Уна & Сэлинджер Бегбедер Фредерик

Говорят, что можно убить человека, отняв у него первую любовь. Эта утрата изменяет вашу внутреннюю химию.

Кэрол Маркус Маттау

По возвращении в Нью-Йорк Уна ничего не забыла, но делала вид, будто не помнит, чем кончился вечер в Пойнт-Плезант. Джерри же никогда об этом не заговаривал. Они провели осень и зиму сорок первого флиртуя, и о ее желудочном недомогании речи не заходило. Впервые и он, и она считали себя парой, однако за руки при друзьях не держались.

Первая любовь редко бывает самой удачной, самой совершенной, но она остается… первой. Это бесспорный факт: ни один из двоих никогда не забудет первых встреч. Джерри ждал Уну после уроков в Бреарли-скул, они гуляли по Центральному парку или оказывались в гигантской квартире Кэрол Маркус на углу Парк-авеню и Пятьдесят пятой улицы, ходили в кафе, в магазины игрушек, в кино. У них всегда был шестой столик в «Сторк-клубе», их скамейка на Вашингтон-сквер, любимый книжный магазин («Стрэнд» на Четвертой авеню), где они крали подержанные книги и зачитывали вслух фразы, подчеркнутые предыдущими читателями. Прижавшись друг к другу, они кормили белок, целовались понемногу или читали журналы о кино. Надо действительно быть очень влюбленными, чтобы вынести чтение журнала вдвоем; это немного похоже на то, как пара в двадцать первом веке смотрит вместе телевизор, и не важно, в чьих руках пульт. Они покупали пакетики жареных каштанов, выходя из универсального магазина Бендела с полными карманами краденых мелочей. Только от шестнадцати до двадцати двух лет можно любить по-настоящему. Любовь абсолютная, ни малейшего сомнения, ни малейшего колебания. Так любили Уна и Джерри, не раздумывая, с распахнутыми глазами. Порой его рука пробиралась под ее платье и гладила юные грудки через бюстгальтер до тех пор, пока она не молила прекратить, а сама целовала его, зажмурившись и обнимая так крепко, будто хотела продолжения.

– Я никогда никого не любил до тебя, – говорил он.

– Не говори о том, чего не знаешь, – отвечала она.

Он читал ей свои первые новеллы: «Повидайся с Эдди», «Душа несчастливой истории», «Затянувшийся дебют Лоис Тэггетт». Она рассказывала ему о роли инженю, которую ей предстояло сыграть в «Приятеле Джои», музыкальной комедии, ставшей фильмом после войны, в пятьдесят седьмом («Блондинка или рыжая»[57] с Фрэнком Синатрой, Ритой Хейворт и Ким Новак). Они делились всем, говорили о своих братьях и сестрах, жаловались на родителей (которых было слишком много для него и слишком мало для нее). Они не занимались любовью, но, когда спали вместе, в пижаме и ночной сорочке, долго, до пота, прижимались друг к другу. Уна отказывалась снять трусики, и Джерри кончал в штаны, сдерживая стон. Он берег ее девственность. «Дитя не может позволить себе забеременеть», – постоянно твердила она. Он млел уже оттого, что мог держать ее в своих объятиях, раздвигать кончиком языка алые губки, гладить шелковистые волосы, почесывать голую спину, раздвинутыми пальцами изображая паука, взбирающегося по позвоночнику, часами чувствовать всей кожей ее трепещущее тело и шеей – ее дыхание. Какая роскошь! Оставаясь целомудренными, Джерри и Уна были очень чувственны; это трудно понять в двадцать первом веке, когда совокупляются вместо «здрасте», но им хватало этих незавершенных ласк. Спешить некуда; она была слишком молода для замужества, а он притворялся пресыщенным, чтобы не давить на нее. Она вздыхала, приоткрыв ротик, под его ласками, он смотрел на нее спящую, считая родинки на спине и белых руках; любоваться ее родинками было для него все равно что смотреть на звезды в небе: он словно отступал перед высшей тайной. Джерри был красив, ему бы ничего не стоило потерять невинность с другими, не столь неприступными девушками, но он предпочитал лелеять эту инфантильную старлетку. То, как она сопротивлялась его желанию, было в тысячу раз эротичнее любой ночи с грудастой шлюхой по имени Саманта.

Какая информация о сексе имелась в Нью-Йорке в сороковом году? Ответ прост: никакой. Ни эротических картинок, ни порнографических фото, ни «жестких» фильмов, ни сексуальных романов. Доступ к какому бы то ни было познанию плотских отношений отсутствовал. Это главная перемена, если сравнить Нью-Йорк сороковых с Нью-Йорком сегодняшним, где подростки имеют неограниченный, свободный и бесплатный доступ ко всей на свете порнографии. Несмотря на всю тягу друг к другу, Джерри и Уна были совершенно скованны в постели, потому что никто не объяснил им, что такое секс и как выйти из этого кошмарного любовного столбняка. Слишком уважая Уну, Джерри не смел перейти грань, она же, со своей стороны, слишком робела, чтобы поощрять его (и к тому же очень боялась забеременеть).

Они не могли видеться у Уны, которая жила с матерью в отеле «Уэйлин» на Мэдисон-авеню, поэтому встречались иногда на неделе в съемной комнате Джерри, а чаще у Кэрол. Приходилось быть очень осторожными и не шуметь. Он покидал квартиру на цыпочках глубокой ночью, тихонько затворяя за собой дверь, и шел домой пешком с улыбкой на губах и неизбывностью в штанах. Это только усиливало его радость, как у иных монахов, чьи экстатические лица могут служить отличной рекламой целомудрию. Ничто не мешало ему доводить себя до сильнейшего оргазма в одиночестве в своей постели, вспоминая неутоленные поцелуи Уны, ее упругую кожу, ее младенческий запах ее молочную белизну ее полузакрытые глаза ее детские белые трусики ее маленькие изящные ножки ее родинки на груди ее жадный ротик ее вздохи в его ухо ее сладкий язычок ооо йееесс.

Встречаясь с компанией своих друзей, Уна приходила иногда к нему среди ночи, потому что терпеть не могла спать одна. От нее пахло спиртным и табаком, но он был счастлив принимать ее в своей съемной комнате Проклятого Поэта. Ей хотелось, чтобы с ней поговорили, приласкали; хотелось млеть под чистыми поцелуями и нежитьсяв любящих руках. Она постоянно твердила, что ненавидит свое тело, считала себя маленькой и толстой и, невзирая на его протесты, просила погасить свет. Потом она засыпала в самых нелепых позах, похрапывая или кусая уголок подушки. А порой вела себя как принцесса, помыкая им: «Раздень меня, please… Почисть мне зубы, пожалуйста, я так устала… Можешь принести мне стакан воды?..» Джерри не смущало, что с ним обращаются как со слугой, лишь бы смотреть на ее крошечные ножки. Однажды вечером он выпил шампанского из ее туфельки. О боже мой, как выгнулась эта белая ножка, скидывая лодочку… Как порозовели пальчики с накрашенными ногтями, коснувшись кожи, прежде чем высвободиться… Глупо, но в двадцать два года можно гордиться тем, что такая красавица выбрала вас, пусть даже лишь для того, чтобы уснуть в вашей постели, пока вы будете почесывать ей голову, чтобы она мурлыкала, как котенок, и упиваться исходящим от нее запахом спиртного и сигарет. Когда она уходила, он жалел, что не был с нею требовательнее. Подозревал ли он, что нежность, ласка, почесывание спинки были вложением, которое никогда не окупится?

Еще были танцы в «Сторк-клубе». Новая прелесть появилась в вечеринках, когда танцевали под джаз. Помимо сближения тел, оркестр давал и тему для разговоров.

– Дождись кларнета, – говорил Джерри, – вот увидишь, этот парень – поэт дыхания.

– Нет, гитарист куда лучше, – отвечала Уна, – он разговаривает пальцами.

– Ничего подобного, оглохла ты, что ли? Послушай-ка соло на ударных, это же с ума сойти: он просто ласкает кожу палочками, как будто трогает ягодицы негритянки.

– Помолчи две десятых секунды и насладись обалденной трубой! Этот тип извлекает такие ноты, которые убивают его на публике.

Вуди Аллен прав: все изменилось с приходом рок-н-ролла. Никто больше не ждет сольного выступления каждого музыканта (если только группа не называется «Led Zeppelin»). До того как изобрели дискотеку, люди действительно слушали музыку, которая никогда не повторялась дважды, это не был заранее записанный шумовой фон, призванный скрыть пустоту.

– Ты умеешь танцевать чарльстон? – крикнула Уна.

– Этот танец старичья?

– Давай-ка попробуй: двигаешь руками и выбрасываешь ноги вперед, только не одновременно, а то навернешься!

