! Не вздумай! Иначе я вообще не смогу при тебе упоминать ничего, что мне действительно нравится!»

Выскочив из пенной волны и оставив на кофейном кафельном берегу мокрые островитянские следы, она высунула мокрую башку через круглый слуховой иллюминатор и подставила волосы оранжевому фену солнца, взахлеб слушая вызванное ее появлением задумчивое «Угу? Ты что тут? Ты-ы чего? Ого!» и, пытаясь унюхать в тревожном весеннем воздухе хоть что-то, кроме забившего нос бабл-гама, она жадно взмешивала взглядом залитые солнечным сиропом кипарис, можжевельник, кривенькие яблоньки, Маргу в стеганом кипящего масла халате, дожевывающую огрызки морковки за медленными кроликами – и тут Елена с блаженным пораженчеством почувствовала, что тягаться со всем этим нечаянным, нагрянувшим вокруг подарком она даже не посмеет.

Выжрав, на радостях, половину Катарининой пены для волос, и уложив локоны на фенный единорог таким крутым завитком, что даже вчерашняя хохотушка из фургона с допотопными бигудями бы позавидовала; а потом прочесав их намоченными пальцами до приятного влажноватого вида, Елена спохватилась: вся одежда-то – в подвале! Нацепила поскорей со скандалом отвоеванные ночью у Катарины, без стирки, тугие жесткие новые джинсы, обвернулась в полотенце под мышками, и, готовясь к кроссу вниз, распахнула дверь в комнату – и обнаружила у кровати коротенькую праздничную стопку ее выглаженных, еще теплых от утюга, сорочек, маек и джинсов, принесенных, видимо, Маргой, тайком, под звуки родного фена. Скомандовала себе: «Але! Хоп!» – и пронырнула головой сначала в узкое горлышко футболки, а затем в горящий обруч воротника малинового джемпера, – после которых тщетно уложенное градуированное каре моментально забыло всякую дрессировку и выглядело опять дикой львиной гривой.

Высекла на бегу из домика, по этажам, как из музыкальной шкатулки, местами знакомые мелодичные звуки – местами хриплые окрики:

– Наа-я! Орррррошэнсафт!

– Вос из?!

И, дохлебывая оранжевую бутылочку, вылетела в сад – на удивление парной, после ледяной ночи, словно как раз вчерашней ночью у природы, которую лихорадило, счастливо миновал кризис.

И на улице, пока они спринтовали с Катариной к школьному автобусу, и в автобусе, где Катарину поджидал с холодными политкорректными поцелуями человек-ящерица в одинаковой с Катариной вымороченной куртке, и потом – в школе, где в фойе перед круглой лобной сценой уже собралась любопытствующая толпа, а Аня, вусмерть смущенная тем, что из ее дня рождения устраивают эдакое кирикуку («Пусть немцы видят, как мы дружно друг друга поздравляем!» – назидательно приговаривала Анна Павловна), бросилась к Елене, в шелковой креветочной днёрождёванной кофточке с резным воротничком, в фейерверке юбки по колено, и с бордовой катастрофой на лице – везде, везде, вне зависимости от настроения и декораций, всё так же навязчиво, как и в ванне, разило бабл-гамом – пока Еленане сообразила, что Катаринино зелье для волос запашок имело ровно такой же, как и ее банная пена, только еще более концентрированный; и смешно было, что волосы пахнут чем-нибудь кроме чистых волос. И вдесятерне смешным казалось то, что вокруг нее вдруг зримо материализовался – в издевательской галантерейной насыщенности – фоновый запах туманностей ее ванных фантазий.

На сцене уже красовался Матвей Кудрявицкий: подкручивал гитару. Елена заметила, что на нем – новые джинсы и джинсовая рубашка.

– А я вчера сразу в Ка-ка-кайфхоф вввернулся! – заорал Матвей, завидев ее. – Ка-ка-ка-как только ты ммменя бббросила, сел в Эс-Баан, потом сижу дддумаю: да-дайкая я ку-ку-ку-ку-плю хоть что-нить, все равно ч-ч-чего! И ве-ве-вернулся! А та-там на ра-ра-распрадаже у-у-у-урвал. П-п-п-ришлось п-п-ятый раз один б-б-билетик п-п-п-робивать на об-братном п-п-п-пути! – объяснил Матвей, заикавшийся, по привычке, в школе всегда на порядок длиннее и обстоятельнее.

В гимназические двери вбежала запыхавшаяся, накрашенная в хохломской гамме и с расфуфыренными кругляшками авроидной прически, Лаугард, со злополучным расписным платком на плечах – ей Анна Павловна поручила выступать вместе с Кудрявицким.

Анна Павловна уже долбила, как дятел, указательным пальцем собственные часики на серебристом металлическом браслетике:

– Скорей же! У них же уже уроки сейчас начинаются!

И Кудрявицкий, выразительно вперив в Аню со сцены актерски-влюбленный взгляд, затянул, «Гори, гори, моя звезда!». Пел он на удивление музыкально и ровно, летел словно на коне, гладко перепрыгивая через все кочки согласных (так что не понятно даже было, с какого это бодуна речь его запиналась, когда ходила пешком). Бойкая Лаугард подхватила романс, чудовищно фальшивя и подвывая.

Аня, мучительно стесняясь – не ясно перед кем (остальным-то шло все в кайф) – за все происходящее, отводила взор куда подальше, в самую дальнюю стену – а именно – к явно давно привлекавшему ее буфету.

Чернецов, которого на сцену не пригласили, вдруг начал подыгрывать из толпы на своей гитаре, витиеватым контрапунктом импровизируя.

Анна Павловна закатывала глаза и клялась удавить этого гада собственными – вот этими вот самыми! – нежными ручками, как только вернутся в Москву.

