Темная вода (сборник) Щёлоков Дмитрий
В тени деревьев, возле канистр с водой лежат четверо. Они сносят деревню, точнее то, что от неё осталось, потом придут другие и посеют овес.
– Раскружились, – уставился на парящих в небе птиц один из них.
– Не, я уж работать не смогу…
– Да и не надо, Лавров вон никак не успокоится, бьет, понимаешь, все наши трудовые достижения.
От трактора, ссутулившись, шел Виктор Лавров, отмахиваясь майкой от слепней.
– Отдохни, Витя, отдохни, что ты, прям как пришибленный, с утра успокоиться не можешь, – лениво так промямлил иссушенный парень с соломинкой во рту.
Лавров молча сел возле канистр и посмотрел на поле, словно художник на свою работу. Капли пота заливали его лицо, скапливались на бровях и падали в низ.
– Слушай, куропаткин нос, ты, что такой чудной сегодня, не проспался, что ли? – приподнялся с земли смуглый старик.
Лавров вытер рукой лоб и окинул всех взглядом.
– Могилу я сегодня нашел.
– И что?
– Помните, учительница школьная пропала, так это вот она.
– Дык, утопла ж она. Да и пропала-то не здесь, а добрых километрах в тридцати, ближе к посадке, там, что ж я не знаю.
– Тридцати, двадцати. Слушай лучше! Занесло меня сюда еще до сноса, по лесу шлялся, грибы собирал, а тут выходит мне навстречу мужик – Николаем звать. Просит помочь ему, а в чем, так и не говорит. А мне что? Просит, дай, думаю, помогу. Может, и разживусь чем. К дому его пришли уже затемно, – еще раз посмотрев в поле, продолжил он.
***
Лавров помнил эту ночь отчетливо и, казалось, что вряд ли когда забудет.
Ни в одном доме свет тогда не горел, не лаяли собаки. Но внимания он на это не обращал, а лишь покорно плелся за черным силуэтом.
Вошли в избу. Прохладной сыростью дохнула она, скрипнув битым стеклом под ногами. Лавров прислушался, на чердаке шуршали какие-то птицы, воркуя спросонок.
– Стой тут! – скомандовал Николай и ушел вглубь темноты.
Виктор зажег спичку, осмотрелся. В шаге от него дрожащее пламя выхватило седую голову, желтое лицо с пятаками на глазах. Он попятился назад и уткнулся в мягкое.
– Испугался, что ль? Пустое. Умерла она, – и, взяв Виктора за плечо, повел.
Они долго сидели в тишине, гость все время поглядывал на маленькое сухое тело старушки.
– А чем помочь-то? – спросил он так, на всякий случай, заранее зная ответ. – Мать? – и кивнул на старуху.
Николай прибавил огонь в керосинке и огляделся. Долго не отводил взгляда от темного угла, щурился, словно пытаясь кого-то рассмотреть, а потом резко дернулся и шепотом произнес, – я ее почти не знаю.
Лавров тоже посмотрел в сторону темного угла. Там в самом низу скреблась мышь.
– Ты слушай, – одернул его Николай.
Лавров вздрогнул.
– Полюбилась мне одна учительница. Математике детей учила. Вся маленькая такая, худенькая, и не сравнить с нашими-то со всеми. В общем, и обнять-то не за что. Да я и не обращал на нее внимания-то никакого, а тут как-то иду домой, за полночь уже, а у нее окна светятся. Глянул туда, а та ко сну готовится. У зеркала сидит, волосы расчесывает. Я так и простоял незнамо сколько, пока не опомнился.
Потом уж и не знаю что. И в школу ходил, и домой. Под окном встану и кричу: «Любовь Иванна, выдь на минутку, дело есть!» А она из окошка покажется, глазки такие – ух! И недовольно так мне: «Горчаков» – то есть я, – «Опять мешаешь». Говорю: «Опять. Только не мешаю, я вот все хочу вас вечером увидеть». Она, конечно, форточку прикроет и глазками так кверху, понимаешь, мол, не пара я ей. Но от меня не так легко было избавиться, я вроде как заболел ею. Сидишь дома, делами занимаешься, а она все перед глазами, спать ложишься, и там она, как нечистая какая. Много я по девкам бегал и никогда такого, понимаешь?
А в августе вот увидел я ее с заезжим каким-то. Какая же меня злость взяла, Витя, попался бы кто на пути, то изломал.
Лавров вздрогнул и опустил глаза.
