Бросок на Прагу (сборник) Поволяев Валерий

Холодную, радующую глаз жидкость разлили по стаканам. Шинкарь услужливо подал алюминиевые, украшенные витиеватым растительным рисунком вилки с изогнутыми ручками — самый раз был «струмент» под кровяную колбаску.

Все выпили до дна, Аверьянов только половину, спиртным он увлекался не очень, мог вообще обходиться без алкоголя, даже примерзая к стенке окопа в лютую пору, когда, кажется, только водка и спасала людей, поставил стакан на стол, подхватил горбушку мягкого хлеба и затянулся дивным, памятным с детства духом ржаной черняшки. На глазах у Аверьянова даже крохотные слезки выступили — вспомнилось прошлое.

— Чего, старшой, до дна не допил, — поинтересовался один из разведчиков, — оставил чего? На завтра, что ль?

— На завтра, — спокойно кивнул в ответ Аверьянов.

— Да он вообще не по этой части, — пояснил кто-то.

— А по какой?

— Об этом старшой расскажет сам. Наливай по второй!

Так и шел незатейливый мужской разговор за деревянным, чисто выскобленным столом в шинке — слишком давно не были бойцы в подобных заведениях, слишком редко выпадала на их долю домашняя еда, а такая лакомая штука, как жареная кровяная колбаса была тем самым блюдом, которое фронтовой повар никогда ни за что не приготовит, не дано просто… В общем, расслабились мужики.

Потом стало происходить нечто невероятное, страшное: один из разведчиков неожиданно схватился за голову, сжал ее руками и хрипло, со срывающимся дыханием прошептал:

— Не могу!

— Что с тобой? Перебрал?

— Нет, не перебрал.

— Тогда чего не можешь?

— Воздуха нет, дышать нечем. И перед глазами все плывет. Туман какой-то…

— И у меня перед глазами туман, — пожаловался угрюмым тоном второй разведчик, — не пойму, в чем дело…

— Может, газы? — неуверенно предположил кто-то. — Немцы могли пустить газы.

— Не могли. Исключено.

— А у меня вместо одного шинкаря — целых четыре, — слабым голосом проговорил третий, потянулся к автомату, но взвести затвор и выстрелить не успел — потерял сознание и ткнулся головой в стол.

Следом за ним откинулся на спину второй разведчик и с грохотом полетел на пол. Происходило что-то непонятное, неведомое, неконтролируемое, страшное, потустороннее, сатанинское, словно бы над людьми нависла смерть.

Собственно, так оно и было. Через десять минут четверо разведчиков были мертвы — у каждого из них остановилось сердце, а один — сельский житель Аверьянов, ослеп.

Он-то и рассказал Горшкову, что произошло. Стали искать шинкаря, но тот исчез бесследно, словно бы провалился сквозь землю — был человек, и не стало его, унесся в преисподнюю. Горшков даже лицом почернел: нечасто случалось такое — потерять сразу пять человек. Причем когда теряешь бойца, с которым и хлеб делил, и последнюю щепотку соли, и в одном болоте от немецкой погони прятался, и спал под одной плащ-палаткой — обязательно кажется, что потерял родного человека. И вообще — расстался с самим собою.

А тут сразу пятеро — лучших.

Горшков вызвал к себе Мустафу, попросил его неожиданно униженным тоном:

— Мустафа, найди мне этого шинкаря. Пожалуйста!

Мустафа понимающе наклонил голову:

— Я найду его, товарищ капитан. Мне самому интересно посмотреть этому человеку в глаза.

— Да не человек он!

Через три дня Мустафа принес командиру смятый, с загнувшимися краями польский паспорт, произнес коротко:

— Вот!

Горшков взял паспорт в руки, развернул. С фотографии на него смотрела отдутловатая физиономия с темными мешками, образовавшимися от возраста под глазами. Обычное, очень обычное, совершенно рядовое лицо.

