Острый нож для мягкого сердца Рыбакова Мария
Наконец Тихон услышал, что замок повернулся: он вошел в распахнувшуюся дверь. Прихожая была настолько ярко освещена, что Тихону пришлось сощуриться, и только потом он разглядел хозяина. Тот смотрел на него с улыбкой, которая Тихону не понравилась: он почувствовал себя маленьким мальчиком. У человека были длинные с проседью волосы, спадавшие почти до плеч. Никогда раньше Тихон не видел мужчину с длинными волосами. Нос был большой и мясистый, а рот маленький. Тихон заморгал, пытаясь разобраться, что же еще, кроме длины волос, кажется ему в этом лице таким странным. Хозяин продолжал улыбаться.
На нем был пестрый халат из тонкой и гладкой на вид материи, которую Тихон про себя назвал шелком, не зная точно, что это такое. Шелк обтягивал большое, похожее на самовар тело, а из-под каймы высовывались тонкие и безволосые ноги. Мужчина тоже разглядывал Тихона и произнес:
– Макулатуру, значит, собираете? Хорошие пионеры. Тихон кивнул.
– Как тебя зовут?
– Тихон.
– Тихон! Красивое имя. Старинное. – Голос был высокий, но маленькие красные губы как будто ласкали каждый звук. – Что ж, Тихон, проходи, пожалуйста, в гостиную.
Тихон помедлил. Никто из жильцов не приглашал его в дальние комнаты, и он не знал, как себя вести. Ему уже хотелось уйти: но любопытство пересилило. Хотелось посмотреть, как живет этот странный человек; и к тому же (в чем Тихон не хотел себе признаваться) в голосе был мягкий приказ, которому Тихон повиновался.
Мужчина продолжал смотреть на него. Тихон опустил глаза и прошел по коридору в большую комнату, которую этот человек назвал гостиной.
– Меня зовут Евгений Саввич, для тебя просто Евгений, – объявил мужчина все тем же радостным, высоким голосом. Он стоял за Тихоном, и тот почувствовал на щеке его дыхание. Тихон никогда не называл старших по именам без отчества: только к консьержке он иногда обращался «Аполлинария», потому что она не любила своего отчества и уж тем более не терпела обращения «бабушка».
Гостиная была темной, пурпурно-красной – так, наверное, выглядит человеческое нутро, подумал Тихон. Тяжелая портьера занавешивала окно. Свет слабо пробивался через узкую вертикальную полоску, оставшуюся свободной. Огромная картина висела над диваном: контуры были размыты, как будто холст попал в свое время под дождь. Опустившись на диван, Тихон посмотрел на свои ноги и увидел восточный ковер под подошвами старых и грязных ботинок. Ему стало стыдно, однако Евгений опустился рядом, почти касаясь его высунувшимся из-под халата коленом, и Тихон решил, что на ковер ему наплевать. Только вот сидеть было неудобно: диван был такой мягкий, что Тихон утопал в нем.
У противоположной стены громоздились полки, полные книг. Там же стояли фотографии, статуэтки, еще какие-то мелочи. Тихон опустил взгляд на журнальный столик, на котором опять же было навалено множество вещей: пепельница, альбомы, ложка и чашка с остатками кофе, наручные часы.
– Что я могу тебе предложить, Тихон – чаю, кофе? Тихон замялся и, наконец, ответил:
– Чаю, пожалуйста, Евгений Саввич, – надеясь, что дает правильный ответ.
– Ах, прошу тебя, просто Евгений, – поморщился мужчина. – Для тебя – просто Евгений.
– Евгений, – повторил Тихон. Может быть, подумал он, хозяин этой квартиры хочет быть того же возраста, что и школьник. Что ж, пожалуйста. Но только это смешно.
Евгений проворно – как будто тело его было и впрямь молодым, а не похожим на самовар – поднялся с засасывающего дивана. Прежде, чем отправиться на кухню, он включил проигрыватель. Женский голос, хриплый и низкий, медленно запел на иностранном, но чем-то знакомом языке. Тихону хотелось понять, о чем она поет, но он боялся спросить. Он знал, что во всем городе он не смог бы найти такую женщину – презрительную, хриплую, зовущую. Где-нибудь в другой стране он мог бы встретить ее. Он представил себе, что на руке у него часы с блестящим браслетом, как те, что лежали сейчас перед ним на журнальном столике, а на затылке – шляпа. Он как будто взглядывает на часы, надвигает шляпу на глаза, засовывает руки в карманы, идет, посвистывая, по незнакомым улицам.
Евгений появился с двумя чашками. Поставив их на стол, он вдруг спохватился:
– Ты, наверно, сахара хочешь! – и снова ушел на кухню, чтобы вернуться с прозрачной сахарницей и двумя ложечками, одну из которых он протянул Тихону.
Тот кончиком ложки взял немного песка, ссыпал в чай и стал аккуратно мешать, стараясь не стучать ложечкой о стенки чашки.
– Значит, повсеместно объявлен сбор макулатуры?
– Нет, только в нашем микрорайоне.
– И вас посылают по домам бумагу просить? – в голосе Тихону послышалась насмешка.
– Нет, это мы сами придумали.
– Такое рвение? Похвально, похвально.
– Если мы больше всех соберем, нас на экскурсию повезут, – признался Тихон.
– На экскурсию? В какой музей?
– В шахтерский городок!
– К шахтерам?... И тебе хочется к шахтерам? Тихон кивнул.
– Много вы уже насобирали?
Тихон поднял руку ладонью книзу, показывая расстояние от пола.
– Примерно вот столько. Дают старые газеты, журналы, обертки, есть картон тоже, книг пока не дали ни одной, – он жадно посмотрел на полки.
Мужчина захохотал:
– Книги, мой дорогой, для другого предназначены. – Он в шутку погрозил Тихону пальцем, продолжая смеяться, потом вздохнул и взялся пальцами за виски. – У меня сегодня весь день болит голова. Не могу работать. Чувствую себя таким хрупким. Хорошо, что ты зашел. Хочется с кем-нибудь поболтать. – Он помолчал, глядя на Тихона. – Тебе кто-нибудь говорил, что ты очень красивый мальчик?
Псих, подумал Тихон и покачал головой.
– Ты похож на восточного принца, – и, заметив, что Тихон отодвигается, прибавил: – У меня где-то был рахат-лукум. Хочешь рахат-лукума? – Мальчик закивал. – Пойду поищу.