– Иду по пятам за ними, кулаки сжимаю до посинения, да зубами скриплю так, что по коже мурашки идут. Дошел до реки, в кустах укрылся, а они возьми, и целоваться начали. Я так за ветки и схватился, слышу, хруст пошел, а ведь только потом почуял, что шиповник был, руки в кровь все изодрал. Сижу вот так, кровью капаю. Проклятьями, словно камнями, в них кидаюсь, трясет меня со злости, страшно трясет, словно горячка, так и хотелось выбежать, да там головы им пооткрутить. А они уж винцо разливают, выпивают, закусывают и смеются все. Парня вскоре видать сморило на солнце – растянулся на одеяле, а Любовь возьми, да и скинь с себя одежду. Кожа белая на солнце светится, шейка тонюсенькая такая. Подошла она к берегу, так аккуратно, и в воду – нырк. Река наша в этом месте на поворот как раз шла, омут тут больно глубокий, зато берег удобный. Сюда многие купаться ходили. А солнце ярко светит, вода прозрачная. Тут вижу, она от берега все дальше и дальше отплывает, словно лягушонок, а под ней будто тень, какая черная появилась. Иль это в глазах у меня потемнело от злости. Только Любовь в ту же минуту под воду ушла, лишь руками по воде хлопнуть успела. Я тогда с места так и не сдвинулся, а дружок ее долго лежал, в небо пялился. Потом приподнялся, покричал, головой покрутил и давай по берегу в ракитнике, словно ошпаренный, искать, мол, она с ним в прятки играет. А как понял, в чем дело, совсем ему, видать, плохо стало. Да тут еще мотоцикл где-то затарахтел, тот возьми, и по кустам-то и побег. Подъехал мужик на мотоцикле, увидел одежду, покричал, к воде подошел да быстро так второпях обратно укатил. А я все сидел и сидел, на воду смотрел. Потом люди на тракторе приехали, бредни размотали, и давай реку цедить, а течение хоть и не быстрое, зато уж глубоко больно, да и речка-то не узкая. Так они тело и не нашли, пропало. А я, как стемнело, кулаки разжал, от ветвей их отодрал, прилипли они от крови, и домой огородами.
Лавров вскочил с места. Лицо его потемнело. Руки задрожали. Он хотел что-то сказать, но только шлепал губами.
– Да ты сядь, сядь, я же тебя сразу узнал, – не поднимая глаз, пробасил Николай, – вот как в лесу увидел, так и узнал. Дослушай меня, а там уж дело твое, тебе решать, что делать, твоей-то нет вины на этом, я всему виной.
– Да ты, я ведь, я не хотел убегать, я, – забормотал Лавров.
Николай строго взглянул через керосинку на дрожащего в желтом свете собеседника и продолжил:
– Прошло немного времени, начали мне ночью кошмары сниться, как глаза закрою, кошмар. Тут-то я и запил, да так сильно, что и не заметил, как полгода прошло. Спасибо, добрая душа одна на ноги опять поставила, хорошая, домовитая женщина, соседка. Ухаживал я как-то за ней по молодости, а потом бросил. А она упрямая, видать, вернулась и на ноги меня подняла. Только голова у меня прояснела, сны опять одолели. Видится постоянно, что я стою напротив окна учительницы и смотрю, как она волосы вычесывает, как замечает меня и выбегает на улицу – кричит, догоняй, мол, да звонко смеется…. И шлеп, шлеп по сырой земле, и быстро исчезает. А я ногами-то работаю, а они словно в глине, с трудом поднимаются. И голос ее в ушах: «Иди, иди ко мне, прыгай в воду. Загубил ты меня. Загубил!». Подо мной тут берег начинал осыпаться. На этом месте я всегда просыпался.
В общем, стал я снасти брать и к реке ходить рыбачить на то место. С самого раннего утра приходил, закидывал снасти, сидел и прощения просил. Молиться-то я не умел, а все больше своими словами.
Вечером меня вся деревня ждала, рыбу я наловчился ловить, даже сам удивлялся, как это у меня так получается. Она будто сама собой на крючки лезла. Снабжал всех, и сожительнице своей приносил на уху. Надеждой ее звать, она у меня так и осталась жить. По-хорошему, кроме нее, никого и не было. Я да Надежда, и пустой дом, поскольку все я по своей дурости пропил.
От избытка рыбы Надежда научилась даже рыбий жир производить, в детский сад детишкам носила. А я все ходил на берег. За эти годы сны мои поубавились. Только один раз вновь всё вспомнилось.
Чирки уже подросли. Сижу на доске, смотрю, как мамка впереди плывет и утятам покрякивает, семь штук их было. И тут снова тень, и вода вздыбилась, словно подводное течение какое! Всплеск, утка взлетела, утята в стороны! И снова тишина….
А я сижу, не шелохнусь. Тогда утёнок один пропал.
После того случая у меня желание появилось, достать эту странную рыбину. Еще чаще стал на реке бывать. Люба мне ночью опять видеться начала, насмехаясь из-под воды. Будто звала, что ж ты не тянешь, давай, уйдет рыба-то, я и начинал доставать.
Ну, пока я жил возле своего омута, от меня Надежда ушла. Правда, вначале я на это и внимания не обратил, а когда уж опомнился, поздно было.
Сколько еще такая моя жизнь продолжалась бы, не знаю, если бы не последний случай.
Вечер уж был, редкие звезды кое-где повысыпали, сумерки такие настали – клёв плохой. Да вот только донку от березки отвязал, да на руку намотал, как леска, словно струна, натянулась и загудела аж. В руку въелась, как в масло. Я и так и эдак: и на локоть хочу намотать – не получается, на другом конце еще сильнее затягивает. И никак не могу с места двинутся.