— Это он?

— Он, — сказал Мустафа.

— А чего живым не взял? Не удалось?

— Отстреливаться начал, гад, — ординарец показал Горшкову перевязанный палец, — такой меткий оказался, что отстрелил мне ноготь.

Редкое ранение. Горшков кивнул ободряюще — и не такое, мол, видывали, — достал из вещмешка бутылку трофейного коньяка.

— К ордену представить тебя, Мустафа, не в моей власти, но награду ты заслужил. Держи!

Мустафа подкинул бутылку в руке, поймал ловко.

— Так мы ее вместе и разопьем, товарищ капитан. В коллективе.

— Мустафа, поступай как знаешь.

— Приглашаю, товарищ капитан.

— По тридцать граммов на человека? — Горшков не выдержал, хмыкнул.

— Обижаете, товарищ капитан. Вы слишком плохо думаете о своих подчиненных. — Мустафа вновь, веретеном, запузырил бутылку в воздух, искусно изловил ее и звучно чмокнул в донышко. — Ах ты моя милая!

Славно они тогда посидели. И горько — ведь это были поминки. Мустафа до сих пор вспоминает вкус того трофейного коньяка — капитан взял его в подвале дома, где располагался штаб горного полка. Наверное, коньяк был из запасов самого оберста, командира полка, пил он его только сам и не предлагал своим подопечным-скалолазам.

Уже за столом Мустафа признался, что хотел отрезать уши поганому шинкарю — как барану — и предъявить их разведчикам, но не стал этого делать.

— Не бандит же я, в конце концов, — смущенно пробормотал он.

— Напрасно не сделал, — сказал ему Дик, — мы бы тебя поняли.

— А Европа?

— На Европу плевать!

На сем разговор и закончился.

Да-а, дорога и воспоминания — это одно и то же. Вспоминается все подряд, и хорошее, и плохое. Одно только вызывает досаду — слишком гладко все идет.

Не любил Горшков фронтовой гладкописи — обязательно в конце строчки образуется какая-нибудь неряшливая клякса. Или точка с запятой вместо восклицательного знака…

Прошли еще километров тридцать. Небо очистилось совсем, сделалось слепяще-синим, каким-то шелковым, будто по всему пологу натянули дорогую ткань, а в центре поместили светило.

Похоже, наступило лето. Настоящее лето посреди весны. Пахло разогретыми камнями, землей, горными цветами, еще чем-то, совершенно неуловимым, — может быть, даже снегом, сохранившимся где-нибудь в расщелинах, что было совсем невероятно. А лето весною — вероятно? Лето никак не может пахнуть снегом, даже старым, лежалым, источающим цинготную сырость.

Колонна только что одолела крутой перевал — взяла его с трудом, один из «доджей» чуть не улетел в пропасть вместе с пушкой, хорошо, что люди повыскакивали из машин, подперли оплошавший «додж» плечами, не дали ему рухнуть в преисподнюю, помог и Пищенко, сидевший в головной «тридцатьчетверке» — на ствол пушки накинули железную петлю, закрепленную на грузовом клыке танка…

В общем, все обошлось, пронесло, Горшков не выдержал, отер рукавом гимнастерки мокрый лоб: за потерю орудия с него спросили бы по полной программе.

С перевала тихонько поползли вниз, правда, на всякий случай Пищенко в колонну «доджей» поставил две «тридцатьчетверки», одну следом за «виллисом», пушкой назад, вторую в середине — вдруг еще какая-нибудь машина вздумает поползти под откос, — в руки бойцам дали веревки, чтобы те могли накинуть петлю на иной неожиданно свернувший набок прицеп или устремившуюся вниз пушку, удержать…

Спуск в горах — штука гораздо более сложная, чем подъем. Горшков внимательно следил за дорогой, ощупывал глазами каждую неровность, каждый покатый камень, подползающий под колеса «виллиса», одновременно скашивал взгляд на водителя: капитану казалось, что тот очень уж неуверенно чувствует себя за рулем. А с другой стороны, Горшков спрашивал себя — не слишком ли он придирается к этому взмокшему, с испуганным взглядом сержанту?

