Чешский с Карелом Чапеком. Рассказы из одного кармана Эскина Александра
— Ах, так!… — сказал Мейзлик и отложил блокнот и карандаш. — Вот что, мой друг, — продолжал он с подчеркнутой приветливостью — Ваш случай больше относится к компетенции доктора Кноблоха, нашего полицейского врача. Я его приглашу сюда, ладно?
Архивариус приуныл.
— Как жаль! — сказал он. — Мне так рекомендовали вас! Видите ли, я пишу исторический труд об эпохе короля Иржи Подебрада и вот споткнулся, — да, именно споткнулся! — на таком случае, что не знаю, как и быть.
«Безвредный», — подумал Мейзлик.
— Друг мой, — быстро сказал он, — боюсь, что не смогу вам помочь. В истории я очень слаб, надо сознаться.
— Это упущение с вашей стороны, — строго заметил Дивишек. — Историю вам надо бы знать. Но если даже вы непосредственно не знакомы с соответствующими историческими источниками, сударь, я изложу вам все известные обстоятельства этого дела. К сожалению, их немного. Прежде всего имеется письмо высокородного Ладислава Пхача из Олешной высоко родному Яну Боршовскому из Черчан. Это письмо вам, конечно, известно?
— Простите, нет, — сокрушенно признался Мейзлик тоном неуспевающего ученика.
— Что вы говорите! — возмутился Дивишек. — Ведь это письмо еще семнадцать лет назад опубликовал историк Шебек в своих «Извлечениях». Хоть это вам следовало бы знать. Но только, — добавил он, поправив очки, — ни Шебек, ни Пекарж, ни даже Новотный, в общем, никто не уделил письму должного внимания. А ведь именно это письмо, о котором вам следовало бы знать, навело меня на след.
— Ага, — сказал Мейзлик. — Что же дальше?
— Итак, прежде всего о письме, — продолжал архивариус. — У меня, к сожалению, нет с собой полного текста, но нам важны только несколько фраз, которые относятся к данному делу. Дворянин Ладислав Пхач сообщает в нем дворянину Боршовскому, что его, то есть Боршовского, дядя, высокородный Ешек Скалицкий из Скалице, не ожидается при дворе в Праге, в этом, то есть в тысяча четыреста шестьдесят пятом году, поскольку, как пишет автор письма, «после тех недостойных деяний в Вотице Веленовой его милость король лично повелел, чтобы высокородный Ешек Скалицкий ко двору королевскому более не являлся, а предался молитвам и покаянию за свою вспыльчивость и уповал на правосудие божие». Теперь вы понимаете? — втолковывал архивариус Мейзлику. — Мы бы сказали, что его милость король тем самым наложил опалу на высокородного Ешека и сослал его в собственную сего дворянина вотчину. Не кажется ли это вам странным, сударь?
— Пока что нет, — сказал Мейзлик, выводя карандашом на бумаге замысловатые спирали.
— Ага! — торжествующе воскликнул Дивишек. — Вот видите, и Шебек тоже не нашел в этом ничего особенного. А ведь очень странно, сударь, то обстоятельство, что его королевская милость не вызвал дворянина Ешека — каковы бы ни были проступки последнего — на обычный светский суд, а предоставил его правосудию божьему. Король ясно дал этим понять, — почтительно произнес архивариус, — что проступки эти такого свойства, что сам государь изымает их из ведения светского правосудия. Если бы вы побольше знали о его королевской милости Иржи Подебраде, вы бы сразу поняли, что это исключительный случай, ибо блаженной памяти король всегда неукоснительно придерживался строгого соблюдения законов.
— Может быть, он побаивался дворянина Ешека? — заметил Мейзлик. — Во времена его правления это случалось…
Архивариус возмущенно вскочил.
— Что вы говорите, сударь! Чтобы король Иржи боялся кого-нибудь! Да еще простого дворянина!
— Значит, у Ешека была протекция, — заметил Мейзлик. — Сами знаете, даже у нас…
— Никакой протекции! — вскричал Дивишек, покраснев. — О протекции может идти речь, когда мы говорим о правлении короля Владислава, а при Иржи Подебраде… Нет, сударь, при нем протекция не помогала! Он бы вас выгнал. — Архивариус немного успокоился. — Нет, никакой протекции быть не могло! Очевидно, сами недостойные деяния были таковы, что его королевская милость препоручил виновного божьему правосудию.
— Что же это были за деяния? — вздохнул Мейзлик.
Архивариус удивился.
— Именно это вы и должны установить. Ведь вы криминалист. Для этого я к вам и пришел.
— Ради бога… — запротестовал Мейзлик, но посетитель не дал ему договорить.
— Прежде всего вы должны познакомиться с фактами, — сказал он наставительно. — Итак, обратив внимание на туманное указание письма, я поехал в Вотице искать следы упомянутых недостойных деяний. Там, однако, о них не сохранилось никаких записей. Зато в местной церкви я обнаружил могильную плиту дворянина Петра Берковца, и эта плита, сударь, датирована как раз тысяча четыреста шестьдесят пятым годом! А Петр Берковец был, видите ли, зятем дворянина Ешека Скалицкого, он женился на его дочери Катержине. Вот фотография с этого камня. Вы не замечаете ничего особенного?
— Нет, — сказал Мейзлик, осмотрев снимок с обеих сторон; на могильной плите была высечена статуя рыцаря со скрещенными на груди руками. Вокруг него шла надпись готическим шрифтом. — Постойте-ка, вот тут, в углу, отпечатки пальцев!…
— Это, наверное, мои, — сказал архивариус. — Но обратите внимание на надпись!
— «Anno Domini MCCCCLXV», — с трудом разобрал Мейзлик. — «Год от рождества Христова тысяча четыреста шестьдесят пятый». Это дата смерти того дворянина, не так ли?
— Разумеется. А больше вы ничего не замечаете? Некоторые буквы явно чуть покрупнее других. Вот поглядите.
И он быстро написал карандашом «Anno DOminiMCcCcLXV».
— Мастер нарочно сделал буквы O, C и C побольше. Это криптограмма, понимаете? Напишите-ка эти буквы подряд — OCC. Вам ничего не приходит в голову?
— OCC, OCC, — бормотал Мейзлик. — Это может быть… ага, это сокращение слова «occisis» — «убит», а?
— Да! — торжествующе вскричал архивариус. — Мастер, сделавший могильную плиту, хотел сообщить потомству, что высокородный Петр Берковец из Вотице Веленовой был злодейски умерщвлен. Вот что!
— А убийца — его тесть, тот самый Ешек Скалицкий! — провозгласил Мейзлик по внезапному историческому наитию.
— Чушь! — пренебрежительно отмахнулся Дивишек. — Если бы высокородный Ешек убил высокородного Берковца, его милость король предал бы убийцу уголовному суду. Но слушайте дальше, сударь. Рядом с этой надгробной плитой лежит другая, под ней покоится Henricus Berkovec de Wotice Welenowa, то есть брат высокородного Петра. И на этой плите высечена та же дата: тысяча четыреста шестьдесят пятый год, только без всякой криптограммы. Рыцарь Индржих изображен на ней с мечом в руке. Мастер, видимо, хотел дать понять, что покойный пал в честном бою. А теперь объясните мне, пожалуйста, какова связь между этими двумя смертями.