На этот раз он поднялся очень медленно, как будто надеясь, что Тихон остановит его. Когда мужчина скрылся на кухне, школьнику стало понятно, что макулатуры он с этого чудака не добудет и что вообще нужно сматываться. Он взял со столика часы с браслетом, засунул в карман брюк и тихо вышел из гостиной. Аккуратно повернул ручку двери и, не защелкнув ее за собой, быстро побежал вниз по лестнице.
В подъезде ждал Проверкин.
– Пойду спрошу, сколько другие насобирали! – выпалил Тихон и быстро вышел из подъезда.
Свернув за угол и отойдя на безопасное расстояние, он вынул из кармана часы. Кисть его оказалась слишком тонкой, но он надел браслет поверх рукава школьной формы и щелкнул застежкой. Серебристые грани браслета засверкали в послеполуденном солнце. Тихон был уверен, что мужчина за ним не погонится. Сам виноват.
– «Очень красивый мальчик»! – фыркнул Тихон и, проходя мимо магазина, взглянул на свое отражение в витрине и пожал плечами.
шахта
Они выиграли соревнование, и через две недели автобус вез их в шахтерский городок. Тихон сидел на одном из передних сидений и время от времени посматривал на часы. Он никуда не торопился; просто узнавать время было почти так же интересно, как смотреть на тополя и машины. Его вдруг полюбили за то, что в течение двух дней он заставил других повиноваться своей воле. Кто-то непрестанно трогал его за плечо, заговаривал с ним.
Голые равнины с остатками снега и пологие холмы, подернутые серой дымкой, потом – низкие квадратные дома, пустые и нелепые, как будто кто-то уронил их здесь и ушел, позабыв. Вдоль дороги шел человек. Дети замахали ему, но он не обернулся.
Издали выплыло гигантское ступенчатое здание со множеством окон и с чем-то наподобие трубы, что выходила почему-то из бока. Автобус остановился, и дети один за другим вышли, оробев от незнакомой улицы.
– Сначала идем в музей, – объявила учительница. Непривычная в пальто с брошью, в красном мохеровом берете; странно думать, что после школы она становится обычной женщиной. – Потом нас поведут в шахту.
– Настоящую?
– Раньше была настоящая. Теперь туда водят посетителей.
Когда дети гурьбой входили в музей, никто из них не посмел толкнуть Тихона. Ему даже показалось, что теперь он сам может безнаказанно толкнуть кого захочет. Повинуясь экскурсоводу, они зашли в большой зал, где на стенах висели фотографии. Тихона растрясло в автобусе, а ночью перед поездкой он плохо спал, так что теперь монотонный голос экскурсовода убаюкивал его. Фотографии были только черными узорами на пожелтевшем фоне, а лица стахановцев – концентрическими кругами, затягивавшими взгляд. Он перевел глаза на смотрительницу, что сидела в углу на табуретке. Она была еще молодая, с косами, узкоглазая, в мужском пиджаке и брюках. Когда ей надоедало сидеть, она принималась прохаживаться, качая бедрами, или царским жестом отгоняла посетителя, который слишком близко подходил к фотографиям. В ушах ее раскачивались большие желтые серьги, а белые круги на черной бумаге – и черные лица стахановцев на желтом фоне были неподвижны.
Другая смотрительница, старушка, вышла из соседнего зала, подошла к той, которая с косами, и о чем-то с ней зашепталась. Они обе тихонько захихикали, потом старушка приложила палец к губам и ушла, оставив молодую наедине с молчащими снимками и школьником. На груди у смотрительницы был значок с именем, но Тихон постеснялся подойти поближе, чтобы рассмотреть. Как только она поворачивалась в его сторону, он тут же переводил глаза на стену. Конечно, какое ей до меня дело? – сказал себе Тихон. Для нее, наверное, все посетители – на одно лицо, ведь новые люди приходят каждый день, а ей здесь – сидеть и сидеть. Так и консьержка сидит, подумал он, по ночам в гостинице. Туда приезжают новые люди, располагаются. А что происходит по ночам здесь? Что вообще происходит по ночам в музеях, на складах – там, где нет людей? Может быть, все эти снимки оживают. Хорошо, что сюда поставили надзирателей, опасное на самом деле место. Он не успел додумать до конца эту мысль, потому что учительница уже созывала класс.
Небо стало серым, ветер пошел прогуливаться по улицам городка. Застегнув куртку на все пуговицы, Тихон сунул руки в карманы.
– Вынь руки из карманов! – сказала учительница. Он засвистел.
– Перестань свистеть!
Он хотел убедить себя, что все в порядке. На самом деле ему было не по себе от безотрадности этих бараков и тех пустынных равнин, которые стелились за домами, покуда хватало глаз. Неясная тревога коснулась его, как будто весь этот пейзаж был лишь сценой для беды. Он думал, что кукиши в карманах и посвист успокоят его. Вынув руки и перестав свистеть по команде учительницы, он печально ссутулил плечи.
Им раздали каски с фонариками на лбу – так что они стали похожи на одноглазых чудовищ. Потом их завели в огромную клетку лифта. Как будто проснувшись, Тихон сделал порывистое движение к выходу, но дверь уже захлопнулась и лифт стал медленно спускаться в глубину. Он уносил школьников все глубже, и не было возможности остановить его. Небо из бесконечного полотна стало квадратом, а квадрат все уменьшался. В нем едва-едва можно было различить очертания облаков и темный край сменявшей их тучи. Но Тихон продолжал смотреть, задрав голову, как будто, пока он видит кусочек неба, есть надежда вернуться обратно к поверхности земли.
Одноклассники болтали, как ни в чем не бывало.
– А у тебя, Клава, – услышал он голос за спиной, – какой любимый революционер?
Это была, конечно же, очкастая Лиля. Может быть, даже сюда она захватил сюда толстую тетрадь в клеенчатой обложке, на которой фломастером было написано: «анкета». Там на каждой странице было по вопросу: ваш любимый цвет; любимый певец; какова ваша цель в жизни? Каждого одноклассника она заставляла заполнять эту анкету, что они обычно делали с удовольствием. И даже сами заводили подобные тетради.
– Мой любимый революционер, – продолжала Лиля, – Феликс Эдмундович Дзержинский. Я про него читала. Он почти ничего не ел, почти не спал, все время работал и ничего не боялся. Все боялись, что он потеряет сознание от усталости. Тогда они решили накормить его картошкой с салом. Но сала было мало, хватало только на одну порцию.