Петронис, по обыкновению, молчал — если дело не касалось служебных вопросов, из него и слова нельзя было выдавить — такой это был человек, Мустафа дремал, будто его ничто не касалось, но, несмотря на то что глаза его были закрыты, а под ухом покоилась сложенная вдвое пилотка, он все видел и все слышал и, как принято говорить в таких случаях, контролировал ситуацию — в любую секунду он, не открывая глаз, мог швырнуть гранату и попасть в цель, метнуть нож и не промахнуться.

Мустафа — это Мустафа, к этому ни прибавить нечего, ни убавить.

Горшков расстегнул воротник гимнастерки — начало припекать, спина сделалась мокрой от пота, открытое солнце стало колючим, словно посылало с неба снопы иголок, и кололи эти иголки, кололи, вонзались в живое тело, раздражали капитана.

Впереди обозначился выступ с реденькой прической на каменном темени — несколькими хилыми деревцами, растущими вкривь-вкось, на одном из деревцев сидела крупная хищная птица, похожая на беркута, хотя вряд ли беркуты водятся в горах, — и угрюмо разглядывала колонну.

Словно бы что-то почувствовав, Мустафа приоткрыл один глаз, потом закрыл и разлепил склеившиеся ото сна губы:

— Кыш, злобная пцыца! — сунул пилотку под другую щеку, почмокал довольно ртом и в следующее мгновение уснул. Нервная система у Мустафы не была искалечена войной.

Хищная «пцыца» послушалась Мустафу, проклекотала что-то на прощание, сделала сильный мах крыльями и исчезла за выступом.

— Ишь ты! — только и молвил капитан.

Колонна продолжала двигаться дальше. Дорога обогнула выступ, перевалила через пологий взгорбок, укрепленный по краю бетонным барьером, и покатила вниз.

Справа, в сизой курящейся дымке, открылась долина, застроенная нарядными белыми домиками. Ну, будто декорация к какому-нибудь детскому спектаклю, не иначе. На карте городок был обозначен мелким слабеньким кружочком, свидетельствовавшим о том, что жителей он насчитывал немного — всего тысячу с лишним человек.

Городок этот не имел даже названия, на карте стоял лишь номер, — видать, появился он совсем недавно, не успел еще занять место в строю других городов, но главное было не это… Горшков не выдержал — ахнул…

Неведомый городок этот был забит техникой и солдатами, мышиного цвета на кипенных улицах было больше, чем цвета белого, все сплошь мышиное, словно бы царство длиннохвостых высыпало на поверхность земли, оставив в глуби свои норы.

— Немцы! — негромко произнес Горшков.

Спящий Мустафа среагировал на тихий возглас мгновенно, подхватил автомат и вскинулся на сиденье.

— Где?

Горшков молча ткнул вниз, в запруженную долину, и поспешно выскочил из «виллиса». Придерживая хлопающую по бокам планшетку, побежал к «доджам».

— Приготовьтесь к бою, — предупредил он разведчиков, понесся дальше, к артиллеристам.

— Фильченко! — закричал он издали, подивился хриплой дырявости собственного голоса, словно бы у него действительно где-то прохудилась глотка. — А, Фильченко!

Младший лейтенант Фильченко вывалился из «доджа», потрусил ему навстречу. Молча козырнул.

— Скажи, Фильченко, твои пушки смогут стрелять вниз, в долину? — Горшков ткнул пальцем себе за спину.

— А почему бы и нет, товарищ капитан. Если надо — сделаем. Это вверх стрелять несподручно, а… — Фильченко закашлялся, прижал к губам кулак, выбухал в него кашель, — а вниз сколько угодно. Полковые семидесятишестимиллиметровки способны делать все!

