Не отрекаюсь… Саган Франсуаза
Я наверняка немало позаимствовала у всех тех, кого с увлечением читала. У всех, сама того не сознавая. Это точно. У Стендаля и Пруста в лучшем случае, у Поля Бурже[33] в худшем.
Вы сами определили место ваших книг в литературе: не Пруст – не вокзальное чтиво. Каков же ваш «литературный жанр»?
Это не «литературный жанр». Это просто моя литература. Которую я считаю честной, ибо она не претендует на слишком многое. Я не пытаюсь вложить в нее «послание» – я всего лишь пишу. Но надо сказать, что трезвый взгляд не предполагает чрезмерной скромности. Я считаю, что талантлива. Более талантлива, чем многие обо мне говорят. Может быть, менее, чем утверждают некоторые. Талантливее девяти десятых публикующихся сегодня писателей. Но я не Сартр, я не написала «Слова».
Вы как-то сказали: «Пруст гениален, а я талантлива». Считаете ли вы, что никогда не будете гениальной?
Я по-прежнему мечтаю, что это когда-нибудь придет. Не верь я в это, не писала бы. Я, наверное, сказала это в пору, когда думала, что есть грань между гением и талантом. Сегодня – не знаю… Да, есть гений Пруста. Пруст гениален, это очевидно. Чтобы быть гениальным, надо, наверное, только этим и заниматься, посвятить этому всего себя. Я же всю жизнь больше жила, чем писала.
И никогда не думали изменить свою жизнь, чтобы стать гениальным писателем?
Нет, о нет! Возможно, будь я уверена, что стану, перестала бы жить своей жизнью, но ставка слишком высока, а результат неизвестен… Пруст не жил, потому что заболел астмой и не мог больше любезничать в гостиных. А у меня нет астмы, вот досада-то!
Случалось ли вам думать, что вы пишете шедевр?
Писатель всегда думает, что его следующая книга будет шедевром. Мне иногда приходят мысли о том, что надо сделать, чтобы «допрыгнуть», но такие смутные… Во всяком случае, это была бы вещица о любви, с очень небольшим количеством персонажей… Надо будет все профильтровать через их головы, мне придется раздваиваться и быть каждым из них. И еще, столкнувшись с проблемой, избегать пируэта или красивости. Но, знаете, если однажды я скажу себе: «Вот, я написала ту самую книгу, которую хотела написать», – то к тому времени доживу до маразма и паранойи и утрачу всякое критическое чутье.
Вам не случается бояться «повторения пройденного»?
Вот уж на что мне наплевать. Обновлять темы, менять антураж – это мания прессы. Как сказал Кокто: «Мода – это то, что выходит из моды». Я пишу то, что мне хочется писать. И точка. Какие бы то ни было «нео» мне скучны.
Думаете ли вы, что когда-нибудь бросите писать?
На свете столько маразматиков, пишущих до последней минуты, что и я, может быть, когда-нибудь буду писать маразматические вещи. Как бы то ни было, пока не напишу этот бессмертный шедевр – не брошу. Но как же это действует на нервы!
Вы любите ваши книги?
Когда начинаю их писать – нет. Но когда наступает момент нирваны, о котором я только что говорила, – да. И после этого еще недолгое время люблю их нежно: два-три месяца. А потом расстаюсь с ними, когда они уходят к читателю.
Вы их перечитываете?
Никогда. Я бы запросто завалила экзамен по собственным книгам.
Согласны ли вы, как правило, с вашими критиками?
Редко. На мой взгляд, они либо слишком за, либо слишком против. Особенно это касается «Здравствуй, грусть» – успех был непомерный. Я этого успеха так никогда и не поняла. Мне иногда думается: книга была хорошо написана, и потом, это отсутствие комплекса вины, идея свободной любви. Но вряд ли этого достаточно. К счастью, я была не так глупа, чтобы верить, будто из-под моего пера вышло произведение искусства. Мне было семнадцать лет, но я много читала, и, в частности, Пруста!
Есть один пункт, по которому меня часто критикуют – и напрасно. Как ни странно, всегда говорили, что я помещаю своих героев в позолоченный мирок. Это неправда. Мои герои живут в разных средах. Кстати, когда я написала книгу, действие которой происходило на шахте, все говорили: «Куда она лезет?»
Вам часто ставят в упрек ваши описания…
Они необходимы. Я не стану вымарывать картину, если она хороша. Лиризм – это развитое восклицание. Нельзя восклицать? – Только этого не хватало! К чему тогда краски, чувства? Пусть проваливают к чертям, если им это не нравится. А мне нравится, и я дерзаю. Эти закаты, эти возвращающиеся на рассвете корабли в туманной дымке – я их видела. Всякая литература условна. Если писать ради новизны, ничего хорошего не получится. Одному кутюрье, который расхваливал мне немыслимую вещицу, какой никогда еще не делали, я, не удержавшись, заметила, мол, не делали, и не надо, потому что это безобразно.
«Легкая музыка», о которой всегда говорят в связи с вашими книгами, – вас это раздражает?
Я привыкла. «Легкая музыка», «горько-сладкий вкус», я сама запросто могу составить «набор Саган».
Существует ли, по-вашему, женский почерк в литературе?