А кровь у меня ручейком по леске так и стекает: черная, словно смола какая, и в воду капает. Да ведь и отпустить хочется. Изловчился, спиной развернулся и к березке тяну. А леска звенит, стонет и в руку больнее впивается, да все рывками. Берег у меня под ногами осыпается прямо в воду, а тут еще и роса появилась на мое наказание. Чувствую, проигрываю. Насколько я продвинусь, на столь меня обратно и стягивает, а то и еще дальше. Тогда я и крикнул в воду: «На, Любка, выкуси, не затащишь ты меня! Виноват я, конечно, но уж извини!»
Зубы стиснул, весь напрягся, да до березы и дотянулся и намотал на ствол леску. Листва затрепетала сразу, зашелестела.
Долго я сидел тогда, руку рубахой обмотал. Сильно стемнело, вдруг чувствую, вроде, ослабла хватка, обмякла лесочка. Я резко схватил да еще пару оборотов сделал. Леска вновь гудеть, да только обратно уж никак. Так-то вот я бился, пока зарево на небе не появилось, а там, у березки, и уснул незаметно для себя. Люба тут снова предо мной стоит по грудь в воде и смотрит так странно, вроде никогда не видела – печально очень. А потом пошла прочь, вниз шла, по течению, пока совсем не пропала….
А меня мужики растолкали. Я подымаюсь, руки своей не чувствую, понять спросонок ничего не могу. Те вокруг меня что-то скачут, глаза таращат, ухают, по плечу хлопают.
А один прямо подошел и говорит: «Ну, Петрович, ну, молодца!»
Я, тогда как на берег глянул – глазам своим не поверил, на берегу сомовая голова лежит, огромная, словно комель осиновый, а остальное тело в воде еще, трое мужиков за жабры схватили, корячатся, пытаются тушку рыбью вытянуть. Сидел я тогда, смотрел на все это, и такая тоска меня почему-то взяла, что ушел я домой. А там огляделся, пыль кругом, пустота, даже кошки нет.
На рыбалку с тех пор перестал ходить, а все сидел, да в окно смотрел. Так и пробыл очень долгое время.
Вспомнился мне потом тот сон последний, когда Люба уходила вниз по реке, и опять никак из головы он не шёл. Взял я тогда ружье, дело по осени было, и пошел, так, на всякий случай, посмотреть.
***
– Ты нашел ее? – чуть слышно пролепетал Лавров.
Он посмотрел в окно, но кроме своего темного отражения и бившуюся в нем бабочку, ничего не увидел.
– Да нет, сколько времени уж прошло, я на это и не рассчитывал. Просто шел вперед и все. Далеко я забрел тогда по руслу, меня в эти места и не заносило раньше. Вот и набрел на деревню. На эту деревню. На этот дом, – Николай окинул рукой избу.
Прохожу я по улице, а со стороны дома мне кричит кто-то. Я обернулся – старуха.
Говорит: «Касатик, застрели мне собачку, я тебя уж как-нибудь отблагодарю. Убей ее, родимый, сделай милость, совсем измучила, помирает уж, старая стала, скулит».
И манит собачонку: «Давай, Верка, иди сюда». Я тогда еще сильно удивился, чего это старая так собаку прозвала. Да потом, вроде, плюнул и давай патрон покрупней искать, так, чтобы не мучить животное. А та забилась под крыльцо и скулит.
У меня по коже как иголками, а старушка встала вся бледная, да и ушла в дом. Я давай палкой собаку из-под крыльца выгонять, никак ее не достать было. Хотел бросить, да и уйти поскорее, только эта Верка шустро из-под крыльца выскакивает и… в лес.
Я прицелился, выстрелил, та взвизгнула, подскочила и дальше. Долго я за ней бегал, а когда догнал, вижу, на кочке сидит и ранку свою лижет да поскуливает. Прицелился я получше, чтоб сразу ее, а на курок нажать не могу. Вот тут в груди все аж сжимает, жалко.
Стоял, я так, а потом смотрю, крестик возле нее самодельный из веток, а на нем бусы точно такие же, как у Любы были, из таких маленьких шариков, наподобие жемчужин. Подошел я, снял украшение, в карман себе засунул, осмотрелся вокруг, ближе к берегу подошел, на речку взглянул, поклонился могилке, прощения попросил в последний раз за свои мысли, да и отправился к старухе. А она мне прямо с порога: «Ну что, убил уж?». Убил, говорю, мать, как сноп свалилась и не шелохнулась, отмучилась пеструшка.
А она как спросит: «А где ж она, родненький?» Я ей, в лесу, мол. А сам думаю, вдруг пойдёт, чего ж тогда делать? А бабка все просит, отведи, да отведи туда. Чего мне оставалось, вот и крикнул я на неё: «Попросила убить, убил, а места не помню!». А она повалилась на землю и как заревёт: «Не ругайся сынок, я уж старая, дед-то в подполье упал, убился, достать не могу, а она проклятущая воет, каждую ночь, страшно мне!».
Так вот и остался я у нее жить. В деревне этой ни одной живой души, кроме нас. Деда похоронили. Верка вернулась. Затянулась у нее ранка. А, когда бабке бусы-то показал, она и рассказала, что какую-то женщину дед на берегу нашел, да там могилку и соорудил.
Так я три года со старухой и прожил. У нее до меня ни крохи в доме не было, как мог, помогал. Дом подлатал, на охоту ходил, жили нормально, с голоду не помирали. Вот и думай, может, Люба меня сюда специально привела, а?
