Жена путешественника во времени Ниффенеггер Одри
– Посмотри.
Мы изучаем свои отражения, мы как близнецы, отразившиеся в украшенном позолотой гостиничном зеркале. У обоих темные волосы, одинаковый разрез темных глаз и одинаковые круги под глазами, мы одинаково говорим и слышим одинаковыми ушами. Я выше, мускулистее и побрит. Он тоньше, нескладный, одни колени и локти. Я поднимаю руку и убираю со лба волосы, обнажая шрам, полученный в аварии. Бессознательно он повторяет мой жест, дотрагиваясь до своего шрама на собственном лбу.
– Такой же, как у меня, – пораженный, говорит мой другой «я». – Откуда он у тебя?
– Оттуда же, откуда и у тебя. Они одинаковые. Мы одинаковые.
Момент истины. Сначала я не понимал, и вдруг – вот оно, я просто взял и понял. Смотрю, как это происходит. Я смотрю на нас обоих одновременно, снова испытывая это ощущение потери самого себя, впервые понимаю совмещение будущего и настоящего. Но я слишком привык к этому, для меня это более чем нормально, и я остаюсь в стороне, вспоминая удивление девятилетнего себя, когда я внезано увидел, узнал, что мой друг, учитель, брат – это я. Я и только я. Одиночество.
– Ты – это я.
– Только старше.
– Но… как же другие?
– Путешественники во времени?
Он кивает.
– Не знаю, есть ли другие. В смысле, я их никогда не встречал.
В уголке моего левого глаза набухает слеза. Когда я был маленьким, то воображал, что есть целое сообщество путешественников во времени и Генри, мой учитель, – посланец, отправленный учить меня, чтобы потом я мог быть принят в это сообщество. Я по-прежнему чувствую себя отверженным, последней особью когда-то многочисленного вида. Как будто Робинзон Крузо нашел обманчивый след на песке, а потом понял, что след его собственный. Другой я, маленький, как листок на ветру, прозрачный, как вода, начинает плакать. Я обнимаю его, обнимаю себя, и мы сидим долго-долго.
Позднее мы заказываем в номер горячий шоколад и смотрим Джонни Карсона[25]. Генри засыпает при включенном свете. После того как программа заканчивается, я смотрю на него, а его нет, он вернулся в мою детскую комнату в квартире отца, сонный стоит у моей детской кровати, падает в нее. Выключаю телевизор и свет. Шум улиц 1973 года влетает через окно. Хочу домой. Лежу на жесткой гостиничной кровати, один. И по-прежнему не понимаю.
10 декабря 1978 года, воскресенье
(Генри 15 и 15)
ГЕНРИ: Я в своей спальне со своим другим «я». Он пришел из будущего марта. Мы занимаемся тем, чем обычно занимаемся, когда остаемся одни. На улице холодно, мы оба достигли половой зрелости, но с девчонками пока еще ничего не пробовали. Думаю, этим занималось бы большинство людей, если бы у них были такие же возможности, как у меня. Но не подумайте, я не гей, ничего подобного.
Позднее воскресное утро. Слышу, как в церкви Святого Иосифа звонят колокола. Вчера отец пришел домой поздно; думаю, после концерта он завис в баре; он был так пьян, когда вернулся, что упал на лестнице, и мне пришлось втаскивать его в комнату и на кровать. Я слышу, как он, кашляя, возится в кухне.
Мой другой «я», кажется, нервничает, он постоянно посматривает на дверь.
– Что? – спрашиваю я его.
– Ничего, – отвечает он.
Я встаю и запираю дверь.
– Нет, – шепчет он. Кажется, ему трудно говорить.
– Да ладно тебе, – отвечаю я.
Я слышу тяжелые шаги отца прямо под дверью.
– Генри? – спрашивает он, и дверная ручка медленно поворачивается.
Внезапно понимаю, что случайно отпер замок, Генри кидается к нему, но поздно: отец просовывает голову в дверь – и застает нас, так сказать, с поличным.
– Господи, – выдыхает он. Глаза у него расширяются, на лице неописуемое отвращение. – Господи, Генри.