Я не думаю, что существует какой-то специфический женский почерк, но, возможно, есть женская литература, в том смысле, что многие пишут с мыслью, что они женщины, либо утверждая, либо отрицая свою женственность. Романы получаются жалостливые или сухие. Лично я, когда пишу, не думаю о разнице полов. В идеале в своих произведениях не следует присутствовать. Хорошая литература – это та, при чтении которой не думают об авторе. К сожалению, в моде как раз обратное. Читая «Братьев Карамазовых», не думаешь о Достоевском. Это большой недостаток современной литературы: писатели изображают самих себя вместо того, чтобы изображать своих героев. Претенциозное и одновременно жалкое зрелище. Сегодня эта тенденция, пожалуй, заметнее у мужчин. Если женщина-писательница думает о себе, это чувствуется. Если она любит писать, то о себе не думает. Просто не думает, и все. Когда писатели сохраняли анонимность, литература была куда более живой; теперь же писатели стремятся в своих произведениях рассказать о себе. Зачастую это нарциссизм. Куда интереснее читать книгу, в которой писатель выражает себя через своих героев. Когда нет этой тяги к самоудовлетворению. Сегодня писатель как персонаж куда важнее своих персонажей. Люди лучше помнят меня, чем героев моих книг.
Что самое ценное дало вам писательство?
Цель, вожделенную и недосягаемую, – цель, вопреки или благодаря этому, всегда желанную. Писать значит воображать то, что знало наше «я». Это единственный для меня способ познания себя. Это в моих глазах единственный реальный знак того, что я существую, и единственное, что мне очень трудно дается. Когда я пишу, меня не отпускает чувство, что я иду прямиком к неудаче, по крайней мере относительной. Это одновременно дело гиблое и выигрышное. Безнадежное и пленительное. Когда пишешь, иной раз вдруг словно докапываешься до скрытых в себе истин, которые выходят наружу, раскрываются. Писательство – мой вечный двигатель, благодаря ему я постоянно сомневаюсь в себе и никогда не успокаиваюсь. Брось я писать, жизнь стала бы другой, мне бы не хотелось больше искать слова, выражающие мои чувства, не хотелось бы даже понимать и узнавать – жизнь стала бы мертвой.
Какое определение вы бы дали писательству?
Сочинять то, что уже знали… Собрать воедино все свои слабости – ума, памяти, сердца, вкуса и инстинкта, как если бы они были оружием… И бросить их на штурм «ничего», белого листа, который то и дело предлагает нам наше воображение.
В каком возрасте вы начали читать?
Еще года в три я брала книгу и гордо расхаживала с ней по дому… иногда держа ее вверх ногами. Думаю, мне очень хотелось покрасоваться! Мама никогда не читала мне сказок перед сном. Я этого терпеть не могла и до сих пор не могу. Наверное, потому, что мне претит все нереальное, выдуманное. А вот романы Клода Фаррера[34] я обожала, думаю, за их экзотику, но она и их мне не читала. Вообще, родители никогда мне не говорили «Не читай того, бери пример с этого». И я читала все, что попадалось под руку. В определенный период моего отрочества для меня много значил Камю, даже больше, чем «Шейх и его лошадь», эту книгу я девчонкой читала запоем, вот только автора забыла.
А сегодня вы много читаете?
Читаю все время, даже когда пишу. В этом случае (когда у меня очень мало времени!) я, конечно, не обращаюсь к высокой литературе, предпочитаю «Черную серию»[35]. Проработав несколько часов без перерыва, я отдыхаю за чтением. Доверить думы кому-то, кто думает за вас, особенно если речь идет о яркой книге, – для меня лучший отдых. Обожаю читать, это вселяет в меня оптимизм.
А иногда и ревность?
Когда книга мне нравится, я слишком довольна, чтобы ревновать. Завидую – вот более подходящее слово. Но все же преобладает ощущение счастья, когда, например, я открываю для себя «На маяк» Вирджинии Вульф, которую до сих пор находила нудной, когда перечитываю «Красное и черное» или Пруста… Перечитывать я люблю еще больше, чем читать.
Что вы покупаете в книжных магазинах?
Что придется, я все сметаю, покупаю каждый раз две-три книги из «Черной серии», зарубежные романы, много переводов американской и английской литературы. Я обожаю Айрис Мердок, Сола Беллоу, Уильяма Стайрона, Джерома Сэлинджера, Карсон Маккаллерс, Джона Гарднера… И Кэтрин Мэнсфилд. Мне очень понравилась книга Энтони Берджесса, который обычно наводит на меня тоску, посвященная Сомерсету Моэму: «Силы земли», она меня изрядно повеселила. Это так же уморительно, как «Зеленая кобыла» Марселя Эме. «Записки Пиквикского клуба» Диккенса, книги Ивлина Во тоже полны гениальных сцен, от которых я покатываюсь со смеху.
Кого из французских авторов вы любите?
Пруста, конечно же, Пруста я регулярно перечитываю и неизменно нахожу у него что-то новое. Тогда я возвращаюсь назад, перелистываю страницы, читаю заново. Каждый раз мне открывается еще тот или иной аспект, которого я не замечала прежде, и я знаю, что всегда буду возвращаться к этому писателю.
Еще «Пармская обитель». Ах! Стендаль!.. А вот Флобера я недолюбливаю, уж слишком он «мачо». Прежде всего, я нахожу его женские образы односторонними. Он не желает улавливать нюансы и тонкости слабого пола. Его чересчур мужские описания раздражают меня донельзя. Решительно это не мой автор. Первым писателем, изобразившим умную женщину, был Стендаль. До него все женщины рассматривались как объекты желания или шлюхи. Он действительно одним из первых разрушил этот архетип. И слава богу!