После блиц-концерта, немцев позвали выпить за Анино здоровье – в ту же самую, светлую, классную комнату, где на прошлой неделе давали интервью: класс, казалось, все еще пах мохнатым микрофоном.

На двух сдвинутых партах расставили сиротливые белые бумажные прессованные стаканчики. Бедной Ане, по просьбе Анны Павловны, пришлось тащить с собой из Москвы пару бутылок шампанского, и вот теперь она обходила каждого и, заливаясь краской стыда, по капле разливала в бумажные мензурки гомеопатию. Дьюрька, щеголяя непонятно откуда взявшейся гусарской ловкостью, откупоривал для Ани вторую бутылку. Таша озорно охотилась на него глазами, закусив между зубами собственный согнутый указательный палец, и с силой этой наживкой дергая, как будто помогая Дьюрьке вытаскивать пробку. А как только беззвучно заклубися белый дымок над обезглавленной бутылкой, Таша салютовала Дьюрьке, растряся руками свое ровное каре и вскинув растопыренные кисти вверх.

– Это ж надо же! А я еще этому прохвосту Чернецову в Москве хотела доверить бутылку шампанского! Думала – к нему в сумку положить, чтобы Ане помочь! – тихо гундосила себе под нос стоявшая у окна в своем обтягивающем сером свитере под горло и длинной шерстяной серой юбке Анна Павловна, раздраженно открамсывая вощеный бордюрчик стакана пальчиками, и в ритм злости лупила носком перекрещенной ноги по паркету. – Ц-ц-ц! Вот бы вляпалась!

Хэрр Кеекс, с растерянным видом, правой пятерней поскрябывая свою бороду, словно надеясь надыбать из нее первобытным методом трения какую-то недостающую информацию, торчком возвышался посреди текучей пластической композиции учеников – шампанского не пил, и вместе с Еленой праздновал Анин день рождения всухомятку: лишь инкрустированными алмазами соли зэммэлями.

На Кеекса Анна Павловна тоже все время злилась и прямо за его спиной бурчала, что он вечно всё забывает, не способен ни на чем сосредоточится и ничего как следует организовать – «вон, в Дахау из-за него не поехали!»

На субъективный же взгляд Елены, Хэрр Кеекс был даже более чем годен к жизни: вот, например, только что принес и тихо вручил ей в громоздком белом канцелярском конверте А4 толстую подборку ксерокопий оперативно откопанных им где-то архивных газет со статьями про теракт на Олимпиаде-1972, и отксеренный откуда-то кусок про операцию возмездия; Елена была потрясена, что этот аутичный человек исхитрился не только запомнить, но и с академичной дотошностью аккуратно исполнить ее просьбу – с которой Елена мельком, и, положа руку на сердце, без малейшей надежды на успех, обратилась к нему еще после первой же обзорной экскурсии по Мюнхену. И Елена теперь сразу засунула торчком, как холодное оружие, свернутый трубой конверт в сумочку на боку и алкала поскорее дожить до ночи и почитать.

А на все Еленины изумленные слова благодарности Хэрр Кеекс с апломбом, по слогам, внятно и с расстановкой приговаривал, задумчиво скребя бороду:

– Ни за что! Ни за что! – безнадежно путая русские отрицательные частицы и имея в виду «Не за что!»

Воздвиженский, в своем мохнатом щенячьем свитере, вдруг нежно материализовался из ниоткуда, из небытия толпы, рядом с Еленой – вызвав в ней на расстоянии тактильную шерстяную волну тепла; и, смущенно бубня, предложил ей сходить завтра вместе прогуляться по Мюнхену.

– Мы с Ксавой придем вместе. Мне неудобно его оставлять. Ты не против? Давай встретимся на Мариен-платц?

– Свидание? – с наигранной иронией, заедая зэммэлем собственное смущение, громко осведомилась Елена. – Гони телефон. Я вам вечером звякну и договоримся. Я еще не знаю своих планов.

Ровно в тот же миг Дьюрька подскочил к ней и запросто с силой дернул пальцем за джинсовый карман на ее заду:

– Какое совпадение! Мы тоже вчера с моими немцами мне новые джинсы приобрели! Классные! Уже вторые! Мои немцы унюхали, что от моих самодельных варёнок страшно воняет! Вот они меня и повели в Карштадт. А вчера они увидели, что я новенькие-то джинсы аккуратненько в сумку припрятал, а старые опять надел – и повели меня опять в магазин, вторые покупать, чтобы я новые не жалел!

Взглянув на Дьюрьку, Елена с изумлением обнаружила на нем все те же, самодельные варёнки.

– Что я, дурак, что ли? Я и вторые в сумку спокойненько сложил… – без малейшего сакрального замешательство по этому поводу тут же прокомментировал Дьюрька.

Вместе с Дьюрькой обводя взглядом дотошно вылизывающую шампанское из стаканчиков русскую компанию, они обнаружили, что с противоположного конца стола стоят в однояйцовых широких банановых обновках Резакова и Гюрджян.

– Короче: джинсы распространяются как ветрянка, – захихикал Дьюрька. – Мы теперь от немцев отличаемся только тем, что у нас нет дырок на коленях.

– Как ты думаешь, Дьюрька: слово зэммэль произошло от слова зэмелах? – дурачилась Елена, выедая зубами из булки кристаллики соли.

– А что такое зэмэлах? – на серьезном глазу переспросил Дьюрька.

– Позорище ты мое! – с любовью обняла его Елена, точь в точь, как давеча на Мариен-платц, когда он искал на статуе даты жизни Богородицы.

– Что ты надо мной потешаешься?! – отпихивался и возмущался краснеющий Дьюрька. – А чем тебя немцы дома кормят, интересно? Раз ты не жрешь нифига колбасы!

