Уна & Сэлинджер Бегбедер Фредерик
– Ты могла бы стать великой кинозвездой.
– Эка невидаль! Сегодня я была бы бывшей кинозвездой.
– Ты провела лучшие годы жизни с развалиной в инвалидном кресле. Ему-то хорошо, он жил с молодой красавицей! Он не жертвовал собой ради тебя!
– Но я тоже! Я влюбилась. Мужчины в тысячу раз красивее в пятьдесят лет, чем в двадцать. Я не жертвовала собой, ты это прекрасно знаешь, сам написал в одной новелле: нет на свете ничего интереснее, чем о ком-то заботиться. Я была великодушна из чистого эгоизма. И потом, рожать детей полезно при склонности к депрессии… Это не позволило мне уподобиться моим братьям и покончить с собой.
Увидев ее, Джерри вспомнил, как ныло у него в животе всякий раз, когда он на нее смотрел. Как он мог уйти на войну, вместо того чтобы остаться с ней? В ту пору он отдал бы жизнь за эту старую кобылу с нарумяненными щеками и неправильным прикусом. Он злился на себя за то, что не ощущал больше ожога своих двадцати лет, но был доволен, что все еще испытывает боль. Уна всегда делала ему больно: есть люди, которые рождены для этого; мы сами даем им право мучить нас всю жизнь. Он сожалел не о боли, а о своей юности. Не мог ей простить, что она постарела так же, как он. Двое бывших любовников, у каждого позади жизнь, дети, воспоминания, два старика на железных табуретах, а перед ними только бутылка белого вина в ведерке со льдом (к которому они не притронулись) и неминуемая смерть: ее – через десять лет, его – через тридцать.
– Знаешь, – снова заговорил Джерри, – я поступил так же, как Чаплин. Когда мне исполнилось пятьдесят четыре, я завел восемнадцатилетнюю подружку. Мы продержались год. Слава богу, детей у нас не было. Ее звали Джойс Мейнард.
– Вот видишь, дело вовсе не в возрасте.
– Нет, именно разница в возрасте – секрет крепких пар. Я понял Чаплина, когда пожил, как он. Юность, невинность, порыв и чистота, все вместе… Свежее тело и доверчивая душа – что еще надо старику?
– До войны ты не был мужчиной. А мне был нужен мужчина.
– Отец, ты хочешь сказать.
– Мы были так молоды и так глупы… Чарли смешил меня, а ты никогда не был забавным. Слушай, эта встреча, наверно, плохая идея, давай прекратим, не то…
Не закончив фразу, Уна предпочла залпом допить водку, словно русский сорокаградусный напиток мог прогнать дурную мысль. Друзья-читатели, мы с вами взрослые люди; если вы дошли со мной до этой страницы, знайте, что это не выход. Когда в горле перестало жечь, Уна заговорила громче, чтобы перекрыть гомон облепивших стойку бара клиентов.
– Кстати, знаешь, я могу ответить на вопрос Холдена про уток в Центральном парке! Они там и зимуют. Пруд в Центральном парке никогда не замерзает полностью, всегда остается прорубь, куда можно нырнуть и найти под водой пищу. Если бы он весь замерзал зимой, они бы улетали, но им это ни к чему. Утки Центрального парка живут там круглый год, Джерри. Так и сидят на одном месте. Зимой им не холодно. Они как ты – домоседки. И канадские гуси, лебеди, цапли, чайки… они никуда не улетают, и не думают даже. Никто не покидает Нью-Йорк. Всю свою жизнь ты сочинял вздор, Джерри.
– Я рад: я-то думал, что ты меня не читала.
– В сорок первом ты был невыносим, как все мальчишки твоего возраста. И потом, уж слишком ты был длинный. Чарли хотя бы подходил мне по росту. Мы были идеально соразмерны.
– Лилипутская семейка!
– Джерри, я сейчас скажу тебе одну вещь про Чарли. Он был ревнивцем, скрягой, эгоистом, маньяком, нарциссом, мегаломаном, злюкой, скандалистом, снобом и бабником, но я его любила, что тут поделаешь, любила. Я не выбирала его из меню.
Сэлинджер высосал устрицу с тем же звуком, какой издает опорожняющаяся ванна.
– Чарли Чаплин, вне всякого сомнения, величайший сатирик всех времен, – сказал он, утерев рот салфеткой. – И именно по этой причине я всю жизнь его ненавидел.
– Я не в силах смириться с его уходом. Правда, это слишком больно. Я не могу, хоть у меня восемь детей и я люблю их. Жить без него… Теперь я против разницы в возрасте. Чего бы я только не дала за еще одну минуту с ним, пусть больным, немощным, выжившим из ума и оглохшим. Какая это мука! Закажи мне еще водки, straight, please, самой мне стыдно.
Джерри посмотрел на нетронутую бутылку белого вина и сделал знак официанту.
– Раз уж мы разоткровенничались, – продолжала Уна, – до сих пор не понимаю, почему ты даже не попытался переспать со мной.
– Ты лежала в постели бревном, не издавала ни звука и, стиснув зубы, позволяла себя лапать. И твои всегда холодные ноги… Такая зажатая, такая красивая, но боже мой, какая же ты была стерва!
– Я просто робела, балда! Ждала, что ты сделаешь первый шаг…
– Что верно, то верно, мы были молоды и глупы. В армии я влюбился в тебя, потому что ты была далеко. Потому что мои друзья погибали по жребию, играли в лотерею на выпущенные кишки. Я любил тебя, потому что мы так и не переспали, а завтра мне предстояло умереть. Я пришел сюда, чтобы сказать тебе кое-что о твоем муже. Я очень сожалел о том дурацком письме, которое послал тебе, когда вы поженились. Чаплин избежал двух войн, но он принес куда больше пользы. Он снял «Великого диктатора». Соединенные Штаты не спешили вступать в войну. Общественное мнение было против. Слишком много жизней унес восемнадцатый год. Успех фильма коренным образом все изменил. Как подумаю, что эти засранцы выдворили вас только потому, что Чарли ратовал за второй фронт… Он был прав: нам следовало вмешаться раньше. Еще в конце сорок второго. Да, вот, смотри, у меня для тебя подарок.