— Может быть, тот факт, что Индржих умер в том же году, — просто чистая случайность? — неуверенно предположил Мейзлик.
— Случайность! — рассердился архивариус. — Сударь, мы, историки, не признаем никаких случайностей. Куда бы мы докатились, если бы допустили случайности! Не-ет, тут должна быть причинная связь! Но я еще не изложил вам все факты! Через год, в тысяча четыреста шестьдесят шестом году, почил в бозе высокородный Ешек из Скалице, и — обратите внимание! — его вотчины Скалице и Градек перешли по наследству к его двоюродному брату, уже известному нам дворянину Яну Боршовскому из Черчан. Вы понимаете, что это означает? Это означает, что дочери покойного, Катержины, которую, как известно каждому младенцу, в тысяча четыреста шестьдесят четвертом году взял себе в жены высокородный Петр Берковец, тоже уже не было в живых. Но могильной плиты с именем высокородной Катержины нигде нет! Разрешите спросить вас, разве тот факт, что после смерти высокородного Петра мы не находим никаких следов и его супруги, это тоже случайность? Что? И это вы называете случайностью? Почему же нет могильной плиты? Случайно? Или дело тут именно в тех самых недостойных деяниях, из-за которых его милость король препоручил высокородного Ешека правосудию божьему?
— Вполне возможно, — уже не без интереса отозвался криминалист.
— Не возможно, а несомненно! — непререкаемо изрек Дивишек. — А теперь все дело в том, кто же кого убил и как связаны между собой все эти факты. Смерть рыцаря Ешека нас не интересует, поскольку он пережил эти недостойные деяния. Иначе король Иржи не велел бы ему каяться. Нам надо выяснить, кто убил высокородного Петра, как погиб рыцарь Индржих, куда девалась высокородная Катержина и какое отношение имеет ко всему этому высокородный Ешек из Скалице.
— Погодите, — сказал Мейзлик. — Давайте-ка запишем всех участников:
1. Петр Берковец — убит.
2. Индржих Берковец — пал с оружием в руках, не так ли?
3. Катержина — бесследно исчезла.
4. Ешек из Скалице — препоручен правосудию божьему.
Так?
— Так, — помаргивая, сказал архивариус — Только надо бы говорить «высокородный Петр Берковец», «высокородный Ешек» и так далее. Итак…
— Мы исключаем возможность, что Ешек убил своего зятя Петра Берковца, потому что в этом случае он угодил бы под суд присяжных…
— Предстал бы перед королевским судом, — поправил архивариус. — В остальном вы правы.
— Погодите, тогда, стало быть, остается только брат Петра — Индржих. Вернее всего это он убил своего братца…
— Исключено! — проворчал архивариус. — Убей он брата, его не похоронили бы в церкви, да еще рядом с убитым.
— Ага, значит, Индржих только подстроил убийство Петра, а сам пал в какой-то схватке. Так?
— А почему же тогда рыцарь Ешек попал в опалу за свою вспыльчивость? — возразил архивариус, беспокойно ерзая на стуле. — И куда делась Катержина?
— М-да, в самом деле, — буркнул Мейзлик. — Слушайте-ка, а ведь это сложный случай. Ну, а допустим так: Петр застиг Катержину in flagranti[18] с Индржихом и убил ее на месте. Об этом узнает отец и в приступе гнева убивает своего зятя…
— Тоже не выходит, — возразил Дивишек. — Если бы рыцарь Петр убил Катержину за супружескую измену, ее отец одобрил бы такую расправу. В те времена на этот счет было строго!
— Погодите-ка, — размышлял Мейзлик. — А может быть, он убил ее просто так, в ссоре…
Архивариус покачал головой.
— Тогда она была бы похоронена честь честью; под могильной плитой. Нет, и это не выходит. Я, сударь, уже год ломаю голову над этим случаем, и ни в какую!
— Гм… — Мейзлик в раздумье разглядывал «список участников». — Экая чертовщина! А может быть, тут не хватает еще пятого участника дела?
— Зачем же пятый, — укоризненно заметил Дивишек. — Вы и с четырьмя-то не можете разобраться…
— Ну, стало быть, один из двух — убийца Берковца: или его тесть, или его брат… Э-э, черт подери, — вдруг спохватился Мейзлик, — а что, если это Катержина?
— Батюшки мои! — воскликнул подавленный архивариус. — Я и думать об этом не хотел! Она — убийца, о господи! Ну и что же с ней потом случилось?
У Мейзлика даже уши покраснели от напряженной работы мысли.
— Минуточку! — воскликнул он, вскочил со стула и взволнованно зашагал по комнате. — Ага, ага, уже начинаю понимать! Черт подери, вот так случай! Да, все согласуется… Ешек здесь главная фигура!… Ага, круг замкнулся. Вот почему король Иржи… теперь мне все понятно! Слушайте-ка, он был голова, этот король!
— О да, — благоговейно подтвердил Дивишек. — Он, голубчик мой, был мудрым правителем.
— Так вот, слушайте, — начал Мейзлик, усаживаясь прямехонько на свою чернильницу. — Наиболее вероятная гипотеза следующая, я за нее голову даю на отсечение! Прежде всего надо сказать, что гипотеза, признаваемая приемлемой, должна включать в себя все имеющиеся факты. Ни одно самое мелкое обстоятельство не должно ей противоречить. Во-вторых, все эти факты должны найти свое место в едином и связном ходе событий. Чем он проще, компактнее и закономернее, тем больше вероятия, что дело было именно так, а не иначе. Это мы называем реконструкцией обстановки. Гипотезу, которая согласует все установленные факты в наиболее связном и правдоподобном ходе событий, мы принимаем как несомненную, понятно? — И Мейзлик строго взглянул на архивариуса. — Такова наша криминалистическая метода!
— Да, — послушно отозвался тот.
— Итак, факты, из которых нам нужно исходить, следующие. Перечислим их в последовательном порядке.
1. Петр Берковец взял себе в жены Катержину.
2. Он был убит.
3. Катержина исчезла, и могила ее не найдена.
4. Индржих погиб в какой-то вооруженной схватке,
5. Ешек Скалицкий за свою вспыльчивость попал в опалу.
6. Но король не предал его суду, следовательно, Ешек Скалицкий в какой-то мере был прав. Таковы все наличные факты, не так ли?
Теперь далее. Из сопоставления этих фактов следует, что Петра не убивали ни Индржих, ни Ешек. Кто же еще мог быть убийцей? Очевидно, Катержина. Это предположение подтверждается и тем, что могила Катержины не обнаружена. Вероятно, ее похоронили где-нибудь, как собаку. Но почему же ее не предали обычному суду? Видимо, потому, что какой-то вспыльчивый мститель убил ее на месте. Был это Индржих? Ясно, что нет. Если бы Индржих покарал Катержину смертью, старый Ешек, надо полагать, согласился бы с этим. С какой же стати король потом наказывал бы его за вспыльчивость? Таким образом, получается, что Катержину убил ее собственный отец в припадке гнева. Остается вопрос, кто же убил Индржиха в бою? Кто это сделал, а?
— Не знаю, — вздохнул подавленный архивариус.
— Ну, конечно, Ешек! — воскликнул криминалист. — Ведь больше некому. Итак, весь казус округлился, понятно? Вот, слушайте: Катержина, жена Петра Берковца… гм… воспылала, как говорится, греховной страстью к его младшему брату Индржиху…
— А это подтверждено документально? — осведомился Дивишек с живейшим интересом.