– Грибами!

Прихлебывая, щурясь, пузырящееся шампанское (долитое ему, по большому блату, Аней в тройной дозе – за нее саму и за Елену), Дьюрька возмутился еще больше:

– Как, грибы?! Какая же ты вегетарианка после этого?! Ты разве не знаешь поговорку?! У нас в Рязани – грибы с глазами! Их едят – а они глядят! Нет, я положительно не вижу ни логики, ни смысла в твоем поведении! – все больше раззадоривался Дьюрька. – Как только наконец-то жратва кругом появилась – ты жрать перестала! Ты, что, на просторах голодной родины аскетизмом не могла позаниматься?!

Елена, вместо продолжения препирательств, чмокнула ег в румяную щеку.

Дьюрька, краснея, и сердясь, не понятно на что, и подозрительно посматривая на Воздвиженского, откатился с радушным поздравлением к Ане:

– Ну что, старуха?!

Еще не успев отойти от шока из-за феноменальной отваги Воздвиженского – готового завтра свалить из школы, и не постеснявшегося назначать ей свидание, Елена ухитрилась тут же проделать еще более восхитительный трюк – который ни в один из предыдущих дней, несмотря на все ее старания, ей не удавался: когда все расходились после аперитива на занятия, тайком уговорила Аню сейчас же сбежать со всех уроков – в честь дня ее рождения.

– Подожди-подожди… А вдруг?… – упиралась уже у самых дверей Аня. Но Елена уже тащила ее вон из гимназии, под руку:

– Никаких разговоров! Сейчас зайдем в кафе, выпьем чаю и наконец-то отпразднуем твой день рождения по-настоящему!

У Фердинанд-штрассэ ждал, как будто как раз только их, автобус.

– А что, если нас сейчас в автобусе водитель спросит, что это мы так рано делаем на улице? В гимназии ведь еще уроки… – робко проговорила Аня, влезая в теплый пестро-бордовый плюшевый салон.

– Ты что с ума сошла?! У тебя день рождения! Забудь обо всем! Аня! Что за рабство! Видишь – кнопочка на дверях: любая остановка – по требованию пассажира! – дразнила ее Елена, придерживая указательным пальцем красную кнопку «стоп» на алюминиевой перекладине.

И тут вдруг, когда автобус пронырнул под грохочущим железнодорожным полотном, и въехал в десертную, подарочно-коробочную часть городка, Аня, наконец, оглянулась по сторонам, расслабилась и разулыбалась:

– Эх, я рада, что нас хотя бы танцевать не заставили… Вообще-то я не прочь была бы зайти в какой-нибудь спортивный магазин – купить себе ракетку для большого тенниса: мы с мамой решили, что я здесь должна ее купить.

Спортивный подвернулся прямо рядом со станцией, в самом начале центральной улицы.

– Так поедем лучше прямо сейчас в Мюнхен – и выберем там тебе хорошую ракетку! – тянула ее к электричкам Елена.

– Ну… Зачем? – мямлила Аня.

И за это ее смиренное «Ну, зачем?» – Елена уже ее чуть не убила. Потому что в интонации этого вечного Анютиного «Ну, зачем…», Елене парадоксально, но явственно слышалось эхо Ривкиного «Мне позволили стать учительницей» – после того, как директор парткома подсидел Ривкиного отца, оклеветал его – чтобы обворовать, засунул в тюрьму по ложному обвинению, добился высылки всей семьи из Москвы и радостно вселился в их квартиру на Чистых прудах, – этот кошмарный, возмутительный, смиренный тон «Ну, зачем?» или «Мне позволили» – как залог того, что подонки вечно и безнаказанно будут управлять Аниной и Ривкиной жизнью, а Аня и Ривка – прекрасные, добрые, тонкие, умные, человечные, достойные царств, Аня и Ривка, которых весь мир не стоит, вечно будут приниженно благодарить правящих паскуд за то, что их хотя бы не сгноили в лагерях и «позволили» жить.

– Что за гнусная приниженность?! Аня?! Вот из-за этой твоей приниженности в стране сволочи и сидят у власти и унижают всех остальных! – орала на нее Елена – и тут же расхохоталась – сообразив, как абсурдно звучит мелкий, в сущности неважный (подумаешь – ракетка!) повод для продолжения вечного их с Аней спора, – и добавила: – Да наплевать на ракетку, наплевать на всё материальное вообще! Я же о внутренних вещах говорю! Ракетка – просто как наглядный символ! Я же о принципе главного выбора в жизни говорю!

– Уверяю тебя: в этом магазине – точно такой же выбор. Зачем ехать в Мюнхен? – злобилась и упрямилась Аня. – А если ты не прекратишь безобразничать и скандалить, то я вообще немедленно развернусь и уеду обратно в школу.

– Ага, ты еще в Москву прямо сейчас от меня уезжай! Нет, меня просто возмущает твой принцип! Что значит «скандалить?» Аня? Скандалить – это у тебя значит пользоваться чем-то, чем ты пользоваться вправе! Почему даже сейчас! Даже в таких мелочах! Даже когда ты в другой, свободной стране! Даже сейчас, когда у тебя есть возможность выбора – почему не сесть и не доехать до центра Мюнхена?! Почему не зайти в магазин с максимальным выбором – а осесть где ни попадя? Что за злонамеренная провинциальная убогость! Это же твоя жизнь! С какой же стати профукивать жизнь на первое, что попадется у обочины?!

Ругаясь, дергая друг друга за руки, они чуть не выбили – вовремя перед ними разъехавшиеся – автоматические стеклянные двери – принявшие их безо всяких разговоров в нарядный мир с оркестровыми рядами музыкально настроенных ракетных струн и колониальными плантациями цитрусовых теннисных мячиков.