Нагнувшись, Джерри достает из дорожной сумки сложенную вчетверо тряпицу и с максимальной осторожностью кладет ее на стойку бара.
– Что это за узелок с грязным бельем? – спрашивает Уна.
– Одна штуковина, она принадлежит тебе. Она не в лучшем состоянии, но немного хорошего клея – и ты сможешь ее починить.
Уна разворачивает тряпицу. На столе перед ее глазами лежат пять осколков белого фарфора, блестящих, как яичный белок.
– Каких-то кусочков не хватает, смотри не порежься.
Бережно, с великой осторожностью, Уна берет осколки и пытается сложить их, точно ребенок, сосредоточенно собирающий головоломку. И ей удается восстановить силуэт аиста в цилиндре и с сигаретой в клюве. Она вдруг молодеет на сорок лет, глаза блестят, как у маленькой девочки перед рождественской елкой. А Джерри встал, он уже на ногах, торопится уйти: вечная его мания.
– Осторожней, там пепел. Может быть, это прах сожженных в Дахау, а может, пепел от сигары Эрнеста Хемингуэя. Уж и не помню, я ни разу не мыл эту штуку, она с войны лежала в чемодане. Моя дочь нашла ее на чердаке, когда прибирала в доме.
– И ты написал мне, чтобы ее вернуть. Ты все такой же шутник.
– Я рад, что повидал тебя. Ты по-прежнему совершенно совершенна, леди Чаплин.
– Ох, да уж, досталось этой пепельнице. Боже мой, «Сторк-клуб»… как давно все это было.
– Я умер в мае сорок пятого, но ты – ты была мертва с самого начала, с тех пор как тебя бросил отец.
Уна старается не встречаться с ним глазами. Ее руки дрожат, но Джерри взволнован еще сильнее, поэтому он хочет уйти первым, пока не стал посмешищем. Они одновременно смотрят на стеклянный потолок.
– Нет, в войне с отцом я победила. Я ведь выжила.
– Мне не стоило бы говорить тебе об этом… Я виделся с Джином незадолго до его смерти, в Бостоне. Занятный тип твой отец. Он написал мне странное письмо после выхода «Девяти рассказов», что-то вроде предписания явиться, как то, что я послал тебе. Знаешь, он хранил твои письма под подушкой. Бедный старик. Кстати, ты на него похожа. Но он был куда более одинок, чем ты. До скорого, Glamour Girl of the Year. – Голос Джерри срывается. – Мне пора, не то опоздаю на поезд. Береги себя.
– Ступай, bloody catcher,[134] возвращайся в свое укрытие. Спасибо за аиста.
– И ты тоже возвращайся в свое швейцарское поместье, здесь тебе нечего делать. Сиди дома и бери пример с меня: медитируй. Не встречайся ни с кем, кроме тех, кто тебе необходим. Спасайся, во всех смыслах этого слова. Прощай, little Уна. Оставляю тебе счет, по своему обыкновению!
Джерри целует ей руку. Уна поспешно отдергивает ее, чтобы он не заметил коричневых пятен. Она поднимает стакан, а он склоняется перед ней в прощальном поклоне, низко, как индус. Она достает из сумочки пачку долларов. Заметив, что он улыбается, она понимает, что почти никогда в жизни не видела его улыбки. Она дожидается, когда он окажется на другом конце вокзала, и только потом позволяет себе расслабиться.
– Oh shoot…[135]
Увидев, что она оседает, бармен бросается к ней, спрашивает, что случилось; его жалость бесит Уну. Совладав с собой, она вытирает глаза тыльной стороной ладони, которую поцеловал Джерри, допивает водку, потом вино. Выйдя с вокзала, она надевает темные очки, и свежий ветерок сушит ее щеки. Через несколько метров на заднем сиденье «кадиллака» она снова начинает плакать. Ее видавший виды шофер, не оборачиваясь, протягивает ей коробку бумажных платков. В зеркальце он, однако, может разглядеть, как Уна гладит осколки белого фарфора.
– Восточная Третья, угол Пятьдесят третьей улицы, – говорит она.
Четверть часа спустя черный лимузин тормозит у ограды парка. Шофер выходит, распахивает дверцу перед Уной, и та с достоинством выходит из машины. Она останавливается у таблички с надписью: «Парк Пали». Некоторое время стоит неподвижно, словно хочет отыскать «Сторк-клуб», ныне сгинувший, ставший крошечным уголком зелени, зажатым между двумя многоэтажными зданиями Пятьдесят третьей улицы. Потом она медленно идет по парку к водопаду в левом углу и под кустами достает из сумочки осколки разбитой пепельницы. У стены, на том самом месте, где располагался шестой столик, она опускается на колени и принимается руками рыть землю, чтобы похоронить осколки в клумбе. Спешащие прохожие смотрят на нее и недоумевают, с какой стати эта бродяжка одета в костюм от Шанель. Садясь в «кадиллак», Уна все еще плачет, и шофер думает, что на сей раз сомнений быть не может: леди Чаплин окончательно тронулась умом.
Швейцарско-пиренейский эпилог
Красота – это главное в жизни. Если вы ее нашли, вы нашли все.
