Острый нож для мягкого сердца Рыбакова Мария

Когда он приходил, они смотрели в окно на лес, или гуляли, или отправлялись в винный магазин, где толстый, немного косой владелец, больше похожий на мясника, устраивал дегустации, усаживая гостей за деревянными столиками и наливая по полбокала вина из разных бутылок.

Потом они перестали пить вино, потому что Марина забеременела. Она прижималась к Ортису, ощущая тепло мужа рядом и тепло ребенка внутри; а затем ребенок был уже в колыбели, у него оказалось старое серьезное личико, будто он все о них знал. Это было так странно, что Ортис и Марина не могли отвести от него глаз.

Ребенок сосредоточенно и грустно смотрел перед собой; и Марина уговорила Ортиса назвать его Тихон Теодор, потому что здесь всем давали два имени, а ей хотелось, чтобы одно было русское. Она написала открытку матери, что у нее, мол, теперь есть внук, но не пригласила в гости. Марина боялась, что любой человек из прошлого, из ее жизни без Ортиса, может повредить им, если вдруг окажется здесь. Она не забывала о матери, она бы тут же поехала к ней, если бы та, например, заболела. Марина представляла себе темный дом, плачущих женщин и незнакомое лицо матери на подушке (как она заблуждалась, когда думала, что ее переживет!). Но картина, которая в детстве страшно ее напугала бы, теперь оставляла равнодушной. Все слезы, страхи и радость принадлежали Ортису, и не было места ни для матери, ни для сына, тем более что через неделю сын превратился в обычного розового младенца. Они задвинули его колыбель в угол, повесили блестящих погремушек, чтобы он мог до них дотянуться, и вспоминали о нем, только если он принимался истошно орать.

А лес подступал все ближе. Крикнув под окном, обезьяны убегали обратно в джунгли, задевали лапами лианы, и те раскачивались, как качели. Большие змеи притворялись неподвижными лианами и обвивали деревья в ожидании добычи. Крылья бабочек казались глазами зверей, а звериные глаза горели зловещим огнем. Совы расправляли неслышные крылья и скользили между деревьями, а лягушки всё пели и пели болотные свои песни; и, положив на берег задумчивую пасть, их слушал крокодил.

В полусне Марина вставала на крик младенца и не замечала, как тот растет. Сын и город утрачивали реальность – как когда-то русский город таял вместе со всеми своими обитателями, если Ортиса не было рядом. Марине казалось, что муж привык к ней настолько, что больше не замечает ее.

охлаждение

Образ жизни Ортиса теперь стал, может быть, еще более размеренным, чем был до свадьбы. В половине девятого утра он неизменно выпивал чашку кофе, и еще одну – в пять часов пополудни. Бумаги на столе всегда раскладывал в пять стопок, ибо четное число было несчастным, а нечетное – счастливым. После работы обязательно прогуливался по бульвару. Всегда немногословный, теперь Ортис стал говорить еще меньше. Он важно произносил приветствия («Добрый день, уважаемый сеньор! Уважаемая сеньора!»), прощания («Желаю вам приятно провести вечер!») и поговорки («Лучше, сеньоры, синица в руках...») – как будто желал раствориться за плоской народной мудростью.

Утром Марина подавала ему чашку на тонком блюдце и пыталась поймать его взгляд. Муж тихо позвякивал ложечкой о волнистый фарфор и глядел в пустоту или в сторону океана, ибо туда несла воды его река.

Вечером на диване Марина пыталась прижаться к Орти-су, и он не отстранялся. Но его душа и тепло уплывали куда-то; она брала его за руку – в ладони оставались несколько холодных капель.

Когда она ждала его в России, у нее была надежда, что он вот-вот появится. Теперь же, когда все сбылось и для отчаяния не было места, она не знала, каким словом назвать свое одиночество. Одинокими глазами она смотрела на небо в окне, и небо отзывалось то болезненно-красным, то синим от тоски эхом или заволакивалось тучами, сквозь которые просвечивал бледный желтый огонь. Не обращая внимания на плач ребенка, Марина смотрела на небо часами, и сын отвык плакать.

Как только муж охладел к ней, приблизилась смерть. Она ходила вслед за Мариной и держала белый зонт у нее над головой, чтобы солнце не посмело спалить белую кожу иностранки. Днем иногда Марина брала сына за левую руку, он, зоркий, как все дети, протягивал правую руку смерти, и все вместе они отправлялись через площадь в магазин пробовать вина.

Один раз высокий, седой как лунь старик присел к ней за столик. Показывая хорошо сохранившиеся зубы, которые выдавали в нем чужака, он попытался было заговорить с ней на местном наречии, но она отрицательно помотала головой, потому что так и не выучила языка. Тогда он обратился к ней по-английски, и, глядя, как его старые пальцы бережно держат горлышко рюмки, она ответила, что учила этот язык в школе. Он обрадовался и заговорил быстро, сверкая на нее голубыми глазами, странно молодыми на морщинистом лице. Она разобрала, что он живет в этом городе уже несколько десятков лет. Она спросила его, зачем он здесь. Гринго ответил, что хочет отправиться на лодке к неизученным истокам реки; но что пока еще не собрался.

Они вместе пили вино, и он говорил ей, что она похожа на актрис его юности, Риту Хэйворт и еще какую-то, она не уловила имени. И он сам казался Марине чудовищно постаревшим, хотя когда-то красивым, героем фильмов об индейцах и ковбоях. Она показала ему на сына, что тихо сидел в углу. Ребенок (чьи уголки сознания помнили еще о небытии) и старик (чьи сны уже несколько лет предвещали исчезновение) улыбнулись друг другу.

Марина и старик обсудили вино. Ей больше нравились европейские вина с примесью земли и грязи, а ему – вина нового света, гладкие и сладковатые. Хотя, шепнул он ей, на самом-то деле он предпочитает пиво. Он спросил ее, с кем она дружит в городе. Она ответила, что ни с кем. Мысли, жесты и все дела ее были поглощены Ортисом. Теперь, когда он забывал о ней, продолжая жить под одной крышей, она не знала, как заставить его вновь увидеть ее.

Старик предложил ее проводить, но глядя, как медленно он ходит, Марина решила проводить его сама. Они свернули на узкую, пыльную уличку и вышли по ней к реке. На берегу стоял дом из грубо сколоченных досок. Тут старик снимал комнату на первом этаже. Он вежливо распахнул перед Мариной скрипучую дверь. Она зашла, взяв ребенка за руку, а он свободной рукой потянул за собой смерть.

Комната была почти совсем пустой, лишь гамак и стол, на котором лежал ворох исписанных листков, да два шатких стула, один из которых старик с усилием пододвинул Марине. В углу стоял плохо закрытый чемодан, на который Марина посадила Тихона. Из окна земли совсем было не видать, а только – темную реку и джунгли на том берегу.

– Хотите послушать историю моих путешествий? – спросил гринго.

Какие путешествия, спрашивала себя Марина, ведь он только собирается плыть к верховьям реки. Возможно, она что-то неправильно поняла. Марина кивнула. Старик улыбнулся, показав крепкие зубы, взял со стола листок и стал читать.

мысли о гринго

Приехав еще относительно молодым человеком, он действительно намеревался поплыть вверх по реке, но сначала приступ малярии сразил его, потом он оказался без денег, а несколько сезонов подряд шли такие дожди, что было бы самоубийством начинать путешествие. И так, откладывая начало странствия из года в год, он продолжал оставаться в городе.

Но он думал перехитрить судьбу и заранее придумывал историю похода. Глядя из окна, как дождевые струи пронзают воду реки, он мысленно беседовал с индейцами на их странном языке, с опасностью для жизни проходил сквозь водопады, срывал невиданные цветы.

Марина почти ничего из того, что он читал, не понимала, но ей нравился звук его голоса. Она представляла себе, как когда-то, высокий и голубоглазый, он был красив и смел настолько, что приехал сюда один. На второй странице он отложил чтение и, хлопнув себя по лбу, побежал заваривать ей чай, от которого она тщетно пыталась отказаться. А у него всего-то были две жестянки, одна с чаем, другая с кофе, сухое печенье и бутылка виски.

Она размочила печенье в чае и дала сыну. Не решаясь сказать гринго, что засиделась, она беспокойно ерзала на стуле, и когда наконец он сделал паузу в чтении и поднял глаза, она извинилась и сказала, что ей пора домой. Он опять предложил проводить ее, но она лишь пожала ему руку, перед тем как уйти.

На следующий день ей почему-то захотелось испечь пирог, хотя она давно уже не готовила. Перерыв все привезенные из России вещи, на самом дне чемодана она нашла смятый листок с рецептом пирога. С ним она пошла в лавку и попыталась найти все, что нужно было, что-то купила, а чего-то не было, ничего не поделаешь, сказала она себе, придется обойтись подручными средствами. Пирог – какой-никакой – получился, и когда он остыл, Марина большим ножом отрезала треугольный кусок и завернула его в салфетку.