А там и старуха уж собираться начала. Меня все заставляла сходить помолиться за нее, только я же некрещеный был. Но потом пошел, она и свечей своих дала.
Монастырь еще издалека заметил. Восстанавливали его только. Народу не было почти. Показали мне, куда идти нужно. Захожу в часовенку, а на меня со всех икон святых смотрят. Не по себе стало, руки затряслись, даже свечу поставить не мог, будто боюсь чего.
Да как-то неаккуратно рукой повел, и перевернул подставку. Она с грохотом и покатилась – свечи в разные стороны! Не помнил, как убежал оттуда. Пришёл в себя только в лесу, посидел на траве, отдышался, а свечку из рук так и не выпустил. Осталась она у меня в комоде лежать.
Вскоре бабушка померла. Так-то вот, сижу опять один. Верка между ног колбасой увивается, носом тыкается, и скулит все. А тут и ты теперь подвернулся. Так что прости уж меня, если можешь. Надумал я теперь в монастырь податься.
– Так, где ж, куропаткин нос, теперь этот Коля? – приподнялся с земли старик.
– Вроде разбился. Я же тогда, как он начал говорить, что у Любы все так получилось, подумал, что уж совсем спятил, да по быстренькому и дал ходу из дома. Не сказать, что испугался, а как-то поднялся, да и ушел. Я даже старуху похоронить ему не помог. А потом, когда подумал на счет него, его уж не было в доме. Вот и сообразил, что в монастырь ушел. А мне сказали, мол, разбился он, со звонницы сорвался – стены белил.
– А парень тот, что убежал, когда Люба-то утонула, с ним что?
– Да ничего, о нем в той деревне и не знал никто.
– Вот, шельма, куропаткин нос, – причмокнул дед. – Напоил бабу и слинял.
Лавров ничего не ответил.
– И чего ж ты делать-то думаешь?
– А ничего, ребята, сровнять я хочу побыстрее все с землей, и забыть, дочка у меня маленькая растет. Не хочу я больше вспоминать об этой истории.
Разошлись тогда мужики, долго о чем-то разговаривали между собой, пожимали плечами и поглядывали незаметно на Лаврова. Но вскоре забыли они и об этой истории, и о деревне, на месте которой раскинулось поле, засеянное овсом. Только в лесном монастыре вспоминают тракториста, что приехал поздно вечером и рассказал историю о Любви Ивановне, школьной учительнице и о Николае Петровиче Горчакове, который после поставил маленькую переломленную свечку и больше никогда там не появлялся.
Темная вода
Сначала прошли лошади, тихо так прошли – не торопясь, перебирая дымчатыми ногами, а за ними люди, ровно – друг за дружкой, по пояс в воде плелись, опустив головы, постепенно исчезая. А вокруг полыхало: трава, деревья, даже спинки верхоплавок, выпрыгивающих из воды напоминали искры. И тишина, которую не нарушали даже лягушки. Только иногда потрескивала махорка в самокрутке старика, слившегося с засохшим ковылем. Его два глубоко сидящих глаза, будто бы вдавленные пальцами в кусок глины, брови, такие же белые и распушенные, как надломленный прошлогодний камыш, скрывались в тени козырька старой кепки.
Он еще раз затянулся, прищурив глаз, и достал из воды удочку. Червя на крючке не было. Старик покачал головой, с укором посмотрел вверх. Новый червяк оказался слишком изворотливый. Снова поплавок плюхнулся в воду, и медленно покивав, успокоился.
– Так жить можно, – раздался сзади хриплый голос, – а я все гляжу, что это дед без рыбы домой ходит, а он тут пузо греет. Да, так жить можно.
– А ты что за перец, чтобы учить меня? – сдвинул брови старик, – иди себе дальше и лови, а меня не трогай.
– Не сговорчивый ты…
– На земле хватает, кому говорить, – пробубнил дед.
– Ну-ну, а я вот, приехал в гости к другу, внуку Петра Васильевича Ручникова. Знаете, худенький такой, электриком у вас работает. А сам я с «Восхода».
– Оттуда? – кивнув на солнце, сказал дед.
– Да нет, называется просто «Восход», но находится не там.
– А что, со стариками у вас все так разговаривают?
– Да ладно тебе дед, что ты как пиявка присосался. Рыбы что ли пожалел, так и скажи. Да ее тут и вовек не выловишь. Надо грузовик хлорки в это озерцо и сачок побольше, вот так жить можно, а ты ерундой занимаешься. Дай я рядом сяду.
– Я все равно ухожу.
– Обиделся что ли?
Но дед лишь торопливо собрал удочку и скрылся в прибрежной траве.
– Эй, а на что ловишь-то?
Старик не ответил.
Возле дома, из-под ржавой железной плиты он вытащил ключ. Постучал по замку – старый механизм был с характером. Из сеней пахнуло холодком и какой-то тухлятиной: в подполе портилось яйцо. Но старик не мог спуститься туда по гнилой лестнице.
Под ревматический скрип двери он вошел в избу. На полу лежала старуха.
– Ты уж меня не запирай больше, – простонала она, – кому я нужна-то, никто меня не тронет.