Чарли Чаплин
Я жил в любимом отеле Набокова («Монтрё-палас», люкс 60). Некоторые толкователи говорят, что он вдохновился именем Лилиты Грей, второй жены Чаплина, чтобы назвать самую знаменитую свою героиню. В парке, между отелем и водоемом, восседает безобразная статуя пузатого писателя, развалившегося на колченогом стуле. Печальный конец для обольстителя нимфеток, собирателя бабочек, чародея прозрачных слов. Я и сам не отказался бы упокоиться на этом кладбище мастодонтов, как Владимир и Вера, Чарли и Уна, Джеймс Мейсон, Поль Моран, Уильям Холден, Полетт Годдар и Эрих Мария Ремарк (в Порто-Ронко), Трумен Капоте (в Вербье), Одри Хепберн (в Толошеназ), Жорж Сименон (в Эпаленже), Грэм Грин (у своей дочери Кэролайн в Корсо), Коко Шанель (в Лозанне), Грета Гарбо (в Клостерсе, близ Давоса)… Все эти изгнанники налоговой политики были знакомы между собой, приглашали друг друга к обеду, наносили визиты. Женевское озеро блестит даже в тумане: когда солнце пробивается сквозь облака – это называют ореолом, – лучи его дробятся на водной зыби и гора отражается в играющей радугой воде. Набоков говорит о «прогалинах света». Действительно, я пишу эти строки и вижу с моего балкона две горы: настоящую, напротив, прочерчивающую небо электроэнцефалограммой на сером фоне, и другую, ее перевернутое отражение в озере, этакую подводную пирамиду. Набоков в «Других берегах»[136] описывает «озеро в час чаепития, испещренное черными точками лысух и хохлатых чернетей». Реагировать на подобную фразу можно двояко. Либо покивать с умным видом (мол, понял, не дурак), либо выяснить, что лысуха – это черная птица с белым клювом, а чернеть – разновидность утки, тоже с черным оперением и желтым клювом. Уточню, что я из тех, кто ищет в Википедии. Я нашел еще хохлатую поганку (птицу с плоской головой и панковским гребнем), крякву (с зеленой головой) и серую цаплю. Старость – это когда уже есть время поинтересоваться названиями птиц.
В Корсье-сюр-Веве я посетил дом семьи Чаплин, который скоро станет музеем. Не исключено, что Мануар-де-Бан будет в ближайшее время переименован в «Chaplin’s World». К сожалению, белый дом еще не открыт для посетителей. Он окружен парком в четырнадцать гектаров, куда можно проникнуть, перебравшись через проволочное заграждение, если ты смел, спортивен и помешан на кино: табличка «Осторожно, злая собака» никого не отпугивает (сам я за полчаса незаконного проникновения не слышал ни малейшего лая). Прячась за желтыми буками и согбенным гигантским кедром в саду, я вспоминал виллу Наварра, когда она ветшала и разваливалась после смерти деда и бабушки. Интересно, водятся ли привидения в этом необитаемом ныне поместье, где Уна прожила всю свою жизнь? Ее дети и внуки рассказывают, что после смерти Чарли их мать и бабушка замкнулась в молчании. Уна Чаплин умерла от рака поджелудочной железы двадцать седьмого сентября девяносто первого года, в шестьдесят шесть лет, за двадцать лет до Джерри Сэлинджера. Одна из ее последних фраз была: «What the fuck did I do with my life!»[137]
Выйдя из вашего дома, я склонился над вашей могилой, Уна, на окутанном туманом кладбище Корсье, где закончился ваш земной путь. Я сфотографировал этот камень в цветах, который считаю могилой двадцатого века.
Солнце нерешительно садилось за кроны больших деревьев, которые переживут нас. На моей бороде намерзали сталактиты; я слушал в наушниках «Scarborough Fair»[138] Саймона и Гарфункеля. Слова этой средневековой песни – определение галантной любви: это любовь рыцаря к прекрасной даме, которую он даже не видит и любит на расстоянии, ни на что не надеясь в ответ. Любовь взаимная счастлива, но заурядна, любовь галантная мучительна, но возвышенна. Сэлинджер и Уна – это история галантной любви. Чаплин и Уна – самый счастливый брак, какой я знаю. Жизнь, можно считать, состоялась идеально, если пережить и то и другое, как Уна.
Я думаю, галантной любви не стоит желать и злейшему врагу. Но я думаю также, что литература – не жизнь и что нет ничего прекраснее в книге, и только в книге, чем подобные непрожитые истории. Они не состоялись, ничего не дали, не длились, они были (или не были) лишь для того, чтобы стать романом или поэмой. Давным-давно трубадуры в своих смешных нарядах поняли, что иные истории заслуживают большего, чем быть пережитыми; пропев свои оды недосягаемой прекрасной даме, они зачехляли мандолину и, вскочив на белого коня, отправлялись отдыхать в объятиях законной супруги. Они искали несчастья вне стен своего дома. Их жизнь была богата всеми этими историями любви, которых не было в жизни. Воздадим должное несостоявшимся встречам, заполняющим наше воображение: они не менее важны, чем наши удачные браки. Уна сумела изгнать несчастье из своей жизни на период с семнадцати лет и до смерти Чарли.
Почему мы пишем ту, а не иную книгу? Понятия не имею, честно, ни малейшего понятия. Я прожил четыре года изо дня в день с людьми, которым сейчас было бы, будь они еще живы, восемьдесят девять лет (Уне О’Нил-Чаплин), девяносто пять лет (Джерому Дэвиду Сэлинджеру) и сто двадцать пять (Чарли). Надо верить, что мертвые моложе живых. По какому праву взялся я сочинять их молодость? Я только что понял. Мне хотелось знать, кто победил – Джерри или Чарли. Вечный подросток, удалившийся от мира? Или добрый дедуля, заделавший ораву детишек матери-наседке? Мятежный затворник или обуржуазившийся экс-анархист? Мизантроп из лесной глуши или изгнанник налоговой политики из светского общества? Кого надо было выбрать – молчаливого ветерана или первого набоба? Между чистой душой и мирской жизнью я сделал тот же выбор, что и Уна. Уна жила долго и счастливо, и было у нее много детей. В кои-то веки это не присказка, а правда.