«У нее был только один недостаток: она была совершенна. А в остальном она была совершенна», – напишет Трумен Капоте об Уне О’Нил, своей подруге детства, много позже, когда будет гробить себя в «Студии 54»,[58] вдыхая кокаин полными ложками и глядя на эфебов, целующихся взасос на танцполе, в семидесятых. Это правда: бедой Уны было ее совершенство. Она так тщательно маскировала свои страхи чрезмерным очарованием, что рисковала однажды буквально взорваться (что и случилось с ней в пятьдесят два года). Джерри же был далек от совершенства: характер скверный, а амбиции непомерные. Он был собственником, мегаломаном и злюкой. Пора абсолютного и безоблачного счастья продлилась у них всего несколько недель, после чего Уна начала тяготиться этим верным рыцарем, предъявляющим на нее права, а он – понимать (раньше, чем это дошло до нее), что ей с ним скучно и что их вкусы, их чаяния, их образы жизни попросту несовместимы. Он не мог с этим смириться – но он не был слеп и в глубине души понимал, что Уна, брошенная отцом, никогда никого не полюбит, о чем она сама имела любезность его предупредить на променаде в Нью-Джерси.

– Какого черта ты делаешь с этими дурами? – спросил Джерри однажды вечером, не в силах больше сдерживать раздражение. – Серость они, все твои подружки. Только и думают, как бы напиться да выскочить замуж за миллионера. Ты что, сама не видишь, что у них в голове пусто?

– Их общество меня успокаивает, – ответила Уна. – Мне нравится, что они все время притворяются, будто им весело, мои «Poor Little Rich Girls».[59] Мне надо отвлекаться.

– Мне тоже – пореже их видеть!

Личико Уны осунулось от недосыпания. Кэрол постоянно устраивала у себя вечеринки с пуншем, который разливали черпаком слуги в белых куртках, предварительно скатав ковер в гостиной; родители на это время изгонялись на верхний этаж. Уна приходила к Джерри поздно ночью не в лучшем виде: под глазами темные круги, лицо тусклое, зубы серые от красного вина, волосы пропахли пеплом. Вот какой она будет, если я на ней женюсь, говорил себе Джерри. Я должен ее потерять, чтобы она осталась невинной в моей памяти. Глаза Джерри хотели смотреть цинично, но это им не удавалось. Он был пылок поневоле.

– Я не могу больше видеть, как ты губишь себя, – говорил Джерри.

– Чтобы я перестала видеться с друзьями, – отвечала Уна, – придется перерезать телефонный провод. У тебя есть ножницы?

– Ты не обязана бежать со всех ног, стоит им тебе позвонить.

– А представляешь, если бы у каждого был переносной телефон в кармане? Кошмар, никакой жизни. Постоянные звонки.

– Прекрати менять тему! Ты прекрасно знаешь, что такого ужаса никогда не будет: для связи между людьми необходимы провода.

Писателю из будущего есть что возразить своему прославленному персонажу по этому пункту.

– С тобой вообще можно спокойно жить? – спросила Уна. – Я хочу сказать, чтобы мы не собачились постоянно?

– Я спокойнее тебя. Это ты попусту тратишь время – свое, а стало быть, и мое – с компанией пустоголовых полуночников.

– Ты слишком серьезен. Мне нравится моя усталость. Я отсыпаюсь днем. И не хочу думать все время. Так здорово, будто спишь на ходу. Проблемы как рукой снимает… Это же друзья, они меня любят, с ними весело. Мы развлекаемся, что тут плохого?

– Тоже мне, развлекаетесь, ты посмотри на себя! Они пользуются твоей мягкотелостью, чтобы втянуть тебя в пьянство и свои пустые пересуды. Все дело в том, что ты не способна быть одна. Ты до смерти боишься оказаться наедине с собой. Ты бежишь от себя как от чумы!

– Ой, да хватит брюзжать! Расслабься хоть немного, если хочешь быть писателем. Знаешь, сколько шампанского Фицджеральд выпивал за ночь? Достаточно, чтобы вздумать распилить бармена пополам и посмотреть, что у него внутри.

– А бармен был не против? Я скажу тебе одну вещь: бармен – это я, понятно? И я не желаю, чтобы ты разрезала мне душу пополам! Пока!

Джерри уходил, но всегда возвращался, и Уна это знала. Он мог устоять перед многими искушениями, но не перед бесконечной мукой, на которую обрекала его мисс Уна О’Нил. «О, какая это мука! Мука стоять перед Уной и не иметь права наклониться и поцеловать ее в разомкнутые уста! Какая невыразимая мука!» На этот раз, однако, она удержала его за руку.

– Ты лучше бери с меня пример, – сказала она. – Веди пустые разговоры, а важное оставь для своих книг. Главное для писателя – что он пишет, а не как живет.

– Я не хочу терять время, – ответил Джерри.

– Ты говоришь как мой отец, а он самый большой зануда из всех, кого я когда-либо встречала.

– Знаю. Он сказал в одном интервью: «Writing is my vacation from living» («Я пишу, чтобы отдохнуть от жизни»).

Когда неразлучная троица завтракала среди пальм в кадках и безвкусной позолоты в «Оак-рум», ресторане при отеле «Плаза», их вправду можно было принять за Сестер Эндрюс.[60] Трумен Капоте так и называл их: «Rhum and Coca-Cola»,[61] а Джерри добавлял: «Working for the yankee dollar»,[62] прозрачно намекая на легкое поведение подружек. Джерри осточертело встречаться с этой компанией малолетних алкоголичек, но то был его единственный шанс увидеть Уну. Она теперь все чаще ночевала у Кэрол Маркус, в огромной квартире на Парк-авеню, где ее обслуживали как королеву восемнадцать слуг, и не расставалась с двумя «назваными сестричками», Кэрол и Глорией. Их часто спрашивали:

– Вы сестры? Тройняшки?

– Нет, просто двойники. Только уже не знаем, кто кому подражает.

– По отдельности мы ужасны, но вместе производим фурор!

Мать позволяла Уне не ночевать дома с пятнадцати лет – так у нее бло больше времени, чтобы писать и тайком от дочери видеться с новым любовником. Это молчаливое соглашение устраивало обеих, особенно с тех пор, как брат Шейн (старше Уны на пять лет) укатил на Бермуды курить косяки.

– Моя мать крутит романы и хандрит, отец живет в Сан-Франциско и не отвечает на мои открытки… Надо видеть во всем хорошее: поэтому я самая свободная девушка в Нью-Йорке!

Весь город только и говорил что о трио юных светских львиц – Уне, Глории и Кэрол, которые одевались, красились, обедали, ужинали, танцевали, пили и спали вместе. Все три были осиянны светом своих подведенных глаз и банковскими счетами родителей. Джерри скоро понял, что встревать между ними – себе дороже. Выбора у него не было, и он ходил за ними повсюду, как верный пес.

Их любимым видом спорта было разгуливать вверх и вниз по Пятой авеню, подражая гнусавому выговору Мэй Уэст.[63]

Глория: «When I’m good, I’m very good. But when I’m bad, I’m better».

Кэрол: «I’ll try everything once, twice if I like it, three times to make sure».

Трумен: «Good girls go to heaven, bad girls go everywhere».

Уна (зажимая нос): «I used to be Snow White, but I drifted».

Трумен: «Ten men waiting for me at the door? Send one of them home, I’m tired».

Переводить шуточки легендарной Мэй Уэст – задачка не из легких, но под давлением моих франкоговорящих друзей я вынужден попытаться:

«Когда я хороша, я очень хороша. Но когда я плоха, я еще лучше».

«Я пробую все единожды, дважды, если мне нравится, трижды, чтобы удостовериться».

«Хорошие девочки пойдут в рай, плохие девочки пойдут куда хотят».

«Я была Белоснежкой, но плохо кончила».

«Десять мужчин ждут у моей двери? Отошлите одного, я устала».

Джерри не знал цитат из Мэй Уэст, зато пересказал сцену из фильма, где безутешный влюбленный преследует ее до самой гримуборной. Она вздыхает, закатив глаза, а он умоляет ее: «Вы свели меня с ума, с тех пор как я впервые вас увидел, я без ума от вас, если так будет продолжаться, отправьте меня в сумасшедший дом!» Мэй смотрит на него с жалостью и спокойно отвечает: «Лучше я вызову вам такси».

Рассказ Джерри очень насмешил девушек. Цитировать эту актрису было занятием небезобидным: Уна восхищалась ею, потому что это была первая «фам фаталь», столь непринужденно помыкавшая мужчинами. Прежде хорошим тоном считалось влюбленно хлопать ресницами; с Мэй Уэст родилось понятие мужчины-вещи (сегодня говорят «toy boy»[64]). Мэй Уэст совершила такую же революцию в женских взглядах, как Симона де Бовуар. Именно из-за Мэй Уэст юноша теперь не решается сказать девушке «люблю», боясь показаться смешным или отсталым.