— Это вытекает из логики событий, — уверенно ответил д-р Мейзлик. — Я вам скажу так: причиной всегда бывают деньги или женщина, уж мы-то знаем! Насколько Индржих отвечал ей взаимностью, неизвестно. Но во всяком случае это и есть причина, побудившая Катержину отправить своего мужа на тот свет. Говорю вам прямо, — громогласно резюмировал Мейзлик, — это сделала она!
— Я так и думал! — пригорюнился архивариус.
— Но тут на сцене появляется ее отец, Ешек Скалицкий, в роли семейной Немезиды. Он убивает дочь, чтобы не отдавать ее в руки палача. Потом он вызывает на поединок Индржиха, ибо сей несчастный молодой человек в какой-то мере повинен в преступлении единственной дочери Ешека и в ее гибели. Индржих погибает в этом поединке… Возможен, разумеется, и другой вариант: Индржих своим телом закрывает Катержину от разъяренного отца и в схватке с ним получает смертельный удар. Но первая версия лучше. Вот они, эти недостойные деяния! И король Иржи, понимая, сколь мало суд человеческий призван судить такой дикий, но справедливый поступок, мудро передает этого страшного отца, этого необузданного мстителя, правосудию божьему. Хороший суд присяжных поступил бы так же… Через год старый Ешек умирает от горя и одиночества… скорее всего в результате инфаркта.
— Аминь! — сказал Дивишек, благоговейно складывая руки. — Так оно и было. Король Иржи не мог поступить иначе, насколько я его знаю. Слушайте, а ведь этот Ешек — замечательная, на редкость цельная натура, а? Теперь весь случай совершенно ясен. Я прямо-таки все вижу воочию. И как логично! — в восторге воскликнул архивариус. — Сударь, вы оказали исторической науке ценнейшую услугу. Эта драма бросает яркий свет на тогдашние нравы… и вообще… — Исполненный признательности, Дивишек, махнул рукой. — Когда выйдут мои «Очерки правления короля Иржи Подебрада», я разрешу себе послать вам экземпляр, сударь. Вот увидите, какое научное истолкование я дам этому прискорбному случаю.
Через некоторое время криминалист Мейзлик действительно получил толстенный том «Очерков правления короля Иржи Подебрада» с теплым авторским посвящением. Мейзлик прочитал том от корки до корки, ибо — скажем откровенно — был очень горд тем, что сделал вклад в историческую науку. Но во всей книге он не обнаружил ни строчки о драме в Вотице. Только на странице 471, в библиографическом указателе, Мейзлик прочитал следующее: «Шебек Ярослав, „Извлечения из документов XIV и XV столетия“, стр. 213, письмо дворянина Ладислава Пхача из Олешпы дворянину Яну Боршовскому из Черчан. Особого внимания заслуживает интересное, научно еще не истолкованное упоминание о Ешеке Скалицком из Скалице.»
Рекорд
— Господин судья, — рапортовал полицейский вахмистр Гейда участковому судье Тучеку, — разрешите доложить: случай серьезного членовредительства… Черт побери, ну и жара!
— А вы располагайтесь поудобнее, — посоветовал судья.
Гейда поставил винтовку в угол, бросил каску на пол, снял портупею и расстегнул мундир.
— Уф, — сказал он. — Проклятый парень! Господин судья, такого случая у меня еще не было. Взгляните-ка, — с этими словами вахмистр поднял тяжелый сверток, развязал узлы синего носового платка и вынул камень величиной с человеческую голову. — Вы только взгляните, — настойчиво повторил он.
— А что тут особенного? — спросил судья, тыча карандашом в камень. — Простой булыжник, а?
— Да к тому же увесистый, — подтвердил Гейда. — Итак, позвольте доложить, господин судья: Лисицкий Вацлав, девятнадцати лет, работающий на кирпичном заводе, проживающий там же… записали? — швырнул прилагаемый камень — вес камня пять килограммов девятьсот сорок девять граммов — во Франтишека Пудила, земледельца, проживающего в поселке Дольний Уезд, дом номер четырнадцать… записали? — попав Пудилу в левое плечо, в результате чего потерпевший получил повреждение сустава, переломы плечевой кости и ключицы, открытую рваную рану плечевых мышц, разрыв сухожилий и мышечного мешка… записали?
— Да, — сказал судья. — А что ж в этом особенного?
— Вы удивитесь, господин судья, — торжественно объявил Гейда, — когда я расскажу вам все по порядку. Три дня назад за мной послал этот самый Пудил. Вы его, впрочем, знаете, господин судья.
— Знаю, — подтвердил Тучек. — Мы его два раза притягивали к суду: один раз за ростовщичество, а другой… гм…
— Другой раз за недозволенные азартные игры. Так вот, у этого самого Пудила в усадьбе есть черешневый сад, который спускается к самой реке, как раз у излучины, где Сазава шире, чем в других местах. Итак, Пудил послал за мной — с ним, мол, случилось несчастье. Прихожу. Он лежит в постели, охает и ругается. Так и так, вчера вечером он будто бы вышел в сад и застиг на дереве какого-то мальчишку, который совал в карманы черешни. Этот Пудил за себя постоит. Он снял ремень, стащил мальчика за ногу и давай его полосовать. А тут кто-то и закричи ему с другого берега: «Оставь мальчишку в покое, Пудил!» Пудил немного близорук, наверное от пьянства. Посмотрел он на тот берег, видит, там кто-то стоит и глазеет на него. Для верности Пудил закричал: «А тебе что за дело, бродяга?» — и давай еще сильнее лупцевать мальчишку. «Пудил! — кричит человек на том берегу, — отпусти мальчишку, слышишь?» Пудил подумал: «Что он мне может сделать?» — и отвечает: «Поди-ка ты к такой-то матери, дубина!» Только сказал он это, как почувствовал страшный удар в левое плечо и грохнулся наземь. А человек на том берегу кричит: «Вот тебе, скупердяй чертов!» И, представьте себе, Пудил даже встать не смог, пришлось его унести. Рядом с ним лежал этот булыжник. Ночью послали за доктором, тот хотел отправить Пудила в больницу, потому что у него разбиты все кости и левая рука навсегда изуродована. Но Пудил не согласился, ведь сейчас уборка урожая. Утром посылает он за мной и просит арестовать негодяя, который его изувечил. Ладно. Но когда мне показали этот камень, я прямо глаза вытаращил. Это булыжник с примесью колчедана, так что он даже тяжелее, чем кажется. Попробуйте. Я на глаз определил вес в шесть кило и ошибся только на пятьдесят один грамм. Швырнуть такой камень — это надо уметь! Пошел я посмотреть на сад и на реку. Гляжу: от того места, где упал Пудил — там примята трава, — до воды еще метра два, а река, господин судья, в излучине не уже четырнадцати метров. Я так и подпрыгнул, поднял крик и велел немедленно принести мне восемнадцать метров шпагата. Потом в том месте, где упал Пудил, вбил колышек, привязал к нему шпагат, разделся, взял в зубы другой конец веревки и переплыл на тот берег. И что бы вы сказали, господин судья: ее едва хватило. А ведь надо еще прикинуть несколько метров до насыпи, по которой проходит тропинка, где стоял Вацлав Лисицкий. Я три раза промерял — от моего колышка до тропинки ровно девятнадцать метров двадцать семь сантиметров.