Я родился в шестьдесят пятом, через двадцать пять лет после сорокового. Память о войне еще так свежа. Четверть века – какая малость: меньше половины моей жизни. Мне кажется, время течет не в одну сторону: секунды, минуты, часы и дни подлежат не только сложению, но и вычитанию, приближающему нас к поре до нашего появления на свет, словно время год за годом облегчает нашу ношу. Минутой больше прожито – но и минутой меньше ждать возвращения в мир до нас. Мне и вправду кажется, что я старею в двух направлениях: идя к будущему и возвращаясь к прошлому. С тех пор как мне исполнилось сорок лет, я чувствую, что прошлое все ближе; во время работы над этой книгой я порой физически ощущал, будто помню сороковой год. В моем детстве Париж кишел призраками, а я об этом не знал. Мне ничего не рассказывали. Успокою моих рациональных читателей: это не метемпсихоз и не психоделические глюки («Вауууу, я был рядовым Джо в прошлой жизни, парень»)! Но я реально чувствую себя все ближе и ближе к тем неведомым мне десятилетиям. Психологи называют этот феномен «синдромом ностальгии без памяти». После конца нас ждет то, что было до начала. Я попытался вспомнить эпоху, предшествовавшую моему рождению. Война так близко, в одном взмахе ресниц; меня убедили, что это историческое событие, а между тем война – часть моей сегодняшней жизни. Десятки миллионов убитых, кругом по всему миру калеки и безумцы. Моя страна потеряла жизнь, когда моя жизнь началась. Наши деды не смогли или не захотели рассказать нам о своей войне. Они щадили нас, как Джерри, меняя тему. Наши деды сделали нас вечными детьми, лишь бы защитить. Но они не виноваты. Из-за войны мы никогда не станем взрослыми; только из-за нее. Мы – ее внуки, которые никогда не вырастут. Мы должны попытаться рассказать о ней за них. Кому по силам отдать такой долг? Франция должна две тысячи миллиардов евро: она влезла в долги, чтобы справиться с разрухой и загладить унижение материальным комфортом. Всю вторую половину двадцатого века социальная защита врачевала раны от поражения защиты военной. Сегодня французские правительства пытаются сократить бюджетные расходы, чтобы погасить займы, которыми некогда успокаивали потерпевших поражение. Всю жизнь мне придется выплачивать этот долг за войну. (Напомним, что именно долг Германии привел к избранию Гитлера.)
На другой стороне озера паслись кони. Две черные вороны кружили над кладбищем. Осень в Швейцарии желто-красная, а потому и кони черные, чтобы отчетливо выделяться на фоне опавшей листвы. Как давно я кружу вокруг вас, Уна, darling, я уже утратил всякое достоинство. Много лет назад я влюбился в покойную ирландку, слишком широко улыбавшуюся, чтобы скрыть свою боль, несносную богатенькую дочку с высокими скулами, в вечернем платье, одолженном лучшей подругой. Ваше детское личико, разбившее столько сердец, и мне запало в душу навсегда. Есть на свете ангелы, беда в том, что они все время улетают от нас.
Осень цвета охры, гигантская секвойя клонится в парке Мануар-де-Бан, роняют листья каштаны… а в городе Веве нарисованный на стенах силуэт Чарли Чаплина ростом с деревья в его саду. Я вдруг понял одну вещь: в конце всех его фильмов бродяга с тросточкой, в маленьком котелке и огромных башмаках уходит к горизонту… А на самом деле Чаплин шел к Швейцарии!
Утки на Женевском озере задирают лебедей в Веве зимой. Я готов держать пари, что некоторые из них прилетели из Центрального парка. Луч ноябрьского солнца, отразившись от воды, воткнулся прямо мне в глаз. Он напомнил мне другой солнечный луч, осветивший Вербье в тот Новый год, когда я встретил Уну Чаплин.
Мне было пятнадцать. Тридцать первого декабря восьмидесятого года я был на рождественских каникулах в Вербье, кантон Вале, где мой отец купил домик. В новогодний вечер нам с братом и компанией друзей удалось войти в «Фарм-клуб» до основной толпы. Эта деревянная дискотека существует и по сей день. В самом тихом уголке зала шикарно одетая дама с собранными в узел начинающими седеть волосами пила шампанское с маленьким человечком, смахивающим на бульдога, в красной бархатной курточке и огромной черной накидке, придававшей ему сходство с Зорро (или, скорее, со слугой Бернардо, вырядившимся в плащ Зорро). Пока вся деревня целовалась на центральной площади, мы пробрались в самый закрытый местный клуб, и, конечно же, от нас было много шума: мы не блистали хорошим воспитанием, и мне до сих пор за это безумно стыдно. Смеха ради мои друзья толкнули меня прямо на сидевшую в сторонке пару. Я упал на их столик, опрокинув бокалы с ужасающим грохотом. Джузеппе, один из близнецов-итальянцев, владевших «Фарм-клубом», извинился перед миссис Чаплин и велел мне убираться вон. И тут бульдог в красной курточке вступился за меня, заговорив по-французски с американским акцентом:
– Оставьте мальчишку в покое, ничего страшного не случилось. Он молод, а сегодня Новый год, надо же пострелятам повеселиться.
Говорил он с трудом, еле ворочая языком. Метрдотель выпустил мою руку и набросился на моих друзей. Собирая усеявшие ковер осколки стекла, я лепетал извинения.
– Мне ужасно жаль, простите меня, мсье-дам. Это друзья меня толкнули… Простите, но патрон, кажется, назвал вас миссис Чаплин… Вы родственница Чарли?
– О, в некотором роде… Мсье?..
– Бегбедер. Я очень сожалею, что разбил все ваши бокалы.
– Когда вы, озорник этакий, рухнули на наш стол, мистер Биг-Биде, мне, признаться, вспомнились первые фильмы моего покойного мужа.
– Но д-далеко не так з-з-забавно, – заикаясь, гнусаво пробормотал ее седой краснолицый спутник в синих очках.