У Джерри не было средств, но, как самый старый, он часто платил по счету, все больше хмурясь и ворча сквозь зубы на недалекость этой шайки-лейки. Шли недели, Уна по-прежнему отказывалась с ним спать и изыскивала лживые предлоги, чтобы реже видеться. Например, она с простодушным видом объясняла ему, что всю ночь танцевала босиком в саду Вандербильтов под звуки Moonlight Serenade и как же эта песня напомнила ей о нем… Он едва не задохнулся от ярости. Вот в чем драма: следуя за ней, как собачонка, он и стал собачонкой в ее глазах. Конечно же, чем упорнее Уна не давалась в руки, тем сильнее он ее желал. И чем больше она веселилась, пила, краснела, играла в джин-рамми со стариками в «Сторке» и хохотала, показывая свои чудные зубки, тем больше мрачнел Джерри в своем углу, угрюмый и молчаливый, как большой аист, искупавшийся в мазуте.

– Чудной ты, – говорила ему Уна. – Веселый – и вдруг такой несчастный. Через шестьдесят лет скажут: ты биполярный. А пока ты просто непредсказуемый, как мой отец.

– Моя хандра – твоих рук дело, – отвечал Джерри. – Не понимаю, что я в тебе нашел. Ты не можешь объявлять себя Двинутой Ирландкой и одновременно плевать на то, что происходит в Европе.

– Ну все, готово дело. Опять он о войне. Молчи лучше, а то поссоримся.

– Ты хочешь веселиться, как будто кризиса и нет вовсе? Но все нынешние девчонки или нищие, или замужем, и твой отец это понял: его пьесы так мрачны, потому что все, кто прожигал жизнь, покончили с собой в тридцатом году. Теперь уже не до смеха, сегодня отчаяние в моде и страхи в цене.

– Извини, мне очень жаль, что я родилась в двадцать пятом. Ты еще посоветуй мне переправить дату рождения.

– Веселье кончилось, когда тебе было четыре года.

– А война началась, когда мне было четырнадцать. Класс! Спасибо за урок арифметики. Но ты думаешь, я позволю Адольфу Гитлеру испортить мне молодость?

Про себя Джерри переживал:

«Надо работать, и довольно быть невидимкой. Я хочу быть любимым этой девушкой, которую ненавижу. Не хочу, чтобы меня презирали, хочу презирать сам. В том, что я пишу, я должен быть еще большим чудовищем, чем она. Любовь? Попрошу не выражаться, мы же джентльмены. Вначале бывает в лучшем случае взаимное любопытство. Может ли этот человек причинить мне зло? Любовь – утопия двух одиноких эгоистов, пытающихся помочь друг другу, чтобы сделать свою участь сносной. Любовь – борьба с абсурдом посредством абсурда. Любовь – безбожная религия. Если это временное явление, в чем проблема? Жизнь, в конце концов, тоже временна. О боже, как она ненавистна мне, когда я вижу ее, но насколько хуже, когда я ее не вижу…» Для реалистичного описания того, что творилось в голове Джерри, следовало бы перечитывать этот абзац с начала до конца и с конца до начала.

А потом Уна смотрела на него с улыбкой, и он прекращал думать, любуясь ямочками на ее щеках. Порой она осознавала свою власть; ему больше не удавалось скрывать от нее, что она победила в этой битве. Он с нетерпением ждал другой войны как освобождения от той, кого он терял каждый вечер.

В конце концов Уна перестала отвечать на его поцелуи. Он не мог раздвинуть языком ее сомкнутые губки. Мучительнее всего была ее вежливость. Случалось, что Уна лежала рядом с ним на кровати всю ночь, одетая, неподвижная, безмолвная и печальная, и, чтобы не огорчать его, позволяла ласкать свою грудь, но сама при этом не шевелилась. Красивая девушка, окаменевшая от нелюбви, – вот, пожалуй, худшее из унижений, что могут выпасть на долю мужчины.

* * *

Вот что произошло за зиму 1941-го:

– 15 поздних завтраков в «Оак-рум», за которыми повторялись мерзости, сказанные Труменом накануне;

– 23 попойки в «Сторк-клубе», в «Мартинике», в «Рейнбоу-рум», в «Дельмонико» и в «Копакабане»;

– 4 попытки как следует покататься на коньках в Центральном парке;

– 13 пятен от красного вина на полосатых диванчиках в «Эль Морокко» и 22 пятна от свечного воска на белых скатертях в «21»;

– обход французских бистро – в знак солидарности с Сопротивлением: «Кафе Пьер», «Версаль» и «Красный петух»;

– 18 представлений пьесы «Приятель Джои» в театре «Мэпплвуд», где у Уны был короткий, но восхитительный выход босиком;

– 12 послеобеденных походов по магазинам: «Блумингдейл», «Бергдорф и Гудман», «Мэйсис»;

– 2 бала в «Уолдорф Астории», еще один в «Розланд Болрум» плюс костюмированный бал в «Иридиум-рум» в отеле «Сент-Регис»;

– 7 декабря 1941-го 360 истребителей с японских авианосцев уничтожили 188 американских самолетов и потопили 7 кораблей Военно-морского флота США на острове Оаху (Гавайи), в Жемчужной гавани (Пёрл-Харборе), названной так потому, что там разводили устриц-жемчужниц. Число жертв (2335 погибших) было почти таким же, как при атаке на Всемирный торговый центр 11 сентября 2001 года, шестьдесят лет спустя (2606 погибших), которая тоже спровоцировала вступление Соединенных Штатов в войну.

V

В ожидании войны

Вот этот-то чистый воздух безоблачного неба, в котором сияло столько славы, где сверкало столько стали, и вдыхали дети. Они хорошо знали, что обречены на заклание… Да если бы и пришлось умереть? Сама смерть в своем дымящемся пурпурном облачении была тогда так прекрасна, так величественна, так великолепна!

Альфред де Мюссе. Исповедь сына века, 1836. Перевод Д. Лившиц, К. Ксаниной

Когда приближается война, возможны только две здравые реакции:

– веселиться напропалую, пока еще есть время;

– спрятаться в надежном месте с запасом продовольствия и оружием.

Джером Сэлинджер выберет третий вариант. Призванный в армию – ибо президент Рузвельт сделал военную службу обязательной, – он мог бы уклониться от воинской повинности по состоянию здоровья: на медосмотре армейский врач диагностировал у него сердечную недостаточность. Но вместо того чтобы воспользоваться везением и получить белый билет, Джерри настоял на своем и добровольно явился на призывной пункт. Сержант попытался его отговорить:

– Хотите убивать нацистов? Придется сначала поучиться.

Он хотел завербоваться в армию, чтобы не участвовать в отцовском бизнесе. Ему не хотелось заниматься импортом грюйера, к тому же он надеялся, что война даст ему тему: в конце концов, написал же Фицджеральд свою первую книгу в армии. «Война лучше, чем сыроварня», – твердил он себе, подобно многим своим ровесникам, мечтавшим быть Шатобрианом – или никем. Переход с Парк-авеню в разведслужбу Вооруженных сил США был не жестом отчаяния, но попыткой осуществить мечту Фицджеральда.[65]

Джерри хотел также доказать свое мужество, чтобы вырасти в глазах Уны. Получив образование в военных академиях, он не был блестящим выпускником Гарварда, но с обычаями американской армии познакомился, а потому знал, что гарнизонная жизнь обеспечит ему много свободного времени, чтобы писать. Его, как и всех, тревожила война, но отнюдь не воинская служба. К тому же он рассчитывал, что его скоро произведут в офицеры, а стало быть, рисковать он будет меньше, чем простой солдат. Он понимал, что ему будет комфортнее в военной среде, чем в костюме с галстуком в «Плазе» со знаменитыми сиротками, и надеялся, что разлука с Уной О’Нил придаст ему таинственности в ее глазах. Он уже видел себя этаким красавцем в военной форме, прощающимся на пристани с заплаканной нареченной на фоне дымящего трубами корабля, удаляющегося к югу Англии. Уна, как принцесса из средневекового замка, провожающая своего доблестного рыцаря в Крестовый поход, не преминув вложить ему в руку ключик от пояса целомудрия, не устоит перед таким проявлением мужества и отваги… Но все произошло не совсем так, как он планировал. Уна не пришла с ним проститься. В их последний вечер она сообщила, что уезжает в Лос-Анджелес.

– Ты на восток, а я на запад, – сказала она. – Вот это и называется современной парой. Я еду к маме в Калифорнию – так будет лучше для моей карьеры актрисы. Я буду брать там уроки актерского мастерства. Не сердись на меня, пожалуйста. Меня восхищает твое чувство долга, но я тоже не могу сидеть на месте.

Что он мог ответить? Мать Уны перебралась в Голливуд, где надеялась продать свои писания продюсерским компаниям. Агнесс Боултон-О’Нил работала над романом под названием «Tourist Strip»[66] и из-за жилищных проблем, связанных с затратами на войну, жила в трейлере… Глория и Кэрол тоже эмигрировали на Западное побережье. Отъезд Уны в Лос-Анджелес был предсказуем, но для Джерри, ослепленного войной, стал неожиданностью.

– Но… ты будешь ждать меня?

– О-ля-ля, кончай скулить, ну прямо тебе Скарлетт О’Хара!