Выйдя из дома, она перешла площадь, свернула в узкую улицу и, выйдя к реке, нашла деревянный дом и постучалась к старику. Тот открыл удивленно, и она протянула ему кусок пирога. Старый гринго прижал руку к сердцу, поклонился, взял пирог, а потом поцеловал Марине руку.

– Спасибо, что вспомнили о Патрике! – сказал он, а она-то и забыла, как его звали, но теперь запомнит, что зовут его Патрик.

Он предложил ей зайти, но она отрицательно помотала головой. Он спросил, пойдет ли она пить вино в следующий четверг. Она кивнула и убежала.

Но когда она снова пошла в винный магазин, старика там не было. Марина грустно цедила вино, слушая, как продавец расхваливает достоинства своего товара, но не понимая ни слова. Вдруг дверь отворилась, и вошел старый гринго, сверкнув голубизной глаз. Под мышкой он нес черную коробку. Он подошел к высокому столику, за которым сидела Марина, и взгромоздился на табурет. В этот раз он спросил пива. Он принялся было что-то рассказывать, обращаясь то к Марине, то к ребенку, но потом замолчал и хитро улыбнулся, слегка кивая головой и как будто прислушиваясь к чему-то.

Дверь открылась снова, впустив полуденную жару, и вошли два индейца в рубашках и брюках, один со скрипкой, другой с гитарой. Гринго им обрадовался и хлопнул в ладоши. Он открыл коробку и вынул оттуда сложное устройство со множеством трубок и кожаных мешков. Одну из трубок он упер в колено и, нажимая локтем на зажатые под мышкой мехи, быстро заработал пальцами. Раздался пронзительный вопль. Марина догадалась, что это – волынка.

Высокий индеец с носом коршуна заиграл на скрипке, прикрывая глаза презрительно и самозабвенно. Товарищ его с гитарой был толст и лоснился от пота. Дергая струны, он улыбался полубеззубым ртом, будто музыка погружала его в бурное веселье, а на скрипача наводила глубокую грусть.

Патрик на женщину почти не смотрел, а все только на свои трубки, но Марина знала, что они играют для нее. Мелодия была совсем не здешней, ветреной и в то же время упорно что-то повторяющей. Минут через двадцать монотонность веселой мелодии стала почти невыносимой. Но Марина продолжала улыбаться, ибо знала, что гринго устроил это специально для нее. Было почти жаль его и этих индейцев, потому что мотивчик, разыгранный ими, был так чужд и тропическому городу, и им самим. Но от жалости музыка снова начинала нравиться. Перед глазами возникали зеленые луга и овцы, но не было тоски по северу: север этот был навеян духотой джунглей и сорван со струн индейскими пальцами.

Когда музыканты доиграли, продавец налил им по стакану вина. Кивнув всем присутствующим, индейцы выпили, отставляя мизинец, и потом только сели за стол, стали смеяться и хлопать Патрика по плечу. Он что-то говорил. Они слушали вполуха и бросали хитрые взгляды на Марину. Потом попрощались и ушли.

На этот раз Патрик проводил Марину и Тихона до дома. Из-за того, что старик и ребенок шли медленно, Марине все время приходилось останавливаться. У дверей он опять поцеловал ей руку и подождал, пока они поднимутся на второй этаж, где, выглянув из окна, они оба помахали ему.

Марина пообещала, что придет слушать продолжение истории, записанной на разрозненных листках. Каждый день, уже почти собравшись, она в задумчивости останавливалась у окна. Чтобы избежать навязчивой мысли об Ортисе, что нахлынул на нее когда-то и все нес и нес, грозя утопить, она вызывала перед собой образ старика и его странно молодые глаза на лице, похожем на дубленую кожу.

Когда Ортис пришел домой после обязательной прогулки по бульвару и сел на диван, развернув перед собой вечерний выпуск газеты, Марина взглянула на него с острой нежностью, потому что она поняла, что может изменить ему. Никогда еще Ортис не был в ее власти. Она никогда не была способна ни на какую мелкую жестокость, из тех, что причиняют друг другу любовники, чтобы еще более распалить страсть. Но теперь она страшно боялась, что он охладевает к ней, и хотелось наказать его (пусть даже он никогда не узнает о своей каре), а потом, жалея, полюбить еще больше, если только возможно. Она опустилась на пол и положила голову Ортису на колени.

свидание

Марина решила одеться понаряднее, чтобы покрасоваться перед стариком. Открыв шкаф, она рассматривала платья. Когда-то Ортис хотел одевать ее как куклу, но они оба быстро забыли об этом. Мысль, что ее внешность могла как-то повлиять на отношения с мужем, была абсурдной. Муж не видел, но чувствовал ее присутствие, и она ощущала его разлитым по квартире, растворенным в воздухе города, во влажности, в запахе растений, в криках птиц; каким было его лицо – она не помнила.

Марина решила надеть черную с разрезом юбку и блузку, где по белому фону шли красные цветы. Обулась она в туфли на тонких каблуках и, неловко покачиваясь, пошла по пыльной дороге к дому старика, ведя за руку сына. Он оглядывался: подруга неслышно следовала за ними и улыбалась ребенку.

В этот день тело Марины было девственным, как накануне свадьбы. И когда она шла к старику, вспоминала жажду, с которой когда-то ждала Ортиса.

Патрик на этот раз показался ей не таким уж старым. Ему вряд ли было больше лет шестидесяти. В этом климате плоды зреют быстро, и так же быстро гниют. Люди после сорока начинают казаться стариками, потому что солнце выжимает из них все соки.

Когда он открыл ей, он понял, что эта женщина согласна стать его любовницей, и потому заулыбался. Если бы она предпочла стать ему дочерью или внучкой, он тоже был бы рад. Он припоминал, что когда-то девушки не давали ему проходу. Тело постарело внезапно – однажды, заглянув в воды реки, он испугался своего отражения. Сидя на берегу в ожидании лодки, он стал стариком. Вниз по течению он пустил воспоминания о прежней жизни, жаркие объятья и мечты о славе путешественника. Он оставил себе лишь волынку, чей воздух в пустых мехах был голодом и долгими горькими разговорами, был светом газовой лампы в темном доме и еще чем-то – но Патрик давно уже не думал ни о родине, ни о женщинах; вплоть до этого дня.

Пропуская Марину, он позволил себе вдохнуть ее запах. Белая кожа виднелась в прорезь блузки. Она подняла к нему лицо, и зрачки сверкнули из-под ресниц. Этот взгляд был настолько зовущим, что старик на секунду смешался и стал суетиться, предлагая ей чай и кофе. Но, сев на стул, она отказалась. Тогда Патрик быстро взял со стола рукопись и неестественным голосом стал читать о своих похождениях.

Тихон послушно опустился на чемодан и сидел не двигаясь. Он заметил, что гринго замолчал и что мать подошла к нему, но большая птица с красно-синими крыльями вдруг опустилась на подоконник. Помотав головой, она спрыгнула на пол и мелкими скачками приблизилась к ребенку, позволив ему прикоснуться к перьям.

Мужчина и женщина стояли перед окном слишком близко друг к другу и не замечали реки, что плескалась внизу. Вода же увидела их, отразив. Она стала подниматься и достигла подоконника, перелилась уже на письменный стол (те двое ничего не замечали), грозила затопить комнату, но прикоснулась к исписанным листкам, побоялась разрушить бумагу и отхлынула.

гнев ортиса

Ортис оперся на балюстраду набережной, чтобы не упасть. Склонившись над водой, он увидал свое лицо, но прогнал отражение, желая увидеть облик Марины. Пристально он стал всматриваться в ее черты, как будто видел их впервые. Он разглядел, что брови тонки и почти не заметны на бледном лице, и так же тонки и бледны ее губы. Он вспомнил, как быстро она ходит и как машет при этом руками. Она выжила, надеясь на встречу с ним, а теперь целует старого гринго.

Ортис и Марина бродили когда-то вместе по улицам дальнего города, и улицы эти потянулись перед ним одна за другой. Широкий проспект с тополями, кривая улица и трамвайные рельсы, переулки, в которых легко было заблудиться, портовый район. Он вспомнил, как угрюмы были продавщицы в белых халатах, с поварскими колпаками на голове, когда он просил у них масла. Еще он вспомнил детские качели, что когда-то были раскрашены в пестрые цвета, но краска облупилась. Никто на них не садился, но они продолжали раскачиваться с монотонным скрипом. Старухи в платках грелись на скамейке в парке, аккуратно прижимая одну обутую в черный фетр ногу к другой. Он вспомнил, как старики, сами уже почти скелеты, гремели костяшками домино. По вечерам город был освещен скудно, так что от звезд было больше пользы, чем от фонарей. Он не забыл ни цвета, ни запаха постельного белья в гостиничном номере. Ночью, дрожа от холода, он вставал, чтобы достать запасное серое одеяло.