– Чарли не раз играл пьяных, шатаясь и опрокидывая все на своем пути. Еще начиная в театре, он говорил, что это основа всего его комизма: мертвецки пьяный человек всегда смешон, в любой стране и для любой публики, – продолжала Уна.
Я был потрясен и очень смутился. В ту пору подросткам еще было знакомо творчество Чаплина; встретить его вдову для меня было событием невероятным. Она уже мало походила на фотографию в начале этой книги. Поднявшись, я пересказал ей мой любимый гэг Чарли: когда в «Огнях большого города» он ест свисающий с потолка серпантин, перемешавшийся со спагетти в его тарелке.
– Чарли часто снимал спагетти, – сказала она. – Например, в «Золотой лихорадке», когда он ест свой вареный башмак. Помните, как он наматывает шнурки на вилку? Так вот, представьте себе, его вдохновила реальная история. Одна экспедиция заблудилась в горах. Оголодавшие золотоискатели съели свои башмаки… а потом и друг друга.
Вспоминая мужа, Уна улыбалась, как девчонка-фанатка. Она закурила сигарету и выдохнула дым в лицо Трумену Капоте, который и глазом не моргнул: привык за сорок лет. Он забормотал своим высоким голосом:
– Спа… спагетти есть и… и в «Скетинг-ринге». Там он в начале официант в ресторане и… и выписывает счет, подсчитывая пятна на рубашке толстого клиента! Так, он заказывал суп… дыню, спагетти… итого четыре доллара!
– Ха-ха-ха, да! – засмеялась Уна. – А потом он подает на блюде живого кота! – Она развеселилась. – Но мой любимый гэг – это когда он, обмакнув пальцы в чашку, вытирает их о бороду соседа. С каким серьезным видом он это делает! Ха-ха-ха-ха!
Под мигающими лампочками Капоте смеялся все громче, и я тоже, но Уна вдруг помрачнела. С легким американским акцентом, напомнившим мне мою бабушку, она вежливо спровадила меня.
– Ах, черт, не могу я больше смотреть все эти фильмы, – вздохнула она, – слишком тяжело. Спасибо, молодой человек. Я не люблю говорить о Чарли, но люблю, когда мне о нем говорят. У меня много внуков, они тоже бьют посуду, как вы. Но им я прощаю, потому что они мои внуки. Ступайте к вашей развеселой компании и по дороге попросите Джузеппе принести нам два целых бокала.
– Happy new year, г-г-гадкий мальчик, – заплетающимся языком промямлил Капоте, протирая очки.
Сэлинджер был не единственным, у кого вышел облом с Уной.
4 марта 2012 года я написал Кейт Гуйонварч, в чьем ведении находятся архивы семьи Чаплин, письмо с просьбой ознакомиться с письмами Дж. Д. Сэлинджера Уне О’Нил.
«Hello, my name is Frdric Beigbeder. I am a French writer and Nathanal Karmitz gave me your e-mail. I am fascinated by the life of Oona O’Neill and currently working on a new novel about World War Two. As you know Oona met Jerry Salinger when she was sixteen, in 1940, before he went to England, France and Germany during the war. They had a small affair in 1941 and then she fell in love with Charlie Chaplin in Los Angeles… and they lived happily ever after! The reason why I am bothering you is that all biographers of Oona always mention long letters from Salinger to Oona during his training in the US Army. As a big fan of American literature and an admirer of Salinger’s and Chaplin’s work, I am very curious to see those letters. The Salinger Estate is against any publishing and of course I respect that. But since Mr Salinger’s passing in 2010, I believe these documents are now part of the history of literature of the 20th century. They are treasures and it’s sad that no one can even read them. It would be for me a tremendous honor to be able to spend even a few minutes studying these pages in Lady Chaplin archives. I have a theory about them: it is possible that Salinger used his devotion for Oona as inspiration for the first version of The Catcher in the Rye. Which would mean he started his masterpiece using Oona as a Muse, ten years before publishing his only novel! It would be also interesting to compare the Oona letters with his short stories published during the war in Story, Esquire and the Saturday Evening Post, to see if there are similarities. This would contribute greatly to understand the process of Salinger’s writing about World War Two.
Thank you for your time
With my deepest gratitude,
Frdric Beigbeder».[139]
Ответ из «Chaplin Office» не заставил себя ждать. Он пришел мне по электронной почте через несколько часов.
«Dear Frederic
Thank you very much for your email which I have passed on to the Chaplins for their consideration.
As I told Nathanael, to date they have never autorised access to any writer to these letters, but you never know.
I have asked them for a reply for next Monday, so we’ll write to you again next week.
Kind regards
Kate Guyonvarch».[140]
Двенадцатого марта ответ от семьи Чаплин упал как нож гильотины. На этот раз он был написан по-французски:
«Здравствуйте, Фредерик,
с сожалением вынуждена сообщить вам, что большинство членов семьи Чаплин не желают, чтобы письма их матери были предоставлены в ваше распоряжение для чтения.
Искренне ваша,
Кейт Гуйонварч».
Я ответил письмецом, исполненным печали (тоже по-французски):
«Дорогая Кейт,
благодарю вас за любезность. Честно говоря, я ожидал чего-то подобного… Тем хуже или тем лучше. Пусть замечательные письма Джерри Уне навечно сохранят свою тайну.
Ваш
Фредерик Бегбедер».
В моем на диво спокойном письме была капелька лицемерия. Признаться, я вздохнул с облегчением, когда меня не допустили к этой мифической переписке. Действительно, если бы я мог прочесть подлинные письма Джерри, то никогда не сумел бы их сочинить.