— Милый человек, — возразил судья, — это же невозможно. Девятнадцать метров — такое громадное расстояние. Слушайте, может быть, он стоял в воде, посреди реки.
— Мне это тоже пришло в голову, — сказал Гейда. — Но дело в том, что в той излучине у самого берега обрыв и глубина больше двух метров. А в насыпи еще осталась ямка от этого камня. Насыпь-то выложена булыжником, чтобы ее не размывала вода, вот Лисицкий и вытащил один такой камень. Швырнуть его он мог только с тропинки, потому что из воды это невозможно, а на крутой насыпи он бы не удержался. А это значит, что он покрыл расстояние девятнадцать метров двадцать семь сантиметров. Представляете себе?
— Может быть, у него была праща? — неуверенно сказал судья.
Гейда укоризненно взглянул на собеседника.
— Господин судья, вы, наверное, не держали в руках пращи. Попробуйте-ка метнуть из нее шестикилограммовый камень! Для этого понадобилась бы катапульта. Я два дня возился с этим камнем: все пробовал метнуть его из петли, знаете, вот так — закрутить и кинуть с размаху. Ничего не выходит, камень вываливается из любой петли. Нет, господин судья, это было самое настоящее толкание ядра. И знаете, какое? Мировой рекорд, вот что! — воскликнул взволнованный Гейда.
— Да бросьте! — поразился судья.
— Мировой рекорд! — торжествующе повторил Гейда. — Спортивное ядро, правда, немного тяжелее, в нем семь кило. В нынешнем году рекорд по толканию ядра — шестнадцать метров без нескольких сантиметров. А до этого в течение девятнадцати лет рекорд держался на пятнадцати с половиной метрах. Только нынче какой-то американец — не то Кук, не то Гиршфельд толкнул почти на шестнадцать. Допустим, что шестикилограммовым ядром он мог бы покрыть восемнадцать, ну, девятнадцать метров. А у нас здесь на двадцать семь сантиметров больше. Господин судья, этот парень без всякой тренировки толкнул бы спортивное ядро не меньше, чем на шестнадцать с четвертью метров! Мать честная, шестнадцать с четвертью метров! Я давно занимаюсь этим спортом, господин судья, еще на войне ребята, бывало, звали меня на подмогу: «Гейда, забрось-ка туда ручную гранату!» Однажды во Владивостоке я состязался с американскими моряками и толкнул на четырнадцать метров, а их судовой священник перекрыл меня на четыре сантиметра. В Сибири, вот где была практика! Но этот булыжник, господин судья, я бросил только на пятнадцать с половиной метров. Больше ни в какую! А тут девятнадцать метров! Черт побери, сказал я себе, надо найти этого парня, он поставит нам мировой рекорд. Представляете себе — перекрыть американцев!
— Ну, а что с тем Пудилом? — осведомился судья.
— Черт с ним, с Пудилом! — воскликнул Гейда. — Я объявил розыск неизвестного лица, поставившего мировой рекорд. Это в интересах всей страны, не правда ли? Поэтому я прежде всего гарантировал безнаказанность виновному.
— Ну, это уж зря, — запротестовал судья.
— Погодите. Безнаказанность при том условии, что он перебросит шестикилограммовый камень через Сазаву. Всем окрестным старостам я объяснил, какое это замечательное спортивное достижение, о нем, мол, будут писать во всех газетах мира, а рекордсмен заработает кучу денег. Вы бы видели, что после этого началось! Все окрестные парни бросили жать, сбежались к насыпи и давай швырять камни на тот берег. Там уже не осталось ни одного булыжника. Теперь они разбивают межевые камни и каменные ограды, чтобы было чем кидать. А все деревенские мальчишки только тем и заняты, паршивцы, что кидают камнями, пропасть кур перебили… А я стою на насыпи и наблюдаю. Ну, конечно, никто не докинул дальше, чем до середины реки… Наверно, уже русло наполовину засыпали.
Вчера вечером приводят ко мне того парня, что будто бы угостил Пудила булыжником. Да вы его увидите, он ждет здесь. «Слушай, Лисицкий, — говорю я ему, — так это ты бросил камнем в Пудила?» — «Да, — отвечает он, — Пудил меня облаял, я осерчал, а другого камня под рукой не было…» — «Так вот тебе другой такой же камень, — говорю я, — кинь его на тот берег, а если не докинешь, я тебе покажу, голубчик, где раки зимуют». Взял он камень, — ручищи у него, как лопаты, — стал на насыпи и размахнулся. Я наблюдаю за ним: техники у него никакой, о стиле броска понятия не имеет, руками и корпусом не работает. И все же махнул камень на четырнадцать метров! Это очень прилично, однако же… Я его поучаю: «Ты, недотепа, надо стать вот так, правое плечо назад, и, когда бросаешь, сделать замах этим плечом. Понял?» — «Понял», — говорит он, скривившись как Ян Непомуцкий, и бросает камень… на десять метров.
Тут я рассвирепел, понимаете ли. «Ты, бродяга, — кричу на него, — разве это ты попал камнем в Пудила? Врешь!» — «Господин вахмистр, — отвечает он, — бог свидетель, я в него угодил! Пускай Пудил встанет там еще раз, я ему, собаке, снова влеплю». Я бегу к Пудилу, объясняю, что речь идет о мировом рекорде, прошу, чтобы он пошел на берег и опять ругнул этого парня, а тот в него кинет камнем. Куда там, вы не поверите, Пудил ни в какую. У этих людей совсем нет высоких идеалов…
Я опять к Лисицкому. «Ты обманщик, — кричу на него, — это вранье, что ты изувечил Пудила. Пудил сказал, что это не ты». — «Врет он, — отвечает Лисицкий, — это я». — «Докажи, — требую я, — добрось туда камень». А он почесывается и смеется: «Господин вахмистр, зря не умею. А в Пудила попаду, я на него зол». — «Слушай, — уговариваю я его, — если докинешь камень, отпущу тебя по-хорошему. Не докинешь — пойдешь в кутузку за нанесенье увечья. Полгода отсидишь». — «Ну и пусть, если зимой», — отвечает он. Тут я его арестовал именем закона. Он сейчас ждет здесь, в сенях. Господин судья, добейтесь от него, правда ли он бросил камень, или только бахвалится. Наверное он, бродяга, отопрется. Тогда надо припаять ему хоть месяц за обман властей или за мошенничество. В спорте не должно быть обмана, за это надо строго карать, господин судья. Я его сейчас приведу.
— Так это вы Вацлав Лисицкий? — сурово спросил судья, воззрившись на белобрысого арестанта. — Признаетесь вы в том, что с намерением совершить членовредительство бросили этим камнем во Франтишека Пудила и нанесли ему серьезное увечье?
— Господин судья, — заговорил парень, — дело было так: Пудил там молотил мальчишку, а я ему кричу через реку, чтобы бросил, а он давай меня честить…
— Бросили вы этот камень или нет? — рассердился судья.
— Бросил, — сокрушенно ответил парень. — Да ведь он меня ругал, а я хвать тот камень…
— Проклятье! — воскликнул судья. — Зачем вы лжете, голубчик? Знаете ли вы, что ложные показания строго караются законом? Нам хорошо известно, что не вы бросили этот камень.