Хоть и не был Фильченко хвастуном, а его могло понести.

— Расставляй стволы по краю дороги, — велел ему Горшков, — готовься к стрельбе. Внизу — немцы. Много немцев!

— Охо-хо-хо! — увидев мышиные фигурки, озадаченно проговорил Фильченко. — Похоже, тут собралась вся Германия.

— Вот именно — вся! — бросил через плечо Горшков и побежал дальше, к танкистам.

— Пищенко!

Пищенко сидел на башне танка, свесив ноги вниз.

— Скажи, капитан, твои пушки отсюда вниз под углом в сорок пять градусов стрелять смогут?

— Это же не верблюды. Для этого мне машину надо поставить на попа, носом вниз и привязать к ближайшему деревцу веревочкой…

— А на попа носом вверх и стрелять через выхлопную трубу?

— Нет, на попа носом вниз, и стрелять так, как положено стрелять.

— Значит, рассчитывать мне можно только на семидесятишестимиллиметровки…

— Зато танки незаменимы в атаке, — сказал Пищенко.

— В городе этом — дивизия, не меньше. А может, и больше, капитан. Сомнут нас, как бумажку в сортире, и даже на гвоздь вешать не будут — подотрутся без всяких протыков…

— А мы попробуем перехитрить их.

— На это я и рассчитываю…

Что еще имелось в распоряжении капитана Горшкова? Минометы. Справные стадвадцатимиллиметровые минометы — мечта каждого батальонного командира. На руках эти тяжелые агрегаты носить несподручно, а на «доджах» — в самый раз. В горах — капитан сам видел, — стадвадцатимиллиметровые «самовары» возили на ишаках. Очень недурно выглядит. Идет ишак, воздух портит, ровно бы пристреливается, а на спине у него — тяжелая самоварная труба, миномет.

— А хитрость наша в чем будет, капитан? — спросил он у Пищенко.

— Что бывает с бутылкой, в которую забиты две пробки?

Горшков неожиданно просиял: он сам об этом думал — залпом пушек запечатать выезд из городка, поджечь несколько танков, стоявших в хвосте колонны, а затем запечатать вторую сторону городка, сам въезд, и все — эта публика будет сидеть в бутылке, как миленькая, ни туда не сунется, ни сюда.

— Так и поступим. — Горшков стянул с головы пилотку, вытер ею мокрый лоб. — Пусть знают наших!

Земляк Фильченко не подводил курганскую марку, лицо свое в зеркальце не рассматривал, действовал стремительно — он уже шустро покрикивал на подопечных бойцов, размещал отцепленные от «доджей» пушки, укреплял их колеса клиньями, чтобы после выстрелов не катились вниз, не то бывает, некоторые пушки ведут себя как соскучившиеся по мужику дамочки… Не удержать.

А удержать пушки обязательно надо, иначе с чем же идти на Прагу?

— Вумный ты у меня, земеля, — похвалил Горшков младшего лейтенанта, когда тот пришел доложиться, что к стрельбе готов. — Только вот что… Поначалу ударь в хвост танкам, отрежь им дорогу, чтобы они не рванули к нам, потом бей по передним рядам — голове тоже нельзя дать уйти. Понял?

— Само собою, товарищ капитан.

— А третья цель — середина колонны. Это надо сделать, земляк, для того, чтобы немцы запаниковали. Не то они очень уж вольно расположились в этом городке. Будто коренные жители.

— Ничего, сейчас мы их малость разочаруем.

— Действуй!

Танки капитана Пищенко тоже ожили, заворочались, пытаясь занять позицию, окутались сизым дымом, зачадили, но танк — не орудие, которое можно перетащить с места на место на руках, под дружное «ух», танкам здесь, на горном склоне, развернуться было негде, и Пищенко, понимая, что все его маневры ни к чему не приведут, лишь болезненно сморщился — не хотелось признать бессилие могучих «тридцатьчетверок»… Развел в стороны руки:

— Увы!