Он снова вспомнил лицо Марины, ее покатые плечи, грудь – будто отлив обнажал ее тело на песке, сантиметр за сантиметром. Внезапно Ортис стал огромным бурым быком с печальными глазами и принялся бить копытом о набережную. Случайный прохожий отбежал в испуге. Потом бык истончился, и на его месте гигантский змей стал сжимать и разжимать свои кольца. Но вся сила его перешла в звук. Лев стоял, раскрыв чудовищную пасть, и ревел так, что берега сотрясались. Он надорвался и превратился в цветок с ядовитым бутоном, распустился и сжался. Он ощетинился кабаном и забегал в припадке безумия, как будто за ним охотились. Замер и стал сухим колючим кустом, который махал ветвями, желая скрыться или сгореть, но обернулся стервятником. Он взмыл на рекой и камнем упал в воду. Из воды показалась рыба с кошачьей мордой. Она поднялась на поверхность, разевая беспомощный рот. Слезы струились из ее глаз и смешивались с речной водой.

Подплыв к берегу, рыба снова стала Ортисом. Вода капала с его одежды, но он не замечал, что оставляет мокрый след на дороге, как склизкая жаба или червяк (ибо в несчастье он был отвратителен сам себе). Брюки и рубашка высохли под жарким солнцем. Темные волосы Ортиса ровной волной легли на косой пробор.

Он пришел домой и постучался в дверь, дожидаясь, пока жена откроет. Она улыбнулась ему радостнее обычного, как будто бы ждала его с нетерпением, и он пристально взглянул на нее, сравнивая подлинное лицо с тем, которое час назад пытался вспомнить. Он увидел родинку и веснушки, которые давно уже перестал замечать. Может быть, подумал он, она признается ему в измене, может быть.

В России ему казалось, что он нарушает неписаное правило, когда гуляет с одной из местных. Прохожие кидали на них косые взгляды: очень уж темным и нездешним выглядел Ортис, а Марина была в короткой юбке и красных туфлях, купленных на толкучке. Другие студенты предупреждали его, что юнцы, набрасываясь сворой, избивают чужаков, если увидят их с русскими девушками. Но Ортис знал, что всегда может ускользнуть, оставив подонков с мокрыми штанами и пеной в глазах. Он был тогда любопытен, но почему-то ни о чем не спрашивал Марину, как будто стесняясь. Потом уехал и почти забыл про девушку. А когда вернулся, ее любовь все уже предрешила, и в изумлении он не задал ей ни одного вопроса. До сих пор она жила своей загадочной жизнью рядом с ним. Сегодня завеса приоткрылась.

Те женщины, что были у него до Марины, входили в воду осторожно, плавали, не решаясь удалиться от берега. Совокупляясь с рекой, в блаженстве закрывали глаза. Может быть, кто-то из них произвел на свет отпрыска этого краткого союза. Другие, которых он ласкал часами, ничего уже не могли подарить миру, бедные утопленницы. До того, как он принял человеческий образ, он знал лишь украденные быстрые ласки и холод мертвых тел. А потом он вышел из русла, отправился в путешествие, взял себе жену – все это как бы шутя и сам себе удивляясь. Столько лет он уже притворялся человеком, что эти нелепые людские вещи стали дороги ему, а смерть начинала пугать.

Марина обращалась с ним в этот вечер особенно бережно – но ничего не рассказывала. В ответ он стал так же нежен с ней. Отставив тарелку, он сжал руки жены в своих пальцах, ласково, как ему показалось, но она вскрикнула. Он знал, что убьет ее.

– Когда я в первый раз тебя увидел, я решил, что ты похожа на воробья. За ночь до этого мне приснился сон, будто в гостиничный номер залетел воробей, мокрый и взъерошенный. И я решил, что сон этот предвещал встречу.

– У нас считается плохая примета, если птица в комнату залетит, – ответила Марина и, взяв руку мужа, поцеловала ее, но потом уронила на колени, как будто вспомнив что-то.

– А помнишь, как мы... – заговорил он, зная, что все это теперь – ложь. Прошлое оставалось правдой, только пока они продолжали любить друг друга.

– Да, да, помню!.. – быстро подхватила Марина. Темные воды уже смыкались над ними.

Ночью она положила голову на плечо мужа, стараясь избавиться от памяти о другом теле. Но не смогла и в отчаянье резко потянула мужа к себе. Обнимая ее, он представлял себе тело Марины обмякшим после удара; что-то холодное и неживое уже было рядом. Потом вдруг опять – жаркое тело жены.

следующий день

Ортису снился красивый сон. Проснувшись, он пытался его вспомнить. Но вместо сна вспомнил об измене, и тошнота подступила к горлу. Стараясь не смотреть на Марину, что спала рядом, он вдел ноги в тапочки и прошел на кухню. Там он выпил чашку кофе и все так же тихо, чтобы не разбудить спящую, оделся и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

На работе он с необычайным рвением погрузился в изучение бумаг, перечитывая каждую бюрократическую фразу по четыре, иногда по пять раз даже, пока смысл ее не становился совершенно очевиден. Ортис попробовал думать о службе как о чем-то значительном: «Я делаю важное дело. Зарабатываю деньги для семьи». Перед мысленным взором снова появились два лица в окне, что почти касались друг друга. Марина где-то слышала, что те, кто любят, на том свете станут единым ангелом; они упустили эту возможность.

Как только рабочий день кончился, он зашагал по бульвару. На этот раз он не замечал ни женщин на порогах магазинов, ни мужчин, куривших в тени. Рука сжималась, как будто хватаясь за нож. Ужасаясь, он пытался прогнать от себя эти мысли.

Маленькое кафе на набережной обещало передышку. Сев за столик, Ортис спросил себе коньяку, сигарет и газету, но читать не стал, а вместо этого завел разговор с официантом. Несчастье иногда лишает голоса, но Ортису, напротив, хотелось говорить. Он принялся расспрашивать официанта о здоровье его матушки. Тот, с охами и ахами, принялся перечислять подробности ее болезни и под конец едва не пустил слезу, хотя давно уже устал ухаживать за старухой, в которой больше не узнавал матери. Ортис попытался убедить себя, что с другими случаются беды похуже. Но он знал, что несчастья других – не более как фон для собственной жизни и не могут отвлечь от нее. Но слушал с необыкновенным участием: так чутка была униженная душа.

Где он сделал ошибку, где? Когда поехал в чужую страну и поселился в здании с башнями и колоннами, с облупившийся штукатуркой, которое так грозно и жалко напоминало о тридцатых годах? Или еще раньше, когда решил стать человеком? Он вспомнил фойе гостиницы, кресло, даже узор на ковре. Там была еще одна девушка, Катя с румяными щеками. Она ему вроде тоже нравилась, сперва он даже раздумывал, с кем пойти гулять, с ней или с Мариной. Как будто Марина была одной из многих; как будто у него был выбор. Он допил коньяк и расплатился. Официант удивился, сколько тот оставил на чай: сумма была слишком большой.

Ортис снова шагал по улице, освещенной предзакатным светом, и вспомнил, как в той далекой гостинице кто-то плакал в соседнем номере, а он так и не узнал отчего. Никто не просил его помощи, и навязываться было бы бестактно, и, по-видимому, не стыд, а неудовлетворенное любопытство до сих пор причиняло ему боль, когда он вспоминал о плакавшем.

Чувствуя, что слезы вот-вот покатятся из глаз, Ортис подумал: а что, если это был я сам? Может быть, время загнулось, перегнулось, выгнулось, и я слышал тогда, как заплачу лет через пять. Что же я не убежал тогда, дурень (Ортис понимал, что мысли его приняли странное направление).

Была какая-то задача про отель в математике. Мол, все номера заняты. Нет, не так. В гостинице бесконечное число номеров, и во всех кто-то живет. Вдруг приезжает один очень важный человек и хочет поселиться. «Без проблем! – говорит директор. – Постояльца из номера первого мы переселим в номер второй, из номера второго в третий, из третьего – в четвертый, и так далее...» Поскольку комнат бесконечное множество, все в конце концов разместятся. Нет, не так. Все вечно будут продолжать размещаться. Но почему директор не послал нового гостя сразу в самый дальний номер? Наверное, боялся, что тот заблудится в коридорах.

Уже почти совсем стемнело. Из-за угла послышалась музыка. Свернув, Ортис оказался у бара: никогда еще не бывал он здесь, но он устал бродить по улицам и вошел в приоткрытую дверь. В помещении было темно и почти совсем пусто. Ортис сел на кожаное сиденье и положил обе руки на стол. Тяжелые удары ритма раздавались из музыкального автомата в углу.