– На полу, зачем разлеглась? – сухо спросил старик.
– Да уж больно хотелось, Женя, прогуляться, а ты меня запер, а около кровати, в голове что-то все потемнело, вот уж часы два раза били, как лежу, а пошевелиться не могу, ноги тяжелые.
– А ну, берись за меня! – скомандовал дед, подсаживая ее на кровать.
– Ой, а я-то думала, надолго, родный, ушел, а мыши где-то рядом скребутся, зажрали бы окаянные.
– Нечего с постели вставать. Доктор, что сказал? Постельный режим.
– Да кто ж его знает, доктора этого, ведь пятый месяц уж пошел, как он к нам заходил.
– Будешь лежать! – я тебе за доктора.
Он ушел на кухню и еще долго гремел там посудой, что-то передвигал, а старуха прислушивалась, пытаясь услышать хоть что-нибудь, но дед молчал.
– А ты помнишь, когда меня только привезли сюда, ты мне помогал в доме устраиваться?
– Может и помню, а тебе что за дело?
В дверь постучали, и в избу зашел худощавый человек в военном камуфляже со складным стульчиком в руках, осмотрелся.
– Здравствуй хозяйка, – громко выдохнул он.
О стекло тут же забилась муха.
– А ты кто такой будешь-то? – въедливо спросила старуха.
– Пожаловал! – донеслось с кухни.
– Дед, ты что, обиделся? Я же так, для компании. Дружок в город уехал, а у вас тут словно вымерли все.
– Чего надо?
– Да ничего, я сам с «Восхода», вот думаю, приеду, посмотрю, что за рыбка тут есть. Я гляжу, ты тут все знаешь.
– Меня кстати Леша звать, – протянул он руку деду.
– А фамилия-то, какая? К кому, родной, приехал? – продолжала выведывать старуха.
– Не местный он, – сухо пожал гостю руку дед.
– Брусков я. К Ручниковым приехал.
– Ну и дай тебе Бог. А меня, сынок, Аллой Яковлевной звать.
– Дед, пахнет у вас, караул, в подполье схоронили, что ли кого, а? – посмотрев по сторонам, просипел Брусков.
– Что тебе за дело, может и схоронили, понюхал и ступай себе, нечего по чужим избам околачиваться.
– Ты, Леша, не слушай старого, яйцо у нас там, а достать не можем, слазаешь, может, сынушка.
Дед махнул рукой и вышел во двор.
– Несговорчивый он, как хоть звать-то?
– Евгений Павлович. Ты уж на него не обижайся. К старости таким стал, а так добрый он.
Вечером старик уже вместе с Брусковым сидели на берегу. Молча смотрели в воду. Солнце совсем скрылось за лесом. Стая комаров кружилась над рыбаками, не давая покоя Алексею, который, не прекращая, размахивал березовой веткой. Дед же сидел не шевелясь.
– Так жить можно, – толкнул деда в плечо Брусков, – ты это чем намазался, все комары на меня набросились.
– Ты болтать пришел или рыбу ловить?
– Как тебя жена терпит – сухарь-сухарем!? А ведь говорит, хороший ты. Извини, и я думаю, что ты хороший, только когда спишь, не иначе. Просто я, как человек посторонний, тебе об этом говорю.
– Она не жена мне. А хорошего во мне ровно столько, сколько земли у тебя под ногтями.
Брусков посмотрел на свои руки и тут же засунул их в карманы. Снова наступила тишина. Старик смотрел на поплавок, сжимая в руке, прибрежный голыш – гладкий, словно куриное яйцо. Казалось, что он ищет в нем какой-то изъян, перекатывая в огрубевших, пожелтевших от никотина пальцах. А Брусков продолжал ерзать и хлестать себя веткой. Поплавка он не видел уже давно, наверное, также как и старик, но уходить не торопился. Лишь искоса поглядывал на своего неприветливого знакомого, на лунный след, который обрывался перед камышовыми зарослями и путался в бровях старика.
– Было мне тридцать лет, мать только похоронил, – неожиданно раздался в окружающей тишине хрипловатый голос, – привезли к нам в деревню двух женщин, из владимирской тюрьмы. – Он замолчал и с силой бросил камень в воду. – Срок у них закончился, а в городе им не разрешили жить. Одна из них от туберкулеза умерла, чуть меньше года у нас промучилась.
– А вторая – Алла Яковлевна? – перебил Брусков.
– У вас на «Восходе» все, что ли такие? – прикуривая, прокряхтел дед. Он говорил так, словно боялся остановиться, потерять решительность. – Красивая была, мужичье-то наше все и собиралось вокруг дома. Я-то человек был неприметный, худенький, щербатый, так что туда и не совался, хотя жены не было, не довелось. Вот и детишками бог не наградил.
Бывало, краешком глаза, подсмотрю, как в магазин идет за хлебом, а подойти боюсь, тридцать лет, а боюсь – ноги подкашиваются. Если б она меня сама не нашла так, наверное всю жизнь и проходил бы. А было это в конце мая, что ли, Семен Кулаевский меня избил, нарвался я на него, а он с мужиками пьяный, выпить зовут. А я же не пью – язва. Вот и отказался, еле ноги унес. Прибежал сюда. Тут лавы еще были, бабы белье стирали. От крови умылся, обидно, в ушах еще звенит. Но шорохи в кустах все же услышал. Ну, думаю конец, бежать-то некуда, только вводу, а она холоднющая.