Лифт остановился, достигнув дна. Школьники один за другим вышли на утрамбованный земляной пол. Их ждало что-то вроде маленького паровоза с вагонетками. Странный поезд тронулся и поехал по рельсам, уходившим в темноту. Экскурсовод освещал фонарем мощные балки, поддерживавшие потолок. Дети притихли, оробев, но вскоре снова раздался пронзительный голос:
– Один, конечно, Феликс Эдмундович сала есть бы не стал. Он всех спрашивал: картошка сегодня на обед в столовой с салом была? И все отвечали: да, с салом, Феликс Эд-мундович.
Туннель сжимался. Гладкие, как пленка, слои породы нависали над проходом под острым углом, от туннеля ответвлялся другой, уходя в глухую тьму, как нора, и Тихон вспомнил ночных крыс своего детства, потайные отверстия по углам комнаты.
Луч фонаря продолжал выхватывать то черную пластину, похожую на крыло, то красный камень с овальной дырой, похожей на кричащий рот. Голос экскурсовода звучал утробно и гулко. Здесь, наверное, совсем мало кислорода, подумал Тихон. Как только он это подумал, ему стало трудно дышать. Все это может обвалиться в любой момент. Именно эти слова были самыми страшными: «в любой момент». Только что всё было в порядке – и вдруг обвал, и никак нельзя шагнуть обратно в предыдущий миг, до обвала. Ни секунды, ни даже доли секунды нельзя – вспять.
Он нагнулся, чтобы фонарик на каске осветил циферблат часов. Без пяти два. Тихон снова поднял голову: потолок приближался. Он попытался вдохнуть, но легкие отказывались вбирать в себя воздух. Опять попробовал вздохнуть, еще и еще раз – с хрипом – но не смог. Еще раз, из всех сил, отчаянно; в глазах потемнело.
Он очнулся уже наверху, под небом, которое после забытья показалось ему ярко-синим. Кто-то в белом халате наклонялся над ним, и учительница, и экскурсовод: у всех были испуганные лица. Иногда учительница оборачивалась и отгоняла одноклассников, которые из любопытства старались протиснуться вперед.
– Я в порядке, – сказал Тихон.
– Просто обморок, – произнес человек в белом халате.
– Там было слишком темно! – раздраженно проговорила учительница.
– Тихон темноты испугался! – крикнул кто-то. Учительница гневно обернулась.
Человек в белом халате сказал:
– Некоторым людям становится плохо в закрытых помещениях.
Тихон сел прямо и посмотрел на часы. Было уже пятнадцать минут третьего. «Где же я был эти четверть часа? – подумал он. – Ни темноты, ни сна, ни времени».
Он пошел к автобусу, радуясь, что никто не пытается заговорить с ним. Ему хотелось побыстрее добраться домой. Он сел на самое заднее сиденье и отвернулся к окну. Испугался темноты, как маленький. Но ведь столько раз оставался один по ночам! Здесь какая-то ошибка. Но как объяснить ее?
Было стыдно, и даже слеза сбежала по щеке, хотя он понимал, что его вины тут нет. Больше не придется никем командовать. Ну и ладно. В любом случае ему ни с кем из них не было интересно разговаривать.
– Тихон! – он повернул голову и увидел, что на сидение рядом с ним опустилась Лиля в очках и (всегда, в любую погоду) в белых гольфах. – Тихон! У тебя какой любимый художник?
Тихон знал, что Лиля его всегда недолюбливала за то, что он так же хорошо, как и она, отвечал на уроках. Но теперь он поднимал руку все реже, и она, видимо, подобрела.
– У меня лично Айвазовский, – проговорила она, смакуя длинное имя. – Он рисовал наше море. Мне без моря сразу очень грустно становится. А тебе, Тихон?
Он отвернулся от нее и взглянул сквозь стекло на голые деревья, на дороги, убегавшие неизвестно куда, на квадраты одинаковых домов; вспомнил дрожащую поверхность моря – и проговорил:
– Да.
похвала ходьбе
В сентябре классу дали задание написать сочинение на тему «Как я провел лето». Тихон задумался. Этим летом Аполлинария позволила Тихону гулять по улицам одному, вместо того чтобы сидеть дома или топтаться во дворе. Сначала он только проходил по тем местам, где бывал с нею. Потом осмелел и стал заходить все дальше и дальше.
В газетном киоске он купил карту города и теперь пускался исследовать переулки и площади, сверяя их с планом. Каждый раз он ждал с замиранием сердца, ответвится ли от этой улицы другая и поведет ли на юго-восток или, петляя, на север; и каждое соответствие настоящей и нарисованной улицы приводило его в восторг. Тихон сворачивал карту в трубочку и зажимал в кулаке, нес в руке город. Он сам не знал, почему так радовался совпадению географии и чертежа, совпадению места и мысли. Он радовался и оттого, что мог узнавать время при взгляде на часы. Два этих удовольствия были родственны между собой.
Тихон выискивал необычные дома. Так усердно топтал он улицы, что уже к июлю протер дырки в кедах. Проспект был подобен реке, проулки – кривым ущельям. Дома с колоннами молчали; старые, деревянные смотрели на него забитыми окнами. Морг располагался в особняке, но, сколько Тихон ни проходил мимо, ни разу не видел, чтобы оттуда выносили покойников. Рядом была больница, а за ней – луг на месте снесенных бараков. Церковь давно уже пустовала, но Тихон слышал от Аполлинарии, что построил ее княжеский слуга в благодарность за поимку павлина (павлин ускользнул из дворца и прошагал много километров, подметая хвостом улицы). На противоположном конце города стояла татарская мечеть, но от нее остались одни стены. К порту Тихон не ходил никогда, потому что консьержка запретила, однако сворачивал налево и выходил на набережную, открытую для гуляющей публики. Он прохаживался, воображая, что на нем соломенная шляпа от солнца, а в руке – тросточка.
Гуляя, он мог прикидываться кем захочет. То пойдет вразвалочку, запустив руки в карманы, с папиросой, прилипшей к кончику языка. То нахмурит брови и шагает быстро, сосредоточенно, как будто его послали по важному, может быть, секретному, поручению. То, едва касаясь земли, будет слегка вилять бедрами и поводить плечами – так, чтобы его провожал долгий взгляд прохожих обоего пола.
Но как (думал он, сидя за партой) перенести все это на бумагу? Он провел лето, гуляя по улицам города; смотрел на дома, которые все видели; подражал людям, до которых никому дела не было. Надо выявить главную мысль. Главное – что он ходил. Не стоял на месте. Повертев в пальцах ручку, Тихон вывел заголовок «Похвала ходьбе». Мы все, писал Тихон, наделены способностью ходить. Для этого у нас ноги. Все наделены, кроме, конечно, калек. Когда мы ходим, мы перемещаемся в пространстве с помощью самих себя, а не мотора. Мы можем приблизить себя к вещам, сократив пространство в любом направлении. Поэтому ходьба делает нас уверенными в нашей власти над собой, если понимать самих себя как место, которое мы занимаем. Над временем же у нас власти нет. Когда мы ходим, наши мысли ни к чему не привязаны. Мы видим, то есть картинка перед глазами сменяется, как будто мы самим себе показываем кино.