Еще я люблю Мопассана, как все.
Ближе к нам – Кокто, я всю жизнь перечитываю его стихи.
Вернемся к Прусту. Что вы в нем любите: его мир, дистанцию между этим миром и тем, в котором живете вы, его стиль?
Я люблю всю ткань повествования, все, что он говорит о людях, о поведении людей, о человеческой психологии, люблю у него такое подробное, я бы сказала, дотошное развитие характеров. Люблю его за то, как настойчиво он до всего докапывается, все вылущивает в человеческом существе. В этой страсти мне видится что-то исключительно нежное.
Для вас Пруст – это больше люди или среда?
Люди, конечно. Среда – отнюдь не главное, главное – одиночество и усилия, которые предпринимают люди, чтобы сломать эту стену. У Пруста все в поиске: ищут кого-то, с кем можно было бы хоть немного разделить жизнь.
Для вас это вопрос?
Да. Как и для всех. Я не могла бы назвать многих людей, смирившихся с жизнью в одиночестве. Кроме, может быть, великих. Не знаю.
Есть ли какое-нибудь литературное течение, или школа, или среда, к которым вы, на ваш взгляд, близки, или вы решительно ставите себя вне всяких течений?
Нет, я не ощущаю принадлежности ни к какому течению, да и не думаю, что в наше время найдется много литературных течений. Писатели во Франции очень разобщены, каждый сам по себе.
Вы были знакомы с новым романом и в каком-то смысле пережили его. Какие у вас отношения с Роб-Грийе?
Я люблю некоторые его книги. Не все. Книги Маргерит Дюрас я тоже любила. Она прежде всего великая романистка.
Вы читали популярных романистов, мастеров романа с продолжением прошлого века?
Я читала Александра Дюма, Мишеля Зевако, его серию о Пардайяне, Эжена Сю.
Вы находите их талантливыми?
Да, очень. Это так забавно. Чувства юмора у них не отнять. Я представляю их себе школьниками, хохочущими над приключениями своих героев. Есть в их романах заразительное веселье, и в них чувствуется полное взаимопонимание с читателем.
Джойс много значит для вас?
Вовсе нет. Мне безумно трудно его читать. Я читала «Дублинцев» – книга замечательная, но герметичная.
Что вы думаете о внутреннем монологе у Джойса?
Монолог Блума – большое открытие. Я оценила этот новаторский прием, но книги Джойса, как правило, просто выпадают у меня из рук.
Кто вам нравится в современной французской литературе?
В последние годы я читала мало хороших французских книг. А между тем у нас есть очень одаренные авторы. Бернар Франк – настоящий писатель, может быть, лучший; Франсуа-Оливье Руссо, очень недооцененный, написал превосходные романы. И Жак Лоран: его «Стендаль» – чудо, и он написал лучшую повесть о безработице, какую я когда-либо читала. Она называется, кажется, «Мутант», вышла в безобразной кричащей обложке, но книга интереснейшая.
Ну, а Сартр – особая статья; он меня трогает, потрясает и восхищает как писатель и как человек. Писатели-романисты склонны замыкаться на себе, только о себе рассказывать, только собой интересоваться. Отнюдь не таков был Сартр. Знаете, писать – увлекательный и небезопасный путь. Он требует гордости, жизнеспособности, ума, силы. Писатель добровольно бросается в горнило, горит, а потом выходит измученный, выжатый, как лимон, еле живой. Так что надо много сил, чтобы еще интересоваться людьми. Я-то априори склонна считать, что люди интересны.
В 1979-м, за пять лет до публикации сборника эссе «В память о лучшем», в котором я рассказала о Жан-Поле Сартре, я написала ему письмо, напечатанное в «Матэн» и в «Эгоисте».
«Дорогой мсье Сартр,
Я обращаюсь к вам “дорогой мсье” с мыслью о толковании этого понятия в словаре, куда я заглянула еще в детстве: “Мсье – обращение к любому мужчине”. Я не обращусь к вам “дорогой Жан-Поль Сартр”, это слишком по-журналистски, ни “дорогой мэтр”, ведь вы терпеть не можете этого титула, ни “дорогой собрат по перу”, что было бы слишком самонадеянно.
Много лет я вынашивала это письмо, пожалуй, лет тридцать, с тех пор как начала вас читать. Но особенно последние десять-двенадцать лет, с тех пор как восхищаться стало смешно и восхищаются столь редко, что уже хочется стать посмешищем. А может быть, я настолько постарела или настолько помолодела, что готова пренебречь сегодня этой опасностью показаться смешной, тем более что вы всегда были выше этого.
Вот только я хотела, чтобы вы получили это письмо 21 июня, в счастливый для Франции день, когда родились, с разницей в несколько десятилетий, вы, я и, много позже, Платини[36], три исключительные личности, которых и превозносили до небес, и безжалостно топтали – вас и меня, слава богу, только в переносном смысле, – в отместку за чрезмерные почести или скандальные провалы. Но лето – пора короткая, суматошная и быстро вянущая, так что, в конце концов, я отказалась от мысли приурочить эту оду ко дню рождения. И все же я должна была вам высказать то, что выскажу сейчас, в оправдание этого сентиментального обращения.