Он захлопывает дверь, я слышу, как он возвращается в свою комнату. Бросаю на себя укоризненный взгляд, натягивая джинсы и футболку. Иду через коридор в спальню отца. Дверь закрыта. Стучу. Ответа нет. Жду.
– Папа?
Тишина. Открываю дверь и встаю на пороге.
– Папа?
Он сидит спиной ко мне на кровати. Он не шевелится; я какое-то время стою на пороге, но не могу заставить себя войти в комнату. Наконец захлопываю дверь и иду к себе.
– Это была только твоя ошибка, только твоя, – сурово выговариваю я своему другому «я».
На нем джинсы, он сидит на стуле, сжав голову руками.
– Ты знал, ты знал, что это случится, и не сказал ни слова. Где твое чувство самосохранения? Что, черт тебя возьми, с тобой случилось? Какой смысл знать будущее, если не можешь защитить себя хотя бы от таких мелких унизительных вещей…
– Заткнись, – бурчит Генри. – Просто заткнись.
– Я не заткнусь! – срываюсь я на крик. – Ты понимаешь, тебе нужно было просто сказать…
– Послушай, – покаянно смотрит он на меня. – Это было как… как тогда, на катке.
– О черт!
Пару лет назад я увидел, как в Индиан-Хед-парке маленькой девочке попало в голову хоккейной шайбой. Это было ужасно. Позднее я узнал, что девочка умерла в больнице. И потом начал возвращаться в тот день, снова и снова, хотел предупредить ее маму – и не мог. Я как будто был зрителем в кино или привидением. Я кричал: «Нет, заберите ее домой, не позволяйте ей кататься, заберите ее, она ушибется, она умрет!» – и понимал, что эти слова были только в моей голове, и все шло, как и раньше.
– Ты говоришь об изменении будущего, – говорит Генри, – но для меня это прошлое, и, насколько я знаю, с этим ничего нельзя сделать. В смысле, я устал, и вообще, я пытался, и поэтому все так и вышло. Если бы я что-то не сказал, ты бы не встал…
– А зачем ты что-то сказал?
– Потому что так надо. И ты тоже так сделаешь, вот увидишь. – Он пожимает плечами. – Это как с мамой. Несчастный случай. Immer wieder[26]. Снова и снова, постоянно одно и то же.
– А свобода выбора?
Он встает, подходит к окну и стоит, глядя на задний двор Татингеров.
– Я разговаривал об этом только что с собой из девяносто второго года. Он рассказал кое-что интересное: мол, как он думает, когда ты в настоящем, во времени, есть только свобода выбора. Он говорит, что в прошлом мы можем только то, что уже сделали, и если мы оказываемся там, по-другому быть не может.
– Но где бы я ни был, это мое настоящее. Разве я не могу решать…
– Нет. Видно, нет.
– А что он сказал о будущем?
– Ну, давай подумаем. Ты идешь в будущее, что-то делаешь и возвращаешься в настоящее. Тогда то, что ты сделал, – это часть твоего прошлого. Возможно, это тоже неизбежно.
Я чувствую дикое сочетание свободы и отчаяния. Я вспотел; он открывает окно, и в комнату влетает холодный воздух.
– Но тогда я не отвечаю ни за что, что сделал не в своем настоящем.
– Ну наконец-то, – улыбается он.
– И все это уже случилось.
– Да, что-то в этом роде.
Он проводит руками по лицу, и я вижу, что ему пора начинать бриться.
– Но он сказал, что ты должен вести себя так, как будто у тебя есть эта свобода выбора, как будто ты ответствен за происходящее.
– Почему? Разве это имеет значение?
– Очевидно, если ты делаешь по-другому, все будет плохо. И неправильно.
– Он это на своем опыте знал?
– Да.
– И что произойдет дальше?
– Отец не будет разговаривать с тобой три недели. И это, – он указывает рукой на кровать, – это придется прекратить.
– Хорошо, – вздыхаю я. – Что-нибудь еще?
– Вивиан Теска.
Вивиан – это девушка из математического класса, о которой я постоянно думаю. Я ни разу с ней и словом не обмолвился.
– Завтра после урока подойди к ней и пригласи на свидание.