– Ты меня больше не любишь?

– Я же тебя предупреждала, что не способна на чувства, такая уж я ущербная. И прекрати задавать вопросы, это не по-мужски. Подумаешь, не конец света, будем переписываться…

– Нет, это конец света. Ты что, не видишь? Именно это и происходит: конец света. Если война не конец света, чего тебе еще надо?

– Пустые слова. Опять ты за свое, не желаю слушать.

– Это правда. Все летит в тартарары, это ужасно, наша страна объявила войну половине планеты, а тут еще ты с нашей разлукой, как будто мировой трагедии недостаточно. Ладно, плевать, я там погибну, так что ты избавишься от меня.

– Эй-эй, только не путай: ты сам завербовался в армию, я тебя ни о чем не просила. Как ты смеешь оставить меня? Разве тебе не хочется досмотреть фильм до конца?

– Не говори мне о кино, пожалуйста, мисс Гламур. Ты открыла мне глаза: ты всегда была пошлой актрисулькой, твой отец прав, у тебя голова забита глупыми мечтами, как у всех дур твоего возраста, ты хочешь прославиться, браво, присоединяйся к мириадам светлячков, которых манят неоновые огни Сансет-бульвара… Давай же поцелуемся в последний раз, я хочу посмотреть, как ты сыграешь сцену прощания… Камера готова? Мотор? И… съемка!

– Читай по губам: ИДИ, ТЫ, В, АД. Понял?

– Именно таковы мои планы на ближайший год.

Их последний поцелуй был похож на киношный, когда актеры закрывают глаза, соприкасаются уголками губ и притворяются влюбленными, пока не прозвучит команда «Стоп». Но один из двоих не притворялся.

* * *

27 апреля 1942 года

Дорогая Уна,

я пишу тебе в новенькой и ладной форме и сразу прошу прощения. Я был груб в нашу последнюю встречу. Мне стыдно за мою сентиментальность. Эту склонность к мелодраме я, наверное, унаследовал от матери. Ирландка должна бы понять и простить такое чудачество. Я только что зачислен в Десятый форт, Нью-Джерси, под номером 32325200. Военная служба – вещь увлекательнейшая, но при одном условии: никогда не включать мозги. Сержанты терпеть не могут солдат, задающих вопросы. Джи-ай[67] не должен думать. Солдат – не человек, а порядковый номер, который вскидывает винтовку, когда сержант командует: «В ружье!» В остальное время – дармоед, неумеха, грязный шкафчик: ну-ка, вываливайте все на пол. И все по новой: чистка обуви, сборка-разборка боевого оружия, стрельба по мишеням, марш-бросок с рюкзаком весом в тонну, освоение навыка установки палатки в ледяной дыре. Хороший солдат быстро засыпает вечером, потому что даже не понимает, как это – держать глаза открытыми. Но вот моя беда: я думаю обо всем, что мы не сделали вместе, на пляже в Пойнт-Плезант или в моей нью-йоркской постели. Я вспоминаю нас с тобой в чайном салоне для старых дам, где я истратил все свое месячное содержание, чтобы угостить тебя чаем с двумя пирожными. Мне стыдно, когда я вижу себя в Центральном парке: я сижу под деревом, твоя голова у меня на коленях, а я заставляю тебя слушать самодовольное чтение моих новелл с сомнительными видами на публикацию, – сейчас, когда я пишу тебе, я крепко прижимаю к животу пепельницу из «Сторк-клуба»… Это мой талисман, он повсюду со мной. Когда кто-то из товарищей спрашивает меня, какого черта я таскаю в своей выкладке фарфоровую пепельницу – уж носил бы апельсины или виски, – я, закатив глаза, отвечаю: «Это чтобы лучше томиться». Как правило, тот пожимает плечами и давит окурок об аиста. Тогда мне хочется ему врезать, но я этого не делаю, потому что: 1) я мирный солдат и 2) у него плечи куортербека.[68]

Когда выдается свободная минутка, я записываю свои мысли на этой небесно-голубой бумаге для писем. Прости, если мое письмо бессвязно, оно следует за нитью моей мысли, которой нет (в смысле нити). Тебе надо всего лишь иногда откладывать эту тарабарщину и ходить в гостиную за стаканчиком мартини с водкой. Не хочу тебя обременять, но знай, что разлука сделала тебя полубогиней, занимающей мой ум подобно китайской головоломке. Я отчаянно скучаю, когда не вспоминаю твою улыбку Безбашенной Ирландки. Учиться убивать немцев – дело долгое и нудное, а между тем, поверь мне, я вовсе не спешу за него браться! Но наше безделье мучительно, здесь нечем заняться, кроме как перебирать свои отрадные воспоминания, травить фривольные байки, картинки-которым-печально-улыбаешься-вечером-когда-остальные-парни-ублажают-себя-под-липкими-простынями… Ребята рассказывают о своих подружках, а я молчу. Не знаю, есть ли у меня подружка. Скажи, есть у меня любимая? Ну вот, готово дело, я опять за свое, какой же я тупой, тупой, ТУПОЙ! Ты послала мне поцелуй губной помадой на белом листке, а я пролил на него кофе. Я все равно его храню. Мне кажется, будто твои губы выпили эту мерзкую бурду! Извини за эту ПАТОКУ, но мне было приятно разделить с тобой мое гадкое пойло. Как прошла пьеса, написанная не твоим отцом? Я уверен, что ему не понравится «Приятель Джои»: слишком простой сюжет. Бедняга Джои мечется между богатой и бедной. Разумеется, он выберет бедную, а надо-то было оставить при себе обеих! Позлить отца – вот какого результата ты наверняка добивалась. Он называет тебя недостойной дочерью, а ведь ты его достойна более чем, у тебя тот же нрав, что у него, – строптивый, упрямый, вольнолюбивый и несносный. А ему следовало бы догадаться: то, что его злит в тебе, – это он сам.

Как поживает Трио с Парк-авеню? Все так же блистают в Голливуде мисс Кэрол Маркус и Глория Вандербильт? Но что я говорю? Это ведь ты дебютантка of the last year![69] Боже мой! Если я скажу это моим товарищам из 12-го пехотного полка, они меня растерзают. Только что заходил полковник: его нетрудно узнать по тому, как прямо он держится, заложив руки за спину, и молчит для пущей важности. Орать – на это есть сержант, а он, полковник, наводит страх одним своим молчанием. Эта система зовется армией. Она существует так давно, что никому и в голову не приходит ее изменить: высший чин ходит большими шагами, чтобы припугнуть чина пониже, тот непрестанно орет, чтобы припугнуть чина еще ниже, а тот дрожит мелкой дрожью, поднимая свой рюкзак, сброшенный в грязь чином повыше, и плачет по ночам, потому что он далеко от родного дома и не знает, когда снова увидит свою ферму в Кентукки или в Алабаме… Черт побери, странно все это, как подумаешь, Уна. Надо шагать в ногу, не знаю, представляешь ли ты меня в строю, но это в высшей степени комичное зрелище. «Left, left, left, right, left», и мы поем национальный гимн или дурацкие военные песни, а на ногах у нас волдыри, и знаешь, что я пою мысленно? «When they begin the beguin»,[70] о, я понимаю, как это будет выглядеть на бумаге: опять ПАТОКА. «When they begin the beguin, it brings back the sound of music…»,[71] и я шагаю в строю, вспоминая День святого Патрика и нашу буйную ирландскую вечеринку в «Сторке», когда мы кружились в парах «Джеймсона». Ах, если бы только американской армии пришло в голову заказывать строевые песни Коулу Портеру… Малышка Уна, ты спасаешь мне жизнь по нескольку раз на дню и не имеешь об этом НИ МАЛЕЙШЕГО ПОНЯТИЯ.

Твой герой US Army целует тебя в щечку, в правый глазик, в левое ушко и ниже, в шейку, горячо и бессильно.

Джерри

P. S. Мою пишущую машинку я отправил ко всем чертям.

* * *

8 мая 1942 года

Dear Уна,

меня перевели в Форт-Монмаут, опять же в Нью-Джерси, на десятинедельную стажировку в войсках связи. Не спрашивай, что это: понятия не имею. Полагаю, что солдаты, которые стреляют на передовой, должны передавать информацию тем, кто окопался в тылу. Меня научат орать в микрофон радиопередатчика, тянуть телефонный кабель, отправлять шифрованные сообщения. Мое следующее письмо, возможно, будет написано тайным кодом, не поддающимся расшифровке. Это мало что изменит как в моем пресловутом герметичном стиле, так и в отсутствии твоего ответа. Почему ты молчишь? Я знаю, что пишу тебе слишком часто, но это не от нечего делать. Я много думаю о твоей милой головке. Надеюсь, что ты не боишься войны: благодаря мне ни немцы, ни японцы не нападут на Лос-Анджелес. Я не дам им тебя в обиду. Скажи Трио, что я готов умереть за «Сторк-клуб»!