— Давай совершим вот какой маневр, — прокричал ему через площадку Горшков, — возьми пару машин и перекрой дорогу внизу где-нибудь метрах в ста — ста пятидесяти отсюда. Разумеешь?

— Разумею, — повеселев, козырнул Пищенко. — Ни одна собака не проскочит! — Проговорил что-то в ларингофон и махнул рукой, подавая команду механику-водителю.

«Тридцатьчетверка» взревела, обошла несколько «доджей» и на малой скорости устремилась по дороге вниз, за ней поползли еще две «тридцатьчетверки».

— Стрелять только по общей команде, — предупредил Фильченко своих подопечных, приник к раструбу прицела, пушка была поставлена с толком, на ровную каменную плиту, словно бы специально оказавшуюся под колесами семидесятишестимиллиметровки, навел ствол на два танка, словно бы сцепившихся буксирными крюками — слишком близко они стояли друг к другу и пропел тонко: — Прице-ел…

Прицел можно было бы и не обозначать, и без мудреной цифири все было понятно, Фильченко втянул сквозь зубы воздух в себя и произнес буднично, словно бы попросил двух бойцов начистить кастрюлю картошки:

— Огонь!

На краю дороги, обложенной камнями, вместились четыре пушки, одна почти впритык к другой, плотно, поскольку места было мало, наводчики выжидающе косились на младшего лейтенанта и хотя казалось, что они отстают от команды старшего, действуют заторможенно, пушки грянули на удивление дружно, в один голос. Танки, сгрудившиеся внизу, в конце колонны, были накрыты точно.

— Заряжай! — зычно выкрикнул Фильченко. — Поспешай, поспешай, публика! — Он находился в своей стихии, плавал в ней вольно и, как всякий большой мастер, отлично ориентировался в цели, знал, куда какой снаряд попадет, лицо у младшего лейтенанта помолодело, хотя он и без того не был старым, Горшков был старше, так что Фильченко никогда в жизни уже не догонит его.

— К стрельбе — товьсь! — торжествующим сорванным голосом выкрикнул Фильченко и располосовал ладонью воздух. — Огонь!

Пушки вновь рявкнули на удивление дружно, заставив заколыхаться старые камни гор. Младший лейтенант уцепился руками за поползший клык пушки, засипел надтреснуто — как бы чего себе внутри не порвал, крикнул подчиненным:

— Помогай, народ!

Подгонять народ не надо было, бойцы фильченковские и без понуканий знали, что надо делать.

Через минуту уже грохнул новый залп, накрывший голову колонны, немецкая техника сидела теперь в бутылке — ни туда ни сюда.

В следующее мгновение в голове фашистской колонны что-то взорвалось, тяжелый черный гриб втянулся в небо — похоже, один снаряд угодил в цистерну с горючим, хотя Фильченко в прицеле никаких цистерн не видел. Может быть, цистерна была поставлена на гусеницы и младший лейтенант не засек заправочную машину?

Он радостно потряс кулаками, прокричал что-то невнятно, будто пытался выучить птичий язык: без горючего вся эта грозная армада — обычное, ни на что не способное железо, надо всадить туда еще пару снарядов, тогда совсем будет хорошо.

Фильченко потер руки:

— Заряжай!

Выбить из ствола горячую гильзу, а на ее место загнать свежую, с головкой снаряда — дело плевое, тридцать секунд. Правда, в бою эти тридцать секунд иногда превращаются в вечность и в конце концов становятся вечностью, Фильченко в такие истории попадал. Еще когда был сержантом.

— Огонь!

Первый раз, пожалуй, пушки дали сбой и выстрелили дробно. Но все равно получилось довольно внушительно.