– Я ее даже не знаю.
– Поверь мне.
Он улыбается так, что я задумываюсь, почему, черт возьми, я должен ему верить, но верить хочется, и я соглашаюсь.
– Мне пора. Денег дай.
Я протягиваю ему двадцать долларов.
– Еще.
Я даю еще двадцатку.
– Больше нет.
– Ладно.
Он одевается, выбирая вещи, против исчезновения которых я бы не возражал.
– Пальто возьмешь?
Я протягиваю ему перуанский лыжный свитер, который всегда ненавидел. Он корчит гримасу и надевает его.
Мы идем к задней двери квартиры. Церковные колокола звонят полдень.
– Пока, – говорит другой «я».
– Удачи, – говорю я в ответ, странно тронутый видом себя, уходящего в неизвестное, в холодное воскресное чикагское утро, чужое и незнакомое.
Он топает по деревянным ступеням, а я возвращаюсь в тихую квартиру.
17 ноября 1982 года, среда / 28 сентября 1982 года, вторник
(Генри 19)
ГЕНРИ: Я на заднем сиденье в полицейской машине в Зионе, Иллинойс. На мне наручники и ничего больше. Внутри машина вся провоняла табаком, кожей, птом и еще каким-то запахом, который разобрать не могу, но он присущ именно полицейским машинам. Запах дикого страха, я думаю. Левый глаз у меня заплыл и не видит, грудь в синяках, порезах и грязи из-за того, что один из двух полицейских, тот, который поздоровее, в броске сшиб меня с нг на асфальте, усеянном битым стеклом. Полицейские стоят рядом с машиной и разговаривают с соседями, по крайней мере один из которых точно видел, как я пытался вломиться в белый с желтым викторианский дом, рядом с которым мы припаркованы. Я не знаю, в каком времени очутился. Я здесь около часа и напортачил по полной. Я очень голоден. Очень. Я сейчас должен быть на семинаре доктора Куэри по Шекспиру, но уверен, что я его уже пропустил. Плохо. Мы разбираем «Сон в летнюю ночь».
К плюсам ситуации можно отнести то, что в машине тепло и я не в Чикаго. Чикагские копы ненавидят меня, потому что я постоянно исчезаю, находясь в заключении, и они не могут понять как. А еще я отказываюсь с ними разговаривать, поэтому они так и не выяснили ни кто я, ни где живу. В тот день, когда они это выяснят, мне крышка, потому что на меня есть несколько просроченных ордеров на арест: проникновение в частную собственность, магазинная кража, сопротивление при аресте, побег из-под ареста, нарушение чужого права владения, непристойное обнажение в общественном месте, ограбление und so weiter[27]. Из этого списка становится понятно, что я ужасно нелепый преступник, но самая главная проблема в том, что без одежды трудно оставаться неприметным. Рассчитывать можно лишь на скрытность и скорость, но когда я, абсолютно голый, пытаюсь вломиться в дом посреди бела дня, это не всегда срабатывает. Семь раз меня арестовывали, и пока мне удавалось исчезнуть до того, как они успевали взять у меня отпечатки пальцев или сфотографировать.
Соседи продолжают таращиться на меня через стекла полицейской машины. Мне все равно. Мне все равно. Это слишком затянулось. Черт, как я это ненавижу. Откидываюсь на сиденье и закрываю глаза.
Дверца машины распахивается. Холодный воздух обжигает, глаза у меня резко открываются, на секунду я вижу металлическую решетку, отделяющую переднее сиденье машины от заднего, потрескавшиеся виниловые чехлы, свои руки в наручниках, голые ноги в мурашках, в лобовом стекле плоское небо, черную фуражку с козырьком на приборной доске, папку в руках у офицера, его красное лицо, спутанные седеющие брови и обвисшие брыли – все скользит, переливается, окрашивается в радужные цвета. Полицейский говорит: «Эй, у него приступ, что ли?» У меня сильно стучат зубы, и вдруг полицейская машина исчезает перед моими глазами, и я лежу на спине в собственном заднем дворике. Да. Да! Полной грудью вдыхаю сладкий сентябрьский ночной воздух. Сажусь, растираю запястья, все еще хранящие отметины от наручников.