– Gr Gott! – зазвенели колокольцами продавщицы. И Елена разом забыла про все свои нотации.

В течение великолепного получаса, Аня послушно, как ее просил инструктор – молодой импозантный брюнет, старомодно подстриженный под Кэри Гранта, – расставляла ладонь, клала на нее упругую пружинистую струнную щеку ракетки и, не меняя угла, вела рукой дальше по рукоятке, пристраивая ракетку так, чтобы она вросла в руку и чувствовалась как продолжение тела, и потом перехватывала, взвешивала, замахивалась, примеривалась, – и в результате, то ли устыдясь выговоров Елены, то ли просто зачарованная воплощением собственной мечты, выбрала и купила самую дорогую из имевшихся, и подходившую ей как влитая, модель.

А еще через несколько минут Аня с Еленой сидели в залитой солнцем чайной напротив, уже напрочь забыв о ссоре: Аня любовно поглаживала свой теннисный альт в темно-ртутном чехле на молнии, приставленный между ними на почетное место на диванчике; и обе, вдыхая умопомрачительные ароматы из тут же жарко зевающей каменной булочной печи, затаив дыхание, следили, как коротенькая сдобная тетушка с выпирающим красным подбородком (как будто ее за него держали пальцами, пока лепили остальное лицо) из-за прилавка музыкально напевала новому посетителю: «Мармеладэ?» – как до этого, только что, пропела Ане – а увидев мечтательно-утвердительное потепление ее глаз, извлекла из-под прилавка уже знакомый Елене габаритами и акварельной пестротой сундук с джемом, и Аня робко мигнула наугад в приглянувшийся ей глазок; и теперь перед ними истекали – приторной краской начиненные до отвалу – избранные горячие булки – и дымился чай.

Пока они уминали свежий хлеб с джемом, в гости к сдобной булочнице, заперев собственную лавку напротив с соблазнительной вывеской «Мясо. Колбасы. Сосиски. Мясники в пятом поколении», заявился небритый мясник в желчного цвета спортивной куртке и землистой бейсболке; сидел долго, ничего не заказывая; елозил на высоком скрипящим под его грузным гузном четырехногом темно-коричневом стуле с короткой спинкой и многочисленными перекладинами для ног, куда он беспрестанно напрасно пытался угнездить пятками свои дутые бахилы; и, улучив момент, когда булочница была свободна, облокотился на прилавок колбасами локтей и принялся хмуро хвалиться ей, сколько денег он сделал на прошлой неделе; она же в это время кокетливо затяжным движением развязывала крошечными пальчиками и снимала с себя чуть испачканный джемом фартук, обнажая одновременно и черную блузу с треугольным вырезом, и, в сдержанной улыбке, верхние зубы, которые не влезали у нее под верхнюю губу, и она аккуратно ставила их на нижнюю. И вдруг – после мясниковского мечтательного: «Ну вот…» (с вопросительной паузой), – булочница резко дернула губу, и ушла в подсобку, по дороге развязывая сзади длинную бордовую льняную форменную юбку, с нахлёстом запахивавшуюся вдвое. И тут же выслала вместо себя к прилавку подмену – молоденькую симпатичную практикантку с толстыми лодыжками – корректно спросившую у мясника, что же он желает заказать. Бочоночно-лодыжечной молодухой мясник, по загадочной причине, категорически не интересовался. А сама его убежавшая старая зазноба вдруг так громко хохотнула из подсобки с какой-то невидимой товаркой, что мясник с досадой вздохнул, сполз с кренящегося насеста, и нехотя косолапо поплелся к двери; обиженно звякнул на прощанье входными колокольчиками стеклянной двери; перешел в два размашистых шага переулок; и возвратился к труду праведному, отпирая кровавую лавку.

Булочница же через минуту выскочила из подсобки уже черном фасонном макинтоше с широкими взбитыми ремешками на плечиках, и с болтавшейся на золоченой цепочке по диагонали кокетливой миниатюрной красной сумочкой – в форме то ли чересчур упитанного сердца, то ли…

– Замолчи сейчас же! Ну не порть аппетит, подруга! Вечно ты со своими неуместными ассоциациями! – зашикала на Елену Аня со страшными глазами и с отваливающейся, переполненной джемом и не дожеванным хлебом, челюстью.

– Не волнуйся, она же все равно по-русски ни слова не понимает! – оправдывалась Елена.

Ничего по-русски не понимавшая малорослая пожилая мясницкая пассия выскочила за дверь и убежала в неизвестном направлении, рассекая по-утреннему влажную панель на плоских черных лодочках, взбивая на ходу микроскопически короткими сдобными пальчиками с яркими каплями джема на ногтях мелированные перья налаченной причёски, и даже ни разу не оглянувшись на плотоядно пожиравшую ее глазами застекленную мясную лавку напротив.

Зигзагами бороздя центральную улицу (черенки подростков-клёнов на которой выглядели в солнечной подливке гораздо храбрее, чем вчерашней ледяной ночью), Аня и Елена забивались в каждую со звоном и старомодным приветствием отверзающуюся у них на пути стеклянную лузу лавочек.

Признавшись Анюте, что во время похода с Маргой в супермаркет, из-за некоего эсхатологического ужаса перед фабричными просторами этого ангара для жратвы, позорно оттуда сбежала, – Елена предложила ей сейчас же вместе произвести рисковый аттракцион: зайти в небольшой, вменяемых, человеческих размеров, продуктовый.

– Ну… давай… попробуем… – с опаской согласилась Аня.