Тихон исписал еще две или три страницы похожими рассуждениями. Когда он сдал сочинение учительнице и вышел из класса, то попытался, по дороге домой, восстановить в голове ход своих мыслей, но не смог. Однако у него осталось чувство, что сочинение написано очень хорошо. Поэтому Тихон был сильно разочарован, когда получил тетрадь обратно с отметкой два-пять. Два за содержание, а пять – за правописание. Тихон действительно почти никогда не делал ошибок; учительница даже сказала один раз, что у него «врожденная грамотность». Но он сам знал, что это не так, потому что во сне к нему приходили слова другого языка, от которых по утрам оставалось лишь эхо. И врожденными, скорее всего, были эти странные звуки, думал Тихон. Он не знал, что у него есть еще одно имя: Теодор.
тихон наедине с собой
Аполлинария уходила на дежурство, поцеловав Тихона в лоб на прощанье. Ему это было неприятно – ведь он уже подросток. Какое-то время он вел дневник, но потом бросил. Он был настолько скрытен, что ему не хотелось поверять мысли даже бумаге. На ночь он оставался один. Разглядывая штукатурку на потолке, Тихон размышлял о белом в темноте. Мрак не может полностью поглотить белую вещь, в густом сумраке белое все равно будет дразнить взгляд. Он подумал о любви. Наверное, учительница с крашеными волосами была его первой любовью. А та, что с косами, в музее – второй. И ничего не вышло. Он бросил думать о любви и попытался воссоздать в памяти самое раннее воспоминание, но в голову ничего не приходило, кроме событий прошлого года или позапрошлого. Консьержка ничего не отвечает на его вопросы, только машет рукой. Нос его похож на горбатый клюв. Кожа темная, почти дубленая. Он сам похож на пирата.
Но этот пират, с насмешкой подумал Тихон, потерял сознание на виду у всех. Может быть, не очень на виду, потому что там было жуть как темно. Но вот от этой-то тьмы он и грохнулся в обморок. Испугался как малое дитя. Он посмотрел вверх. Нет, потолок не опускался на него. Почему он тогда так запаниковал? Неужели в самой глубине, в самом нутре у него – страх? Если он слеплен из страха, но никогда не отважится ни на что мало-мальски интересное. Ни шахтером не пойдет работать, ни матросом, ни из дому не убежит. Даже на ночную прогулку не решится, кишка тонка.
Он лежал и представлял себе, как пойдет по опустевшей ночной улице. Чем больше он об этом думал, тем меньше верил, что способен-таки выйти один из дому в это время. Резким движением он скинул с себя пижаму и натянул рубашку и брюки. Становилось весело уже оттого, что он сидел на постели в дневной одежде. «Осмелюсь, не осмелюсь?» – спрашивал он себя. Оттолкнулся рукой от стены, встал, распахнул окно и, подтянувшись на руках, сел на подоконник.
Звезды как будто подмигнули ему. Удивляясь собственной смелости, он перекинул ноги и вышел на траву (окно было совсем не высоко над землей). Все, наверное, оказывается в конце концов необычайно легким, сказал он себе, и потому бояться ничего не надо. Но, выйдя на улицу, он увидел слабое мерцание ночного города и испугался.
Осторожно, как кошка, и оглядываясь, он ступал по тротуару. Когда проезжала машина, он прижимался к домам. На асфальте кто-то спал, завернувшись в старое одеяло. Тихон перешагнул через спящего. Он шел к центру. Центр казался вывернутым наизнанку, опустошенным, и может быть, думал Тихон, во сне я так же пуст, как этот город.
Из освещенного окна доносилась музыка, и на стене играли тени. Он постоял здесь, прислушиваясь к обрывкам разговора. «Когда-нибудь и я буду так веселиться с друзьями», – подумал он, но заставил себя идти дальше.
Сердце екнуло: а вдруг Аполлинария зачем-нибудь вернется? Чуть было не повернул обратно. Нет, ведь она никогда раньше не возвращалась среди ночи. И он снова зашагал тихо, как зверь. Вдруг что-то юркнуло в переулок, и вдалеке раздался свист. Тихон вздрогнул. Ночь, действительно, была полна жутью, но он решил не отступать.
Центр кончился, и начался портовый район. Здесь дома меньше, а улицы – сужались. Аполлинария не разрешала заходить сюда. Аллея уводила в черное никуда. Он помедлил. Ему вдруг расхотелось испытывать себя на храбрость в узких портовых улочках.
На самом краю аллеи робко мигал фонарь. В окнах фургона без колес блестел неоновый свет, и Тихон догадался, что это закусочная, одна из тех, что оставались открытыми всю ночь. Он нащупал мелочь в кармане и открыл дверь. Он боялся, что ему не разрешат войти оттого, что он слишком юн. Но официант равнодушно указал на пластмассовый стол. Тихон выглядел старше своих лет: на верхней губе его уже легла тень. Он действительно мог бы сойти за семнадцатилетнего.
Присев на кончик кожаного сиденья, он спросил кофе (в эту ночь он был настолько отчаянным, что мог бы попросить и водки; но он никогда не пробовал алкоголя и боялся, что голова закружится). Официант – сам довольно молодой парень – принес ему полную до краев чашку, из которой жидкость переливалась на блюдце. Ни слова не говоря, он поставил ее перед Тихоном и ушел в дальний угол, где принялся тереть пол шваброй.
По телу пробежала дрожь, оттого что он сидит здесь совсем один, что в глаза ему светит резкая белая лампа, а за окном – ночь. Кофе оказался горек, но горяч, и Тихон знал, что непременно допьет его. Он представил себе, как будто ехал всю ночь по широкой и пустынной дороге. Но куда, зачем? Ничего не приходило в голову.
Часы на стене показывали половину четвертого. Тихон высыпал монеты из кармана и положил их рядом с блюдцем, потом неуклюже – от усталости – вылез из-за стола. Мрак все еще был густым, хотя ночь уже сдавала права утру; как сомнамбула, подросток зашагал обратно домой. Он ничего вокруг себя не замечал, думая только о том, как бы побыстрее добраться до постели и уронить голову на подушку. От страха не осталось и следа.