Я смеюсь и не могу остановиться. Я снова сделал это! Гудини, Просперо[28], признайте меня! Потому что я тоже волшебник.
Накатывает приступ тошноты, и я выплевываю желчь на хризантемы Кимми.
14 мая 1983 года, воскресенье
(Клэр 11, почти 12)
КЛЭР: Сегодня день рождения Мэри Кристины Хепворт, и все девочки-пятиклассницы из школы Сент-Бэзил ночуют в ее доме. У нас пицца, кола и фруктовый салат на ужин, и миссис Хепворт приготовила большой торт в форме головы единорога со словами «С днем рождения, Мэри Кристина!» из красной глазури, и мы поем, Мэри Кристина задувает все двенадцать свечек за один раз. Я, кажется, знаю, что за желание она загадала; думаю, она загадала больше не расти. По крайней мере, будь я на ее месте, именно этого бы и пожелала. Мэри Кристина самая высокая в нашем классе. В ней пять футов девять дюймов. Мама чуть ее пониже, а папа у нее очень, очень высокий. Однажды Хелен спросила Мэри Кристину, сколько в нем, и та ответила, что шесть футов семь дюймов. Она единственная девочка в семье, и все ее братья старше и уже бреются, и они тоже очень высокие. Они нарочно нас не замечают и едят много торта, а Пэтти и Рут нарочно громко хихикают, когда кто-нибудь из них проходит мимо. Так стыдно. Мэри Кристина открывает подарки. Я подарила ей зеленый свитер, такой же, как мой голубой, который ей нравится, с хитро вывязанным воротником, от Лауры Эшли. После ужина мы смотрим «Ловушку для родителей» по видику, а Мэри-Кристинины ходят вокруг нас, потом мы все по очереди надеваем пижамы в ванной комнате на втором этаже и заходим в спальню Мэри Кристины, от пола до потолка розового цвета, даже ковер во всю стену розовый. Сразу понятно, что родители Мэри Кристины были жутко рады наконец-то получить девочку после всех ее братьев. Мы все принесли с собой спальные мешки, но побросали их в углу и рассаживаемся на кровати и на полу в комнате. Нэнси принесла бутылку мятного шнапса, и мы пьем по глоточку. Вкус ужасный, как будто еж в горле застрял. Мы играем в «Правда-неправда». Рут заставляет Венди пробежаться по коридору без курточки от пижамы. Венди заставляет Фрэнси сказать, какой размер лифчика у Лекси, ее семнадцатилетней сестры (ответ: 38D). Фрэнси просит Гейл сказать, что она с Майклом Платтнером делала в прошлую субботу в «Дейри-Квин» (ответ: ели мороженое. Ну да, как же). Через какое-то время всем «Правда-неправда» надоедает, в основном потому, что становится трудно придумать хорошие задания, которые можно выполнить, и потому, что мы знаем друг про друга все, что только можно, ведь мы ходим вместе в школу с самого детского сада. Мэри Кристина говорит: «Давайте достанем гадальную планшетку», и все соглашаются, потому что это ее вечеринка и потому что это просто классное занятие. Она достает планшетку из шкафа. Планшетка вся помятая, и на маленькой пластиковой штуке, которая показывает на буквы, нет пластикового окна. Однажды Генри сказал мне, что ходил на спиритический сеанс, и посреди него у медиума случился приступ аппендицита, и пришлось вызывать ей «скорую помощь». Планшетка довольно маленькая, и играть могут только двое. Поэтому Мэри Кристина и Хелен начинают. Правило такое, что вопрос нужно говорить вслух, а то не получится. Они обе кладут пальцы на планшетку. Хелен смотрит на Мэри Кристину, которая колеблется, и Нэнси говорит: «Спроси про Бобби», поэтому Мэри Кристина спрашивает: «Я нравлюсь Бобби Дикслеру?» Все хихикают. Правильный ответ – нет, но планшетка говорит да, потому что Хелен ее немного подталкивает. Мэри