Ортис вспомнил, как ходил на танцы в России, как друг его Роберто по прозвищу Койот сжимал горлышко бутылки невинными еще пальцами, что теперь нажимают на курок. Но тогда же Ортис видел странные вещи во сне и потом, проснувшись, искал ветви и корни, что походили бы на приснившиеся ему образы. Странные существа больше не снились ему, а если б даже и привиделись, то никакая сила не заставила бы его отправиться на их поиски. С трудом верилось, что когда-то он был готов пойти на танцплощадку, закачаться под звуки песни, выставить себя на посмешище.

Что-то сдвинулось в памяти. Ортис больше не знал, он ли это ходил по набережной русского города с бледной девушкой, выискивая коряги, или это был кто-то другой, и он, Ортис, случайно вошел в чужую жизнь и принял ее за свою. Та женщина, что делила его постель, – была ли она женой ему? Нож в руке, тепло медленной крови на пальцах, удивленные, ах, такие удивленные глаза жертвы – кому все это принадлежало?

марина

Как в России когда-то, она вдруг начала волноваться, что, может быть, Ортис больше не придет. Это, конечно, была смехотворная мысль – Марина жила в его доме, он проводил здесь каждую ночь. Уже столько ночей он провел с ней, а она все еще не могла поверить, что это на самом деле.

Катя спросила ее однажды, отчего она вдруг так влюбилась в Ортиса. Конечно, он иностранец, но кроме этого? Задумавшись, Марина попыталась составить список причин. Во-первых, он сказал, что видел ее во сне. Во-вторых, он хорошо танцует. Третье, он правильного роста. В-четвертых, пишет ей открытки. В-пятых, больше никто ее гулять не приглашает.

Но все это звучало глупо, ибо если бы он не любил танцевать, она бы его точно так же полюбила. И открыток от него не бывало месяцами. Разговоры с ним не были ничем примечательны. Даже хуже: у него был акцент, а еще он с трудом подбирал слова.

Она подумала: я влюбилась оттого, что ничего о нем не знала. Но когда о нем думала, представляла себе другую жизнь. С ним было все возможно: в его краю водились ежи столь страшные, что назывались дикобразами, а растения живьем заглатывали мух. Сам Ортис был тоже ни на кого не похож. Когда они стояли на берегу залива, ей показалось, что у прибоя и у мужчины есть что-то общее. Но только у Ортиса не было берегов, и она поняла, что любит его, когда начала его узнавать во всем, что бы ни попалось ей на глаза.

Сидя на полу, Тихон пытался построить пирамиду из кубиков. Хотя ему было уже три года, он все еще не начал говорить (может быть, потому, что родители редко к нему обращались). Марина упрекала себя за то, что была плохой матерью. Она шепотом обещала, что завтра же начнет играть с ним в игры и читать ему вслух. Она засыпала, а проснувшись поутру, улыбалась и думала о муже, предоставляя птицам право петь за окном, а ребенку – ползти по полу куда ни вздумается. Но сейчас ей вдруг снова стало стыдно перед сыном и, обращаясь к нему, она проговорила:

– Папа скоро придет.

Ребенок посмотрел на нее и уронил кубик. Пирамида разрушилась. Вздохнув, Тихон снова принялся ее воздвигать.

Услыхав на лестнице шаги, Марина подбежала к двери и распахнула ее. На пороге стоял не Ортис, а старый грин-го, и держал в руке круглую коробку с тортом.

– Я принес вам торт, – сказал он, сверкнув белозубой улыбкой. – Мальчику понравится!

Марина провела Патрика к столу. Приход его был нелепым, тем более что муж мог вернуться в любую минуту. С другой стороны, думала она, открывая коробку, так трогателен этот глупый торт с розовыми бутонами крема (из угла ребенок взглянул с аппетитом). Если Ортис и застанет гринго у них в гостях, то решит, что он просто пришел в гости. Что еще Ортис мог подумать?

Она посмотрела на Патрика и заметила, что кожа у него на шее дряблая, как у черепахи.

– Спасибо, – проговорила она. – Пойду поищу, чем его разрезать.

Патрик кивнул. Он встал на колени возле ребенка и стал беседовать с ним о свойствах кубиков, да так серьезно, как будто бы один из них был инженером. Марина вернулась из кухни с большим ножом, слишком острым для мягкого теста. Она вспомнила, как на Катиной свадьбе внесли трехъярусный торт, на верхушке которого стояли сахарные жених и невеста. Катя и ее нареченный должны были отрезать куски, держась за рукоятку ножа вместе. Марина помнила, что они смеялись.

Она подошла к столу, и Патрик, с трудом поднявшись, приблизился к ней. Он коснулся рукой ее плеча и следил, как неловко, боясь разрушить узор крема, она разреза ла его подарок. В комнату вошел Ортис, но ни жена, ни гость не заметили его (ребенок увидел, но промолчал, потянувшись за кубиком). Ортис подошел к столу и вырвал нож из пальцев жены. Рука ее сжимала рукоять так слабо, что, не встретив противодействия, он сам чуть не поранился. Он тут же вонзил нож ей в грудь и вытащил его, чтобы кровь свободным потоком хлынула на пол.

Когда нож вошел в ее сердце, она поняла, что теперь уже ничто не отделит ее от Ортиса. Она умирала; они были вдвоем; она чувствовала боль от удара. И как протестант перед смертью говорит себе с гордостью: «я работал», она успела подумать: «я любила».

Выронив нож, Ортис вытер глаза измазанной в крови рукой, и Патрику на мгновение показалось, что тот плачет кровавыми слезами. Ожидая удара, гринго стал пятиться к двери. Но убийца как будто забыл о нем. Патрик открыл дверь и, прижимая одну руку ко лбу, а другой тяжело опираясь на перила, спустился по лестнице. Выйдя на пыльную дорогу, он, не сознавая, где находится, побрел куда-то; потом вспомнил, что живет у реки, а она вроде на западе, так что надо идти к садящемуся солнцу. И он пошел к красному шару, чей свет резал его сухие от горя глаза.

утро гринго

Патрик проснулся с мыслью, что сегодня именно тот день, когда он должен наконец отправиться вверх по реке.

Выйдя из дому, он, что было силы в немолодых ногах, поспешил к пристани. Там стройные, как семечки, лодки покоились на воде. Было совсем тихо. В самой крайней лодке сидел индеец, опустив голову. Тяжело дыша, Патрик подошел к нему. Индеец взглянул на гринго; во взгляде не было ни вопроса, ни раздражения. Приглушенно, как будто бы кто-то подслушивал, Патрик изложил свою просьбу. Индеец помолчал, кивнул. «Завтра, да?» – на всякий случай переспросил гринго. Ему показалось, что на этот раз он прочел в глазах индейца насмешку. Но тот кивнул, и Патрик понял, что насмешка ему померещилась. Ничего нельзя было прочесть в этом взгляде, а старый гринго желал уже втайне отказа, потому что страх вдруг дал о себе знать.

Вернувшись домой, он покидал свои жалкие пожитки в чемодан. Снял со стены распятие и уложил его в рюкзак, потом взял со стола исписанные листки и задумался, стоит ли брать их с собой. Теперь он пойдет по тому же маршруту, но касаясь настоящей воды, настоящих лиан, кустов и песка. Сличая мнимое с подлинным, сможет ли он без сожаления расстаться с навеянными сном тропиками? Он хотел было выбросить рукопись, но передумал и уложил ее в чемодан. Комната опустела, только стол стоял у окна и гамак сиротливо свисал со стен. Покачиваясь, Патрик выкурил пачку сигарет: в голове было совсем пусто. Глядя в окно, он заметил, как на еще светлом небе зажигаются звезды. День прошел, и темнота, разлившись в воздухе, постепенно заполнила собой все. Только звезды продолжали блестеть, как будто для них в темной холстине были проделаны прорези.

Его ждали у лодки перед рассветом, а тут как раз сон стал одолевать его. Но Патрик не дал глазам закрыться, встал, снял гамак с крючков и, аккуратно свернув, уложил в чемодан. Он поднял его за кожаную ручку, что давно уже оторвалась и, вместо того чтобы пришивать, он когда-то прибил ее гвоздем. С рюкзаком и чемоданом он вышел из дома: в суставах не было больше той подвижности, с которой он лет тридцать назад впервые пришел сюда. Но гринго отогнал мысль о возрасте.

Два молчаливых индейца сидели, закутавшись в одеяла, неподвижные, как два изваяния. Лишь только старик ступил на корму, они сбросили накидки и бесшумно заработали веслами. Лодка заскользила по реке, и чем дальше она уходила от города, тем светлее становилось небо. Патрик обернулся: серые заводи и кусты удалялись в ритме ударов весла. Взошло круглое солнце, на которое больно было смотреть. Гринго отвернулся и стал следить за алыми бликами на белесой воде.