Внизу метались люди, ворочались, пытаясь задрать вверх стволы, танки, но орудия Фильченко были для них недосягаемы, вонючий сажевый дым горящей заправмашины вертикально уходил в небо, прошло несколько минут и тяжелый столб этот загородил солнце. Ефрейтор Дик подернул одним плечом и качнул головой:

— Однако! — Потом добавил: — Мы чужие на этом пиру, так, товарищ капитан?

Горшков ответил неопределенно:

— Посмотрим!

— Слепой сказал — посмотрим, глухой сказал — послушаем… игру на губной гармошке.

Капитан рассмеялся невольно; если честно, он не всегда понимал Дика, тот был загадочен, закрыт, иногда вообще не был похож на себя, получалось, сегодня Дик бывал одним, завтра другим, послезавтра третьим.

Лицо Дика неожиданно сделалось серьезным, каким-то замкнутым и чужим, словно бы ефрейтор погрузился в самого себя, с головой нырнул в собственные мысли, увидел там что-то неожиданное для себя и не поверил тому, что увидел.

Тем временем Фильченко снова ухватился за сошки станины, за клыки, сипя и брызгаясь потом, начал разворачивать орудие:

— Подсобляй, публика!

— Скажите, товарищ капитан, — голос у Дика неожиданно сделался глухим, словно бы ефрейтор сам себя замуровал в камень, — только откровенно…

— Ну!

— Если меня убьют в Праге, то там же и похоронят, да?

— Что за дурные мысли, Дик? Выбрось их немедленно из головы! Сейчас же.

— Все не так просто, товарищ капитан, — голос Дика сделался еще более глухим, угрюмым, каким-то севшим, — но я не об этом — о другом…

— О чем же, ефрейтор?

— Всякое ведь бывает — и меня на войне могут убить, и вас, и вон его, переводчика нашего, литовца, — Дик покосился на Петрониса, с невозмутимым видом наблюдавшего за стрельбой, — и его могут… Все ведь под Богом ходим, исключений нет. Так вот, если меня убьют, нельзя ли тело мое отвезти домой, в Москву, а? Неужели там, в Праге, и закопают?

— Типун тебе на язык, Дик! Перестань говорить об этом — прекрати!

Хоть и жарко было, и музыка привычная играла — Фильченко сделал очередной залп посередине танковой мешанины, прицел он давал точный, снаряды ложились кучно, плоские огненные всплески сливались в один, — а с ближайшей верхушки неожиданно потянуло таким холодом, что у солдат даже косточки захрустели.

— Типун, понял, Дик?

Внутри родилась злость, заткнула глотку — жизнь того же Дика была для Горшкова дороже жизни всех солдат, колготящихся сейчас внизу, в городке; они сидят в ловушке и никуда не смогут деться: въезд в городок один и выезд один, и въезд и выезд одинаково прочно запечатаны горящими танками. Дым уже сильно затянул городок — белые домики просматривались еле-еле… Не нравился капитану разговор, который затеял ефрейтор Дик, но и уйти от этого разговора было нельзя.

Не нравились Горшкову и собственные слова, которые он бросил в лицо ефрейтору — надо было найти совсем иные слова, не эти… А он что! Выстругал деревянные словечки, сколотил деревянные фразы, слепил воедино, в деревянные мысли, и попытался убедить этой невкусной мешаниной мудрого Дика, отвести в сторону предчувствия, насевшие на него. Нет, брать языка или отбиваться от эсэсовцев в окопе все-таки легче, чем ковыряться в тонких материях — в предчувствиях разных, в психологии, в способности человека владеть самим собою, управлять собственным состоянием, настроением и так далее. Для того чтобы владеть всем этим, надо съесть много пудов соли и хлеба — Горшкову еще тянуть да тянуть…

— Огонь! — вновь выкрикнул Фильченко, рявканье пушек опять всколыхнуло горы, черный масляный дым, добравшийся и сюда, смело в сторону, будто бы рукавом смахнуло.