Здесь мне поручили натаскивать новобранцев; у меня появилось несколько десятков рабов, но я своим положением не злоупотребляю. Я всегда вижу твое лицо на линии прицела. Как ты переносишь Лос-Анджелес? Нью-Йорк не оправится от такой потери. Чувствую, что скоро не я один буду видеть твое лицо крупным планом в темноте. Ты проходишь кастинги, кинопробы? Это не слишком унизительно для прирожденной звезды? Я прошу у тебя прощения за наши ссоры, за мой свинский характер, за мое стремление воевать, когда мы с тобой должны были быть счастливы. Нам было хоть немного хорошо вместе или я все испортил? Моя память приукрашивает наше прошлое, это душевная болезнь – губить все хорошее, чтобы потом о нем жалеть. С тех пор как я ношу достойную мужчины форму и окружен дружными и любящими выпить ребятами с веснушками и угрями, у меня появилась досадная склонность идеализировать тебя. Я люблю этих парней и надеюсь, что с ними в бою не струшу. Я тут встретил хлюпика, который плакал в коридоре, потому что ему угрожала орава негодяев. Другой вступился за него и сам получил по физиономии. Знаешь, такие радости у нас случаются каждый день, и это вселяет веру, несмотря ни на что. Как бывший курсант, попросил произвести меня в офицеры. Там будет видно, но признаю, что рассказал тебе, только чтобы похвастаться. Я продолжаю пописывать мои историйки, и это тоже для тебя, мои новеллы – те же письма Уне, иносказательные, тайные, которые, быть может, дойдут до тебя, если купишь «Эсквайр» или свежий номер «Стори». Есть мои личные письма, и есть эти, открытые. И все они тебе, хочешь ты этого или нет. Прошу извинить меня за этот избыток корреспонденции. С тех пор как мы познакомились, я стал захватчиком. Я твой Гитлер, ты моя Франция. Не беспокойся, я ничего у тебя не попрошу взамен за мою оккупацию твоей духовной территории. Вдохновляй меня, и только, ты не виновата, тебе так выпало, и я прекрасно знаю, что мы не созданы друг для друга и наш роман с самого начала был с гнильцой. Я воспользовался тобой, чтобы лучше писать, и теперь, благодаря твоему отсутствующему присутствию, твоему шаловливому молчанию, я глупо, упорно погружаюсь все глубже в эту писанину, захватившую меня целиком. Я буду сражаться, прости мою высокопарность, не за свою страну, не за свободу, добро и всю эту чушь, но за твои скулы, за твои розовые щечки, за твои крупные зубки, за твои нежные плечики, шелковистые, как персик. Вот она, моя война: я буду писать тебе письма, а ты не будешь мне отвечать. Я и не хочу, чтобы ты отвечала: слишком боюсь прочесть, что ты меня больше не любишь. Я буду писать тебе письма всю жизнь, и со временем, когда издадут мои книги, все подумают, что это романы, потому что на обложке будет написано «роман», но ты-то будешь знать, что это письма, адресованные тебе одной.

Не забывай своего героического героя и его будущую пенсию по инвалидности, которая обеспечит тебе роскошную жизнь.

Джерри

VI

Затянувшийся дебют Уны О’Нил

I hate movies like poison.[72]

Дж. Д. Сэлинджер

Из армии Джерри продолжал посылать свои новеллы в литературные журналы. Рассказ «Затянувшийся дебют Лоис Тэггетт» был опубликован в «Стори» в сентябре 1942 года. Как и «Подростки», это сатира на нью-йоркскую золотую молодежь, сумасбродную и заносчивую. Однако на сей раз можно говорить о «новелле с ключом»: Лоис Тэггетт, похоже, непосредственно списана с Уны О’Нил и ее подруг. Сэлинджер бросил им в лицо «литературный Пёрл-Харбор», подобный той бомбе, которую Капоте обрушит на них своими «Услышанными молитвами» в 1975 году. И снова Сэлинджер опередил своего соперника.

«И вид у нее был вполне товарный: белое, с орхидеей, прилаженной чуть ниже юных ключиц, платьице и очаровательная, хоть и несколько вымученная улыбка. Джентльмены со стажем восторгались: „Настоящая Тэггетт“; дамы в годах умилялись: „Какое чудное дитя“; молодые девушки хмыкали: „Погляди-ка на Лоис. Недурна. Что она сделала с волосами?“ – а молодые люди нервно сглатывали и требовали у официанта спиртного. В ту же зиму Лоис энергично внедрялась в манхэттенский бомонд, в сопровождении самых фотогеничных любителей виски с содовой, завсегдатаев „Сторк-клуба“ из разряда „Бог и Уолтер Уинчелл“[73]. Лоис сумела-таки произвести впечатление. Ну еще бы, с ее-то фигуркой, и одета шикарно, и, главное, со вкусом, и, похоже, очень, очень неглупа. В тот сезон как раз пошла мода на умненьких».[74]

Чувствуется, как в Джерри закипает гнев на этих избалованных девиц с Парк-авеню, по-прежнему думающих только о красивых шмотках, когда Европа и Азия охвачены войной: «Это был здорово ответственный год, свежевыпущенным дебютанточкам предстояло найти себе Занятие. Салли Уокер уже пела в клубе у Альберти; Фил Мерсер чего-то там моделировала, платья, кажется; Элли Тамблстон пробовалась на какую-то роль». Во время тренировочных марш-бросков Сэлинджер каждый день шлепает по грязи, лазит по канату, проползает под колючей проволокой и – как это свойственно человеку – с трудом переносит тот факт, что его бывшая продолжает каждый вечер прожигать жизнь со своими нью-йоркскими gossip girls[75] в клубах Лос-Анджелеса. Но мне кажется, что не только поэтому он так суров с Уной. Он чувствует, что она ускользает от него. Ему хочется заранее ее возненавидеть, сделать первый шаг, предвосхитить их неизбежный разрыв. «Малютка Уна безнадежно влюблена в малютку Уну», – поведает он одному другу («Little Oona’s hopelessly in love with little Oona»). Такое часто встречается у чересчур чувствительных людей: лучше уничтожить предмет любви, чем терпеть его гнет. Можно убедить себя, что так проверяются на прочность чувства, но на самом деле нет вернее способа все погубить.

В «Затянувшемся дебюте Лоис Тэггетт» Лоис выходит замуж за красавчика, который гасит окурок о ее руку, а потом ломает ей ногу клюшкой для гольфа. После этого Лоис Тэггетт покупает щенка, но через несколько недель выбрасывает его на улицу за то, что он сделал лужу в ее лифте.

Уничтожь, пока не уничтожили тебя, пишет Сэлинджер, влюбленный в Уну. Любить слишком опасно. Джерри сделал свой выбор: ушел на войну, пока не пришло искушение мучить Уну или мучиться из-за нее. Он, конечно, догадывался, что она его не дождется. И все же сердце его разбилось, когда она нашла ему замену.

Нельзя недооценивать и наличие социального комплекса у сына еврея, импортера сыров, влюбленного в дочь одного из крупнейших писателей страны. Сам себе, наверно, в этом не признаваясь, он чувствует себя в положении низшего, как Джастин Хоргеншлаг перед Ширли в «Душе несчастливой истории» или Билл перед Лоис в «Затянувшемся дебюте Лоис Тэггетт». Я восхищаюсь определением богатства, которое дает Сэлинджер в конце этого абзаца: «Лоис заказала виски с содовой, выпила, потом заказала еще и снова выпила, и третий стакан, и четвертый. Только потом, уже на улице, она почувствовала, как здорово ее развезло. Она шла, и шла, и шла. Добрела до зоопарка и там наконец уселась – на скамейку перед вольерой с зебрами – так там и сидела, пока не выветрился хмель. А после отправилась домой. Домой, то есть туда, где имеются родители, где по радио день-деньской треплются комментаторы, где вечно мельтешат перед глазами накрахмаленные горничные, сующие тебе под нос „стаканчик холодного томатного сока“».

Сильные чувства не могут долго противостоять классовой борьбе. Зависть, неуверенность, презрение: наличествовали все компоненты для высокой любовной страсти без взаимности. Эта невозможная, нескладная история будет развиваться по нарастающей всю войну. Это история любви, которую возвышает разлука: юный писатель любит все сильней, по мере того как война удаляет его от любимой, которую он считает (и напрасно) легкомысленной пустышкой.

Есть что-то от Гэтсби и Дэзи в этой идиллии карьериста, желающего очиститься, и дебютантки из «cafe society». Кто из них двоих невиннее? Кто сильнее страдает? Готовясь к войне, солдат Сэлинджер считает себя вправе преподать уроки добродетели «glamour girl» из мира избранных; он сам себе лжет, отказываясь признать, что его, как и Трумена Капоте, влечет этот мир мишуры, богатства и славы. В двадцать три года Сэлинджер – американский Милый друг, нью-йоркский Растиньяк. Но он ошибся в Уне: она якшается с несчастными богатыми девочками, но сама она не из их числа. Ее мать живет в «trailer park» в Лос-Анджелесе, а отец – давно отрезанный ломоть. Уне только и нужно было, чтобы ее утешили, обласкали, приютили, а не читали мораль о пустом времяпрепровождении. Это одинокое дитя в Нью-Йорке искало защитника, кого-то, кто позаботился бы нем, подобно кошке, которая делает вид, будто гуляет сама по себе, но требует свою мисочку с молоком в урочный час. Она не могла довольствоваться воинственно настроенным юнцом, отлученным от родины солдатом, сумрачным писателем и уж тем более травмированным ветераном… Но чтобы понять это, надо было быть как минимум на двадцать лет старше.