Птицы подняли гомон в кронах деревьев. Что-то тайное двигалось в зарослях: Патрику мерещился то человек, то зверь меж кустами, но лодка продвигалась все дальше, и он не успевал разглядеть. Живые существа прикасались к лодке, и ветви хищно склонялись над водой, норовя хлестнуть путников по лицам. Гринго подумал, что и в городе часто бывает так: что-то мелькнет и канет, и не знаешь, на самом ли деле было или только почудилось.

Он вспомнил, как много-много лет назад, на севере, ждал лифта в одном из огромных каменных домов, которыми полнятся северные города. Рядом стояла белесая девушка с большим носом. Они говорили о звуках, о том, как скрипит трос, что поднимает кабину, и как от иных звуков пробирает дрожь. Поднимаясь в лифте, Патрик смотрел на ее колени и хотел спросить телефон, но девушка вышла на четвертом, а он поднялся на восьмой, куда должен был отнести пакет. Спускаясь, он надеялся ее встретить снова, но ее не было, и он совершенно забыл об этой встрече, а теперь она вдруг поднялась из глубин памяти. Другую вспомнил – с глазами, как миндаль, и сахарной кожей. Она была официантка в привокзальном буфете. Он любил ходить туда, когда был молод: смотрел на поезда и разглядывал людей, которые ждали кого-то, поцеживая пиво. Патрик гадал, куда они едут, кого встречают, и сладковатая красота подавальщицы только отвлекала его. Он старался не смотреть в ее сторону.

Эти женщины коснулись его краем одежды, и маленький участок тела еще помнил это прикосновение. Он попытался представить их себе такими, какими они должны быть сейчас – старыми, – и не смог. Старухи носят сейчас их имена, однако те, которых он чуть коснулся, до сих пор молоды и стоят всё у того же лифта, всё за той же буфетной стойкой. Он посмотрел на свое отражение в воде и подумал: они ждут не его, но того молодого человека, который не остался с ними, потому что хотел отправиться вверх по далекой южной реке.

Как от толчка, лодка покачнулась. «Я мог бы помочь грести», – пробормотал старик и вспомнил, как мальчиком он учился владеть веслом. Весла казались тогда такими огромными, они вот-вот норовили вывихнуть ему руку. Даже летом, воздух в детстве был прозрачен и холоден, и вода звенела, стекая с весел. Тогда ему непременно хотелось попасть в тропики. Ему мерещились жаркие заросли, полные хищных зверей, стук барабанов, опасные болезни, каноэ, племена, иные звезды, возможность затеряться, сменить имя, может быть даже вести жизнь разбойника.

Но в тропическом городе, куда он приехал за приключениями, люди любили слушать его рассказы о стране зеленых полей и снега, как будто именно там были подлинные чудеса. Пивные кружки на родине были столь огромны, что больше походили на ведра. Горькая пена слизывалась с губ вслед за темным глотком, а в разговорах было столько слов, что собеседникам некогда было перевести дух. Когда он уезжал, бабка заставила его взять с собой распятие. Молодость он провел впотьмах, на холоде. Он хотел убежать к свету, да, к свету. Но сейчас уже было темно.

Гринго показалось, что лодка встала, хотя они были далеко от берега. Индеец повернул к нему освещенное луною лицо и сказал:

– Река не пускает.

– Что такое? Разве это может быть?

– Да, если не хочет, то вода не пускает. Индеец смотрел на него равнодушно.

– Что же нам делать?

– Ждать.

Патрик сделал индейцу знак ладонью и развязал рюкзак. Нащупав распятие, он резким движением вытащил его. Золото переливалась в слабых лучах звезд. Гринго встал в лодке, держа крест перед собой. Та сила, что удерживала ее на одном месте, вдруг сдалась и отпустила, повинуясь ему. Челн заскользил. Индейцы чуть касались воды веслами. Патрик продолжал стоять с распятием в руках и смотрел прямо перед собой: так продвигались когда-то вглубь материка конквистадоры.

На излучине, где заросли чуть отступали, оставляя свободным небольшое пространство для привала, они решили остановиться. Вытащив лодку на берег, они сели ужинать, но у гринго не было сил есть. Он подвесил гамак и устало опустился, положив руку под голову. Он не хотел думать о темных зарослях, что стояли у ног его и у его изголовья. Тело было старо: он приучил его довольствоваться малым, но теперь оно сдавалось, ныло, хотело обратно в город, пугалось мрака и зарослей. Зачем я здесь, я тут погибну, думал старик. Если бы это был лишь сон. Он закрыл глаза и представил себе комнату, покинутую утром. В окно падали прямые лучи солнца, отбрасывая золотые блики на стену. Марина была там и ребенок, они сидели втроем за круглым столом из светлого дерева – откуда он взялся? Нет, вчетвером, вот и бабка его, приехала погостить (а он-то думал, что она умерла, и теперь стыдливо скрывал от нее свою ошибку). И торт ели; ели торт. Кто-то стоял у двери, а Патрик сказал гостям: не бойтесь, я разберусь, и вышел. Там был мужчина, похожий на коршуна, с ножом в руке. Одним движением Патрик остановил его, тот повернулся и ушел в растерянности. А сам он вернулся к столу, где все радовались и тянули к нему руки, только обезьяна в окне ревела страшным ревом, нет, обезьяна была вкомнате.

Он открыл глаза. Рев прекратился. Ветки чуть хрустнули под лапами – зверь убегал обратно в чащу. Еще не рассвело, но темнота в предутренний час была тонкой, как паутина. Патрик взглянул на берег и увидел, что лодки не было. Индейцы тоже исчезли. Подойдя ближе, он различил на песке чемодан и раскрытый рюкзак. Он перебрал разбросанные вещи. Не было распятия и старого портсигара, которым он никогда не пользовался, но зачем-то возил с собой.

На много миль он было единственный человек этой ночью. И на следующий день он все еще будет один, ибо ни одна лодка не проплывет мимо. «Этого не может быть, этого не может быть, подлецы», – говорил он вслух и про себя, но река отвечала легким плеском, как будто смеялась над ним. Он понял, что кто-то мстит ему, но не мог понять кто. Он знал, что уже не выберется, и когда надежда окончательно пропала, ему стало легче. Голод не мучил его: он не думал о еде, хотя силы таяли. Наконец-то он был в настоящем лесу, наконец-то отправился вверх по реке, как собирался. Теперь никто не отвлечет его. Он сможет смотреть на воду, слушать голоса джунглей. Днями и ночами, пока не умрет, худой старик будет сидеть у излучины, перебирая песок длинными и слабыми пальцами.

часть вторая

дорога

Аполлинария (так звали консьержку) не поверила, что потеряла дочь. С тех пор как Марина уехала, ей с трудом верилось, что у нее вообще когда-то была дочь. Она стала прочитывать газету каждое утро от начала до конца, от передовицы про «поля страны» до «разыскивается преступник» в нижнем левом углу последней страницы. И она заставляла себя порадоваться урожаю или ужаснуться, даже если знала, что это неправда, но так было легче, если чувствовать чужое.

Очень многое изменилось. У консьержки появился телевизор, цветной, маленький, по которому показывали латиноамериканские сериалы. Он стоял прямо перед постелью, чтобы она могла следить за приключениями Изаур и их любовников, перед тем как заснуть. Ничто так не удручало ее, как пропустить ненароком серию. Когда ей пришлось полететь за внуком в настоящую Америку, она совсем не хотела на нее смотреть, и от перелета, усталости и смены климата слегла.

Тело, привыкшее к прохладным одиноким ночам, отказывалось выносить тропики. Она лежала на диване, и голова моталась из стороны в сторону. Из смежной комнаты выходил покойный муж и поднимал голову, а консьержка отворачивалась, убегала, он пытался догнать ее и спросить: ты как? Ты в порядке? А я уже все... Отовсюду подползали чудовища. Ей виделась темная комната, где в детстве они с сестрой забирались под кровать и рассматривали мерцающий кристалл. Она не могла вспомнить, как он попал туда. Еще она видела перед собой родителей и черных собак, которых они так любили. Она попыталась вспомнить их клички. Мими, Лили с разинутой пастью, полной зубов и пены.