Из последних сил он залез обратно в окно и упал на кровать. Когда Аполлинария стала будить его, чтобы он шел в школу, ему показалось, что он проспал всего минуту – так глубок был сон. Он увидел отрытое окно и вспомнил, где был ночью. Гордый, вялый, он стал одеваться, а консьержка уже не смотрела на него: она засыпала.
По дороге в школу он улыбался. На первом же уроке уронил голову на скрещенные руки и тут же заснул. Во сне он бродил по городу и разговаривал с цыганами. Один из них пытался обнять его, а он сопротивлялся и проснулся – учительница трясла его за плечо. Пристально глядя на доску, он как будто из одного сна перебрался в другой. Потом склонился над партой и стал рисовать фонарь.
постоялец
На вахте Аполлинария обычно вязала. Хотя она могла бы установить маленький телевизор в холле, она решила этого не делать, потому что по ночам показывали всякие ужасы или фильмы совсем непонятные. Сидя одна, она предпочитала вязать, а что она вязала, ей самой было неизвестно. В конце концов, думала она, равномерно стуча спицами, шерстяная нить сама подаст намек, хочет ли она стать свитером или шарфом. С мужем умерла треть души у консьержки; с дочерью – еще треть. Итак, душа становилась все меньше. Кто еще вырвет из нее кусок? Может быть, Тихон?
Она прислушалась: кто-то спускался по лестнице. Ковер поглощал звук шагов почти полностью, однако ночь была тихой, а слух консьержки – все еще острым. Она затаила дыхание. Через несколько минут в холле появился человек в костюме и тапочках. В руках он нес толстые книги, тетрадь, ручку и карандаш. Он посмотрел на нее, откашлялся и сказал: «Добрый вечер. Разрешите, я здесь присяду, а то в номере свет уж очень слаб». Он указал на торшер возле журнального столика.
Она кивнула. Человек наклонил голову в знак благодарности и тут же принялся раскладывать книги. Она его видела в первый раз. Он, должно быть, приехал накануне днем.
– А из какой вы комнаты?
– Из тридцать четвертой.
Она взяла вязание и бросила на мужчину взгляд искоса. Он был темноволос, но густая борода, что спускалась ему до середины груди, была совсем седой. Надев на нос очки, с карандашом в руке, он погрузился в чтение одной из толстых книг. Иногда он хмыкал и покачивал головой, то ли одобрительно, то ли, наоборот, в сомнении. Вздыхая, делал пометки в тетради. Подняв голову, он посмотрел на консьержку, и взгляды их встретились. Она не знала, кивнуть или отвернуться. Помедлив, кивнула. В ответ он наклонил большую голову, поднял тяжелую книгу, чтобы показать обложку и проговорил:
– Откровение перевожу. Правды много, а переводчики, мерзавцы, все перевирают. Приходится самому разбираться. Взял словарь, взял грамматику – трудно, видит Бог, а дело нужное!
«Откровение» – это что-то такое из Библии, подумала консьержка. Но вряд ли это ученый. Скорее просто чудак, из тех, которым все кажется, что их обманывают, и потому самим надо разобраться. А может, и правда люди чего-то недопоняли. Но про что было это откровение, она не могла вспомнить.
– Это про конец света?
– Оно самое, – с какой-то радостью ответил мужчина. – Про конец света. Имя мое, кстати, Сергей Петрович.
– Очень приятно. Полина, – ответила консьержка.
Он пошуршал бумагой и сказал все тем же глубоким, монотонным голосом:
– Откровение – это по-гречески апокалипсис. Он открывает правду, а раньше его скрывали. Была ведьма Калипсо, она была скрывательница, жила на острове. А потом туда приехал святой Иоанн. Ведьма хотела его превратить в скотину. Однако поглядела ему в глаза и тут же испарилась! Тогда он принялся все для нас открывать, поэтому апо-калипсис. Вот написано: первенец из мертвых, из мертвых – первенец... И всякий глаз его увидит.
Она представила себе зрачок в обрамлении ресниц, потом глаз рыбы, зверя. Они красок не видят, вообще видят все подругому, небось вниз головой. Можно ли так увидеть сверхъестественное? Наверное, только так и его и замечают.
– Семь звезд, ангелы семи церквей. Вы в церковь ходите, уважаемая? Когда там стоишь, бывает, что-то легкое прикоснется к щеке. Это ангел пролетел. Он там обычно под крышей гнездится, а во время службы вылетает... Иногда разрастается от стены до стены, – продолжил Сергей Петрович. – Он ведь прозрачный. То есть заполняет собой всё внутри, когда захочет. Вот этому ангелу надо письмо написать; Иоанн записывает. Держу против тебя, что ты забыл свою первую любовь. Смотри, приду и заберу твой светильник!
Если ангел не раскается, думает консьержка, Бог вынесет его лампу из церкви. В темноте ангел – уже не ангел.
– А ночью, когда все свечи гаснут? – спросила она у мужчины.
– Тогда все равно горит свет, только невидимый. Какая у ангела первая любовь? Первая любовь к Богу, а у нас к людям. Когда сюда приехали с мужем, целый день гуляли по пляжу. Потом садились и перебирали камни, стараясь отыскать прозрачный халцедон. После его смерти она осталась жить здесь, но никогда не выходила на эту дорогу, не клала цветов на обочину, как другие. Когда я перестала вспоминать о нем, муж умер второй смертью; но если бы я продолжала о нем думать, то первая смерть настигла бы меня саму.
«Я тебе дам псефон – камешек белый, – на нем напишу новое имя, которое никто не будет знать. Они разобьются, как глиняные сосуды, а ему дам утреннюю звезду. Знаю твои дела, и как тебя звали, пока ты жил. Подкрадусь к тебе, как вор, и не узнаешь, в котором часу».
Аполлинария замерла. С ней часто случались приступы как будто виденного раньше – так, наверное, давала о себе знать старость. Сейчас ей казалось, что она уже раз сидела ночью, слушая Петровича с белой бородой, и он сказал тогда: подкрадусь, как вор, – а сейчас она только вспоминала. За окном принялся посвистывать ветер, но свет лампы у нее на конторке, свет торшера над мужчиной был неподвижен. Пламя: оно живое или неживое? Мрак, что расходится от светильника и сгущается по углам, занимает всю лестницу, весь чердак, комнаты, – он живой или мертвый? Густой – горячий – холодный – дверь – ухо – мазь для глаза. Она сделала над собой усилие, чтобы не заснуть. А Петрович все бормотал, вздыхал, шелестел страницами.