Итак, Джерри отправился в казарму, а Уна О’Нил села в поезд и поехала к матери в Голливуд. Ее лучшая подруга Кэрол обручилась с писателем Уильямом Сарояном (ей было семнадцать лет, ему тридцать три), а Глория в свои семнадцать в декабре сорок первого вышла замуж за крупного игрока и пьяницу, тридцатидвухлетнего Пэта Дисикко, пресс-атташе самого Говарда Хьюза. Из Трио Золотых Сироток последней непристроенной оставалась Уна, а две ее подруги выбрали себе мужей старше и именитее их самих. Они все одновременно перебрались на Западное побережье. Их приезд произвел в Лос-Анджелесе фурор: свадьба Глории Вандербильт была одним из главных светских событий года, вторым обещала стать свадьба Кэрол Маркус в Сакраменто. Едва сойдя с поезда – где отбывающие на войну новобранцы напоили ее пивом, – малышка Уна О’Нил была приглашена на ужин в «Эрл Кэрролл» двадцатишестилетним молодым человеком по имени Орсон Уэллс, который хотел (будто бы) поговорить с ней о своем замысле «Великолепия Амберсонов». Он был вдвое выше ее ростом. Уэллс только что расстался с Долорес дель Рио после провала в прокате своего первого фильма «Гражданин Кейн». Уне был приятен его глубокий голос, но ей не понравился его нос: романа не случилось. Нельзя влюбиться в человека, если тебе не нравится его нос, ведь видеть этот вырост на лице придется часто, и со временем он будет становиться все толще и безобразнее. Орсон Уэллс переживет эту неудачу и через год женится на Рите Хейворт, которой изменит с Глорией Вандербильт-Дисикко (Беверли-Хиллз тесен).

В тот вечер между Уной и Орсоном Уэллсом произошло нечто весьма странное. В конце ужина Уэллс попросил у Уны разрешения прочесть ее судьбу по линиям руки. Уна протянула ему ладошку, и Уэллс, внимательно рассмотрев ее, заявил, что линия любви предвещает скорую встречу с человеком старше ее.

– Не очень оригинально, – хмыкнула Уна.

– Но я знаю, кто это, – сказал Уэллс.

– Вы, я полагаю?

– Вовсе нет. Я говорю о том, кого вы встретите, а не о том, кто ужинает с вами сейчас. Это Чарли Чаплин: вы скоро с ним познакомитесь. И выйдете за него замуж.

Уна расхохоталась и не придала особого значения пьяным бредням.[76] В том, что Уэллс упомянул Чаплина, не было ничего удивительного: они близко дружили. В 1941 году Орсон Уэллс предложил Чаплину сыграть главную роль в фильме, который он хотел снять о Ландрю, убийце женщин. Идея так понравилась Чаплину, что он перекупил ее и в 1947-м снял «Мсье Верду».

Бен Хект[77] так определил старлетку: «Любая женщина моложе двадцати лет в Голливуде, не работающая официально в борделе». Уна не стала старлеткой только благодаря своему отцу. На свадьбе Глории Вандербильт Уна нашла хорошего агента, Минну Уоллис, женщину, десятью годами раньше открывшую Кларка Гейбла. Красивая девушка с громким именем могла быстро перезнакомиться со всеми знаменитостями Лос-Анджелеса: это было куда легче, чем в наши дни. Слава отца, фотографии, не сходившие со страниц прессы, – у Уны О’Нил было больше шансов пробиться к вершинам киноиндустрии, чем будь она официанткой в баре на Сансет-бульваре. Она читала письма Джерри, но не отвечала на них. Она знала, что между ними все кончено и что он не может выкинуть из головы их историю единственно потому, что находится в казарме.

А теперь я предлагаю вам отчаянно современный опыт. Вместе, дорогой читатель, здесь и сейчас мы создадим роман на YouTube. Объясняю, что надо делать: возьмите ваш компьютер, или айпад, или еще какой-нибудь навороченный цифровой гаджет. Зайдите на YouTube.com и наберите Oona O’Neill. Поисковик выдаст вам черно-белую картинку, Уну, повязанную косынкой, вот она.

Вы можете оживить Уну О’Нил, кликнув на «play». Уне семнадцать лет, и она только что приехала в Голливуд. 1942 год. Сокровище, которое вы сейчас увидите, – первый и последний актерский опыт Уны О’Нил. Это кинопроба, снятая Юджином Френке для фильма «The girl from Leningrad» («Девушка из Ленинграда»), – на этот проект уже дала согласие Грета Гарбо. Уна должна была играть русскую девушку Тамару, отсюда эта косынка, в которой она выглядит принцессой, переодетой в крестьянку. Я приказываю вам полюбоваться этим документом, а потом расскажу о нем. Пусть никто больше не говорит, что я противник технического прогресса – после такой-то киберглавы.

Ну вот, вы увидели Уну О’Нил в семнадцать лет. Согласитесь, она буквально пожирает экран. Камера влюблена в ее детские черты, даже режиссер растерялся. Он обращается к ней, будто к сиротке, найденной где-то на берегу Волги. Просит ее повернуться, чтобы увидеть профиль, правый и левый, оба изумительны. Она смеется смущенным и робким, задорным и ломким смехом. Ее хрупкость как магнитом притягивает взгляд, несмотря на дурацкую косынку, скрывающую темные кудри роковой женщины. Посмотрите на эти брови вразлет, точно два апострофа над сияющими глазами. Послушайте ее звонкий голосок, когда она спрашивает с вежливостью королевы: «Shall I turn over here?»[78] Съемочная группа, позволяющая себе командовать ею, вдруг кажется скопищем неотесанных грубиянов. Все они сознают, какая честь быть в одной студии, дышать одним воздухом с этим ангелом, лучезарным и скованным. Когда она всего лишь краткий миг смотрит в объектив, тысячи чувств мгновенно запечатлеваются на пленке: Уна знает, что положение ее не из лучших, боится сплоховать, думает, что она не в меру пафосна, ей хочется быть где угодно, только не здесь, она стесняется, чувствует себя неуклюжей. И в то же время все это ее забавляет, ее дискомфорт становится шалостью, кошачьей прелестью, чистотой и светом, в конце концов, это надо пережить, неприятно, но не больно же. За долю секунды два десятка противоречивых эмоций сменяют друг друга перед глазом камеры: уязвимость, деликатность, страх, скромность, вежливость, усталость, робость, нежность, доброжелательность, доверие, отчаяние, одиночество и т. д. Ее лицо очень подвижно, даже слишком, быть может, нервно, она не может угадать, какого выражения эти идиоты от нее ждут. Она постоянно как бы извиняется за свое присутствие, одновременно смущенно принимая комплименты. Когда она будто бы протестует, восклицая «I don’t know what to say…»[79] вежливым голоском девочки из хорошей семьи, застигнутой врасплох гувернанткой, становятся понятны страдания всех мужчин, встретивших ее в ту пору: они хотят, они должны о ней позаботиться, иначе жизнь прожита впустую. А когда она, в конце этого сказочного ролика, поднимает глаза к небу, она бесподобна, божественна, другого слова не подберешь: поднимает глаза, чтобы посмотреть на небо, откуда она упала и где пребывает сегодня. Перед этим дивным видением невозможно было устоять. На этих редчайших кадрах Уна О’Нил оставляет далеко позади Одри Хепберн в амплуа трепетной лани, Натали Портман в амплуа хрупкого фавна, Изабель Аджани в амплуа чувствительной инженю, Луизу Брукс в амплуа падшего ангела, затмевает Полетту Годдар с ее нескрываемой печалью, Грету Гарбо с ее горделивой томностью, Марлен Дитрих с ее ядовитой холодностью, потому что она естественнее и проще. Ее утонченность не наигранна, она не прилагает для этого ни труда, ни усилий; наоборот, она как будто постоянно старается не привлекать внимания, и это лучший способ завладеть им всецело. Она могла бы сделать колоссальную карьеру, стать звездой, иконой, всемирной и бессмертной. Уна – не женщина, она принцип. Ее красота сверхсовременна: Трумен Капоте ошибся, она не совершенна, она лучше. Что же произошло? Здесь мы вступаем в тайну Уны, основу ее величия: через несколько недель после этих поразительных проб она окончательно и бесповоротно поставит крест на всех мечтах о карьере в кино.