— Извиняюсь, бросил, — бормотал парень, — так ведь Пудил-то меня послал… знаете куда?
Судья вопросительно посмотрел на вахмистра Гейду. Тот беспомощно пожал плечами.
— Разденьтесь! — гаркнул судья на арестанта. — Быстро! И штаны тоже!
Через минуту верзила стоял перед ним в чем мать родила и трясся от страха, думая, что его будут пытать — для того и велели раздеться.
— Взгляните, Гейда, на его дельтовидную мышцу, — сказал судья. — И на двуглавую. Что вы скажете?
— Недурны, — тоном знатока отозвался Гейда. — Но брюшные мышцы недостаточно развиты. А для толканья ядра требуются мощные брюшные мышцы, господин судья. Они вращают корпус. Взглянули бы вы на мои брюшные мышцы!
— Нет, все-таки живот неплох, — бормотал судья. — Вот это живот. Вон какие бугры. Черт возьми, вот это грудная клетка! — И он ткнул пальцем в рыжие заросли на груди подследственного. — Но ноги слабы. У этих деревенских всегда слабые ноги.
— Потому что они не тренируются, — критически заметил Гейда. — Разве это ноги? У метателя ядра ноги должны быть одно загляденье.
— Повернитесь! — крикнул судья на парня. — Ну, а какова, по-вашему, спина?
— Наверху от плеч хороша, — заявил Гейда, — но внизу ерунда, просто пустое место. В таком корпусе не может быть мощного замаха. Нет, господин судья, он не бросал камня.
— Одевайтесь! — рявкнул судья на Лисицкого. — Вот что, в последний раз: бросили вы камень или нет?
— Бросил! — с ослиным упрямством твердил парень.
— Идиот! — крикнул судья. — Если вы бросили камень, значит вы совершили членовредительство, и за это краевой суд упечет вас на несколько месяцев в тюрьму. Бросьте дурачить нас и признайтесь, что все это выдумка. Я дам вам только три дня за обман должностных лиц, и отправляйтесь восвояси. Ну так как же: бросили вы камнем в Пудила или нет?
— Бросил, — насупившись, сказал Вацлав Лисицкий. — Он меня с того берега крыл почем зря…
— Уведите его, — закричал судья. — Проклятый обманщик!
Через минуту Гейда снова просунул голову в дверь.
— Господин судья, — сказал он мстительно, — припаяйте ему еще за порчу чужого имущества: он вынул булыжник-то из насыпи, а теперь там не осталось ни одного камешка.
Дело Сельвина
— Гм — мой самый большой успех, то есть такой, который доставил мне самую большую радость? — Старый маэстро Леонард Унден, великий писатель, лауреат Нобелевской премии и прочее и прочее, погрузился в воспоминания. — Ах, молодые мои друзья, в моем возрасте уже мало обращаешь внимания на все эти лавры, овации, на любовниц и тому подобные глупости, тем паче когда все это уже кануло в вечность… Пока человек молод, он радуется всему, — и был бы ослом, если б не делал этого; но в молодости обычно нет средств на то, чтобы доставлять себе радость. В сущности, жизнь должна бы строиться наоборот; сначала человеку следовало бы быть старым, отдаваться целиком своему любимому делу, поскольку ни на что другое он не годился бы: и лишь под конец добирался бы он до молодости, чтоб пользоваться плодами своей долгой жизни… Ну вот, совсем заболтался старик! О чем же это я хотел говорить? Ах да, о моем самом большом успехе. Так вот, таким успехом я не считал ни одну из моих книг или пьес, хотя в свое время мои сочинения действительно читались; величайшим моим успехом было дело Сельвина.
Вы, конечно, уже вряд ли помните, в чем это дело заключалось — с тех пор прошло двадцать шесть… или нет, двадцать девять лет. Итак, двадцать девять лет тому назад в один прекрасный день пришла ко мне седовласая, маленькая такая дама в черном; и прежде чем я успел — со всей моей приветливостью, в ту пору весьма высоко ценимой, — спросить, что ей нужно, она — бух на колени и заплакала; не знаю, как вы — я не выношу вида плачущей женщины… — Сударь, — сказала эта добрая мамаша, когда я немножко ее успокоил, — вы писатель; заклинаю вас вашей любовью к людям — спасите моего сына! Вы, конечно, знаете из газет про дело Сельвина.
Вероятно, я походил в ту минуту на младенца, хотя и бородатого, — разумеется, я читал газеты, но дело Сельвина как-то пропустил. Насколько можно было понять мою посетительницу, продолжавшую рыдать и вздыхать, заключалось дело в следующем: единственный ее сын, двадцатидвухлетний Франк Сельвин, только что был приговорен к пожизненному одиночному заключению за то, что убил с целью ограбления свою тетку Софию; отягчающим обстоятельством в глазах присяжных было то, что он в преступлении не сознался.
«Он невиновен, сударь! — рыдала пани Сельвинова. — Клянусь вам, он невиновен! В этот злосчастный вечер он сказал мне: „Маменька, у меня болит голова, пойду прогуляюсь за город“. Поэтому-то, сударь, он и не может доказать свое алиби! Кто же ночью обратит внимание на молодого человека, даже если случайно и встретит его? Мой Франтик немножко легкомысленный; но ведь и вы были молоды! Вдумайтесь, сударь, ему только двадцать два года! Можно ли так губить всю жизнь молодому человеку?» — ну и так далее. Послушайте, если бы вы видели эту сломленную горем седую женщину, вы тоже поняли бы то, что тогда понял я: одну из самых тяжких мук доставляет нам бессильное сострадание. Что вам сказать — я обещал в конце концов ей сделать все возможное и не отступаться, пока не разберусь в этом деле: и дал честное слово, что верю в невиновность ее сына. При этих словах она чуть ли не целовала мне руки… Когда бедняжка благословляла меня, я сам чуть не встал перед ней на колени. Представляете, какой дурацкий вид у человека, если его благодарят, словно бога…
Ладно — с той минуты интересы Франка Сельвина стали моими кровными интересами. Прежде всего я изучил судебные документы. Честное слово, я в жизни не видал подобного головотяпства! То был просто юридический скандал. Само дело было, в сущности, несложно: как-то ночью служанка этой самой тетки Софии, пятидесятилетняя Анна Соларова, личность психически неполноценная, услышала шаги в комнате барышни, то есть тетки Софии. Она пошла узнать, почему барышня не спит, и, войдя в спальню, увидела, как через распахнутое окно выпрыгнул в сад какой-то мужчина. Служанка подняла страшный крик, и, когда явились соседи со светом, на полу нашли барышню Софию, задушенную ее собственным полотенцем; ящик комода, где она держала деньги, был выдвинут, часть белья выброшена, но деньги оказались на месте — видимо, служанка спугнула убийцу в тот самый момент, когда он до них добрался. Таковы были факты.
Франка Сельвина арестовали на другой же день, так как служанка показала, что узнала «молодого барина», когда он прыгал из окна. Установили, что в этот час дома его не было: он вернулся примерно полчаса спустя и сразу лег спать. Далее выяснилось, что у глупого мальчишки были кое-какие долги. Затем объявилась какая-то сплетница, которая с важным видом показала, будто за несколько дней до убийства тетка София рассказывала, что к ней приходил племянник Франтик и просил взаймы несколько сотен; и когда она отказала — ибо была невероятно скупа, — Франк будто бы бросил: «Берегитесь, тетя, как бы не случилось такого, что все ахнут!» Вот все, что было известно о Франке.