Итак, в 1950 году я начала читать все подряд, и с тех пор одному богу и литературе известно, скольких писателей я любила и сколькими восхищалась, в том числе из ныне живущих, во Франции и за ее пределами. За эти годы с одними я познакомилась лично, за творчеством других следила издалека, но, если еще многими я восхищаюсь как авторами произведений, то вы единственный, кем я продолжаю восхищаться как человеком. Все, что вы посулили мне в мои пятнадцать лет – в возрасте умном, взыскательном и целеустремленном, а стало быть, бескомпромиссном, – все эти обещания вы сдержали. Вы написали самые умные и самые честные книги вашего поколения, более того, вы написали самую, на мой взгляд, яркую и талантливую книгу французской литературы: “Слова”. В то же время вы постоянно очертя голову бросались на помощь слабым и униженным, вы верили в людей, в идеи, в общечеловеческие понятия; порой вы заблуждались (как и все), но вы (в отличие от всех) всегда признавали свои ошибки. Вы упорно отказывались от всех и всяческих лавров, как и от материальных благ, которые вам приносила слава; вы даже отказались принять Нобелевскую премию по литературе, которая считается почетной, хоть и нуждались в деньгах; на вашу жизнь дважды покушались в годы Алжирской войны, вы чуть было не стали жертвой бомбы прямо на улице, но и глазом не моргнули; вы навязывали директорам театров актрис, которые нравились вам, на роли, не всегда им подходящие, тем самым с блеском доказывая, что для вас любовь может быть “ярким трауром по славе”. Короче говоря, вы любили, писали, делились, давали все, что могли дать и что было важно, в то же время отказываясь от всего, что вам предлагали и что было тщетой. Вы были в равной мере писателем и человеком; вы никогда не утверждали, что писательский талант оправдывает человеческие слабости, что счастье творчества позволяет презирать кого бы то ни было, пренебрегать близкими и всеми другими людьми. Вы даже не утверждали, что талант и честность оправдывают ошибки. Фактически вы не укрывались за пресловутой хрупкой природой писателя, не пускали в ход обоюдоострого оружия – таланта, вы никогда не были Нарциссом, а между тем это одна из трех ролей, отведенных в наше время писателю (две другие – маленький господин и большой слуга). Напротив, талант, это якобы обоюдоострое оружие, вовсе не пронзило вас с болью и наслаждением, как это произошло со многими; в вашей руке оно было легким, действенным и маневренным, вы любили его и нашли ему применение, передав его в распоряжение жертв, истинных жертв в ваших глазах, тех, кто не умеет ни писать, ни объясняться, ни драться, ни даже жаловаться на жизнь.
Не взывая к справедливости, поскольку не хотели никого судить, не говоря о чести, поскольку не желали, чтобы вас чествовали, даже не упоминая о щедрости, поскольку, не ведая того, сами ее воплощали, вы были единственным поборником справедливости, чести и щедрости нашего времени, неутомимым трудягой, все отдающим ближнему; вы жили, обходясь без роскоши, но и не подвергая себя лишениям, без табу и без разгула (если не считать искрометного разгула творчества), принимая любовь и даря ее, обольстительный и всегда готовый обольщаться, превосходя своих друзей по всем статьям – обгоняя их за рулем и выделяясь среди них блеском ума, – но при этом постоянно оглядываясь на них, дабы скрыть свое превосходство. Вы предпочитали быть обманутым, нежели равнодушным, вы даже предпочитали разочарование жизни без надежды. Образцовая жизнь для человека, никогда не стремившегося быть образцом для подражания!
И вот вы лишились зрения, говорят, не можете больше писать и наверняка чувствуете себя порой таким несчастным, каким только может быть человек. В таком случае вам, надеюсь, будет приятно узнать, что, где бы я ни побывала за двадцать лет – в Японии, Америке, Норвегии, в Париже и во французской провинции, – я везде встречала мужчин и женщин всех возрастов, которые отзывались о вас с таким же восхищением, верой в вас и благодарностью, какие высказываю вам я в своем письме.
Этот век оказался безумным, бесчеловечным, продажным. Вы были и остались умным, добрым и неподкупным. Так пусть же воздастся вам за это сполна!»
Вы действительно любили этого человека…
Из всех людей, которыми я восхищалась, его я любила больше всех. Когда я близко познакомилась с Сартром, умер мой отец. Отец был совсем другим, и все же я восприняла это как некую эстафету в интеллектуальном и духовном плане. Сартр был такой весельчак! А как он лгал прекрасной Симоне!
Вы встретили его однажды в некоем месте с дурной славой…
Да, в одном доме на улице Вавен. Я сама была не одна – и вдруг мне навстречу Сартр с женщиной. Разумеется, мы не поздоровались, не сказали друг другу ни слова. А в тот же вечер по иронии судьбы я ужинала с ним, моим мужем и Симоной де Бовуар.
Какие у вас были отношения?