Из угла на нее смотрел Тихон. За окном шумели – был рыночный день. Ребенка тянуло на улицу. Он тихонько вышел за дверь и спустился по лестнице. На улице было жарко, очень светло и очень громко. Крестьяне поставили прилавки под тентами. Люди толкались, но ему легко было между ними лавировать, потому что он был ниже всех. На уровне глаз был как раз прилавок, полный ягод. Он взял рыжую ягоду слева, потом темную, из середины. Она оказалась слаще. Он достал совсем черную, что была терпкой. Никто не обращал на него внимания, и он пошел дальше. Стянул коричневое яблочко и быстро съел его без остатка. Взял в руку сладкий картофель, подержал, положил обратно. На одном из прилавков были цветы: бутон и длинный-предлинный стебель, который поддерживала тростинка. Крестьянин дал ребенку один из тех больших южных плодов, что сладки почти до отравы. Поедая оранжевую мякоть, Тихон закрыл глаза. Влага, фруктовая кровь, сочилась по его губам, подбородку, затекала за воротник майки. Он знал, что ему пора домой (думал, что вернется сюда еще много раз). Пробираясь между взрослыми, он пошел обратно, открыл дверь липкой рукой, поднялся. «Кто эта старая женщина, что не уходит из комнаты?» – думал он.

Первое, что он почувствовал, сойдя с самолета – холод. Потом как будто не было ничего, а затем снова вспоминалось – поезд. Они сидели на широких кожаных сиденьях и смотрели в окно. Деревья становились все выше, прямее, и консьержка показывала пальцем:

– Вон – тополь, вон – кипарис!

На столике лежала белая салфетка, по которой синим были вышиты буквы. Аполлинария принялась его обучать, какая буква что значит, но он ничего не понял. Напротив сидел мужчина с густыми усами и женщина, которую он не запомнил. С ними все время нужно было разговаривать.

– Уж не знаю, по-русски-то они его обучили или нет, – сетовала она, указывая на Тихона. – Вроде все понимает. Только не говорит ничего. Может, у него два языка в голове мешаются.

Тихон проводил пальцем по граненой поверхности стакана. Он вспомнил чашку с похожими стенками, но тонкими, из фарфора – и тут же забыл ее. Стакан, как башня, стоял в железном подстаканнике и гремел, покачиваясь в такт поезду. Развернув бумагу, Тихон вынул прямоугольный кубик сахара, очень твердый на ощупь. Он кидал его в чайную тьму и смотрел сквозь отверстие в подстаканнике, как сахарный кирпичик начинал медленно разлагатся.

Когда они вышли из поезда, воздух был сух. Автобус подвез их к гостинице, где – как сказала Аполлинария – они жили. Тихон запрокинул голову и чуть не упал. Он никогда не видел таких огромных домов! Однако они спустились в полуподвал. Тихон увидел, что в окно заглядывают зеленые стебли, и успокоился.

– Раньше кот приходил, – сказала Аполлинария, – а теперь его что-то не видно.

Тихон походил из угла в угол и сел на пол. Ребенок наморщил лоб, и ей показалось, что он будто вспоминает их квартиру, хотя никогда здесь не был. Она села напротив него и сказала: «Давай поговорим». Он глядел на нее с удивлением и почти с испугом. Тогда она предложила посмотреть телевизор, и он кивнул. Как только замелькали кадры, Тихон больше не сводил глаз с экрана. «Нам все нужно делать вместе, обсуждать, главное – ничего ему не навязывать», – подумала она. За окном дрожали травинки.

Когда кончились мультфильмы, она выключила телевизор. Ребенок не протестовал, но молча сидел, переводя взгляд со стола на шкаф, со шкафа на тумбу. Она спросила, хочет ли он есть, и он кивнул.

– Что ты любишь? Он пожал плечами.

Тихон съел все без остатка, аккуратно работая вилкой. Потом он сказал «спасибо», отодвинул от себя тарелку, но не вставал из-за стола, дожидаясь ее разрешения. На следующий день она снова попыталась узнать, что он любит есть, но не добилась ответа. Похоже, у него не было предпочтений.

Вечером она пододвинула стул к его постели, чтобы рассказать сказку. Ей самой было странно, что она все еще помнит сказки, которые рассказывала дочери. Тихон слушал. Иногда она замечала в углах его губ легкую улыбку. В ней было что-то снисходительное. Он ни разу не перебил ее, а когда понял, что сказка подошла к концу, поблагодарил так же вежливо, как после ужина. Больше он ничего не просил рассказать, а пожелал ей спокойной ночи и тут же, казалось, заснул.

Она уходила на дежурство и возвращалась на рассвете. Утром она иногда просыпалась оттого, что ребенок включал телевизор. Она вставала и уговаривала его поспать подольше. Он ложился обратно в кровать и часами лежал тихо и неподвижно.

Ей снилось иногда, что чужой человек зашел с улицы и поселился у нее в доме. Он живет у нее под боком, не думая съезжать, но никак не становится ближе, оставаясь незнакомцем, чужаком. Она просыпалась, чувствуя себя виноватой, и шла посмотреть на Тихона. Его веки дрожали.

Он жил украдкой. Сначала он ждал, что отец заберет его, но тот не появлялся. «Когда-нибудь все это кончится, – думал Тихон, – просто надо набраться терпения. Нужно лежать в постели, дожидаясь полудня, съедать все на тарелке, говорить спасибо, слушать, когда с ним разговаривают. Все это кончится; а что начнется?» Распахнув окно, он смотрел на траву во дворе и пытался мысленно считать шаги от подоконника до забора, от угла до калитки.

ортис в тюрьме

Надзиратели прозвали его «голубятник», потому что он любил кормить птиц. Все окно было в белом помете. Он отдавал птицам почти половину своей пайки и смотрел, как они расхаживают по карнизу, курлыкая и задирая хвосты. Трогая лицо, он чувствовал, что оброс бородой. Марина: в этих звуках «а» – объятие; «и» – улыбка. Наяву черты ее рассыпались. Во сне она являлась иногда измененной до безобразия, со шрамами на щеках, с тяжелыми надбровными дугами. Узнавая, он кидался к ногам.

Он представлял себе, что она выжила, и однажды его поведут по тюремному коридору, похожем на нору, – и жена будет ждать его в конце и улыбаться. Тогда он запомнит каждую ее черту, и его память насытится до следующей встречи. Или она скажет: «Ты знаешь, я больше не приду», и опустит взгляд на мысок ботинка. Он не отпустит ее, уверяя в своей любви, расцарапает себе грудь ногтями. Тогда она пообещает, что вернется. Может быть, она заболеет и придет бледная, с расширенными от болезни глазами. Представляя себе, что она жива, Ортис протягивал к ней руки, как будто его невинности хватило бы на двоих. Или он представлял себе, что она умерла, но его вины в этом не было, и мысль о ее смерти приносила ему странное облегчение.

Он закрывал глаза, прислушиваясь к реву внутри себя. Перед ним вставали комнаты с низкими потолками и чашками на полках, с коврами, где упавший окурок выжег дырку. С вытертыми креслами, с лампой под абажуром. Или ему виделись залы с высокими сводами и люстрами, с лестницами, которые уводили в другие комнаты. Начищенный до блеска паркет, тапочки. Или дребезжание стекол от ветра, сетка паутины в углу, скрипение половиц, кто-то тяжело ходит на верхнем этаже. Звук задевал другой звук, и вот уже целая колесница несется по склону человеческой памяти – Ортис никогда еще не чувствовал себя до такой степени человеком.

Это стало томить его. Слишком много накопилось в нем от людей: он не выдерживал. Ортис прижал ладонь к каменной стене и отнял. Отпечаток был мокр. Невзирая на холод, Ортис лег лицом вниз, вытянул руки, закрыл глаза. По желобку он вытек в угол камеры, где была дырка, оттуда – в водосточную трубу, из трубы в канаву, а оттуда – в свое прежнее русло.

Тюремщик заглянул в глазок и никого не увидел. Он позвал товарища, они распахнули дверь. Влажное пятно на полу напоминало очертания человеческого тела. Стражники посмотрели друг на друга; один перекрестился, другой пожал плечами.

Желтые окна домов глядели по вечерам в воду реки, а река заглядывала в окна. В одном из них женщина с длинными волосами готовила на кухне. Мужчина в белой майке вышел к ней и снова скрылся в коридоре. Через несколько минут, расставив тарелки по местам, она повернулась и последовала за ним с подносом в руках. Ортис увидел, что она некрасива. Смерть способна очеловечить реку, но в Ортисе не было ни смерти, ни старости. Он вспомнил Марину и подумал, что и в ней не было почти ничего от людей. Она любила его, да. Это заменяло ей жизнь.

снег

Аполлинария с нетерпением ждала поздней осени, потому что хотела показать Тихону снег. Обычно она не любила этого времени, коротких пасмурных дней, слякоти под ногами. Но на этот раз она призывала холод, и вот наконец белые мухи закружились вокруг фонарей.

Но снег таял, не успевая достичь асфальта. Проснувшись к полудню, Аполлинария шла с Тихоном гулять. В городе то там то здесь открывались теперь кофейни. Когда Тихон и Аполлинария замерзали на прогулке, они заходили в кофейню и обхватывали ладонями горячие чашки, чтобы отогреть руки. Однако настоящего снега они пока так и не видели.