Вот стою, а из камышей она показалась. Платье на ней, какого ни у одной бабы в деревне не было – в клеточку, красивое. Оказалось, она тоже на это место часто ходила: хорошо тут ночью. А если сесть на самом краю лав, то кажется, что ты, как и не на земле: вверху небо звездное и под тобой – то же самое, иногда даже страшновато становится. Вот сидим мы с ней, вроде того, как с тобой сейчас. А у меня язык весь обмяк, словно студень, и чего сказать не знаю. А она, не отрываясь, смотрит в небо и все тараторит, тараторит чего-то. Я половины просто понимать не успевал. Только о тюрьме не любила говорить, там что-то из-за комнаты в коммунальной квартире. То ли соседи что-то на нее написали, то ли еще что….
Мне, честно говоря, и не важно было, единственное, что каждый вечер бежал я огородами к озеру в надежде ее увидеть. И она приходила. По посадке гуляли, там, в поле, где часовня раньше стояла, все вокруг исходили, – тяжело вздохнул он, – гуляли до самого утра, а когда начинали выгонять скотину, я провожал Аллу до дома.
– Ну, дед, ты мужик, уважаю, вот тебе и сухарь?!
– Только лучше бы я с ней не виделся никогда, может, все было бы намного лучше.
– У нее муж, что ли, объявился? – перебил Брусков. – Ну и чего произошло-то, рассказывай, что же из тебя все клещами нужно тащить?
– Слух пошел у нас, мол, она, Алла, то по кладбищам по ночам ходит – конфеты, яйца, печенье там всякое с могил собирает, то кур ворует. Стали ее все женщины да бабки тюкать, проходу не давали, а у нее ведь действительно с хозяйством не очень выходило: то картошка плохо растет, то еще что. Да тут Кулаевский Семен еще к ней прилип.
У самого детей трое, жена, а проходу больше всех не давал. То на фабрике, на проходной поймает, то около крыльца. Тут-то я и предложил, чтобы она у меня жила. А как Алла переехала, мне житья совсем никакого не стало. Каждый божий день после работы встречали меня мужики, домой побитый постоянно приходил. Я уж пытался украдкой, незаметно до дома пробираться – все равно ловили.
Как-то подошел ко мне на сенокосе Кулаевский и говорит: «Ты Женя не ту бабу себе нашел. Она ж по всей деревне шатается, со всеми мужиками перемигивается. Не позорься, пускай к себе возвращается, а я уж о ней позабочусь, приголублю ее как следует».
Мне терять было нечего: я со всей силы и саданул его в ухо. Здорово он тогда меня побил, еле до дома добрался. Алла меня увидела, и ушла обратно к себе: за меня испугалась. Уж как я ее не упрашивал, не возвращается и все! На озере появляться перестала. Я все ночами приходил, ждал, но бесполезно.
Зимой решился. Думаю, пойду, предложу жениться. К дому ее подхожу, а было часов семь вечера, темнотища, небо чистое, как раз крещенские морозы ударили, а у нее дверь настежь и свет кругом горит. В избу забежал, а там все вверх дном, стол сломан, вся посуда перебита и кровь на полу. У меня ноги подкосились, встать не могу, и на карачках пополз, тут еще и язва сразу резанула. В глазах темно, а все одно, держусь! Под печку заглянул, за кровать, только капельки крови повсюду.
Я вполголоса как мог звать ее начал, только слышу, в соседней комнате рыдания. В углу сидит, вся взъерошенная, платье изорвано. Я к ней – прижать к себе хотел, а она меня оттолкнула, и еще громче плачет. Вскочил я тогда, дома ружье отцовское взял и к Кулаевскому побежал. Стал в дверь к нему ломится, да так, что вся деревня проснулась. Пока на жену его орал, чтоб она, мол, выродка своего вызвала, вокруг меня уже целая толпа собралась, ружье хотели отобрать. Ну, я сгоряча, в воздух и выпалил!
Ох, дорого после мне этот выстрел встал. Все врассыпную, жену Кулаевского детишки облепили, и давай горлопанить. Да тут еще и Алла прибежала, упала передо мной, в ноги вцепилась и тоже ревет. Я только потом понял, что Семен не вернулся домой. Всю ночь я его по деревне искал, а Алла за мной словно хвост, кричит, мол, что не было ничего, оставь ружье.
Но найти Кулаевского мне не удалось. Удалось жене его, в старом колодце – недалеко от дома. Точнее там не колодец уже был, а просто яма, досками гнилыми заложенная, вот он туда и слетел. На третий день только нашли. Синий весь, разбухший.
Первым делом на меня все и стали валить, ружье припомнили, грешили, что я пьяный был.
Милиция долго разбиралась, председатель колхоза каждый день по часу со мной разговаривал, все выпытывал. А я-то не могу про Аллу ничего сказать, это ж конец тогда ей пришел бы. Но с божьей помощью все наладилось, признали, что он сам туда угодил.