С Сартром мы понимали друг друга с полуслова. Мы оба родились 21 июня, я – через тридцать лет после него. Он называл меня «проказница Лили», потому что я всегда строила какие-то безумные планы. Мне очень его не хватает. Мы не виделись двадцать лет, и однажды я случайно встретила его; он уже был болен, и я написала ему это письмо. Он его прочел и попросил меня прийти к нему; я тотчас примчалась. В последний год его жизни мы каждые две недели вместе обедали в ресторане. Говорили о жизни, о любви. В основном о женщинах… Например, он говорил мне о своих бывших любовницах, не очень хороших актрисах, которым он давал главные роли в своих пьесах: «Люди – странные создания! Чего стоит триумф на сцене, если потом на вас целый год дуются!»
Я чувствовала себя его матерью, потому что он был почти слеп, и я резала ему мясо и водила за руку, и его дочерью, потому что он всегда высказывал мне свое мнение о той или иной личной проблеме. Мне невыносимы все эти вещи, которые я читала о нем после его смерти, когда какие-то люди рассказывали, как он ронял куски сыра на брюки. Ужас. Он был болен, да, но веселее иных здоровых, очаровательный и очень мужественный.
Мы ни о чем серьезном не говорили, ни о моих книгах, ни о его, болтали глупости, и нам было очень весело. Зато мы говорили о том, что хотели бы написать, что он хотел бы написать, но не успел и уже не напишет, потому что ослеп… Я помню одну новеллу, которую он так и не смог написать из-за слепоты. Трагическое у него было положение. Но до самого конца он оставался бодрым, душевным и терпимым, как никто. Он как-то объяснил мне, что очень умные люди никогда не бывают злыми. «Я знал, – сказал он, – только одного человека, одновременно умного и злого: он был педерастом и жил в пустыне!»
В ресторанах вы, должно быть, производили фурор…
Я, заикаясь, прошу столик, а он держится за мою руку – да, в ресторанах это был выход комиков. Его, кстати, это забавляло.
Симона де Бовуар не ревновала?
Не думаю, у нее не было на это никаких причин. А вот люди, окружавшие Сартра, еще как ревновали. Когда я заходила за ним, он был уже готов, стоял в прихожей в пальто. Он говорил мне: «Смываемся?» И мы смывались.
В нем было много мальчишеского?
Очень. Когда я отрезала слишком большие для него куски мяса, он говорил мне: «Ах! Ах! Никакого уважения!» Я ела как птичка, а он ел за десятерых. Наши аппетиты были соразмерны весу нашего творчества.
Вам не хватает Сартра?
Конечно.
Он был…
Очарователен, умен, полон юмора!
Он боялся смерти?
Мы никогда об этом не говорили. И об общих знакомых тоже. Мы всегда говорили так, будто встретились на перроне вокзала!
В общем, любовь?
Своего рода любовь… с моей стороны уж точно!
Короткая страсть…
Если бы ее не оборвала смерть, она бы продолжалась, во всяком случае у меня.
Каких еще современных французских авторов вы любите?
Филиппа Соллерса – не за отношения с женщинами, но за его своеобразную грусть, очень трогательную. Патрик Модиано и Жан-Марк Робертс тоже всегда меня трогают.
Меньше нравятся мне некоторые модные ныне романы, авторы которых больше думают о литературе, чем о собственно истории, и больше хотят поучать, нежели рассказывать.
Но быть писателем во Франции сегодня трудно. Если обращать внимание на критику, вас то и дело припирают к стенке. В самом деле, больше нет доброжелательной критики: ничего, что помогало бы вам писать. Все субъективно, статья – выступление автора, из которого вы не узнаете ничего для себя нового.
А издатели – много ли они делают для литературы?
В издательском деле очень мало людей, которые действительно читают, действительно любят литературу и занимают посты, соответствующие их способностям. Зато невежд на высоких постах пруд пруди. Мне повезло: я начинала с издателями, у которых были одновременно талант и деньги. Сегодня недостаточно поддерживают начинающих писателей, чьи первые книги, как правило, продаются плохо. А им надо бы дать время созреть.
Какие воспоминания вы сохранили о вашем первом издателе, Рене Жюльяре?
Это был совершенно очаровательный человек. Какой он был издатель – не знаю, я ведь пришла с готовой книгой, которую он взял и опубликовал. Ему нравилась книга, и он в нее верил. Ну, а потом получилось то, что получилось, и после этого я стала чем-то вроде ученицы чародея. Он читал мои книги и не думал что-либо в них менять. Все шло само собой. Он был больше моим издателем, чем литературным консультантом. Но человек был изумительный.
Какой ваш любимый роман о любви?
Невозможно назвать какой-то один. Возьмите «Идиота» Достоевского; это сильнейший роман о любви: он любит всех, она любит его одного. А «Пленница» Пруста – какая глубина проникновения! Хочется еще упомянуть «Пармскую обитель», «Дикие пальмы» Фолкнера, «Ложимся во мрак» Уильяма Стайрона.
Вы встречали на жизненном пути кое-кого из «чудовищ». Каким был, например, Занук?[37]
Занука я знала влюбленным в Греко[38]. Влюбленным и несчастным в ту пору. И потому человечным.
А Орсон Уэллс?
Никто на свете, я думаю, не может произвести такого впечатления гениальности, столько в нем чрезмерного, живого, рокового, столько категоричности, разочарования и страсти… Уэллс любил людей определенного типа, наверное, своего: неистовых, нежных, умных, аморальных, богатых. Он был одержим и изнурен самим собой, силой своей натуры, властелин, деспот, всегда непонятый и никогда на это не жаловавшийся. Даже, наверное, не думавший об этом… Никто никогда не сможет снять фильм об Уэллсе, по крайней мере я на это надеюсь, ведь ни у кого на свете нет его стати, его лица и, главное, этого неугасимого света в глазах – света гения.