Пристроились за танковой дивизией благонадежной престарелой дамы в светло-бежевом плаще и смешных по-стариковски наглаженных, со стрелкой впереди, джинсах, при ходьбе топорщащихся и подпрыгивавших как на манекене, таранившей перед собой огромную металлическую телегу. Мимо проходил лукаво улыбающийся им луковый хлеб, и уже откровенно хохочущие над гастрономическими невеждами длинные гиппопотамы вайцэнмишброта, и фоллькорнброта, и крустэнброта, и заатэнброта, и кюрбискернброта, и саркастический меэркорнброт.

Читали названия и с трудом пытались подобрать неведомый в физической жизни русский эквивалент.

Тормозили и робко трогали и нюхали более-менее переводимые хлеба в суперобложках и целые непереведенные новеллы на бесконечных нечитанных стеллажах сказочных безымянных яств.

И вместе заново искали и прилаживали слова к давно не существовавшим в Москве предметам. Или – наоборот – с радостью ученого архивиста опознавали предметы, от которых в России оставались только имена – корешочки, бирочки – в кладовых картотеках старых дореволюционных и эмигрантских романов.

А уж когда дошли до тактильного и обонятельного чтения главы сыров, Анюта не выдержала и рассентиментальничалась:

– Я себя чувствую прям как в чудом уцелевшей при пожаре Александрийской библиотеке еды! – съязвила она со сладким вздохом. – Какой роскошный выбор сыров! А вот этот, этот – ты понюхай только… – наклонялась Анюта над открытой витриной – прицелившись к самому зеленому и вонючему.

– Анечка, можно я тебе куплю вот этого сыра – и это будет мой тебе подарок на день рождения?! – в восторге переспросила Елена.

– Ну, зачем… Я ведь уже позавтракала… – с категоричной физиономией проронила Аня – и от приглянувшегося сыра моментально отвернулась.

В очередном приступе ругани выкатились на улицу и свернули в узенький, размером с ручей, проулок – с раскрашенными – как будто мелками – домиками по обе стороны – причем на каждую семью мел явно раздавали разного цвета.

Через дорогу продавались крашеные лакированные самодельные скворечники – с аккуратной надписью «Bed & Breakfast» над кругленьким влётным окошком.

Умиляла немыслимая для России недоросль заборчиков – все без исключения изгороди в городке не уродились выше, чем по колено, через них не то что перепрыгнуть, а перешагнуть-то ничего не стоило.

Выгуляли неожиданно к городскому кладбищу. Крайне компактному – размером не больше супермаркета. Кладбищенская ограда оказалась хотя и чуть повыше, чем заборчики коттеджей, но надгробных плит и крестов не скрывала.

На центральных воротах красовался огромный знак: «Въезд на велосипедах запрещен».

А чуть пониже была прибита на колышке табличка расписания работы кладбища, с наисложнейшими арифметическими ухищрениями: по четным будним дням с октября по апрель кладбище работает – с 9.15 до 15.00, по нечетным будням дням с апреля по сентябрь – с 8.15 до 16.30; с выходным в каждое первое и третье воскресенье месяца; и даже с перерывом на обед – который, судя по Анютиным часам, как раз сейчас на кладбище начался.

– Иными словами, шансов попасть на Ольхингское кладбище у нормального человека, слава Богу, практически нет, – мрачно прокомментировала Аня.

Обошли кладбище. По всему периметру их в припрыжку провожали любопытные зеваки-скворцы. И, только было загуляли по уже откровенно дачной разнеженной улице из желтых домиков, исповедующих позднего Ван Гога – с блаженно напряженными ветвями груш и магнолий, тянущими к солнцу, как к зажигалке, свечки почек, вырывающимися далеко за условно отгороженные границы сада – как тут же угодили в объятья гранитной мастерской, все пространство вокруг которой было заставлено черновиками могильных памятников. На этих могильных анонимных болванках, заготовках впрок, мастер по граниту беззастенчиво то и дело повторял один и тот же излюбленный графический оборот: крест, обведенный сгущающимися к центру концентрическими кругами, и похожий в результате из-за этого скорее на огромный оптический прицел. А на нескольких, видимо сердечно полюбившихся лично самому художнику, особо эффектных модернистски перекособоченных плитах, он даже заранее, чтоб два раза с дивана не вставать, уже выгравировал бессовестно приглашающую дату смерти: 199. – оставив окончательную единицу на усмотрение владельца.

– Слушай, что-то мне уже поднадоела эта тематика! – надув щеки, пошутила Аня, – пора делать ноги отсюда! Давай опять на главную улицу выберемся!

Зацепившись взглядом, как за стрелку компаса, за шпиль ольхингской церкви, быстро выбрались на центральную площадь.

У светофора, на абсолютно необитаемой узкой яркой улице, явно был просто нервный тик: мигал в полную пустоту.

Но Аня потребовала, чтобы они нажали на огромную, как для дебилов (чтоб невозможно было не попасть кулаком) охряную клавишу, размером со слиток золота – с примитивистски нарисованным двуногим – и мариновались еще минут пять. Ожидая от нервного дальтоника-светофора весны.

– Не смей переходить на красный, подруга! – хватко придерживала ее на переходе, оттягивая за джемпер сзади, Анюта – и опять уже заранее делая свою фирменную свирепую физиономию. – У немцев так принято. Жди.

Пока не убедилась, что светофор просто вышел из строя – и зациклился на краснухе и желтухе.