А теперь мне бы хотелось рассказать о моей встрече с Ларой Мишели так же дотошно, как Амьель[142] и Daft Punk[143] воплотили мою фантазию в жизнь. Но мне до них далеко: я лишь отбираю музыку, это не работа и не творчество, я это делаю как вор или шлюха, мотая головой и жестикулируя под прикрытием культурного алиби писателя-переростка. Диджей, однако, полная противоположность писателю: он должен удовлетворить клиента немедленно. Он внимательно следит за танцующими, чтобы угадать, какую песню им хочется услышать. Он повинуется им, тогда как Чаплин говорил: «Зритель – мой раб». Если диджей – артист, значит искусство и вправду стало чистым маркетингом.
На выставке были представлены полотна американского художника Гари Симмонса с изображенными на них нью-йоркскими небоскребами. Они были нарисованы мелом на черном фоне и слегка размазаны рукой. Мрачное видение небоскребов, охваченных пламенем или тонущих в тумане… Я пил шампанское, которого терпеть не могу (но водки не было). И вдруг в самом центре этого пылающего города я увидел глаза Лары. Откуда ни возьмись появилась эта женщина-ребенок на другом конце зала, темноволосая, с улыбкой вампира и аквамариновыми глазами, и я сказал себе: «Что это за девушка?» Такие глаза описать невозможно, как невозможно описать море. Это глаза без определенного цвета: можно сказать, что они сине-зеленые или сине-серые, с золотыми искрами на радужке, но это лишь малая доля реальности, неподвластной словам. Глаза Лары меняют цвет каждые пять минут. Они черные, когда ей грустно, светло-голубые, стоит ей улыбнуться, серые, если холодно, зеленые, если жарко, цвета дождя, неба или бассейна, в зависимости от настроения. Ее глаза – калейдоскоп. Бодлер написал четверостишие о ее глазах:
- Как дымка, легкий пар прикрыл твой взор ненастный;
- То нежно-грезящий, то гневный и ужасный,
- То серо-пепельный, то бледно-голубой,
- Бесцветный свод небес он отразил собой.[144]
Еще я сразу заметил ее зубки, заостренные, как кошачьи клыки, и две ямочки, залегающие кавычками у рта, так что каждая ее фраза становится цитатой. Я увидел все это, потому что она улыбнулась, когда одна подруга нас познакомила. Улыбнулась не просто из вежливости. Лучше сказать, просияла улыбкой, искренней, доброжелательной и невинной, ничуточки не скептической, над маленьким волевым подбородком а-ля Роми Шнайдер. Лара была, наверно, единственным человеком в Женеве, способным сказать «nice to meet you», в самом деле так думая. Она напоминала сестер Бувье в одном лице: меланхолия Жаклин Кеннеди и изыск Ли Радзивилл. Ее каштановая шевелюра была длинной, чувственной, а брови подведены, как у Уны О’Нил. Красота Лары была несегодняшней, вневременной, и я оцепенел: лицо у меня, наверно, было как у приговоренного к электрическому стулу в тот момент, когда палач поворачивает тумблер на две тысячи вольт. Я принес четыре бокала шампанского, чтобы она догнала меня. Я рассчитывал, что алкоголь поможет преодолеть смущение, ее и мое. Мне было сорок пять лет, ей двадцать – старый заика, пытающийся распустить хвост перед оробевшей принцессой. Не ее красота или молодость привлекли меня в тот вечер, а что-то другое, чему и названия не подберу. Что-то почти сверхъестественное, словно предчувствие радости жизни, которую она мне вернет, инстинктивный порыв, приоткрытое оконце, за которым замаячила возможность земного счастья… ну ладно, к ее красоте я тоже не остался равнодушен, как и к ее вполне приличного размера грудкам.
Я вернулся ставить диски, но душа к этому занятию уже не лежала. Я подзабыл, что мы не в ночном клубе, а в продвинутой художественной галерее. Никто не танцевал, даже под «Black or White» Майкла Джексона (обычно эта песня действует безотказно, или я так отстал от моды?). Коллекционеры современного искусства разбрелись по экспозиции во все стороны. Покупатели, все сплошь банкиры, выходили на улицу выкурить по сигаре. Интересно, понимают ли они сами, что нет большой разницы между их дневной деятельностью (инвестировать в акции, облигации и пенсионные фонды) и ночной страстью (инвестировать в полотна, скульптуры и пластмассовые инсталляции). Хозяин то и дело просил меня убавить звук. Прямо перед моими колонками стоял поднос с бокалами шампанского; люди брали их, сочувственно улыбаясь мне. Иные, читавшие все мои книги, кроме «Каникул в коме», недоумевали, почему у меня на голове наушники. Короче, перед этим фарфоровым созданием выглядел я то ли холуем, то ли шутом гороховым. И тогда я решил совершить публичное самоубийство: поставил «My Heart Will Go On»,[145] песню из «Титаника», которую исполняет под финальные титры Селин Дион. Пока канадка надрывала глотку: «Near, far, wherever you are»,[146] я, пьяный и пунцовый, вскочил на буфетную стойку и, раскинув руки, как Христос—Ди Каприо, распятый на носу обреченного корабля, завопил: «I’m the king of the world!»[147] К моему несказанному изумлению, Лара направилась прямиком ко мне и, протянув мне руку, вместе со мной взобралась на шаткий стол с риском для обеих наших жизней.
– Мадемуазель, вы – айсберг?
– Нет, но вы напоминаете «Титаник».
Она танцевала, прижавшись ко мне, до самого конца этой слащавой песни, ставшей с тех пор одной из моих любимых; мы так и стояли перед ее встревоженной матерью на столе, переплетя пальцы. Я часто спрашивал ее потом:
– Почему же ты залезла танцевать со мной под песню из «Титаника»?
– Из жалости. От стыда за тебя. На тебя, правда, было жалко смотреть. И потом, мне очень нравится этот фильм, и я выпила твои четыре бокала…
– Я был смешон, зачем же ты присоединилась ко мне, когда мы едва знали друг друга?
– Надо полагать, мне захотелось побыть смешной вместе с тобой.
Пользуясь случаем, я хочу торжественно поблагодарить Селин Дион за неоценимый вклад в мое личное счастье.
– Ты меня склеила.