А Теннесси Уильямс?
Это был добрый человек. В нем, как в Сартре, как в Джакометти и еще в нескольких людях, которых я мало знала, была эта абсолютная неспособность причинить зло, ударить, обидеть. Он был добрым и мужественным.
А Франсуа Миттеран по-прежнему регулярно приезжает обедать с вами тет-а-тет?
Это бывает каждые четыре-пять месяцев, когда есть время. Он спрашивает по телефону через свою секретаршу: «Я могу прийти к обеду?» И приходит, спокойненько, один. Соседи в коридоре удивляются. Чудесный гость – всегда вовремя и всегда в хорошем настроении. О политике мы не говорим. Я стараюсь угощать его блюдами, каких он не ест на своих банкетах: например, тушеным мясом с овощами. Он умный человек, любит литературу, не лишен чувства юмора. Мне нравится, что он сумел остаться человеком при всей своей власти.
Какое место занимает в вашей жизни Бернар Франк?
Это мой лучший друг наряду с Жаком Шазо. Нам с Бернаром не раз случалось жить под одной крышей. В иные дни это становилось невыносимо, мы готовы были убить друг друга. У него свои страсти, у меня свои. Но мы всегда сходились вновь, после того как один присутствовал при последних любовных содроганиях другого.
Какой недостаток вы предпочитаете у мужчины?
Своего рода беспечность. Надо уметь быть с мужчинами ласковой. Мужчины – они же большие дети, большие жеребята. Их надо брать за холку и говорить с ними по-доброму. Как с детьми. Нельзя их все время трясти. Когда мужчина чувствует твою слабость, он в восторге и становится защитником. Мужчины по природе своей защитники, слава богу! Они такие, какими нужны женщинам.
Говорят, вы живете с целой оравой…
Я действительно живу не одна, нас трое или четверо. Если бы я могла жить с оравой, это было бы чудесно! Но слово «орава» предполагает виски, смех, буйное веселье. На самом деле у меня есть очень давние друзья, но нет, как говорят, «клана».
Вы часто переезжаете, почему?
Потому что мне это нравится. Может быть, еще и потому, что мои родители прожили в одной квартире пятьдесят пять лет. Поначалу я следовала за людьми, которые были мне интересны или жили в квартале, который мне нравился. Сегодня я могу прожить до пяти лет в одной квартире, это не так плохо. У меня нет времени ничем владеть. Я обожаю менять обстановку, обожаю смотреть, как плывут новые облака. Не уверена, что я хорошая хозяйка. Когда прислуга спрашивает, что приготовить на обед, это повергает меня в бездну сомнений.
Признание великих писателей вас трогает?
Вообще-то, не так много великих писателей признали меня своей. Критикам и журналистам понадобилось двадцать лет, чтобы допустить, что я – не только рекламный феномен.
Однако же Франсуа Мориак, Теннесси Уильямс вас признали?
Да, и с ними Сартр. Они сказали мне, что я имею право писать: это было до крайности приятно.
Вы общаетесь со многими писателями?
За исключением Бернара Франка практически ни с кем.
Что вы думаете об окружающих вас людях?
Среди них есть умные, есть добрые, славные… Есть такие, которых я по определенным причинам люблю. Я люблю их не за то, что они полуночники, нет, а за то, что они – это они. О них говорят, что они поверхностны, но на самом деле поверхностно судить о людях, которых не знаешь. Узнав ближе, их видишь глубже, яснее.
Многие ваши друзья забавны. Вы этого от них хотите?
О нет! Не только. Для меня вовсе не обязательно, чтобы они были забавными. Я хочу, чтобы они были счастливы, чтобы они были веселы. Я хочу, чтобы они… в общем, я надеюсь, что у них все будет хорошо. Знаете, годам к сорока наступает такой возраст, когда люди говорят себе, что жизнь сложилась более или менее удачно. Так вот, у кого-то из моих друзей она сложилась удачно, у кого-то нет. И я не знаю, считают ли они, со своей стороны, что моя жизнь сложилась удачно. Не знаю.
В вас чувствуется необычайная острота взгляда на людей и в то же время изрядная снисходительность к ним. Потому ли, что вы ни от кого не ждете спасения?
Я жду от людей одновременно всего и ничего. Жду всего в том смысле, что жду, чтобы меня любили, чтобы согревали своим теплом, чтобы жизнь была тепла. Но я ни от кого не жду, чтобы мне помогали жить или водили за ручку.
Это снисходительность или равнодушие?
Снисходительность. Я отнюдь не чувствую себя равнодушной. Знаете, если не считать некоторых превратностей судьбы, я прожила жизнь, благословенную богами. Так что меня бы первую удивило, проснись я вдруг обиженной или разочарованной.
Говорят, вы верны друзьям. А они всегда отвечали вам тем же?
Нет. У меня бывали приятели, знакомые, отношения, не стоящие ломаного гроша. Когда люди так ко мне относятся, я тотчас выбрасываю их из головы. Немного удивляюсь и сразу забываю о них. Это, кстати, очень удобно.
Стало быть, жизнь вам улыбается?