– Давай зайдем? А? Пожалуйста! – тянула уже Елена Аню, едва перебежали, за рукав, внутрь розово-желтой неоготической кирпичной кирхи: уже, впрочем, предчувствуя, что сейчас опять разразится скандал – если она услышит очередное: «Ну, зачем…»

Но Аня по-простому сказала:

– Ты иди, а я тебя здесь снаружи подожду. Мне неловко как-то внутрь церкви заходить. Я же в Бога не верую. Когда с экскурсией, со всеми – это нормально. А так…

Внутри, у двери, через которую вошла Елена, распятие показывало крестные муки с такой невыносимой правдоподобностью, что все входящие горожане здесь же падали на колени. Еще мучительней, еще чудовищнее, еще в сто крат более физически ощутимо – еще реальнее, чем даже в мюнхенской Фрауэнкирхе – видны были по всему телу увечия от римских хлыстов флагрумов со свинцовыми наконечниками. И с убивающей буквальностью сразу в твоем же, живом, теле чувствовались и разрывающиеся альвеолы легких, и удушье, и вздутые вздыбленные ребра, и необходимость каждый раз ценой нечеловеческой боли подтягиваться, чтобы сделать вздох, и вот-вот готовое разорваться не выдерживающее сердце.

Елена встала у песчаного стола с горящими свечами, которые боялась потушить брызнувшими из глаз слезами,и, раз увидев распятие от входа, больше не смела даже поднять на него глаза.

Простые парафиновые свечи зарывались пятками в песок. Который напоминал сверху то ли кофейную гущу, то ли лунный пейзаж с кратерами и выгоревшими дотла жерлами вулканов, с загадочными, рукотворными, начертанными на песке чьим-то молящимся перстом, знаками – о происхождении которых ученые-астрономы долго потом будут спорить, разглядев в свой телескоп: какие приливы и какие ветра их запечатлели.

Глаза долу, так и дошла в гораздо более жизнеутверждающий алтарь.

Нарядная кафедра под деревянным палантином. Деревянный потолок, как тетрадь в клеточку, расчерченная деревянными балками. Медузообразное солнышко на кобальте деревянного неба. И крошечная трещина над алтарем прямо по центру, через которую с чердака – уместный луч.

И веселые яркие псевдороманские комиксы, в таитянской гогеновской цветовой гамме, с новаторской флорой и фауной, бредущей вразброд, покачиваясь, по барханам: пальмы с пропеллерами; вол, который, похоже, не знал, что делать с наличием у него и копыт, и крыл, и поэтому предпочел за лучшее почтительно лежать у престола с письменами в зубах, и поддерживать собой золотую мандорлу; орел, размером с болотную цаплю, сидящий на летящем папирусе, как на ветке дерева; и Ангел с телетайпной лентой, принимающий телеграмму настолько длинную, что он и сам в ней слегка запутался левой стопой. Лев же, страшно похожий на немецкого медведя, просто листал в руках лубок и улыбался. Пара Архангелов с экспрессивной пластикой и оливковыми тромбонами дежурили по углам. На ближайшем к апсиде арочном перекрытии то ли пастухи, то ли рыбаки, то ли мужи без определенной профессии, танцевали хаву-нагилу и откровенно указывали руками на Виновника своего торжества в алтаре. А по краям, спеленутая в саваны и накрепко повязанная, молодо выглядящая братва уже с задором выбиралась из гробов и высвобождалась из пут.

Каждые полминуты, как по солнечным часам, сзади звякала монетка – прихожанин, забежавший на пути, преклонял колени, зажигал свечку на песке, молился – и выбегал дальше по своим делам, насквозь, через дверь противоположную.

С завидной регулярностью позади раздавалась и тоненькая мелодия, как из музыкальной шкатулки. И Елена все никак не могла понять, откуда это. Отсчитав обратно полсотню длинных мореного дуба скамей с прагматичными медными вешалками для сумок, подставкой для колен, обитой вишневой клеенкой, и коротко стриженным ковриком на сидениях – и увидев, наконец, источник музыки, Елена в секунду вынеслась за Аней.

Та, усадив на скамейку вместо себя свою теннисную ракетку и удобно облокотив ее на спинку, уже преспокойненько болтала у обочины с немецкой семьей (жена, муж и сын лет пяти, с широкими, славно раскатанными скалкой во все стороны лицами, запыхавшиеся, все в одинаковых, серых с розовым, облегающих спортивных костюмах с желтыми лампасами по бокам, спешившиеся с велосипедов); Анюта, со знанием дела, с удивительной наглостью и уверенной жестикуляцией объясняла местным немцам, как куда-то проехать.

– Анюта! Побежали скорее! Там потрясающая игрушка! – Елена безапелляционно подхватила ее под руки и, как всегда побеждая упрямство подруги исключительно внезапностью, как какую-то упирающуюся недвижимость насильно вдвинула, наконец, ее в церковь.

В левом, дальнем от алтаря углу была и впрямь потрясающая музыкальная игрушка.

Для того чтобы увидеть действие, нужно было встать на колени на специальную деревянную подставочку и заглянуть во врощенный в стену ящик за стеклом.

Приготовились. Опустили монетку – и вдруг вспыхнул свет внутри ящичка: на игрушечной маленькой колокольне и в крошечной храмовой хижинке. Заиграла плинки-планк музыка. Распахнулась деревянная дверь – и из хижины выехал Спаситель с крестом на знамени, прямо как на картинах Уголино. Простолюдин у дверей почтительно снимал шляпу. Удобно сидящая на коленях крестьянка поднимала для благословения младенца. И Спаситель в развевающемся на ветру алом деревянном плаще благословлял всех (включая вынужденно коленопреклоненных, из визуального удобства, внешних зрителей), осеняя Своей алой раненой ладошкой.

– Как красиво! – шепнула Аня.

Они обе стояли перед игрушкой на коленях – и не глядя спускали из карманов всю имеющуюся мелочь – лишь бы мелодия не прекратилась.

– А ты заметила под колокольней звонящего Ангела? – в запале спрашивала Аня, не отводя глаз от темнеющего ящичка. – Он за веревочку дергает!

– Нет!

– Тогда давай еще раз!