Кристина так широко улыбается, что я вижу пластинки на ее зубах, и верхних и нижних. Хелен спрашивает, нравится ли она какому-нибудь мальчику. Планшетка какое-то время крутится и потом останавливается на буквах Д, Э, В. «Дэвид Ханей?» – спрашивает Пэтти, и все смеются. Дейв – единственный темнокожий в нашем классе. Он ужасно застенчивый, маленький и хорошо знает математику. «Может, он поможет тебе с делением столбиком?» – говорит Лаура, тоже очень стеснительная. Хелен смеется. Она в математике ничего не понимает. «Эй, Клэр, попробуй ты с Рут». Мы занимаем места Хелен и Мэри Кристины. Рут смотрит на меня, я пожимаю в ответ плечами. «Я не знаю, что спрашивать», – говорю я. Все хихикают: разве есть много вариантов? Но я хочу знать так много: с мамой все будет в порядке? Почему сегодня утром папа кричал на Этту? Генри – он настоящий? Куда Марк спрятал мою домашнюю работу по французскому? Рут спрашивает: «Какому мальчику нравится Клэр?» Я кидаю на нее злобный взгляд, но она только улыбается: «Не хочешь знать?» – «Нет», – отвечаю я, но все равно кладу пальцы на планшетку. Рут тоже кладет пальцы, но планшетка не движется. Мы обе слегка дотрагиваемся до нее, стараясь не нарушать правила и не подталкивать. Потом планшетка медленно начинает двигаться. Описывает круги и потом останавливается на Г. Набирает скорость, появляются буквы Е, Н, Р, И. «Генри, – говорит Мэри Кристина. – Кто такой Генри?» Хелен говорит: «Не знаю, конечно, но ты покраснела. Клэр, кто такой Генри?» Я мотаю головой, как будто для меня это тоже загадка. «Спроси ты, Рут». Она (вот удивительно) спрашивает, кому нравится; появляются буквы Р, И, К. Я чувствую, что она подталкивает доску. Рик – это мистер Малоун, наш учитель точных наук, которому нравится мисс Энгл, учительница английского. Мы с Рут встаем, и Лаура с Нэнси занимают наши места. Нэнси сидит ко мне спиной, и я не вижу ее лица, когда она произносит: «Кто такой Генри?» Все смотрят на меня, становится очень тихо. Я смотрю на планшетку. Ничего. Только я решаю, что спасена, как планшетка начинает вращаться. Может, опять скажет «Генри»? Ничего страшного, Лаура и Нэнси вообще ничего про него не знают. Даже я почти ничего про него не знаю. Появляются буквы М, У, Ж. Все смотрят на меня. «Я не замужем. Мне ведь всего одиннадцать». – «Но кто такой Генри?» – удивляется Лаура. «Не знаю. Может быть, кто-то, кого я еще не встретила». Она кивает. Все в шоке. Я сама в шоке. Муж? Муж?
12 апреля 1984 года, четверг
(Генри 36, Клэр 12)
ГЕНРИ: Мы с Клэр играем в шахматы на лужайке в лесу. Прекрасный весенний день, в лесу поют птицы, ухаживают друг за дружкой, вьют гнезда. Мы уходим подальше от семьи Клэр, которая в этот день дома, неподалеку. Клэр какое-то время раздумывает над своим ходом; я взял ее ферзя три хода назад, и она понимает, что проиграла, но намерена продолжать битву.
– Генри, кто твой любимый «битл»? – поднимает она глаза.
– Джон, конечно.
– Почему «конечно»?
– Ну, Ринго тоже ничего, но он какой-то вялый, да? А Джордж немного слишком «нью-эйджевый», на мой вкус.
– Что такое «нью-эйдж»?
– Странные религии. Слащавая, скучная музыка. Жалкие попытки убедить себя в превосходстве всего индийского. Не западная медицина.
– Но тебе не нравится традиционная медицина.
– Это потому, что врачи все время пытаются убедить меня, что я ненормальный. Если бы я сломал руку, то стал бы большим поклонником западной медицины.
– А как насчет Пола?
– Пол – для девчонок.
– Мне Пол больше всего нравится, – застенчиво улыбается Клэр.