Да! И даже очень часто. Мне все нравится: люди, встречи, путешествия. Люди интересны мне тем, что они делают, как поступают, как защищаются в жизни, интересны своей натурой, своей восприимчивостью, умом, добротой. Я очень люблю людей.
Вы знаете всех, и все знают вас – хочется ли вам еще новых встреч?
Они у меня случаются на каждом шагу! Необязательно дружеские встречи, просто случайные… В бистро люди, не знающие меня, со мной заговаривают… Сейчас в это, может быть, трудно поверить, но я предпочитаю слушать, а не говорить.
Вы любите заниматься людьми, сбившимися с пути…
Пусть я буду публичным посмешищем, мне это совершенно безразлично… И потом, я слишком хорошо знаю, как можно иногда вляпаться, сама через это прошла! Мне инстинктивно хочется защищать детей, собак, пьяниц…
Эти люди, которых вы приглашаете к себе на протяжении всего года, – они все ваши друзья?
Да. В моей жизни они очень приятны, но не сказать, что необходимы.
Что вы делаете, когда не работаете?
Пользуюсь временем и пространством. Гуляю, встречаюсь с людьми, ничего не делаю… Все новое меня забавляет, порой даже излишне. К счастью, мне необходимо время от времени работать, ведь если бы мне не приходилось писать книги, я, наверно, погрязла бы с головой в пагубных излишествах или просто в лени… Удовольствия ради я писала бы по книге раз в десять лет, а возможно, публиковала бы стихи! И проводила бы все время, слушая любимую музыку.
Вы часто слушаете музыку?
Когда есть желание, обычно два-три раза в неделю. По большей части ночью, потому что никто не беспокоит и не звонит телефон. Я страстно люблю камерную музыку Бетховена, я погружаюсь в нее с головой и надолго. «Септуор Бетховена» в исполнении Венского оркестра – это изумительно.
Что вам особенно нравится в этом произведении?
Не знаю. Наверное, голос, взывающий о любви. Есть в нем две части, которые разят наповал, без вступления, без аллегро. Ничего – лишь одна музыкальная фраза.
Какую еще музыку вы слушаете?
Обожаю американские песенки, которые передают по радио: глуповатые слова, невнятные чувства и простенький звуковой фон – бим-бом-бом. Американские группы, когда они не слишком грохочут, я просто обожаю.
Вы учились сольфеджио?
Да, в детстве, во время войны. К нам ходила одна почтенная вдова военного, погибшего на фронте, которой надо было чем-то жить. Она сделала маленькую клавиатуру из картона с нарисованными тушью диезами. И я должна была упражняться без звука. Тогда я дала себе слово, что больше никогда не буду заниматься сольфеджио.
Что привлекает вас в композиторах?
Все профессии, обращающиеся напрямую к органам чувств, всегда вызывали у меня зависть. Художник видит то, что он делает. Композитор слышит. Литература – куда менее благодарное занятие: это всего лишь черные слова на белой бумаге. Ужас литературы, смею сказать, в том, что все люди, умеющие читать и писать, берутся вас судить. Они дают вам советы, может быть, и добрые, но чаще всего бесполезные. Но никто ведь не скажет композитору, написавшему фугу: я, мол, на вашем месте дал бы здесь фортепиано, а не скрипку. К художнику и его картине это тоже относится.
А театр?
Театр мне нравится безумно: я обожаю его атмосферу, репетиции, запах дерева, когда устанавливают декорации, актеров, входящих в роль, истерики… Это целый мир, замкнутый и слегка безумный. А потом, на премьере, публика за три часа решает, как в партии в баккара, судьбу пьесы. Месяцы труда, труда автора, труда актеров, зависят от этих трех часов. За все это я люблю актеров, их чувствительность, их восприимчивость к тексту, их нарциссизм, который есть сама суть творчества.
Когда пьеса проваливается – что иногда бывает, – для всех людей, погруженных в нее много недель, это как если бы на них упала атомная бомба.
Вам понравилось писать для театра?
Это упоение для автора – видеть, как его текст воплощается в игре актеров. Ты больше не один с чистым листом бумаги. А когда в вечер премьеры поднимается занавес, ни в чем нельзя быть уверенным. Каждый раз – пан или пропал.
В отличие от ваших романов, которые часто написаны на полутонах, в ваших пьесах всегда творятся черные дела, почему?
Я думаю, что в романе должны действовать люди более или менее обычные, чьи чувства будут приемлемы и узнаваемы для всех. Как в жизни. А вот в театре, где есть четкие правила единства, можно выводить на сцену людей исключительных, безумцев. В силу избытка ограничений и избытка свободы пьеса уравновешивается сама собой.
Что вы думаете о телевидении?
Раньше, когда семья собиралась вечером дома, люди разговаривали. Теперь этому пришел конец. Они ужинают, глядя в телевизор, и не считают нужным переброситься парой слов. Думаю, даже если бы сын вошел и сказал: «Папа, я убил няню», отец бы не услышал! В Лоте – и то заразились этой болезнью. В моей деревне был один-единственный телевизор, в кафе, и все находили программы дурацкими. В восемь вечера прогуливались по городку, говорили о том о сем – об урожае орехов, каштанов, винограда… А какие байки травили весельчаки! Теперь с восьми вечера в домах закрыты ставни: все сидят у телевизора, ставшего большим иглу, а вернее, большой помойкой, в которой можно забыть о своих проблемах. Даже молодежь погрязает в этом мало-помалу… Скажу вам прямо, это просто бедствие.