– Нет, это ты меня склеил.
– Нет, ты.
– Нет, ты.
Уже три с лишним года продолжается этот спор.
Потом я предложил Ларе поесть со мной сырного фондю. Должен открыть вам одну касающуюся меня истину: я не утонченный денди, я грубый мужлан, обожающий котелки, полные желтой, вязкой, обжигающе-горячей и вонючей жижи. Грюйер, эмменталь, аппенцель и бофор, расплавленные и перемешанные с чесноком и сухим белым вином, – вот для меня вершина гастрономии. И пусть от свитера и костюма разит потом неделями. Я встретил самую красивую девушку в Женеве: предстояло подвергнуть ее последнему испытанию. По-хорошему, такая красавица должна была бы отказаться и бежать прочь с гримасой отвращения на лице. Она же вежливо приняла приглашение – на щеках снова залегли две ямочки, – хотя для нее фондю не было швейцарским блюдом: это савойские штучки, для туристов. И тут я понял, что эта барышня создана для меня: фондю сыграло для нас роль золотого кольца в сказке «Ослиная шкура». Девушка, готовая поесть фондю с незнакомцем в первый же вечер, – это еще эротичнее, чем если бы она сразу согласилась отдаться. Как бы то ни было, после такого ужина ни о каком интиме не может быть и речи. Избавлю вас от подробностей нашей сырной оргии (чтобы составить о ней представление, обратитесь к комиксу «Астерикс и гельветы» Госинни и Удерзо, страницы двадцать и двадцать один).
Потом друзья предложили нам сходить в гейский бар. Я согласился без колебаний: она будет там единственной девушкой, а я единственным гетеросексуальным мужчиной. Это повышало мои шансы поцеловать ее (если только она не лесбиянка). Что и произошло после нескольких рюмок текилы. Была глубокая и нежная попытка сближения в потертом кожаном кресле, в задней комнате гейского бара, расположенного между двумя женевскими секс-шопами… Когда соприкасаются два языка, бывает, что ничего не происходит. Но бывает, происходит что-то… О боже мой, происходит что-то такое, отчего хочется растаять, раствориться, как будто двое входят друг в друга, зажмурившись, чтобы все внутри перевернуть. Тут читатель вспомнит, что уже где-то читал эти строки: это было на странице 84. Поймите меня правильно. Это Уна привела меня к Ларе. Если наша жизнь – путь, то в тот вечер, целуя Лару, я чувствовал, что прибыл в пункт назначения, к заветной цели.
Лара согласилась зайти в мой номер в гостинице; я предложил ей лечь со мной – просто лечь спать, ничего не делая; надо иногда уметь лгать юным незнакомкам.
– Хорошо, только можно я попрошу тебя почистить мне зубы?
Она села на диванчик отеля «Ла-Резерв», а я, стало быть, действовал следующим образом: пошел в ванную, налил в стакан воды и вернулся с зубной щеткой, на которую выдавил пасту, и двумя стаканами – полным и пустым. А потом она открыла рот, и я почистил ей зубы, очень бережно, с бесконечным уважением к ее деснам. Мне кажется, будто эта сцена протекала в замедленном темпе. Прополоскав рот водой из первого стакана, она сплевывала ее во второй. Не сомневаюсь, что вам противно представить себе такое, но это было вовсе не противно, это было… наше начало. Мы спали вместе в ту первую ночь. Все произошло слишком быстро? Нет, нам просто не терпелось прийти друг к другу. Я, со своей стороны, ждал этого сорок пять лет. Я взял гостиничный блокнот и нацарапал вот что:
- Стихам моим грош цена —
- Не беда:
- Я люблю тебя на —
- Всегда.
Не Бодлер, конечно. Я написал это не раздумывая, машинально; отложив ручку, я вырвал листок из блокнота и сложил его вчетверо. И вдруг, увидев, как она разворачивает это глуповатое, смешное послание и внимательно читает его, нахмурив бровки и обозначив ямочки, понял, что и вправду так думаю.
Перед тем как сделать предложение, я повез Лару в Арагон, в Медиано. Вы знаете Медиано? Вроде Женевского озера, только поменьше. Медиано – затопленная деревня в испанских Пиренеях. Одна лишь церковная колокольня торчит из вод озера. Можно проплыть над подводной деревней на лодке. Гребешь и видишь под собой остовы старых домов. В семьдесят третьем году, после постройки плотины Эль-Градо на реке Синке, деревня ушла под воду. Из бирюзовой глади выглядывают верхушки деревьев. Наклонившись, можно представить себе погребенные улочки, лавку, бары, кладбище, мэрию, все эти некогда жилые дома, теперь населенные рыбами, заполоненные илом и водорослями. Когда-то в этой крошечной Атлантиде жили люди, и можно плыть над ней, словно парить над затонувшей жизнью, зеленоватым воспоминанием, мутным и размытым. Медиано – подводные Помпеи, а для экскурсантов расстелен плещущий ковер чистой воды. Развалины брошенных домов на берегу искусственного озера придают пейзажу греко-римский вид. Белые ветки плавают в мелких волнах, лижущих ил и прибрежные камешки. Из воды выглядывают кроны ясеней; затопленный лес продолжает жить; островок в центре озера окружен соснами и склоненным тростником. Мы проплыли вокруг колокольни без колокола, с которой, однако, по местному поверью, в полнолуние, около полуночи, иногда слышится звон.
Я заканчивал эту книгу и совсем замучил Лару рассказами о жизни Уны О’Нил. В конце концов она рассердилась:
– Ты любишь Уну больше меня!
– Да брось, она уже тридцать лет как умерла!
– Некрофил!
– Послушай, в греческой мифологии муз было девять. Радуйся, что у меня их только две.