Теперь обратимся к самому процессу: он занял всего-навсего полдня. Франк Сельвин просто твердил, что он невиновен, что он уходил гулять, после чего прямиком отправился домой и лег спать. Никто из свидетелей не был подвергнут перекрестному допросу. Адвокат Франка — назначенный, конечно, ex offo[19] — у пани Сельвиновой не было денег, чтобы нанять лучшего, — ограничился тем, старая шляпа и идиот, что указывал на молодость своего безрассудного подзащитного и со слезами на глазах просил снисхождения у великодушных присяжных. Прокурор тоже не дал себе много труда; он обрушился на присяжных, напоминая им, что накануне они же вынесли два оправдательных приговора, и в какую же, мол, пропасть скатится человечество, если народные судьи по своей безответственной снисходительности и мягкости будут оставлять безнаказанным всякое преступление? Присяжные, видимо, вняли этому аргументу и пожелали показать, что их никак нельзя обвинить в снисходительности и мягкости; одиннадцатью голосами они попросту признали Франка Сельвина виновным в убийстве. Вот и все дело.
Так вот, когда я все это установил, я просто пришел в отчаяние; все во мне так и кипело, хотя я не юрист, — а может быть, именно потому. Вы только представьте: главная свидетельница — психически неполноценна, к тому же ей пятьдесят лет, то есть у нее наступил, по-видимому, период климакса, что не может не снизить достоверность ее показаний. Мужчину в окне она видела ночью; как я позднее выяснил, ночь тогда была теплой, но очень темной; следовательно, эта женщина не могла бы даже приблизительно кого-либо разглядеть. В темноте нельзя с точностью определить даже рост человека — это я тщательно проверил на себе самом. Ко всему прочему служанка эта ненавидела «молодого барина», то есть Франка Сельвина, причем совершенно истерической ненавистью, за то, что он-де над ней насмехался: он называл ее белорукой Гебой, что Анна Соларова считала почему-то смертельным оскорблением.
Второе обстоятельство: тетка София ненавидела свою сестру пани Сельвинову, и они, строго говоря, даже не общались друг с другом; старая дева слышать не могла имени Франковой матери. Так что если тетка София утверждала, что Франк ей чем-то угрожал, то это вполне можно было приписать ядовитому нраву старой девы, выдумавшей эту сплетню, чтоб унизить сестру. Что же до самого Франка, то это был малый средних способностей, служивший письмоводителем в какой-то конторе; была у него девушка, которой он писал сентиментальные письма и плохие стихи, а в долги он залез, как говорится, не по своей вине: он пил из той же сентиментальности. Мать его была женщина превосходная и несчастная, снедаемая раком, бедностью и горем. Вот как выглядели обстоятельства при ближайшем рассмотрении.
Эх, если бы вы знали меня в пору цветущей зрелости! Когда я приходил в азарт, то не помнил себя. Я опубликовал в газетах серию статей под заголовком «История Франка Сельвина»; пункт за пунктом я разоблачил несостоятельность свидетелей, особенно главной свидетельницы; анализировал противоречия в свидетельских показаниях и предвзятость некоторых из них; доказал абсурдность утверждения, что главная свидетельница могла опознать убийцу; обнажил полную неспособность председателя суда и грубую демагогию обвинительной речи прокурора. Но этого мне было мало: раз взявшись за дело, я стал громить уже все наше правосудие, уголовный кодекс, институт присяжных, весь равнодушный и эгоистический общественный строй. Не спрашивайте, какой тут поднялся шум; к тому времени у меня уже было кое-какое имя, за мной стояла молодежь, — как-то вечером перед зданием суда была даже устроена демонстрация. Тогда ко мне прибежал адвокат Сельвина и, ломая руки, запричитал: мол, что же это я натворил, он-де уже подал кассацию, опротестовал приговор, и Сельвину наверняка сократили бы срок до двух-трех лет тюрьмы, а теперь — не могут же высшие инстанции уступить давлению улицы, они отклонят все его ходатайства! Я сказал почтенному юристу, что дело уже не в одном только Сельвине, что мне важно восстановить истину и справедливость.
Адвокат оказался прав; апелляция была отклонена, но и председателя суда отправили на пенсию. Милые мои, вот тогда-то с удвоенной энергией я ринулся в бой. Знаете, я и сегодня скажу, что это была святая борьба за справедливость. Посмотрите — с тех времен у нас многое стало лучше; так признайте же в этом хоть частичку и моей, старика, заслуги! Дело Сельвина перекочевало в мировую печать. Я выступал с речами на рабочих собраниях и на международных конгрессах перед делегатами со всего мира. «Пересмотрите дело Сельвина» было в свое время таким же международным лозунгом, как, например, «Разоружайтесь» или «Votes for women».[20] Если говорить обо мне, то это была борьба отдельной личности против государства; но за мной была молодость. Когда скончалась матушка Сельвина, за гробом этой маленькой иссохшей женщины шло семнадцать тысяч человек, и я говорил над открытой могилой, как не говорил никогда в жизни; бог знает, друзья, что за страшная и странная сила — вдохновение…
Семь лет вел я борьбу; и эта борьба сделала меня тем, что я есть. Не книги мои, а дело Сельвина доставило мне всемирную известность. Я знаю, меня называют Глас Совести, Рыцарь Правды и как-то еще; что-нибудь в этом роде напишут и на моем надгробном камне. Лет через четырнадцать после моей смерти в школьных учебниках наверняка будут писать о том, как боролся за правду писатель Леонард Унден, — а потом и об этом забудут…
На седьмой год умерла главная свидетельница Анна Соларова; перед смертью она исповедалась и с плачем созналась, что ее мучат угрызения совести, потому что тогда, на суде, она дала ложную присягу, ибо не могла сказать по правде, был ли убийца в окне действительно Франком Сельвином. Добрый патер поспешил ко мне; я к тому времени уже лучше понимал взаимосвязь вещей в этом мире, поэтому не стал обращаться в газеты, а направил моего патера прямо в суд. Через неделю вышло решение о пересмотре дела. Через месяц Франк Сельвин снова предстал перед судом; лучший адвокат, выступавший бесплатно, не оставил от обвинения камня на камне; затем поднялся прокурор и рекомендовал присяжным оправдать подсудимого. И те двенадцатью голосами вынесли решение, что Франк Сельвин невиновен.
Да, то был величайший триумф в моей жизни. Никакой другой успех не приносил мне столь чистого удовлетворения — и вместе с тем какого-то странного ощущения пустоты; по правде сказать, мне уже немного недоставало дела Сельвина — после него осталась какая-то брешь… Как-то — это было на следующий день после суда — входит ко мне вдруг моя горничная и говорит, что какой-то человек хочет меня видеть.
— Я Франк Сельвин, — сказал этот человек, остановившись в дверях… И мне стало… не знаю, как это выразить — я почувствовал какое-то разочарование оттого, что этот мой Сельвин похож на… скажем, на агента по распространению лотерейных билетов: немного обрюзгший, бледный, начинающий лысеть, слегка потный — и невероятно будничный… Вдобавок, от него разило пивом.