Алла потом перебралась ко мне. Только после того у нее с ногами стало совсем плохо, с трудом ходила. Непонятное что-то случилось. Врач приходил, смотрел, делал уколы и уходил.
Только вся моя мерзость, Алексей, в том, что я сам ее сторониться стал. С каждым днем старался реже и реже ее видеть, а она ничего не говорит, или сидит в окошко смотрит или уж, когда совсем плохо, на кровати лежит. А уж если и обращается ко мне, то ласково так, словно я для нее сделал что-то хорошее. И чем она ко мне лучше обращается, тем хуже на душе у меня становится.
Плюнул я на язву на свою, выпил бутылку самогона в курятнике, да и решил повеситься. – Тут он ухмыльнулся и закашлялся. Казалось, что вешался тогда не он, а кто-то другой – так он прямо об этом рассказывал.
– Ты, Алексей, не обижайся, что с утра с тобою так говорил, а теперь вот про повешенье рассказываю – отвык уж от людей. Да, и сынок, если б был у меня, то, наверное, вот таким как ты возрастом. – Старик переломил в руках веточку и бросил в воду.
– Так ведь, жизнь-то, какая оказалась, даже этого не получилось. Только я хотел голову в петлю засунуть, желудок у меня так резануло, что я со стула упал, да видать головой стукнулся, сознание потерял, а когда очнулся, был уже на кровати, и Алла надо мной. Она ведь ходить еле-еле могла, а дотащила, да еще и на кровать положила! Понял я Алексей, что не стою её ни крохи.
Потом-то все вроде бы забываться стало, я за ней ухаживал, вел хозяйство.
Под старость, прихожу сюда, смотрю в воду, особенно ночью, а вода такая темная, словно пустота и страшно становится, ведь за жизнь всю ни черта хорошего не сделал, только горе людям принес.
Алла очень любила в молодости смотреть на звездное небо, встречать восход. Ты знаешь, у нас очень необычное озеро!? Когда начинает подниматься туман, он превращается будто бы в фигуры людей, идущих в воде.
– Знаешь, устал я что-то за сегодня, – перебил Брусков, разговорившегося старика, – спать уж, наверное, пора. Пойду я. – И не обижай старуху, – сказал он каким-то странным, уже не тем веселым голосом. У старика даже по коже пробежали мурашки.
***
Брусков быстрыми шагами пошел к деревне. Фонари уже давно не горели, и казалось, что кроме леса и звездного неба вокруг не было ничего. Когда старик разоткровенничался, Алексею очень хотелось признаться, что он вовсе не Брусков, а Кулаевский. Фамилию эту ему дали в детском доме, куда он попал после смерти матери. Ведь с трагической смерти отца, а он не мог забыть его сине-зеленое распухшее тело, которое веревками достали из колодца, все в их семье пошло кувырком. Через год умерла мать на колхозном сенокосе, прикорнув к сухому изъеденному жуками пню. И Алексей после детдома перебрался на «Восход» и вот теперь он оказался на своей Родине, где осталось только отцовское наследство в виде двух стариков.
***
Проходило лето, июнь сменился июлем, все чаще поднимались в небо кряквы, со своими выводками нарезая над озером круги. Высокими стенами поднялись поля кукурузы, словно море волновавшиеся от ветра. Тянуло дымом от горящих торфяников.
После разговора с Брусковым старик практически перестал ходить на берег и смотреть на темнеющую от вечернего неба воду. Здоровье его все ухудшалось. Тогда-то снова пришел к нему в дом все тот же парень в камуфляжной форме, только на этот раз он был обросший, не было той улыбки на лице. Алексей остановился на пороге, вместо громкого приветствия, кивнул головой. Старик в ответ лишь опустил глаза.
– Евгений Павлович, приходите сегодня на озеро, – негромко с хрипотцой сказал он.
– Приду, Лешка, приду.
Когда наступил вечер, старик потихоньку собрался. Он не взял с собой удочку, а достал из шкафа свой старый, пропахший нафталином парадный костюм, причесался и, стараясь не шуметь, вышел на улицу. Увидев Брускова заросшего бородой, он узнал в нем его отца. Он не знал, что будет дальше, он просто шел и старался ни о чем не думать. Почему-то сейчас ему было легко и свободно, словно все что его тяготило всю жизнь, исчезло. Старик шел к озеру и даже не подозревал, что Брусков достал из почтового ящика ключ от дома и вошел в избу.
Евгений Павлович сидел на холодной земле и смотрел на небо, на первую мерцающую звезду, прилипшую к макушке сосны. Он осматривал каждый силуэт окружающих кустов, пока в камышах не заметил что-то светлеющее. А когда подошел поближе, то, перед ним оказались лавы. Новые доски еще пахли смолой. Он аккуратно сделал шаг, потом еще один, опустился на колени, дотронулся щекой до шершавой древесины. Лавы были настоящие, они были точно как те.
Сзади сломалась ветка, старик вздрогнул и обернулся. Сначала он не поверил своим глазам, опираясь на палку, медленно к нему шла Алла, Алла Яковлевна. Он еще с минуту стоял, потом, торопясь, подошел к ней и обнял.