Можно довольствоваться просто тем, что ты счастлив, одной ногой в прошлом веке, другой в нынешнем, в ожидании следующей войны. «Счастье – твердое тело, а радость – жидкое», – пишет Сэлинджер в «Голубом периоде де Домье-Смита». Мы плыли по прозрачной радости в надувной лодке, я видел перед собой разноцветные глаза Лары, и мои веки казались двумя водяными бомбами, постоянно грозившими дождем. Цветущий донник привлекал лысух и хохлатых чернетей. Мой кризис среднего возраста продлился десять лет. Я смирился со своим бесконечным отрочеством, со своей участью незрелого, незавершенного мужчины; я всегда буду гадким мальчишкой в теле старика. Лара наклонилась, чтобы еще раз посмотреть на пляшущие среди расплывчатых стен подводной деревни водоросли, на живые деревья, переплетенные с мертвыми, на зыбкие сине-зеленые развалины под нашим летучим каноэ. Потом она скинула рубашку и прыгнула в воду. И тут я вскрикнул от изумления. На миг, перед тем как она нырнула, я увидел на спине ее купальника логотип знаменитой калифорнийской марки спортивной одежды: «О’Нил».
Можете сколько угодно твердить мне, что это простое совпадение… А я предпочитаю думать, что Уна в последний раз подмигнула мне из канувших в прошлое лет. Наши жизни ничего не значат, они тонут в глубинах времени, и все же мы были, и этого у нас не отнять: пусть и жидкие, наши радости не испарятся никогда.
Гетари, По, Женева, 2010–2014
Благодарности
Спасибо Манюэлю Каркассонну за то, что верил в этот замысел четыре года и поддерживал автора в минуты экзистенциального сомнения.
Спасибо Эндрю Нюрнбергу за то, что спросил в 2012 году у Филлис Уэстберг, когда «Salinger Estate» опубликует неизданное, получив в ответ лишь загадочную улыбку, достойную Чеширского кота.
Спасибо Натанаэлю Кармицу и Кейт Гуйонварч за то, что выступили посредниками перед семьей Чаплин (хоть и тщетно).
Спасибо Оливье Нора за его непрошибаемый энтузиазм, невзирая на то что я так невыносимо долго тянул время.
Спасибо Жюльетт Жост и моей матери Кристине де Шастенье, самым взыскательным читательницам.
Спасибо Ларе за то, что сказала «да».
Библиография
Kenneth Anger: Hollywood Babylon.
Antony Beevor: La Seconde Guerre mondiale.
Charles Chaplin: Histoire de ma vie.
Nick Foulkes: High Society, the History of America’s Upper Class.
Charles Glass: Les Americains a Paris sous l’Occupation.
Charles Glass: Deserter, the Last Untold Story of the Second World War.
Ian Hamilton: A la recherche de J. D. Salinger.
Raul Hilberg: La Destruction des Juifs en Europe.
Ghyslain Lvy: Eugene O’Neill ou l’inconvenance de vivre.
Joyce Maynard: Et devant moi, le monde.
Bertrand Meyer-Stabley: Oona Chaplin.
George Plimpton: Truman Capote.
Mary Louise Roberts: What Soldiers Do.
David Robinson: Chaplin, sa vie, son art.
Shane Salerno et David Shields: Salinger.
Margaret Salinger: L’Attrape-rves.
Adam Saroyan: Trio.
Jane Scovell: Oona.
Kenneth Slawenski: J. D. Salinger, a Life.
Дж. Д. Сэлинджер оставил нам единственный роман и четыре десятка новелл. Только тринадцать из них вышли книгами: девять в «Новеллах», две в «Фрэнни и Зуи» и отдельной книгой – «Выше стропила, плотники» и «Симор, введение». Вот список остальных новелл, напечатанных в журналах до выхода романа «Над пропастью во ржи».
The Young Folks опубликована в марте 1940 г. в «Стори».
Go See Eddie опубликована в декабре 1940 г. в «Канзас-Сити ревью».
The Hang of It опубликована в июле 1941 г. в «Кольерс».
The Heart of a Broken Story опубликована в сентяре 1941 г. в «Эсквайр».
The Long Debut of Lois Taggett опубликована в сентябре 1942 г. в «Стори».
Personal Notes of an Infantryman опубликована в декабре 1942 г. в «Кольерс».
The Varioni Brothers опубликована в июле 1943 г. в «Сатердей ивнинг пост».
Both Parties Concerned опубликована в феврале 1944 г. в «Сатердей ивнинг пост».
Soft-Boiled Sergeant опубликована в апреле 1944 г. в «Сатердей ивнинг пост».
Last Day of The Last Furlough опубликована в июле 1944 г. в «Сатердей ивнинг пост».
Once a Week Won’t Kill You опубликована в ноябре 1944 г. в «Стори».
A Boy in France опубликована в марте 1945 г. в «Сатердей ивнинг пост».
Elaine опубликована в марте 1945 г. в «Стори».
This Sandwich Has No Mayonnaise опубликована в октябре 1945 г. в «Эсквайр».
The Stranger опубликована в декабре 1945 г. в «Кольерс».
I’m Crazy опубликована в декабре 1945 г. в «Кольерс».
Slight Rebellion Off Madison опубликована в декабре 1946 г. в «Ньюйоркер».
A Young Girl in 1941 With No Waist At All опубликована в мае 1947 г. в «Мадемуазель».
The Inverted Forest опубликована в декабре 1947 г. в «Космополитен».
A Giel I knew опубликована в феврале 1948 г. в «Гуд Хаускипинг».
Blue Melody опубликована в сентябре 1948 г. в «Космополитен».
С тех пор эти новеллы ни разу не переиздавались ни в Соединенных Штатах, ни в какой другой стране. Приведенные здесь отрывки я перевел сам, во Франции они не изданы. По сей день «Salinger Estate» (состоящий из вдовы Дж. Д. Сэлинджера Колин О’Нил-Сэлинджер, его сына Мэтью и его агента Филлис Уэстберг) не дает разрешения на посмертную публикацию этой классики американской литературы ХХ века.