Постепенно воздух серел и начинал сгущаться во тьму. Консьержка брала ребенка за руку и вела его обратно, домой. Навстречу им однажды попался бездомный с красным лицом в клочках бороды. На ноги он повязал полиэтиленовые пакеты, чтобы уберечь стопы от сырости. Проспект расширялся, превращался в площадь. На каменном парапете сидели бродяги с кислым запахом нищеты. Они подползали друг к друг с приветствиями и с руганью отползали. Все двери были заперты, и в замерзающем городе бомжи казались единственными обитателями.

Консьержка вспомнила, как много лет назад в такую же пору муж получил отпуск и повез ее смотреть Ленинград. Чтобы попасть в музей, им надо было пересечь огромную площадь с колонной посередине. Под утренним солнцем на камни опустилось множество голубей. Она не любила птиц – их кости слишком хрупки, а перья не похожи ни на шерсть, ни на кожу – и потому с опаской прошла мимо них. Когда через несколько часов они вышли из музея, уже вечерело и ударил мороз. Нога ее наткнулась на окоченевшее тело голубя. Она с ужасом поняла, что много птиц замерзло насмерть, и теперь их тела будут лежать здесь неподвижно. Сказала, что дальше не пойдет, но муж попросил ее закрыть глаза и, будто слепую, перевел за руку через площадь, аккуратно обходя безжизненные комки перьев.

Тихон шел медленно, и потому им не удавалось оторваться от бездомного. Тот брел, толкая перед собой железную тележку. Должно быть, он украл ее из магазина и сложил туда все свое добро: кучу старых, как он сам, бессмысленных вещей. Так, печальной процессией, они двигались до самой гостиницы. «Если бы только рядом был мой муж, если бы он мог перевести нас, держа за руки!» – думала Аполлинария. Но вот наконец подъезд, дверь в прокуренное фойе, вот ключ и замочная скважина. Они пришли; бомж побрел дальше.

На следующий день она повела Тихона смотреть на корабли. Дул пронизывающий бесснежный ветер. Они обнимали себя руками, прижимая пальто ближе к телу. Суда все еще ходили. Слева появилась баржа, а чуть отстав, за ней следовал катер.

– Вон, смотри, – показала консьержка. – Ты и я. – Потому что баржа была большая и медленная, а катер совсем маленький.

Тихон смотрел на них долго и пристально, потом перевел взгляд на нее, как будто пытаясь понять, что она имела в виду. Он знал, что ее зовут Аполлинария и что она стесняется этого имени. Она велела звать ее «Полина», а не «бабушка». Но она была высокая, большая и, как ему казалось, старая, то есть настоящая Аполлинария. Он показал на чугунный памятник:

– Нет, вот – я.

Консьержка подошла поближе и увидела статую одинокого моряка. Подняв воротник, он как будто в последний раз смотрел на город перед тем, как отправиться в дальнее плавание. Апполинария пожала плечами и снова посмотрела на воду. Баржа шла по заливу мимо острова, где высилось полуразрушенное здание.

– Видишь на острове дом большой, старый? – спросила она у ребенка. – Это раньше была тюрьма.

– Там сидит мой отец? – живо спросил Тихон, как будто бы все тюрьмы мира сверхъестественным образом сообщались между собой, и отец мог оказаться в любой из них, даже в той, что закрылась сто лет назад.

С тех пор он никогда больше не упоминал о родителях. Может быть, он забыл их, думала консьержка. Или стал еще более скрытным. Ей тоже не хотелось заговаривать о прошлом.

С неба все еще падали жалкие белые капли вместо снега. Аполлинария и ребенок сели в автобус и поехали туда, где начинались горы. Они вышли у виноградников и неожиданно очутились в белом царстве. Снег лег тяжелыми хлопьями и засыпал ровные, похожие на пробор полоски между рядами виноградных лоз. Он припорошил листья, что покорно сгибались. Небо над ними полнилось новым морозом. Аполлинария и Тихон опустились на колени перед лозой и прикоснулись двумя пальцами к ягодам. Снег тихо ссыпался с листа. На ощупь виноградины были совершенно твердыми, замерзшими. Непонятно было, как из них можно будет выдавить сок.

ночные посетители

Вскоре Тихон стал думать, что прожил здесь всю свою жизнь. То, что внезапно вспоминалось ему иногда – крик хищной птицы, тропический ливень, – было сном или чьим-то рассказом. Аполлинария сменила ему фамилию на свою собственную, русскую, потому что (она думала) с русской фамилией его не станут дразнить, когда он пойдет в школу. Лениво, дремотно, в одиночестве Тихон расставался с прошлым.

Когда консьержка уходила дежурить, он притворялся спящим. Некоторое время он продолжал лежать, прислушиваясь к звукам ночной гостиницы, потому что Аполлинария иногда возвращалась, забыв спицы или зеркальце. Удостоверившись, что она не вернется, он сбрасывал с себя одеяло и сползал на пол.

Порою круглая луна заглядывала в форточку; в другие ночи ему приходилось довольствоваться слабым светом звезд. Он находил веник, который консьержка обычно ставила под кран на кухне или забывала у мусорного ведра. Тихон садился на корточки и время от времени шарил веником под кроватью. Он ждал.

Из-под кровати выбегала толстая крыса, цокая коготками; Тихон бросался к ней, пока она не успела пересечь комнату, и пытался ухватить ее за хвост. Пойманная, она извилась и старалась укусить – поэтому он держал ее в вытянутой руке, на безопасном от себе расстоянии, держал крепко, чтобы она не могла вырваться.

Если ему не удавалось поймать зверя, то он засчитывал крысиный пробег как проигрыш. Когда он хватал ее за хвост, но она вырывалась и ускользала, Тихон прибавлял себе пол-очка. А если он держал крысу в руке сколько ему хотелось, сжимая толстый хвост и наблюдая с усмешкой за ее тщетными попытками освободиться, он знал, что выиграл этот раунд.

Затем он всегда отпускал крысу, и та гневно скрывалась в темноте угла.

кино

Начиная с четвертого класса, раз в неделю Тихон убегал с уроков и шел в кино. Обычно он бывал единственным зрителем на утренних сеансах. Кассирша заговорщицки продавала ему билет, а когда в зале гасли огни, садилась рядом с Тихоном. У нее были стального цвета букли и железный зуб, а на левой руке не хватало мизинца. Когда Тихон вырос, память успела исказить походы в кино – кассирша представлялась ему красоткой, хотя и не первой молодости.

Она приносила семечки в кульке. Шелуху они, лузгая, бросали на пол; Тихон иногда замечал связь между фильмом и семечками, или фильмом и им самим. На экране возникал город, где реки были вместо улиц. Пешеходов не было – люди бесшумно скользили на лодках, передвигаясь от здания к зданию. Именно эти лодки, которые назывались гондолами, напоминали семечки, длинные, черные, полые. Шелуха, которую Тихон только что смахнул с губы, падала на пол, кружась. Может быть, там она становилась микроскопической лодкой в невидимой воде.

На экране целовались мужчина и женщина, и по грустной музыке, которая сопровождала их поцелуй, легко было догадаться, что оба они погибнут. Кассирша с буклями прижимало колено к его ноге. Сначала Тихону не нравились эти прикосновения. Ему становилось жарко и стыдно, но он не отодвигался.

В воде отражались дома, и Тихон думал, что фильм про него, хотя он не боялся утонуть и не целовался с красивыми женщинами. Он никогда не видел ни каналов, ни мостов, которые выгибали спины как сердитые кошки. Но он узнавал себя – и не понимал почему – в неясности и плеске воды.

Часто в кино крутили советские боевики. Сердце не сжималось от погонь и перестрелок, как сжималось оно, когда Тихон видел качающуюся массу воды. Но когда автомобили неслись друг за другом или красноармейцы стреляли, перегнувшись с седла, кассирша забывала положить руку ему на колено, а он забывал о ее существовании. Он подпрыгивал на сиденье, как будто сам скакал на коне. Деревянное сиденье скрипело. Милиционер гнался за преступником, и Тихон мысленно подгонял их обоих. Он не всегда знал, на чьей стороне находится.

Еще больше он любил фантастику. Он заворожено следил за безволосыми, высокими инопланетянами. Путешествие в космосе, думал он, длится десятки, может быть, даже сотни лет. Он восхищался теми, кто бросается в эту опасность, и, сидя в пустом кинозале, сам себе представлялся таким вот небесным скитальцем. Его приводили в восторг существа с других планет. У них были человеческие глаза, звериные крылья, щупальца, они обрастали мхом, как камни. Они были теми, о ком говорят: «почудилось», «померещилось», «приснилось». Лет, наверное, в десять, Тихон начал подозревать, что и сам был таким существом. Он смотрел на свои пальцы и видел, что они точно такие же, как пальцы других. Смотрел на ноги – и ноги были те же. Говорил он и писал, как все говорили и писали. Но что-то было в его лице неустойчивым: зеркало запотевало, и школьный фотоснимок оказывался размытым.