еще одна вылазка
Эту ночь Тихон проспал мертвым сном, а наутро бодро отправился в школу. Всего сутки назад он бродил по ночным улицам. При свете дня ему не верилось, что способен был выбраться ночью, и он переставал чувствовать себя храбрецом. Надо опять пойти, темнота ждет меня, сказал он себе, когда Аполлинария ушла. Поднялся резким движением, надел брюки и вылез в окно.
Ночная улица показалась ему страшнее, чем в первый раз. С усилием он заставил себя пойти вперед, но от любого звука шарахался к стене и сливался с надежной тенью. Если он видел, что навстречу идет пешеход, прятался опять и тревожно перебирал в уме причины, почему кто-то вдруг пойдет по ночному городу. Когда никого больше не было рядом, он выходил из укрытия и шел вперед.
Крадучись, он достиг центра, хотя долго не решался перебежать проспект, потому что на этом широком пространстве он оказался бы виден со всех сторон. Сжав зубы, он преодолел эту плоскость и по инерции шел быстро, не оглядываясь. Фонари попадались все реже. Портовые аллеи зияли чернотой.
Тихон помедлил. Решится он на этот раз или нет? Страх опять прикоснулся к нему, заставляя почувствовать ночной холод. Он оглянулся в поисках кафе: в трех метрах от него оно поблескивало жестью. Он вошел в помещение, что казалось пустым; широкая лампа все так же бросала с потолка бледный, белесый свет.
Он сел и попросил у невозмутимого официанта пепси-колы. За крайним столиком сидели два толстых человека, мужчина и дама. Она упрямо и пьяно повторяла: «Очень шикарно ты живешь! Очень-то шикарно...» Мужчина виновато склонял голову, блестя лысиной.
Через два стола в одиночестве сидела женщина. Тихон заметил, что она смотрит на него из-под полуприкрытых век. Как только их взгляды пересеклись, она поманила его белым, как снег, пальцем. На вид ей было лет двадцать шесть – двадцать семь. Тихон отвел глаза и беспокойно стал ждать официанта, нащупывая мелочь в кармане. Тот наконец появился и поставил перед Тихоном холодный стакан. Вытянув губы, он стал пить сладкую жидкость. Не удержался и поднял взгляд: с хитрой улыбкой женщина продолжала манить его пальцем.
Тихон взял в руку стакан и пересел к ней.
– Можно познакомиться? Я Тихон, – сказал он и протянул ей руку.
Она приняла его руку в мягкую ладонь и расслабленно пожала. Потом отпила глоток пива и облизнула губы густокрасным языком. Он заметил татуировку между большим и указательным пальцем: стрела, перевитая розой.
– Тихон? – она медленно подняла тонко выщипанную бровь. – Какое странное имя. А меня зовут Ольга.
У нее был хриплый голос, и веки ее были тяжелые, сонные. Она как будто прислушивалась к дальней песне. Очнувшись, она спросила:
– Ты здесь живешь?
– У доков, – соврал он.
– Работаешь? Учишься?
– Работаю помощником матроса, типа юнги, – продолжал выдумывать Тихон. Ему не хотелось признаваться, что он еще ходит в школу.
Она покачала головой в такт все той же неслышной песне.
– Понюхай мои духи. Они из тропических фруктов, – она протянула ему руку ладонью вверх. Он наклонился над ее запястьем и увидел синие жилки под тонкой кожей.
– Так пахнет лес в Бразилии, – сказал он. Она убрала руку. – Только в сто раз сильнее, – прибавил зачем-то Тихон.
Он попытался отвести от нее глаза и, прикидываясь равнодушным, стал осматривать кафе. Те, кто ссорились, встали и вышли, оставив дверь широко распахнутой. Официант лениво подошел к выходу и, зевнув, захлопнул дверь.
– Ты живешь один?
– Да.
– А женщины к тебе ходят? Тихон не находил, что сказать.
– На Карибских островах женщины совсем особенные. – начал он.
– Так я тебе, значит, не нравлюсь? – она остановила официанта и спросила еще пива.
– Вы мне очень нравитесь! Прямо как белоснежная королева.
Ольга засмеялась. Пока она пила пиво и слизывала пену с красных губ, он рассказывал ей про страны, в которых никогда не бывал и о которых не знал почти ничего; но, глядя на женщину, он легко придумывал событие за событием, придумывал странных зверей и птиц, так что сам удивлялся своей находчивости. Она залпом допила стакан и сказала с одобрением:
– Пойдем, морячок. Проводишь меня до дому.
Она бросила на клеенку несколько купюр. Поспешно вылезая из-за стола, Тихон ударился коленом, в очередной раз проклиная свою неуклюжесть.
Ольга шагала перед ним, покачивая бедрами. Он вышел за ней в предрассветную ночь. Женщина остановилась, и он замер рядом с ней, пытаясь уловить дыхание моря. Неловко положил Ольге руку на плечо, и она не высвободилась. Приноравливая друг к другу шаги, они пошли по узкой улице. По углам в темноте раздавался шорох, должно быть, рыскали крысы.
Они свернули в совсем узенькую аллею, где Ольга остановилась у подъезда. Повернувшись к Тихону, она проговорила:
– Ну что, морячок, до скорой встречи.
Охрабрев, он цепко обнял ее и прижался губами к ее губам. От неумелости поцелуй получился как удар клюва. Но мягкий рот женщины раскрывался безвольно, затягивал. Она оторвалась и сказала, нашарив ключи в сумочке:
– Пока, морячок.
Дверь закрылась. Тихон услышал скрип ступеней и пожалел, что не последовал за ней. Он оглянулся: его окружали деревянные дома, где не горело ни одной лампочки. Тихону показалось, что за любым из этих окон может сидеть человек и подглядывать. Почти на ощупь, повинуясь чутью, подросток вышел по лабиринту мрачных улиц обратно к кафе.
Оттуда дорога была уже лучше освещена. Прижимая язык к небу, он повторял: Ольга, Ольга. Оттого, что все мысли и чувства его сошлись в одной точке, страх пропал. Он шел с высоко поднятой головой, шел свободно и быстро, не оглядываясь по сторонам, прежде чем перейти улицу, ибо машин не было. Он представлял себе, что было бы, если бы Ольга предложила ему зайти. В любом случае он ее еще увидит. Он непременно вернется в то же кафе, а она будет сидеть за тем же столиком.