– Ну, ты же девочка.
– А почему Пол для девочек?
«Будь осторожен», – говорю я себе.
– Ну, знаешь… Пол – он, ну, милый «битл», да?
– Это плохо?
– Нет, вовсе нет. Но парням больше интересны те, кто крутые, и Джон – это крутой «битл».
– Да. Но он умер.
– Можно оставаться крутым даже после смерти, – смеюсь я. – На самом деле это гораздо легче, потому что не состаришься, не растолстеешь и не облысеешь.
Клэр напевает начало песни «Когда мне будет шестьдесят четыре». Двигает на пять клеток вперед свою ладью. Я могу сделать мат, говорю ей об этом, и она торопливо убирает ее на место.
– Ну и почему тебе Пол нравится? – спрашиваю я, поднимая голову как раз вовремя, чтобы увидеть, как ужасно она покраснела.
– Он такой… красивый, – отвечает Клэр.
То, как она это говорит, заставляет меня задуматься. Я смотрю на доску, и до меня доходит, что, если Клэр сейчас возьмет моего слона своим конем, она выиграет. Задумываюсь, говорить ей или нет. Если бы она была немного помладше, сказал бы. Двенадцать лет – это возраст, когда уже нужно решать самой. Клэр задумчиво смотрит на доску. До меня доходит, что я ревную. Господи! Я не верю, что ревную к чудаку-мультимиллионеру, рок-звезде, который Клэр в отцы годится.
– Да уж, – говорю я.
– Кто тебе нравится? – озорно улыбается Клэр, глядя на меня.
«Ты», – думаю я, но вслух не говорю.
– В смысле, когда я был в твоем возрасте?
– Ну да. А когда ты был в моем возрасте?
Я прикидываю ценность этой информации и возможные последствия, прежде чем все-таки расколоться:
– Мне было двенадцать в семьдесят пятом году. Я тебя на восемь лет старше.
– Значит, тебе двадцать?
– Нет, вообще-то, мне тридцать шесть, я тебе в отцы гожусь.
Клэр хмурит брови. В математике она не сильна:
– Но если тебе было двенадцать в семьдесят пятом…
– А, извини. Ты права. В смысле, самому мне тридцать шесть, но где-то там, – я машу рукой в южном направлении, – мне двадцать. В настоящем времени.
Клэр пытается переварить эту новость:
– Значит, тебя два?
– Не совсем. Есть только один я, но когда я путешествую во времени, то иногда попадаю туда, где я уже есть, и – да, тогда получается, что нас двое. Или больше.
– А почему я больше чем одного тебя не видела?
– Увидишь. Когда мы с тобой встретимся в моем настоящем, это будет случаться довольно часто – даже чаще, чем я бы хотел, Клэр.
– Кто тебе нравится в семьдесят пятом?
– Если честно, никто. В двенадцать у меня были другие развлечения. Но когда мне было тринадцать, я жутко влюбился в Патти Херст.
– Это девочка из твоей школы? – Клэр, кажется, разозлилась.
– Нет, – улыбаюсь я. – Она была богатой калифорнийской студенткой, которую похитили ужасные левые террористы и заставили ее грабить банки. Ее каждый вечер в новостях показывали месяцы напролет.
– И что с ней случилось? Почему она тебе понравилась?
– В конце концов они ее отпустили, она вышла замуж, появились дети, и теперь она богатая калифорнийская дама. Почему она мне понравилась? Ну, не знаю. Это иррационально, понимаешь? Думаю, я просто немного знал, что это такое, когда тебя забирают и заставляют делать вещи, которые делать не хочется, а потом выходит, что тебе это как бы и нравится.
– Ты делаешь что-то, чего не хочешь?
– Да. Постоянно. – У меня затекла нога, и я встаю и трясу ею, пока нога не начинает оттаивать. – Я же не всегда оказываюсь здесь, с тобой, на всем готовеньком. Я очень часто попадаю туда, где мне приходится воровать, чтобы поесть и одеться.
– Да-а! – Личико у нее затуманивается, и потом она видит свой ход, делает его и победно смотрит на меня: – Мат!