И за любую, уже бессчетную монетку, волшебный ящик повторял всю мистерию еще и еще раз.

– А ты заметила мох, настоящий, на переднем плане?!

– А ты заметила, что когда Он выходит, – там, в хижине, видны две керамические лампы и лилии в горшочках!

– Да! И фотография Его мамы на камине!

И Аня снова была такой, какой Елена ее ужасно любила. Такой, какой она, в детском каком-то еще классе, подсмотрела ее в Новом Иерусалиме – вырисовывающей иконным пальчиком воображаемые картины на полотне грязно маслом крашенной пупырчатой варварской стены.

– Послушай, подруга! Ты знаешь, я никогда не лезу в твои дела, уважаю твой выбор и так далее… – заговорила Аня, как только они с ней вышли из церкви на солнцепек – таким елейным голоском, что было ясно: дальше собирается сказать гадость. – Но объясни мне, идиотке… – продолжала Аня, решительно вешая ракетку в чехле, подтянув за лямку, как ружье, на правое плечо. – Ну что ты в нем нашла?!

Елена изумленно вылупилась на нее.

– Да нет! Не в Нем! – смеясь, сконфуженно качнула Аня головой в сторону церкви. – А в Воздвиженском! Ну ведь жлоб жлобом! И зануда к тому же.

– Посмотрим, – с вызовом ответила Елена.

XII

Little 16-teen. В чужом кукольном кресле.

Я травлю себя вами.

Now. Und gerade hier. В южном монашеском городе. Пунцовом плюшевом кресле. Земле теплого воска. Фруктово-шоколадного фондю. Пчелиного пунша, на взлёте. И вертолета-фламбэ, уже в небе.

Я гружу вас через уши. Загрузочный диск – Music for the Masses. Дешевый депешовый каламбурчик. Разумеется, аккуратно для них.

Чудовищное игровое поле – атлас автомобильных дорог, выпрошенный у Марги из машины, пропахший бензином, и разворошенный сейчас на коленях: Мюнхен и окрестности – и дотронуться нефиг делать сразу и до олимпийских наростов, прищучив их большим пальцем – и, строго по конвенционному времени – резкий гусеничный шаг пиком среднего пальца – до военного аэропорта вот здесь вот, под боком, в минутах езды от супермаркета на Маргиной машине – в Фюрстенфэльдбруке – с вертолетом фламбэ на взлёте – нет, взлететь не успели – расстреляли и запалили заложников в вертолете прямо на взлетной полосе. Город еще не застывшего воска.

Я ввожу вас себе под кожу. Как вирус. Как CD в мерцающий посреди темной спальни межгалактический спейс-шаттл Катарининого музыкального центра – в летучую плавно вдвигаемую и выдвигаемую в невесомость лазерную подставку для чая – с которой так смешно играть светящимся ртутным пультом.

Катарина, изумившись наивной просьбе, аж взвизгнула от радости: «Ну конечно же у меня есть «Депеш»! Это же моя самая любимая группа!»

Непонятно почему вдруг, поднявшись к себе в спальню вечером, перед тем как крутануть выключатель и высечь свет, Елена вспомнила липкий шепот Моше в дискотечных потьмах – и, в приступе неясно откуда нахлынувшего самоубийственного мужества, тут же спустилась вниз, к Катарине, затребовала диск; и отправилась к себе наверх, с мрачной решимостью говоря себе: «Чтобы бороться с врагом, надо его знать».

Я гружу вас через уши. В гигантских наушниках, как тугой черный кожаный поцелуй коровы. В чужом пунцовом плюшевом кресле на роликах, куда ухнулась с разбегу с ногами и с головой. В южном монашеском городе, пахнущем бабл-гамом.

Здесь и сейчас.

Оррррошэн. Безусловно – звук резко меняет их вкус.

Зафт. С оттяжкой подъезжаю пастись к тумбочке, подтягиваясь к ее остову рукой, верхом на никем не убитой пунцовой корове с роликовыми копытцами, целующей меня в каждое ухо с гулким живым засосом «». Закатывающим конервы.

Klickt beim ersten ffnen. О, да. Проверено неоднократно.

– Сколько же ты можешь выпить этого литров? В день?

– В час!

Ледяная оранжевая лава – и горнило и дышло кожаных губ наушников – отливают ненужную, лишнюю, фальшивую золотую монету, где «DM» – заодно и марка, и депеш. Уходящая натура с умирающей. Кесарево с обеих сторон.

И – нет, моя апельсиновая дойная буренка – даже не дальняя родственница, и уж тем более не любовница самозванцу-быку, чья малярийная урина продается в советском гастрономе на Соколе с посмертной биркой «мандариновый сок» на ноге.

И из убитой плоти – одни белые грибы. С глазами. На них охотится теперь Марга по всем окрестным зупермарктам. Невозможно убить то, чему есть чем тебя видеть. Но ведь слепца тоже убить невозможно.

Я гружу себя вами.

Звуком.

Как, пожалуйста?

Я добываю себе антивирус. Я высекаю его лазером из мира, как из си-ди.

Загрузочный диск – Music for the Masses. Разумеется, для кого же еще?

Еще децл цикуты —

и прощай, Эльсинор.

Спеть тебе песнь, мой сладкогласый гусельщик-псалмопевец Давид, о погибших еврейских нейтрино, неуловимых мстителях?

I never tried to hide them!

Еще бы!

Еще.

Now.

Стыковка с тумбочкой.

И ксерокопии Кеекса уже залиты апельсиновым соком.

Now.