А Брусков еще долго оборачивался и смотрел, как в темноте белеет клетчатое платье и сутулая темная фигурка на фоне темной воды. И, наверное, не было на свете счастливее человека, чем был в тот момент Алексей Семенович Кулаевский.
Письмо внуку
Над головой в глубоком звездном небе повисла полная луна, разбросав по сугробам и домам тени.
Скрипнуло подмороженное железо дверных петель, а за ними и доски крыльца, припорошенные иссушенным холодом снегом.
Аркадий Петрович подошел к маленькому сарайчику, набрал охапку самых крупных березовых поленьев, чтоб лишний раз не выходить на улицу, встряхнул их – дерево звенело словно стеклянное – и пошел обратно в дом.
В прихожей было темно, свет во всей деревне не работал уже второй день. Где-то произошел обрыв провода, а из-за снежных заносов ремонтная бригада никак не могла пробраться к месту поломки.
Тяжелая дубовая дверь, оббитая войлоком, со скрипом открылась. Аркадий Петрович вошел в избу.
Все та же полутемная комната, старая кровать с железными проржавелыми дужками, давно небеленая печь, на стене – часы с маятником, минутная стрелка в них вот уже какой год висела и указывала на цифру шесть: «Ни к чему мне эти минуты, – думал старик, – главное часы показывает, тем более что по радиоприемнику все равно скажут, сколько да чего».
Около окна стоял стол, приютивший на себе почерневшую керосиновую лампу, еле освещавшую комнатку. А на столе – незаконченное письмо.
«Здравствуй внучок, с огромным приветом к тебе твой дедушка! – начал перечитывать Аркадий написанное. – Как идут твои дела, очень надеюсь, что все хорошо. Я вот ждал от тебя весточки, и решил написать сам, а то кто знает, сколько мне осталось на этом свете быть. Шестого числа к нам должен придти почтальон, вот с ним-то и отправлю тебе письмо.
Живем мы здесь нормально, зима эта не особо холодная, так что яблони не обморозятся. Ты помнишь, та, твоя самая любимая, которая растет у сарая, в этом году дала большой урожай. Я тебя все ждал, а ты так и не приехал. Теперь может, зимой дождусь, ты уж навести старика напоследок.
Мужики с нашей и соседней деревень ходили недавно на кабана, хорошего добыли, здорового. С таким в лесу столкнешься, страху не оберешься. Конечно же, и мне занесли немного мясца, да куда оно мне, зубы уже не жуют его.
Ты не забыл, как мы с тобой на утиную охоту ходили, времена тогда были не те, что сейчас, и утка более спокойная была. Да и на болота ходить было не опасно. А сейчас, что творится? Как только сезон начинается, понаедут из города охотники, и такую стрельбу начинают, что птица не знает, куда ей деваться. Раньше пойдешь на болото, сядешь спокойно и ждешь, когда утки прилетят, а уж если прилетят, стрельнешь раза два или три, и все. А эти приедут, патронов по пятьдесят расстреляют, откуда только деньги берут.
Наверное, ты Глуховых помнишь, соседи наши, через дорогу. Месяц назад у них мальчик скончался от рака крови, есть такая страшная болезнь, а какой крепенький был, и не скажешь, что болеет чем. То-то. Перед новым годом помер. Лысенький весь такой стал, худенький, словно из него чего вытащили. Говорят его там, в больнице специальной лампой просвечивали, от нее волосы повылезали. Но, говорят, от этой болезни спастись нельзя, особенно у нас, больницы-то своей нет, так что родители-то его все медом с репой кормили, пока совсем худо не стало».
Огонь в печке с жадностью пожирал дрова, бросая блики на старика. Сухое дерево время от времени потрескивало. Каждая морщинка на лице старика в желтых бликах огня выделялась еще отчетливее. Он стоял и заворожено смотрел на языки пламени, которые словно в зеркале, отражались в его очках. Дом стал наполняться теплом.
Кошка, так и не заимевшая за свою жизнь никакого прозвища, пристроилась у его ног и тоже поглядывала через прищуренные глаза на пламя.
Аркадий Петрович долго ходил вокруг стола и никак не мог решиться дописать письмо, все какие-то плохие новости у него выходили, а хотелось написать о чем-то светлом.
Он вновь присел на стул, прибавил посильнее огонь в лампе и, взяв ручку, продолжил:
«Вот внучек, уж который день пишу тебе письмо, да все никак не закончу, то одно то другое. Я же один, помогать некому. Пока со всеми делами управлюсь, вот уже и ночь».
Раздался стук в дверь. Старик вздрогнул, поплелся к окну, но через толстую наледь ничего так и не увидел.
– Кого еще в такое время носит? – недовольно пробурчал он.
Стук повторился, но в этот раз более настойчиво.
– Да, иду, иду – крикнул он через замерзшее стекло. Накинув на себя тулуп, вышел в прихожую. Из теплого помещения тут же вырвался пар.
– Аркадий Петрович, – раздался голос из-за двери, – вы меня извините ради бога, что так поздно.
– Да чего уж там, – ответил старик, открывая дверь.
На пороге стоял Иван Кротов, долговязый мужик лет сорока, он приходился старику родней по линии покойной жены. Родней дальней, в пятом колене.
– Ну, что на пороге-то встал, проходи!