* * *

Результатов проб у Юджина Френке еще не было, и Минна Уоллис устроила обед, чтобы представить Уну величайшему гению мирового кино, который искал молодую актрису на роль Бриджет, главной героини сценария под названием «Shadow and Substance» («Тень и вещество»). Чарли Чаплин пришел к Минне раньше времени. Сидя в одиночестве на полу в гостиной, Уна смотрела на огонь в камине. На ней был черный корсаж с глубоким декольте, который совсем не подходил к более скромной длинной юбке, принадлежавшей ее матери. Магический эффект Уны – лиловый ротик, черные волосы, блестящие глаза отца, прямой нос матери – сработал по своему обыкновению. Вот что пишет Чаплин в своих мемуарах:

«Я никогда не встречал Юджина О’Нила, но, по серьезности пьес, представлял себе его дочь в мрачных красках. <…> В ожидании мисс Уоллис я представился и предположил, что она – мисс Уна О’Нил. Незнакомка улыбнулась. Вопреки моим опасениям, я увидел лучезарную красавицу, очаровательную, слегка загадочную и обольстительно нежную». Он сразу понял, что эта девушка сыграет важную роль в его жизни.

Уну же, всегда видевшую его черно-белым, удивили голубые глаза Чарли. Он изыскан, внимателен, ростом с нее (метр шестьдесят семь), у него то самое знаменитое лицо (только без усиков) и странная, будто танцующая, походка. На нем темно-серый костюм-тройка с голубым, под цвет глаз, галстуком. Ему пятьдесят четыре года. Он похож на Чарли, «маленького бродягу», но преобразившегося в богатого буржуа; много ли актеров стали миллионерами, играя клошаров? Я не уверен, что сегодня такое еще возможно. Разве что Жамель Деббуз: он сколотил состояние на роли калеки из трущоб парижского предместья. Жамель, со своим талантом комика и жестикуляцией, вдохновленной мимикой и танцем, мог бы быть одним из немногих духовных сыновей, которых сам Чаплин признал бы таковыми. Как все профессиональные комики, Чаплин очень серьезен, даже, пожалуй, мрачноват, но он пытается сломать лед:

– Вы давно в Лос-Анджелесе?

– Несколько недель. У меня здесь подруга, она только что вышла замуж, и моя мать тоже живет здесь.

– Минна сказала мне, что вы немного играли в театре в Нью-Йорке.

– О, совсем маленькую роль в мюзикле… Ничего особенного… Инженю в «Блондинке или рыжей» прошлым летом, в театре «Мэпплвуд»…

– Эта пьеса недурна. А почему вы хотите быть актрисой?

Уна задумывается. Заливается краской, потому что знает, что это серьезный вопрос. Чарли чувствует неловкость. Они оба робеют друг перед другом. А между тем Чарли – известный дамский угодник (на самом деле все спутницы отравляли ему жизнь, интересуясь только его деньгами или пользуясь им, чтобы сниматься в кино). Не исключено, что робость Уны – штука заразная: всякий раз, когда она встречает новых людей, повисает молчание. Со временем она привыкла к этому феномену и полагает, что сама виновата: в обществе ей нет равных по части создания дискомфорта.

– Вы не обязаны отвечать… – говорит Чаплин. – Я задал вам нескромный вопрос?

– О нет, не в вопросе дело, дело в ответе. Я хочу быть актрисой, потому что я неинтересна, потому что не знаю, кто я, и чувствую себя никакой, пустой, полой, потому что если меня просят оставаться собой, я не знаю, что это значит, потому что мне всегда хочется, чтобы кто-то другой подсказывал мне, что я должна говорить. Еще я хочу быть актрисой, чтобы все мне аплодировали и любили меня, но это второстепенно, главное – то, в чем я вам сейчас призналась. Вот. Я хорошо ответила, господин Бродяга?

Молодая женщина была пунцовой, но в глазах ее, влажных, пронзительных, светился вызов. Когда взгляды Уны и Чарли встретились, их глаза одновременно наполнились слезами. Так что неверно было бы говорить об «ударе молнии» – скорее о наводнении. Будь я Борисом Вианом, написал бы здесь то, что он пишет о встрече Колена и Хлои в «Пене дней»: «Кругом воцарилась гробовая тишина, и он почувствовал, что весь остальной мир отныне не стоит для него выеденного яйца».[80] К счастью, тут вошла Минна Уоллис, иначе эти двое утонули бы, что могло показаться поистине странным. Если бы я писал книгу по-английски, подошло бы прилагательное «awkward», означающее одновременно «странный» и «затруднительный».

– Простите за опоздание, – извинилась Минна, – но признаюсь, я нарочно не спешила, чтобы дать вам время познакомиться. Что вам налить?

– Джин-тоник, пожалуйста, – попросил Чаплин.

– Мне то же самое, спасибо, – сказала Уна. – Не беспокойтесь, как дочь алкоголика, я переношу джин без проблем.

– Уна, – вновь заговорил Чарли, – могу я задать вам еще один нескромный вопрос, обещаю, что он будет последним?

– Да.

– Сколько вам лет?

– Семнадцать.

– Боже мой, – воскликнул Чарли, – мне втрое больше! Обычно я годился моим актрисам в отцы, но теперь впервые мог бы быть дедом.

– Не вижу в этом ничего плохого. Я куда зрелее вас.

– Это верно, вы не разгуливаете в дырявых башмаках, с тросточкой, в слишком широких штанах и котелке.

– Вы тоже – в нерабочее время.

Чарли рассмеялся – а Чарли нечасто смеялся чужим шуткам. Такое взаимопонимание с одной из величайших звезд было возможно лишь при условии, что девушка совершенно пьяна или пресыщена дальше некуда. Или же прилетела с другой планеты. Чаплин был очарован: тридцать лет он жил на широкую ногу в Лос-Анджелесе, но ни разу не встречал инопланетянок, кроме разве что Полетты Годдар, его последней жены, с которой он прожил дольше всего и самой умной из всех. Кто читал «Голливудский Вавилон»,[81] знает, что Чаплин любил молоденьких девушек и нажил из-за этой склонности массу проблем: суды, скандалы, сплетни. Однажды Чаплин похвастался, что до пятидесяти лет переспал с двумя тысячами женщин. Его второй женой была Лилит Макмюррей, в двенадцать лет сыгравшая роль ангела в фильме «Малыш»: она забеременела от него в пятнадцать, а на момент их тайного бракосочетания в Мексике ей было шестнадцать, а ему тридцать пять. Американская пресса едва не растерзала его тогда, и с тех пор он проявлял бдительность, когда ему нравилась молодая женщина. Однако спокойствие Уны его успокаивало: эта девушка не пыталась продать себя как товар или привлечь его, хлопая ресницами на манер Бетти Буп.[82] Она была хорошо воспитана и скромна, а это все, что ему требовалось после тридцати лет семейных разочарований: немного искренности и простодушия. Не очередная женщина-вамп, которая вертела бы им как хотела, а бескорыстная простушка, расположенная к нему и не видящая в нем врага: не укротительница плейбоя, не охотница за банковским счетом, не подстилка под режиссера – даже роль будущего отца своих детей она к нему не примеряла, по крайней мере в первый вечер.

– А я в свою очередь, – сказала Уна, – могу задать вам нескромный вопрос?

– Да, если только вы не журналистка.

От этой шутки на щеках Уны обозначились ямочки, особенно обворожительные летом.

– Я хотела бы знать, видел ли Гитлер «Великого диктатора»?

– О, вот уж чего не знаю! Знаю только, что он запретил фильм, как в Германии, так и во Франции. Я, конечно, от всей души надеюсь, что он его видел. Тем более что он украл мои усики!

Чаплин произнес эту фразу как нечто само собой разумеющееся. Будто сказал, что дважды два – четыре.

– Да ну? – удивилась Уна.

– В двадцатые годы он начал отращивать этот квадратный пук волос над верхней губой, как делал я уже с четырнадцатого года. Он всем подражает. Слово «фюрер», например, он стащил у Муссолини, который приказал называть себя «иль дуче». Да, я думаю, что он украл у меня усики! Это особенно смешно потому, что для меня квадратные усики моего персонажа символизируют его тщеславие, так же как шляпа и трость.

– Только у него они настоящие.

– Да, а мои всегда были накладные, откуда вы знаете?

– Вы сказали это в интервью «Лос-Анджелес санди таймс». А почему вы не отрастите настоящие усы? Вы не переносите волос на лице?

Чарли улыбнулся ее дерзости. Эта маленькая язва приятно отличалась от готовых его облизывать угодниц из «Поло Лаунж».[83] По ходу разговора ему казалось, что разница в возрасте между ними неуклонно сокращается.

– Я хочу иметь возможность снимать усы, уходя со сцены. Я расстаюсь с моим тесным котелком, широченными штанами, башмаками сорок девятого размера, бамбуковой тросточкой… и с усиками Адольфа!

– Вы мне не ответили: по-вашему, Гитлер видел «Великого диктатора»?

Чаплин рассмеялся: настойчивость собеседницы ему нравилась.