Вдруг донесся крик. Кричали где-то вдалеке, за несколько кварталов. Голос тут же смолк, но Тихон потерял нить: Ольга – комната – вдвоем. А вдруг что-нибудь ужасное произойдет с ним прямо сейчас – собьет машина – нападут грабители – те самые, что заставили кого-то кричать? Неожиданное счастье и неожиданная смерть. Тишина и крик. Радость и вдруг – ничто, навсегда темнота. Ему почти захотелось, чтобы с ним случилось что-нибудь такое.
В задумчивости он чуть не прошел мимо гостиницы, но вовремя остановился. Он перебрался через забор на заднем дворе, влез в окно, быстро стащил с себя одежду и еще долго не мог уснуть. Комната медленно вращалась перед глазами. Мрак за окном стал сереть. Тихон подумал, что поспать до школы ему так и не удастся, – и тут же заснул.
Во сне он шел по улице с фонарями и встретил женщину. У нее на голове была большая шляпа. Он взял женщину за руку, но та сделал движение (легкое, почти не заметное), от которого он закружился: ноги оторвались от земли. Тихон летел сантиметрах в пяти от асфальта. Как только начал снижаться, оттолкнулся носком ботинка и полетел дальше, в глухие аллеи города.
пал великий вавилон
– «Пал, пал великий Вавилон и стал обиталищем демонов, и крепостью всякого нечистого духа, и домом для гадких и грязных птиц», – Сергей Петрович смешался и стал перебирать листки, едва слышно бормоча под нос. Консьержка представила себе ржавые краны, что застыли в движении, пустые корабли, в которых гнездятся чайки. Пожала плечами. Когда произойдет все это разрушение, самой ее больше не будет.
Работая в ночную смену, она, конечно, встречала намного меньше постояльцев, чем дневные дежурные. Она говорила только с усталыми, сонными – с теми, кто торопился выхватить у нее ключ и рухнуть в постель. Полуночников-шатунов почти не было; и потому она обрадовалась, когда Сергей Петрович опять принес книги в холл. Он всегда спускался по лестнице – наверное, не любил лифт. Лифт был старый, тяжелый, шумный, в железной клетке. А лестницу устилал толстый палас, который накрепко удерживали скобы. Палас обычно поглощал звук шагов; только чуткий, привыкший к ночным шорохам слух консьержки мог уловить приближение гостя.
Ей нравилось думать, что он спускается сюда из-за нее. Она достала из ящика зеркальце и быстро посмотрелась. У нее все еще молодое лицо, волосы поседели, но лежат красиво. Надо только по губам помадой провести. Странно было думать о помаде, когда кто-то шел, чтобы читать ей про конец света. Аполлинария не знала, верит ли в загробную жизнь, но подозревала, что и в аду, наверное, души ищут, с кем бы сблизиться.
– «Товары из золота, и серебра, и драгоценных камней, и жемчуг, и тонкое полотно, пурпур и шелк, дерево лимон, слоновая кость, драгоценные вещи из меди, железа и мрамора; корица, и фимиам, и мирра, вино и масло, тонкая мука, белые булки, овцы и кони, колесницы, рабы, и души людей. Плоды желания ушли от тебя», – Петрович лизнул подушечку пальца, перевернул страницу.
Поводив пальцем по строке, он снова заговорил. Но Аполлинарию клонило в сон – и дремота говорила ей, что она стара, что белобородый мужчина спускается сюда не из-за нее. Она ловила отдельные слова – что-то про корабли, про ангела, который бросал камень в воду и говорил:
– Я кидаю город, здесь будет тихо...
Они прощались и расходились по комнатам, а наутро она не знала, действительно ли приходил ночью странный человек и читал Откровение. Сны ее всегда были простым повторением яви, и потому он приходил к ней дважды, каждый раз в костюме и тапочках. Но во сне он, стоя на нижней ступеньке лестницы, вынимал из кармана мелкозубчатую расческу и приводил в порядок бороду. В глубине души, ожидавшей Страшного суда, таилось кокетство.
В свое время тщеславие продлило ему жизнь. Когда было объявлено о распаде Советского Союза, бывший майор милиции, пенсионер Сергей Петрович Колченков взял именное оружие и выстрелил в себя. Однако ему захотелось хорошо выглядеть в гробу, поэтому, вместо того чтобы взять дуло в рот, он прицелился в сердце.
Пуля прошла навылет, не задев жизненно важных органов. Когда Петрович пришел в себя в больнице, ему дали много успокоительного. Он успел заметить, что наволочки и простыни там были чистые, хотя и ветхие; он откинулся на подушки и снова впал в забытье.
Перед ним маячили синие тени, и слышался равномерный звук – как топот копыт. Постепенно Петрович пришел к убеждению, что это и были копыта, а сам он сидел в седле. Тени расширились и стали равниной; с краю поднялись скалистые горы. Невидимая лошадь несла Петровича все дальше и дальше, стуча подковами. Небесное полотно разворачивалось, день клонился к вечеру, но никогда не кончался. Петрович был совершенно один. Он не открывал рта, как будто молчание было необходимым в этом краю. Потом решил посмотреть, что будет, если он нарушит тишину. Петрович затянул песню, которую много лет назад любил. Но вместо слов у него получался бессмысленный набор звуков. Копыта продолжали отбивать дробь. Набрав в легкие воздух, он взял очень высокую ноту – и, сам себя разбудив, снова очнулся в больнице.
Он поглядел в окно, откуда на него смотрело солнце; потом на медсестру, которая вошла в комнату. Он был слишком слаб, чтобы заговорить с ней. Сергей Петрович просто следил за движениями фигуры в белом халате. Она улыбнулась, поставила на тумбочку стакан с водой и таблетки, вышла.
До двух часов дня Сергей Петрович продолжал думать о равнинах и несуществующей лошади. После обеда опять пришла медсестра и, присев на стул возле его койки, спросила, как он себя чувствует. Она крестилась недавно и решила, что надо всех любить, поэтому была приветлива. Но майор милиции ей особенно нравился.
Он сказал:
– Мне снилось, что я скакал на лошади по степи. Это странно, потому что я никогда не сидел в седле. Как вы думаете, сестра: может, это воспоминание об одной из прошлых жизней?
Тут он подумал, что стук копыт мог быть эхом сердцебиения, но говорить не стал.
Медсестра наклонила голову в знак того, что понимает:
– Я принесу вам книгу, в которой все объясняется. Вы тогда поймете, какая ценность есть наша жизнь!
Она была очень рада поделиться тем, что недавно открыла сама. Особенно хотелось делиться с положительным, хотя и суицидальным, майором. Она была и сердобольна, и заинтересованна; пока несла Евангелие в больницу, пока ехала в автобусе, представляла себе, как Сергей Петрович будет спрашивать, а она – разъяснять прочитанное. Облака сквозь пыльные стекла казались ей отбеленными в этот день, и она пыталась понять, что же это предсказывает – удачу или же наоборот.