– Эй! Браво! – поздравляю я. – Ты просто королева по шахматам du jour[29].
– Да, – отвечает Клэр, розовая от гордости. Она начинает опять расставлять фигурки на исходные позиции: – Еще?
Я делаю вид, что смотрю на несуществующие часы.
– Конечно, – сажусь обратно. – Ты есть хочешь?
Мы здесь уже несколько часов, и запасы истощились; единственное, что у нас осталось, – это крошки в пакетике из-под печенья.
– Угу.
Клэр держит две пешки за спиной, я касаюсь ее правого локтя, и она показывает мне белую пешку. Делаю стандартный первый ход, двигаю королевскую пешку на e4. Она делает стандартный ответ на мой стандартный ход, двигая свою королевскую пешку на e4. Мы довольно быстро делаем еще десяток ходов, с умеренными потерями, а потом Клэр на какое-то время замирает, исследуя поле. Она всегда экспериментирует, всегда пытается coup d’clat[30].
– А кто тебе нравится сейчас? – спрашивает она, не глядя на меня.
– В смысле, в двадцать? Или в тридцать шесть?
– И тогда, и тогда.
Я пытаюсь вспомнить себя в двадцать лет. Вихрь женщин, грудей, ног, кожи, волос. Все похождения слились в одно, и лица с именами я уже не могу соотнести. В двадцать мне скучать не приходилось, а вот страдать – сколько угодно.
– В двадцать ничего особенного не было. Никто на ум не приходит.
– А в тридцать шесть?
Я внимательно смотрю на Клэр. Двенадцать – это еще слишком мало? Да, слишком. Лучше фантазировать о красивом, недостижимом, безопасном Поле Маккартни, чем мириться с Генри-чудаком, путешественником во времени. Но почему она спрашивает?
– Генри?
– А?
– Ты женат?
– Да, – неохотно признаю я.
– На ком?
– На очень красивой, терпеливой, талантливой, умной женщине.
– О! – Лицо у нее вытягивается.
Она берет в руки белого слона, которого взяла пару ходов назад, и крутит его на земле, как юлу.
– Здорово.
Кажется, эта новость ее расстроила.
– В чем дело?
– Ни в чем. – Клэр двигает королеву с e2 на b5. – Шах.
Я перемещаю коня, чтобы закрыть короля.
– А я замужем? – спрашивает Клэр.
Я смотрю ей в глаза:
– Ты искушаешь судьбу.
– Почему бы и нет? Ты никогда мне ничего не рассказываешь. Ну же, Генри, скажи, я навсегда останусь старой девой?
– Ты монахиня, – дразню я ее.
– Господи, надеюсь, ты врешь, – пожимает она плечами и берет мою пешку своей ладьей. – А как ты познакомился со своей женой?
– Извини. Совершенно секретная информация. – Я беру ее ладью ферзем.
– Упс, – кривится Клэр. – Ты путешествовал во времени? Ну, когда ее встретил?
– Я занимася своими делами.
Клэр вздыхает. Она берет еще одну пешку своей ладьей. У меня начинают заканчиваться пешки. Передвигаю на a4 ферзя.
– Это нечестно, что ты все обо мне знаешь, а мне о себе никогда не рассказываешь.
– Правда. Нечестно. – Я пытаюсь выглядеть сокрушенным и любезным.
– В смысле, Рут, и Хелен, и Меган, и Лаура мне все рассказывают, и я рассказываю им все.
– Все?
– Ну, не все. Про тебя не рассказываю.
– Да ну? А почему?
– Ты секрет, – принимается обороняться Клэр. – И вообще, они мне все равно не поверят.
Коварно улыбаясь, она своим конем загоняет в ловушку моего слона. Я рассматриваю доску, пытаясь понять, как бы взять ее коня или передвинуть своего слона. Кажется, у белых дела плохи.
– Генри, а ты настоящий?
– Да, – немного обалдеваю я. – А каким я еще могу быть?
– Не знаю. Привидение?
– Я живой человек, Клэр.
– Докажи.
– Как?
– Не знаю.
– Но послушай, ты же не сможешь доказать, что ты настоящий человек, а?
– Я настоящая, я уверена.