– Я же говорила тебе, Чарли, – воскликнула Минна, – эта крошка с характером!

– Трудно сказать с уверенностью… Я думаю, Геббельс вполне мог устроить ему частный просмотр «Великого диктатора» в Берлине. Гитлер большой любитель кино, каждое его появление на публике тщательно продумано, срежиссировано, скадрировано и смонтировано, как эпизод фильма. Говорят, он называет себя «величайшим актером Европы», но я с ним не согласен: он переигрывает. В изобразительном решении чувствуется влияние его соотечественников Ланга и Мурнау. Этакая смесь «Метрополиса» и «Восхода солнца»! Вы заметили чередование общих и крупных планов в «Триумфе воли»? Это и создает ощущение силы, упоения, горячки. Прежде чем снять «Великого диктатора», я посмотрел все его пропагандистские фильмы; он, может быть, и позаимствовал мои усики, а я украл у него мегаломанскую съемку с низкой точки и всю мимику: вздернутый подбородок, нервные движения рук, воинственные порывы. Он меня повеселил, хоть и было не до смеха.

– Признайте, было бы забавно, если бы он видел ваш фильм, – улыбнулась Уна. – Хотелось бы стать маленькой немецкой мышкой, чтобы посмотреть на эту сцену… Лицо Гитлера при виде вашего Хинкеля, жонглирующего земным шаром.

– Я полагаю, что через несколько минут он выбежал из зала, крича: «Juden!» и «Дегенеративное искусство!»,[84] хотя я не еврей и не дегенерат.

– Если и был просмотр, всех устроивших его, надо думать, потом повесили, – вставила Минна.

– Да, насколько я знаю, самоирония ему несвойственна, – согласилась Уна.

– Вот поэтому я и думаю, что он его не видел. Так или иначе, я сомневаюсь, что этот фильм мог его как-либо затронуть. Чтобы написать «Великого диктатора», я прочел его книгу «Майн кампф». Ему неведомы сомнения. Он не из тех, кто задумывается о себе, на это у него нет времени. Он объявляет войну всему миру, вот и все. Его манера скрещивать руки выдает недостаток веры в себя. Не сомневаюсь, что Геринг его «накачивает». Поэтому я поместил рядом с ним толстяка в фильме: Гитлер и Геринг – это как Лорел и Харди![85]

– Это правда, что вы родились в один день?

– Нет, я на четыре дня старше!

– Четыре дня, любопытно… Он в каком-то смысле ваш двойник. Ваш пагубный близнец. Вы, наверно, знаете, что глаза у него голубые, как у вас.

– И мы примерно одного роста.

Чаплин расхаживал взад-вперед по гостиной, преобразившись в Адольфа. Он принялся бормотать что-то, якобы по-немецки, раскатывая «р»:

– Und ich meflnzet dass ich gefnt mein Kartoffeln!

Уна и Минна чуть не поперхнулись джином. Уна восхищалась Чаплином еще с «Огней большого города», то есть с рождения. Как все дети, появившиеся на свет в двадцатых годах, она выросла на его фильмах, видела их все, в кино или на частных просмотрах у друзей. Больше всего ей нравилась «Золотая лихорадка», но любила она и «Малыша», и «Новые времена» за их социальную остроту и силу, близкие к творчеств ее отца. В сущности, Чаплин был Юджином О’Нилом, только в комическом варианте. Темы всех его фильмов были драматические: голод на Клондайке, сироты, бедность, жизнь рабочего класса, тоталитаризм. И в каждом он ухитрялся показать смешную сторону самых страшных трагедий. Уна начинала осознавать, где она находится и что происходит: нечто невероятное, никогда еще не случавшееся в ее жизни. Беседовать с человеком, чьими «красноречивыми ногами» восхищался Скотт Фицджеральд. Другом Сомерсета Моэма, Эйнштейна и Джорджа Бернарда Шоу. Стоит еще учесть, что вот уже лет двадцать продавались куклы, изображавшие Чаплина, и что он возглавляет «Юнайтед артистс» (одну из крупнейших кинокомпаний, основанную им в 1919 году с Дугласом Фэрбенксом, Мэри Пикфорд и Д. У. Гриффитом). В 1942 году встретиться с Чаплином было все равно что сегодня – с кем-то одновременно столь же популярным, как Рианна, и влиятельным в Голливуде, как Стивен Спилберг. И, невзирая на «чаплиноманию», предметом которой он был во всем мире уже три десятилетия, голубые глаза Чарли оставались ясными, живыми, внимательными и ласковыми. Он ничего не просчитывал, был простым и непосредственным. Неужели со столь великим творцом можно так непринужденно общаться? Или это обычный трюк старого лицедея-бабника, строящего из себя святую простоту? Сама того не подозревая, Минна Уоллис дала ответ на вопросы Уны:

– Чарли, я впервые вижу вас таким. Вы просто сияете.

– Я догадываюсь, что вы хотите знать. Кто тому причиной – вы или Уна. Ну нет, я не попадусь в вашу грубую ловушку и не скажу, что это Уна.

Чаплин не сводил с нее глаз; Уна озаряла гостиную лучше любого светильника. Она была, как и он, миниатюрна, он прекрасно видел, что тело у нее далеко не как у фотомодели (в ту пору говорили «cover girl» или «pin-up»), но Чарли, как всех кинорежиссеров, интересовали только лица. Тела-то не видно на экране, по крайней мере, так было в 1942 году. А вот лицо… это средоточие света.

После обеда у Минны Уоллис Уна без предварительной договоренности приехала на студию Чаплина, чтобы снова увидеться с ним. Сначала ее попросту выпроводили, как какую-нибудь поклонницу. Чарли опасался нового скандала. Однако Минна донимала Чаплина, пока он не согласился предложить ей контракт на будущий фильм. Чаплин пригласил Уну на уроки актерского мастерства в свой дом на Саммит-драйв. Уна сразу подружилась с сыновьями Чарли, ее ровесниками (Чарльзом-младшим и Сиднеем). Но глаз она не сводила с их отца…

Известие о новом романе Чарли Чаплина с несовершеннолетней дочерью Юджина О’Нила стало скандалом на всю страну. Голливудскую желтую прессу живо интересовала бурная личная жизнь Чаплина. Джоан Барри как раз тогда возбудила против него судебное дело о признании отцовства. Успех вышедшего в конце сорокового года «Великого диктатора» не понравился американскому правительству, стремившемуся выиграть время и сохранить нейтралитет в мировом конфликте. Немало было американских граждан, благоволивших Гитлеру (в том числе, например, Генри Форд и Чарльз Линдберг[86]), ратовавших за изоляционизм после бойни 1917-го или просто за политику невмешательства и пацифизма. У американцев не было ни малейшего желания снова ввязываться в войну; с начала операции «Барбаросса» большинство их считало, что надо просто дать нацистам и коммунистам перебить друг друга. Поэтому многие были настроены против Чаплина. Эта враждебная атмосфера немало способствовала укреплению уз, связавших его с Уной О’Нил: сладость запретного плода усилила страсть. С ее же стороны события ускорила бурная реакция отца: они оказались в точности в положении Ромео Монтекки и Джульетты Капулетти. Узнав об их помолвке, Юджин О’Нил окончательно порвал с дочерью и умер десять лет спустя, так и не увидевшись с ней больше. Его супруга, посредственная актриса Карлотта Монтерей, ненавидела Чаплина, который никогда ее не снимал. Но главное – О’Нилу невыносима была мысль, что его дочь выбрала себе другого папу. Чарли Чаплин и Уна О’Нил оба были безотцовщиной: он своего отца тоже не знал. Позже оба брата Уны покончили с собой (Юджин О’Нил-младший, трижды разведенный, спившийся и безработный, вскрыл себе вены в ванне в пятидесятом, а Шейн, сидевший на игле, выбросился из окна пятого этажа в Нью-Йорке в семьдесят седьмом). И только Уна выжила, потому что Чарли сделал ее счастливой. Уне пришлось побороться за свое счастье: этого ничто в ее жизни не предвещало, и все же это случилось. В тот день одинокое дитя обрело защитника, подобно Холли Голайтли с ее старым бразильским миллионером. В выборе между возможным и невозможным она не колебалась ни секунды.

* * *

(Письмо на фирменном бланке ресторана «Мюссо и Фрэнк», 6667, Голливудский бульвар, Голливуд, Калифорния)

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

К Астре Ельцовой, неофициально занимающейся частными расследованиями, обратилась за помощью Леда Куп...
Начальник Магического Сыска Джейко Тацу получает оперативную информацию о приезде в его город мастер...
Трудно быть магом! Трудно, но страшно интересно, а главное – непредсказуемо интересно, потому что в ...
Сокращенная версия данного произведения печаталась под названием «Прозрение» («Свет над тайгой»: Нау...
Артур Шопенгауэр – немецкий философ-иррационалист. Учение Шопенгауэра, основные положения которого и...
«Критика практического разума» – главный этический трактат Иммануила Канта, развивающий идеи его «Кр...