Сергей Петрович лежал с закрытыми глазами. Она легонько тронула его за плечо, и он открыл веки. Перед ним стояла женщина, у которой было ничем не примечательное лицо. Но на ней был белый халат, так что Петрович догадался, что она медсестра, и опять вспомнил, что он – в больнице. Она протянула ему книгу. Перед мысленным взором возникла потусторонняя лошадь позапрошлой ночи; он припомнил их разговор, взял книгу, поблагодарил.
Издание было странное: тремя параллельными столбиками шел украинский, русский и греческий текст. Глаза Петровича невольно перебегали с украинских слов на русские, с русских – на украинские. К концу дня он установил, что между переводами имеются отличия. Он решил, что, когда выйдет из больницы, то прежде всего разберется с греческим текстом и поймет, что к чему – а уж только потом покончит с собой окончательно.
Когда он выписался, сразу пошел по адресам, известным только ему, чтобы достать себе новый пистолет (за тридцать шесть лет работы в милиции у него были связи повсюду). Потом задумался, где бы найти греческий словарь. «Ну конечно же, у соседа, у Василия Тимофеевича!» Тот в школе преподавал математику, но по ночам смотрел на небо в собственноручно построенный телескоп, изучал древнюю историю и языки, в общем, был своего рода феномен.
Раньше они относились друг к другу со взаимной опаской, но после выстрела от нее не осталось и следа, потому что именно Василий Тимофеевич вызвал скорую помощь, когда услышал подозрительный хлопок за стеной. Постучавшись в дверь, Петрович поблагодарил (а сосед сказал: что вы, что вы, не за что.) и объяснил, что ему нужен греческий словарь. Сосед нисколько не удивился, показал на полку и предложил:
– Выбирайте! У меня пять словарей Вейсмана, все разных цветов.
Квадратные тома были действительно в разных обложках: в коричневой, белой, зеленой, черной, бежевой. Сосед, видимо, интересовался цветами, потому что, глядя на Сергея Петровича, он вдруг вскрикнул:
– Смотрите-ка! А ведь у вас растет белая борода! Сергей Петрович пожал плечами и ответил:
– Что ж, я тогда, с вашего позволения, белую книгу возьму. Под цвет бороды.
В придачу Василий Тимофеевич дал ему тонкую греческую грамматику. Закрыв за Петровичем дверь, он стал размышлять, какое же генетическое объяснение тому, что борода у соседа седеет быстрее головы.
Разбирая с помощью словаря Новый Завет, Сергей Петрович Колченков потерял всю свою майорскую стать. Спина сгорбилась, борода отросла, зрение ослабело. Пистолет он всегда держал поблизости. Часто в дверь звонили друзья, отвлекая его. Они хотели удостовериться, что с ним все в порядке. Из вежливости он предлагал им присесть. Они жаловались на цены и на политику. Петрович рассказывал им о своем занятии. Они старательно слушали, понимая, что он сошел с ума.
Из-за того что ему мешали посетители, перевод занял намного больше года. Когда же дело стало близиться к концу, бывший майор объявил друзьям, что едет к морю. Те поддержали его идею, надо, мол, отдохнуть и развеяться – подозревали даже, что у него появился амурный интерес.
Солидная, с колоннами, тридцатых годов гостиница показалась ему подходящим местом для смерти. В номере он закрывал окно портьерой, но солнце пробивалось сквозь нее. Ночью, думал Петрович, никто не услышит выстрела, потому что все будут спать. А если услышат, решат, что им почудилось. Или просто поленятся вставать.
Но каждый раз с наступлением темноты одиночество становилось невыносимым. Зная, что внизу, в холле, кто-то дежурит всю ночь, он решился собрать книги и спуститься вниз по лестнице. Эту ночь, решил он, я проведу рядом с тем, кого долг, а не отчаяние заставляет обходиться без сна.
Перед консьержкой ему стало стыдно, что спустился он в тапочках, а не в ботинках, которые ни разу (даже в день первого выстрела) не забывал натереть ваксой. Сергей Петрович никогда не был женат, и эти приливы робкого кокетства всегда накатывали на него не вовремя. Он знал, что их лучше бы отогнать ввиду предстоящей смерти и особенно ввиду конца света, который, как следовало из прочитанного, вот-вот должен был наступить. Но, сев в кресло и разложив перед собой книги, он не мог удержаться от того, чтобы не перекинуться с консьержкой несколькими словами.
«А что, если мне застрелиться у нее на глазах?» – думал он, ощущая пистолет за пазухой. Потом подумал, что, может быть, следовало бы и ее застрелить. Это был бы с его стороны весьма галантный поступок, ибо черные ангелы и бледные кони уже приближались.
еще один поход
Тихону не терпелось продолжить ночные прогулки, но он заметил, что учителя стали посматривать на него с подозрением. В школе его весь день тянуло в сон. Он теперь не поднимал руки и часто даже не слышал вопроса. Бессонные ночи, ночные походы истощили его. Он решил затаиться, дать себе передышку, так что ложился теперь рано и спал без просыпу до восьми часов. Ольга снилась ему белой кошкой, идущей по бордюру тротуара. Он просыпался веселый. Пока ел завтрак, пока шел в школу, продолжал думать о ней. Когда учил уроки и отвечал у доски, он все еще думал о ней. Эта мысль ему не мешала. Наоборот, все получалось даже лучше, потому что все, чтобы он ни делал – учил урок, решал уравнение, клал сахар в чай – было подарком для нее.
Но чем дольше он откладывал следующий ночной поход, тем больше начинал бояться предстоящей вылазки. Он даже стал почитывать хронику преступлений в газетах, пугался и приходил в восторг одновременно. Я доказал себе, что отважен, думал он. Может, бросить теперь все эти затеи? Просто вспоминать, как шел однажды ночью по городу и встретил женщину с белыми пальцами.
Но Ольга манила, и он говорил себе: пойду, пойду еще раз – но только сегодня дождь и слишком холодно, вот завтра, если распогодится, пойду обязательно...
Сердце билось, накачивая его энергией, пока наконец он не сбросил с себя одеяло. Вылез в окно и перемахнул через забор.
Он пошел по улице быстрой дневной походкой и не прятался в тень, когда проезжала машина, а продолжал размахивать руками в такт шагам. Он шел, как автомат, не поддаваясь ни страху, ни сомнениям – впереди ждала Ольга.