И русская закадровая речь, в проигрыше депеш мод, звучит издевательской подсказкой:

«В докладах рассматривается… В докладах рассматриваются… эволюция ядерных арсеналов…» – под гнилой вой миксолидийских сирен – не может быть, чтобы это они все всерьез?! Как можно любить вирус? Ведь не может быть, чтобы этот музыкальный запах гнильцы, этот звук разложения, этот намеренный надлом гармонии, с ублюдочной похотливо-ритмичной бессмысленностью – нет, они, должно быть, шутят – невозможно поверить, чтобы они это любили? И голоса чужого… – слушают, о, еще как слушают! Как, на каком языке им успеть ответить – с такой скоростью и внезапностью, чтобы они не успели заметить, что моего языка не знают, и чтобы поняли: их смысл, а не язык, невозможен – потому что не существует? Как, прикусив им, в отместку, мочку уха, вбрызнуть антивирус в их глухие сусанинские ушные лабиринты настолько быстро, чтобы они не успели выработать противоядия к противоядию?

Я закапываю вас себе в глаза из Кеексовых террористических пипеток.

И мелькают – ансамблем «Березка» – внятные знаки, которые террористам, в Олюмпиа-Центруме, после захвата израильских спортсменов, отмахивают из противоположных окон делегации ГДР.

«Атаковать их можем только мы. А вы можете об этом только мечтать», – и речь агентов Штази, в перехватах мюнхенской полиции сразу после начала теракта, уже звучит в ушах явственнее, чем гундосые голоса депешей и гнилые шумы, и записывается лазером на те же звуковые дорожки:

Атаковать их можете только вы… – и советская спортивная делегация по приказу из Москвы отказывается даже спустить флаг в знак траура по свежеубитым израильтянам… – В докладах рассматриваются эволюция ядерных арсеналов и социально-психологические аспекты гонки вооружений… А мы можем об этом только мечтать. В дддокладах рассматриваются… в дооокладах рассматриваваются…

Я травлю себя вами. Я впускаю вас себе под кожу как яд. Сидя в кресле. И поставив си-ди на Repeat. И запиваю запредельно крепкой заваркой чая. Чтоб не заснуть, пока не найдены будут все конечные ответы. Или вернее, чтобы не разбудить себя ненароком. Потому что, кажется, опять забыла закрыть окно – а если проснусь, то точно околею от холода. Так что лучше уж – так, на автопилоте. Но надо бы встать и задернуть гардины – чтоб не напустить в комнату темноты. Хотя я и не помню, включила ли вообще свет в комнате. А проверить это сейчас крайне затруднительно – потому что для этого надо как минимум открыть глаза.

И заодно срочно понять, как успеть загрузить в себя яд и выработать антитела быстрее, чем вирус меня убьет – и впрыснуть антивирус обратно в мир – но так, чтобы подохли лишь крысы? Как убить вирус – но не убить их самих? Как, в гневе, не сжечь ненароком напалмом шарик – потому что уж нет больше никаких сил видеть и слышать их мерзопакостную мерзость и блевотнейшую блевоту? Как удержаться и не взорвать их всех с доставкой на дом – у их же домашних телефонов? Чтобы их ответ «да» на вопросительно произнесенную незнакомым голосом на другом конце телефона фамилию, стал их последним утвердительным ответом миру. Как не испепелить их в их лимузинах вместе с их бесчисленной охраной? Как не поднять на воздух их любимые отели и виллы с начинкой из них? И как потом объясняться с убитыми ненароком соседями: «Простите, выводили бомбами крыс»? Как не пристрелить официанта – не за то, что не принес свежевыжатого апельсинового сока – а за то, что напомнил с лица убийцу? Как убить вирус – но не убить их самих?

Я гружу вас через глаза и уши.

Кресло.

Инъекция букв под кожу. Я загружаю себя в вас.

И – привет, Эльсинор.

Недопитые излишки золотого яда брызжут с тумбочки из бутылки на упавшие веером на пол Кеексовы промокашки.

Нападающий, 51-й (50-й)! Опять сбилась со счету! Сыграй мне, сладкогласый мальчишка из Вифлеема. Спой мне, Царь Давид, Отец Антитеррора. Спой мне, Отец Антивируса! Спой, первый, после Декалога, автор сотни бескровных словесных Антивирусных Вакцин, действенных до сих пор! Слабай мне колыбельную на ночь – или, вернее, уже под самое утро! Сыграй – уж не знаю какой там саундтрек – 59-й (58-й)? Или 11-й (10-й)? Или, уж по-простому, без всяких уже разночтений – 2-й? Грустно мне, полузащитник мой. Спой мне, сопливый ханырик с рогаткой, заряженной булыганом, вовремя предавшийся синергии – чтоб хоть кто-нибудь дожил до утра. Спой, медь, звенящая в кредит, ценой, которую не ты заплатил. Спой, на чужие ноты. Спой, кровавый убийца Давид, оставляющий за собой выжженную тоску, спой, истребляющий сугубо – чтоб не мстили – даже малых детей и жен. Утешь меня, убаюкай меня провидческим твоим лалабаем. Завещай Сыну своему – Прапрапраправнуку своему – Господу своему – и мне заодно, не по крови, а по прямому пневмо-наследству: оставить месть небу. Спой, Дуди, – когда-нибудь я пойму.

Страницы: «« 123456

Читать бесплатно другие книги:

Со страниц этой книги звучит для вас голос человека, принесшего себя в жертву Богу и ближним. Ссылая...
Публикуемое произведение известного представителя христианской Антиохийской школы V века, богослова,...
Когда сходил Моисей с горы Синая… то… не знал, что лице его стало сиять лучами оттого, что Бог говор...
В книгу вошли рассказы признанного мастера. Несмотря на то что они были написаны почти полвека назад...
С первого класса Женя была лучшей во всем, но однажды вдруг оказалось, что ее школьная подруга, твер...
Все знают, что Трейси Бикер – прирожденная актриса. А еще всем известно, что у нее несносный характе...