— Прославленный маэстро! — пролепетал Франк Сельвин (представьте, он так и выразился — «прославленный маэстро», я готов был дать ему пинка!), — я пришел поблагодарить вас… как моего величайшего благодетеля… — Казалось, он затвердил эту речь наизусть. — Вам я обязан всей моей жизнью… Все слова благодарности бессильны…
— Да будет вам, — поторопился я прервать его, — это был мой долг; коль скоро я убедился, что вы осуждены безвинно…
Франк Сельвин покачал головой.
— Маэстро, — грустно промямлил он, — не хочу лгать моему благодетелю: старуху-то действительно убил я.
— Так какого же черта! — вскричал я. — Почему же вы не признались на суде?!
Он посмотрел на меня с упреком:
— А это было мое право, маэстро; обвиняемый имеет право отпираться, не так ли? Признаюсь, я был раздавлен.
— Так что же вам от меня надо? — буркнул я.
— Я пришел лишь поблагодарить вас, маэстро, за ваше благородство, — проговорил он уныло полагая, вероятно, что этот тон выражает его растроганность. — Да матушку мою вы не оставили в беде… Благослови вас бог, благородный бард…
— Вон! — гаркнул я вне себя; он скатился с лестницы как ошпаренный.
Через три недели Сельвин остановил меня на улице; он был слегка под хмельком. Я не мог от него отвязаться; долго не понимал я, чего он хочет, пока он не объяснил мне наконец, придерживая меня за пуговицу. Объяснил, что я, в сущности, испортил все дело; если б я не писал так о его процессе, кассационный суд принял бы протест его адвоката, и ему, Сельвину, не пришлось бы сидеть семь лет понапрасну; так чтоб я теперь вошел в его стесненное положение, коему сам был причиной, занявшись его делом… Короче, пришлось сунуть ему сотню-другую.
— Благослови вас бог, благодетель, — сказал он с увлажненным взором.
В следующий раз он вел себя более угрожающе. Я-де успел погреть руки на его деле; защищая его, я-де обрел славу, так с какой же стати и ему самому на этом не подработать? Я никак не мог доказать, что вовсе не обязан платить ему никаких комиссионных; короче говоря, я снова дал ему денег.
С той поры он стал появляться у меня через небольшие промежутки времени; садился на софу и вздыхал, что теперь его мучат угрызения совести, зачем он укокошил старуху. «Пойду, отдам себя в руки правосудия, маэстро, — говорил он мрачно. — Только для вас это будет позор на весь мир. Не знаю, как мне обрести покой…» Страшная это, наверное, штука, угрызения совести — если судить по тому, сколько денег выплатил я этому типу, лишь бы он мог сносить их и дальше. В конце концов я купил ему билет в Америку; обрел ли он там покой, не знаю.
Так вот это и был мой величайший успех; молодые мои друзья, когда будете сочинять некролог Леонарду Ундену, напишите, что, защищая Сельвина, он золотыми письменами вписал свои имя в… и так далее; вечная ему благодарность.
Следы
Той ночью пан Рыбка возвращался домой в самом радужном настроении — во-первых, потому, что выиграл свою партию в шахматы («Превосходный мат конем», — всю дорогу восхищался он), а во-вторых, оттого, что свежевыпавший снег мягко хрустел под ногами в пустынном ночном безмолвии. «Господи, красота-то какая! — умилился пан Рыбка, — город под снегом вдруг привидится этаким маленьким, старосветским городишком — тут и в ночных сторожей, и в почтовые кареты не трудно поверить. Вот поди ж ты, ведь испокон веков снег выглядит так по-старинному и по-деревенски».
Хруп, хруп, пан Рыбка выискивал непримятую тропку, и все не мог нарадоваться, слушал этот приятный хруст. Жил он в тихой окраинной улочке, а потому, чем дальше шел, тем следов становилось все меньше. «Смотри-ка, у этой калитки свернули мужские башмаки и женские туфельки, скорее всего — это супруги. Интересно, молодые ли? — размягченно подумал пан Рыбка, словно желая благословить их. — А вон там перебежала дорогу кошка, на снегу видны отпечатки лапок, похожие на цветочки; спокойной ночи, киска, уж и зазябнут у тебя нынче ножки». А теперь осталась только одна цепочка следов мужских, глубоких, ровная и отчетливая борозда, проведенная одиноким путником. «Кто же это мог забрести сюда? — спросил себя пан Рыбка с дружеским участием, — здесь так мало людей, ни одной протоптанной стежки на снегу, это ведь — окраина жизни, вот добреду до дома, улочка до самого носа укроется белой периной, и покажется ей, будто она — детская игрушка. Обидно, что уже утром эту белизну нарушит почтальонша с газетами; она-то уж испещрит тут все вдоль и поперек, как заяц…»
Пан Рыбка внезапно остановился: собравшись пересечь беленькую улочку и пройти к своей калитке, он увидел, что следы, оставленные кем-то, свернули с тротуара и тоже направились к его воротцам. «Кто же это приходил ко мне?» — поразился пан Рыбка и проследил взглядом направление четких отпечатков. Их было пять; точно посредине улицы они кончались явственным оттиском левой ноги, а дальше не было ничего, лишь нетронутый чистый снег.
«Дурак я, дурак, — подумал пан Рыбка, — видно, прохожий вернулся на тротуар!» Однако — насколько хватало взгляда — тротуар был ровно застелен пышным снежным покровом без единого человеческого следа. «Черт побери, — подивился пан Рыбка, — скорее всего, следы обнаружатся на противоположной стороне!» И он обогнул оборвавшуюся цепь следов; но на противоположной стороне тоже не было ни единого отпечатка; вся улица светилась целомудрием пушистого снега, так что от этой чистоты захватывало дух; с тех пор как выпал снег, здесь не проходил никто. «Странно, — бормотал пан Рыбка, — видно, прохожий вернулся на тротуар, ступая по своим прежним следам; но тогда он должен был пятиться до самого перекрестка, потому как, начиная оттуда, я увидел перед собой эти отпечатки, именно они вели сюда, а других следов не было… Да, но к чему это было делать? — изумился пан Рыбка. — И как, идя задом наперед, пешеход ухитрялся попадать точно в свой след?»
Недоуменно качая головой, пан Рыбка отворил калитку и вошел в дом; понимая, что это глупость, он все-таки решил осмотреть, нет ли внутри дома ошметков снега; разумеется, откуда бы им там взяться! «Наверное, померещилось! — обеспокоенно буркнул пан Рыбка и высунулся из окна; на улице в свете фонаря он ясно различил пять четких, глубоких отпечатков, обрывающихся посреди улицы; и ничего больше. „Гром их разрази!“ — чертыхнулся пан Рыбка и протер глаза. — Когда-то мне попадался рассказик о единственном отпечатке на белом снегу; но здесь их — несколько, а дальше — пустота. Куда же этот тип подевался?»
Не переставая недоуменно качать головой, пан Рыбка принялся раздеваться, но вдруг передумал и, подняв трубку телефона, сдавленным голосом попросил полицейский участок:
— Алло, это комиссар Бартошек? Знаете, тут такое странное дело, очень странное… Не могли бы вы послать кого-нибудь, или лучше придите сам… Хорошо, я подожду на углу. О чем речь, затрудняюсь сказать… Нет, по-моему, опасности нет, важно только, чтобы эти следы никто не затоптал. Чьи следы, неизвестно! Так, значит, я вас жду.