Случается ли вам тем не менее его смотреть?
Редко.
Вы работали на телевидении, какие воспоминания у вас от него остались?
Была одна попытка, «Борджиа», довольно неудачная из-за каких-то безумных продюсерских дел. В последний момент пришлось заменять сцены сражений рассказами о сражениях. Предпочитаю об этом не вспоминать, это был ужас.
Вы работали и в кино…
Я сняла короткометражку за три дня со съемочной группой из трех человек, и она получила первую премию на фестивале в Нью-Йорке. И еще я сняла фильм, это было полное фиаско, никто его не видел. Он вышел в Париже во время Каннского фестиваля. Критика была скверная, зрителям не понравилось… короче, с кино я завязала. Короткометражка – это, наверное, мой потолок. И все же, если бы нашелся безумец, готовый дать мне денег на фильм, я согласилась бы без колебаний.
Что бы вы хотели снять?
Историю, которая происходила бы не за столом. Потому что ими я сыта по горло, во всех фильмах, которые я смотрю, люди сидят в кафе и едят. Меня это убивает.
Хотелось бы вам поработать с режиссерами?
Да, очень. Но, странное дело, у меня такое впечатление, что все режиссеры сами пишут свои истории, а не ищут авторов. Во всяком случае, обо мне они не вспоминают.
А мне бы очень хотелось. Я сделала один фильм с Клодом Шабролем, «Ландрю», и немного работала с Аленом Кавалье над одной из моих книг, «Сигнал к капитуляции». Но лучше, на мой взгляд, работать над чужими текстами.
Вас разочаровали экранизации ваших книг?
Были просто ужасные, «Смутная улыбка» – это кошмар. Но были и неплохие.
Вы считаете фильм своим детищем, когда роман уже был опубликован?
Да, и когда я его смотрю, это порой ошеломляет. Если книгу продают американцам, это значит, что дитя полностью отдано новым родителям, и вы, как правило, не имеете к этому никакого отношения. Такими вещами занимается издатель.
У вас не возникает чувства, что вас предали?
Само собой, это предательство. Если вас предают талантливые люди, это не так плохо. Куда хуже, если вас предают бездари.
Есть ли «сагановская» актриса в современном кино?
Мерил Стрип. Она могла бы сыграть все роли во всех моих книгах и пьесах. Она может все, никогда не впадая в вульгарность. Феноменальная актриса.
Если бы вашу жизнь решили экранизировать в Голливуде, вам это было бы неприятно?
Пока я жива, ее не экранизируют… И потом, кто может ее рассказать? Иные моменты, целые периоды я сама совершенно забыла. Но пока я жива – нет, не экранизируют. После – боже мой, если найдется кто-то достаточно безумный, чтобы пуститься в такую авантюру… Представляю себе лицо Бернара Франка, когда он увидит в роли себя американского актера.
Есть ли в вашей жизни периоды, как, например, у художников бывает розовый период или кубистский период?
Да. Было отрочество и юность. А потом был период нескончаемого праздника, довольно долгий. Очень долгий. Теперь наступил период более рабочий, поспокойнее. Вообще-то, бывают периоды спокойствия посреди праздника и периоды праздника посреди спокойствия. Все всегда немного вперемешку.
Помимо Франции, есть страны, которые вас вдохновили?
Страны, которые меня удивили, – да. Я влюбилась в Кашмир, где провела три недели на корабле-отеле. Это место я полюбила больше всех на свете. Я жила на озере. Смотрела на озеро, и озеро смотрело на меня. Мы с братом ходили охотиться на медведя. Карабкались на горы вслед за проводниками-шерпа. Но я уже через триста метров просила пощады. Садилась под деревом и говорила себе: «Рано или поздно я увижу медведя». А потом я вдруг подумала: «Но если придет медведь, что я буду делать?» И бегом-бегом взобралась на дерево со своим ружьем. Потом, когда я уже сидела на дереве, мне вдруг пришло в голову: «Но ведь медведи лазают по деревьям». И я бегом-бегом спустилась вниз. И так – хоп-хоп – два часа я лазила вверх-вниз, а приклад бил меня по спине и ногам. Слава богу, медведь так и не пришел.
А Япония?
Я ездила туда читать какие-то дурацкие лекции и, увы, ничего не видела, кроме японской Франсуазы Саган. Она весила вдвое больше меня и ростом была вдвое выше. Это выглядело довольно комично, потому что мы все сидели на полу, и она сказала мне тоненьким дребезжащим голоском: «Знаете, я могла бы быть вашей дочерью».
Я ответила ей: «Ну уж нет! Это невозможно!» Уж очень она была страшная. Ну, потом я спохватилась и забормотала в свое оправдание что-то вроде «Вообще-то у меня сын» и «Я не знала ни одного японца, когда вы родились». Она была очень обижена.
Какие моральные качества важны для вас?
Уважение к людям. Не выношу, когда людей унижают. Терпимость, снисходительность, скажу даже, душевность я ставлю превыше всего. Как и вежливость.
Что такое для вас вежливость?
Быть вежливым значит предвосхищать, думать про себя: «Не трудно ли ему надеть пальто?», «Могу ли я сесть, пока она стоит?», «Не проще ли будет придержать дверь, чтобы она прошла?» В общем, вот такие глупости.