Чаще всего в кинотеатре показывали индийские фильмы – сюжеты Тихон никогда потом не мог вспомнить. Они смешивались в одно и казались нескончаемой кинолентой. Артисты либо пели и танцевали, либо дрались. Но дрались не грубо, а тоже как будто танцуя. Мужчины и женщины томно смотрели друг на друга и, взявшись за руки, удалялись в спальню дворца. В этот момент рука кассирши скользила вверх по его бедру. Тихон заставлял себя смотреть на экран и не думать о том, что ее пальцы дотрагиваются до него.

Вернувшись домой, он усердно учил уроки, как будто наказывая себя за прогул и за прикосновение чужих рук. Аполлинария гладила его по голове и уходила на дежурство. Когда она возвращалась, его уже не было. Она засыпала и просыпалась, пока он был в школе. Иногда она выходила пройтись – подышать свежим воздухом (запах сигарет въелся в стены старой гостиницы, и ничем его оттуда было уже не вытравить). Перед тем как выйти из дому, она надевала перчатки и шляпу, будто не замечала, что никто уже давно не носит ни перчаток, ни шляп. До нее доносились обрывки разговоров, музыка из проезжавших машин. Она пританцовывала, и ей казалось, что скоро начнется какая-то новая жизнь. Скоро они с Тихоном будут вести заговорщицкие беседы, ведь в душе Аполлинария почти так же молода, как он.

Возвращаясь в прокуренный холл гостиницы, она без сожаления расставалась с мечтами. Через несколько минут она переставала чувствовать запах сигарет. Ночь наступала вязкая и тянулась бесконечно.

макулатура

На переменах Тихон заходил за угол школы и стрелял у прохожих сигареты. Он знал, что просить надо у мужчин – из них редко кто отказывал, чаще они со смехом щелкали зажигалкой. Прислонившись к стене, Тихон стряхивал пепел в лужу или в снег и пытался вспомнить, что было до того, как он поселился в гостинице. Чем старше он становился, тем понятнее ему было, что он позабыл что-то важное. Он не мог толком решить, стоит ли на самом деле это вспоминать или нет. Но даже если надо было вспомнить, он не был уверен, что сможет.

Одно событие заставило его отвлечься от этих мыслей.

Учительница объявила, что все школы микрорайона должны принять участие в сборе макулатуры. Звено, которое соберет больше всех, выиграет право на экскурсию в городок шахтеров.

Тихону вдруг очень захотелось туда: там люди работают глубоко под землей, думал он, там царит темнота. Лишь фонари, прикрепленные к каскам, бросают во мрак языки света. Кирка стучит о драгоценные руды, а у людей всегда темные, как у Тихона, лица. Городок шахтеров! Разверстая бездна посреди страны.

В тот же вечер он спросил у Аполлинарии:

– У нас есть макулатура?

Она показала на связку старых газет в углу.

– Этого мало, – вздохнул Тихон. – А в гостинице еще бумага есть?

– Есть, наверное, – ответила консьержка. – Но только брать ее тебе нельзя. – И назидательно прибавила: – Когда я была школьницей, нас посылали за макулатурой в окрестные дома.

А сама задумалась: было ли это с ней или с Мариной? Она не могла вспомнить. Но Тихон ее уже не слушал.

Утром в углу класса он увидел макулатуру, которую собрало его звено: ее было мало, меньше даже, чем у других звеньев. «Что же делать? – думал Тихон во время урока. – Как бы собрать больше других? У нас еще завтра есть день...» Тут в голове у него созрел план, и он с нетерпением стал ждать перемены, чтобы поделиться своим планом с другими. Так и не дождавшись звонка, он на кусочках бумаги написал записки всем членам своего звена с предложением остаться после уроков. Получив переданную под партой записку, одноклассники оглядывались на него с удивлением.

– Есть план, как выиграть соревнование! – шепнул он им на перемене.

Когда уроки закончились и школьный двор опустел, девять человек собрались вокруг Тихона, закинув ранцы за плечи. Они молча смотрели на него: он оробел сперва, но потом заговорил: «Хотите поехать к шахтерам?» Стоявший ближе всех к нему парень почесал голову и сказал: «Хотим». Остальные хмыкнули – видимо, одобрительно.

– Значит, нам надо собрать больше макулатуры! Вот какая идея: давайте ходить по подъездам, звонить в двери и спрашивать жильцов, есть ли у них лишняя бумага!

– А они согласятся?

– Да они только рады будут! Они ж так от рухляди избавятся. А мы сразу очень много соберем.

Выпалив это, Тихон затаил дыхание. Он переводил взгляд с лица на лицо, стараясь угадать, что они думают. Он смотрел на Лилю. Она была отличница в очках, примерная пионерка и при этом, как ни странно, пользовалась в классе большим авторитетом. Он догадывался, о чем она сейчас думает: отвергнуть ли его идею, потому что она пришла в голову Тихону, а не ей, или одобрить его план и таким образом завоевать победное место? Все зависело от ее решения.

– Главное – обращаться к жильцам по всем правилам вежливости! – наконец проговорила она.

И высокий парень опять почесался («Вши у него, что ли?» – подумал Тихон) и сказал:

– Что ж... хорошая идея.

От радости Тихон чуть не бросился ему на шею, и только мысль о вшах остановила его.

– Отлично! – снова заговорил Тихон. – Разделим территорию. Ты и ты – идите в пятиэтажку, что рядом с универмагом. Ты и ты и ты – вам высотка, там несколько подъездов. Ты и ты – вам бараки, что за высоткой. А мы с Про-веркиным, – (это было прозвище угрюмого Веркина, и никогда бы Тихон так его в лицо не назвал, рискуя быть битым; но сейчас он знал, что ему позволено все). – Мы с Проверкиным пойдем в дом с балконами, там тоже много подъездов.

Безоговорочно повинуясь, звено разбилось на пары и тройки, и группки школьников отправились по заданиям.

Тихон и Проверкин поднялись на лифте и разошлись по квартирам просить макулатуру. Им не всегда открывали, потому что многие еще были на работе, а старушки с трепещущими голосами боялись отпирать дверь, даже поглядев в глазок. Один жилец сказал недовольным голосом:

– Ишь, хитрые какие! Я сам собираю, чтоб на книги обменять.

Но часто, выкрикнув: «Собираем старые газеты, журналы, картон!» – Тихон видел, как распахивалась дверь и хозяева с удовольствием выставляли в коридор кипы старых газет.

Когда жильцы наклонялись над связками или уходили в другую комнату, Тихону ничего не оставалось, кроме как переминаться с ноги на ногу, вглядываясь в их квартиру. Тысячу раз он проходил по улице мимо этого дома, и даже однажды залез по пожарной лестнице на крышу. Но никогда не задумывался о том, что внутри этой коробки находятся другие миры. Попав в чужое обиталище, он представлял себе, как изменилась бы его жизнь, если бы он жил здесь и был одним из тех, кто протягивал ему сейчас кипы газет. Он становился то стариком, то ребенком, что робко смотрел на вошедшего, пока мать в халате перевязывала бечевкой журналы. Как только Тихон закроет за собой дверь, их жизнь снова станет их собственной, незнакомой и недоступной. Может быть, кто-то записал телефон подруги на обложке старого журнала или столбик цифр (подсчитывал убытки) – больше ничего от них Тихон с собой не унесет. Но, уходя с толстой кипой газет или с тонкой связкой журналов в руках, он каждый раз чувствовал себя счастливым оттого, что он – Тихон, а не один из них; что он жил в гостинице, а не в этой квартире, ибо печалью веяло ото всех этих ненароком подсмотренных жизней.

Обойдя этаж, он спускался с макулатурой в подъезд, где они с Проверкиным складывали добычу в аккуратные штабеля, чтобы позже вернуться с тележкой.

На верхнем этаже Тихон позвонил в квартиру, дверь которой была обита дерматином. Он прислонился к ней и почувствовал, что устал. Услышав шаги в коридоре, он выпрямился и встал так, чтобы жилец смог его увидеть в глазок.

– Макулатуру собираем! – громко сказал Тихон.

Глаз продолжал смотреть на него.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ричард Пайпс – патриарх американской политологии, многие годы он являлся директором Исследовательско...
Заливное – прекрасная во всех отношениях закуска, а его нарядный вид всегда создает праздничное наст...
Данная книга представляет собой первую в России попытку обобщения основных принципов и рабочих прием...
Журналистка из России запрашивает политического убежища в Испании. Кризис отношений с любимым челове...
Эта книга – о социально-психологических проблемах преподавателей вузов, с которыми многие из них (бо...
Рассказы Дмитрия Щёлокова – о «далеких» людях, далеких и по возрасту, и по жизненному опыту, и по за...