Пан Рыбка оделся и снова вышел на улицу; осторожно обогнул следы, стараясь не затоптать их даже на тротуаре. На углу, дрожа от холода и возбуждения, стал поджидать комиссара Бартошека. Было тихо, и земля, населенная людьми, покойно светилась во вселенной.
— Какая здесь приятная тишина, — меланхолически заметил подошедший комиссар Бартошек. — А в отделении мне пришлось унимать драчунов и возиться с пьяницей. Тьфу! Так что у вас?
— Проследите за этими отпечатками на снегу, — произнес пан Рыбка дрожащим от волнения голосом. — Это недалеко, всего в двух шагах.
Комиссар осветил дорогу электрическим фонариком.
— Ничего себе дылда; наверно, метр восемьдесят, — ответил он, — судя по величине следа и размаху шагов. Сапоги приличные, по-моему, ручной работы. Пьян он не был и шагал довольно твердо. Я не понимаю, что вам в них не понравилось?
— Вот это, — коротко ответил пан Рыбка и указал на цепь следов, оборвавшуюся посреди улицы.
— А-а, — прогудел комиссар Бартошек, не долго думая, присел на корточки возле последнего следа и посветил себе фонариком.
— Ничего особенного, — удовлетворенно проговорил он, — совершенно нормальный, рельефный след. Центр тяжести приходится скорее на пятку. Сделай он еще шаг либо прыжок, центр тяжести был бы перенесен на кончики пальцев, понятно? И это тоже было бы видно.
— Значит… — весь напрягшись, спросил пан Рыбка.
— Да, — спокойно подтвердил комиссар, — это значит, что дальше он не сделал ни шагу.
— Куда же он делся? — в необычайном волнении вырвалось у Рыбки.
Комиссар пожал плечами.
— Не могу знать. Вы что… подозреваете кого-нибудь?
— Какое подозрение? — поразился пан Рыбка. — Любопытно только, куда он делся. Посудите сами: выходит, вот тут он сделал последний шаг, а куда же, ответьте Христа ради, шагнул потом? Ведь здесь больше нет никаких отпечатков?
— Сам вижу, — сухо сказал комиссар. — А вам-то не все ли равно, куда он шагнул? Или это кто-нибудь из ваших близких? Уж не пропал ли кто? Нет? Но тогда, черт побери, какое вам дело, куда он провалился?
— Но все-таки… хорошо бы выяснить… — пролепетал пан Рыбка. — Вы не находите, что он двинулся обратно по своим собственным следам?
— Чепуха, — буркнул комиссар. — Когда человек движется задом наперед, шаги у него короче и ноги он расставляет шире, чтобы не потерять равновесия; кроме того, он не поднимает ног, так что на снегу были бы вырыты целые канавы. А тут ступили только один раз. Видите, какой отчетливый отпечаток?
— Но если он не возвращался, — упрямо твердил свое пан Рыбка, — то куда же он пропал?
— Это уж его забота, — ворчал пан комиссар. — Послушайте, коли он ничего не натворил, мы не имеем права вмешиваться! Для этого надо, чтоб на него донесли; только тогда мы можем начать предварительное расследование…
— Но разве бывает, чтоб человек взял да провалился, посреди улицы? — не переставал удивляться пан Рыбка.
— Давайте подождем, сударь, — посоветовал невозмутимый комиссар. — Ежели кто исчез, то через несколько дней об этом заявит его семья либо кто другой; вот тогда мы и начнем розыски. А покуда ничего не обнаружено, нам делать нечего. Не положено.
В душе пана Рыбки поднималось мрачное чувство гнева.
— Простите, — язвительно проговорил он, — но по-моему, полиция обязана-таки немножко поинтересоваться тем, как это ни с того ни с сего мирный пешеход провалился посередине улицы!
— Да ведь с ним ничего плохого не случилось, — успокаивал Рыбку пан Бартошек, — тут никаких признаков драки… Ведь если бы на него напали, уволокли, то понатоптали бы столько следов… Крайне сожалею, сударь, но я ничем не могу быть вам полезен.
— Однако, пан комиссар, — всплеснул руками пан Рыбка, — вы хоть растолкуйте мне… это ведь какая-то загадка…
— Пожалуй, — задумчиво согласился пан Бартошек. — Но вы не можете себе представить, сколько на свете разных загадок. Каждый дом, каждая семья — настоящая тайна. Когда я шел сюда, то вон в том доме навзрыд запричитал молодой женский голос. Загадки, сударь, это не наше дело. Нам платят за поддержание порядка. Неужто вы думаете, будто мы разыскиваем жуликов из любопытства? Нет, голубчик, мы разыскиваем их, чтоб отвести в тюрьму. Порядок есть порядок.
— Вот видите, — вырвалось у пана Рыбки, — даже вы признаете, что это непорядок, если кто-то посреди улицы… скажем, взлетел прямо в воздух, не правда ли?
— Все зависит от того, как на это взглянуть, — заметил комиссар. — Существует такое полицейское правило — если возникла опасность падения с некоей высоты, то человека нужно привязать. Тут в первую голову предупреждают, а потом берут штраф. Ежели кто вознесся ввысь самовольно, полицейский обязан, само собой, напомнить, чтобы он пристегнул предохранительные ремни; однако полицейского, как видно, поблизости не оказалось, — произнес он извиняющимся тоном. — Ведь после него тоже остались бы следы. Впрочем, этот чудак мог исчезнуть и как-нибудь иначе, не правда ли?
— Но как? — быстро спросил пан Рыбка. Комиссар Бартошек покачал головой:
— Трудно сказать. Может, вознесся, а может, поднялся по лестнице Иакова, — неуверенно предположил он. — Вознесение можно расценить как похищение, если оно совершалось насильственно; но, по-моему, обычно это происходит с согласия потерпевшего. А вдруг этот человек обладал способностью летать… Вы никогда не видели во сне, как вы летаете? Легонечко так оттолкнешься от земли и летишь… Некоторые летают, словно воздушный шар, а я, когда летаю во сне, время от времени отталкиваюсь ногой; по-моему, тяжелое обмундирование и сабля тянут меня вниз. Может, человек этот уснул и улетел во сне? И это не возбраняется, сударь. Конечно, на людной улице полицейский обязан был бы сделать такому летуну предупреждение. Постойте, а может, это левитация? Спириты верят в левитацию; но спиритизм тоже не запрещен. Пан Баудыш рассказывал мне, будто сам видел, как медиум висел в воздухе. Кто знает, в чем тут дело.
— Но, пан комиссар, — укоризненно произнес пан Рыбка, — вы же сам себе не верите! Это же нарушение всех естественных законов!
Пан Бартошек уныло пожал плечами.
— Кому-кому, а мне-то слишком хорошо известно, как некоторые лица преступают всевозможные законы и установления; если бы вы служили в полиции, то узнали бы об этом получше… — Комиссар махнул рукой. — Я бы не удивился, если бы они принялись нарушать и естественные законы. Люди — большая пакость, сударь. Ну, спокойной ночи; что-то холодно стало.
— А не выпить ли нам вместе чашечку чая… или рюмку сливовицы? — предложил пан Рыбка.
— Отчего бы и нет, — устало ответил комиссар. — Знаете, в нашем мундире даже в кабак запросто не войдешь. Оттого-то полицейские такие трезвенники.