Петронис, не успевший еще привыкнуть к лютому грохоту, открыл рот и заткнул пальцами уши — так будут целее, потом по-птичьи покрутил головой, словно бы хотел что-то вытряхнуть из себя. Горшков, у которого неожиданно заныло сердце (слишком непростым показался ему разговор с Диком, капитан хорошо знал, к чему приводят такие беседы — совсем недушещипательные, к слову), виновато тронул ефрейтора рукой за погон.

— Прости меня, Дик, — произнес он заглушенным голосом, не слыша самого себя, но в том, что Дик слышал его, капитан был уверен: слух у артиллеристов, несмотря на громовое рявканье пушек, всегда был неплохим, — я, по-моему, накричал на тебя.

— Товарищ капитан, да мы ж с вами… — Дик не договорил, захлебнулся воздухом на полуфразе, — да мы с вами стрескали столько всего, что… о-о-о, в один мешок не вместится. — Он примирительно махнул рукой, красная сожженная кожа на лице ефрейтора покраснела еще больше, Дик отчего-то расстроился еще больше и опять махнул рукой, словно бы что-то хотел забыть. — Чего там слова тратить!

Он был прав, по самую завязку наевшийся войны ефрейтор Дик. И опален был Дик в боях — чуть до костей не обгорел, и ранен трижды, и в болотах на севере промерзал до самого кобчика, и вшей окопных покормил доотвала, обожравшиеся насекомые не могли держаться на нем — в общем, всего у Дика было с избытком, надоела ему война хуже горькой редьки, вот и потянуло его в философские разговоры.

Но это пройдет, обязательно пройдет, Горшкова самого иногда тянуло поговорить на эту тему, пожаловаться кому-нибудь, но он одергивал, окорачивал самого себя, не давал волю словам…

А Дик… Дик был человеком другого склада, сколочен был иначе, и свинчен иначе, и в иной колер покрашен, сдержанностью капитана не обладал, да и не нужна она была ему, эта сдержанность.

— Прости, Дик, — вновь пробормотал Горшков, обхватил одной рукой разведчика за плечо, притиснул к своему плечу, отпустил. — Мы еще запузырим в небо полдесятка автоматных очередей в день победы… И слова эти — День Победы, — напишем с большой буквы.

С недалекой макушки опять принесся холодный ветер, просадил тело до костей, но дул недолго — снизу поднялась теплая волна, потеснила стылый порыв, проглотила его. Дик съежился, сгорбился, становясь совсем маленьким — так на него подействовало тепло, он вообще словно бы вернулся в собственное детство.

— Я в это верю, — проговорил он, часто и мелко кивая, — иначе ради чего мы положили столько людей… А?

Капитану захотелось сказать Дику что-то ободряющее, хорошее, нежное даже, но он не находил нужных слов — люди огрубели на войне, огрубел и капитан. Неожиданно сделалось неудобно перед Диком.

— Огонь! — тем временем в очередной раз прокричал Фильченко, дула орудий привычно украсились оранжевыми снопами, одна из семидесятишестимиллиметровок, крайняя, подпрыгнула нервно, оторвалась от земли и расколола плоский, криво стекший на одну сторону камень, подсунутый ей под колеса, накренила ствол и медленно поползла вниз. — Не дремать, публика! — прокричал Фильченко что было мочи. — Держите пушку!

К орудию кинулись сразу несколько человек, вцепились кто во что — кто в колеса, кто в станину, кто в затвор, кто ухватился за щит — так сообща, вскрикивая азартно, сипя, подтащили пушку к развернувшемуся «доджу» и накинули цепь на буксирный крюк.

Один только человек не принимал участия в общей суматохе — Мустафа. Он стоял в сторонке и, покручивая пальцем верньер наводки, рассматривал городок в бинокль. Вдруг он резким движением опустил бинокль, потом вскинул, но смотрел в окуляры недолго, снова опустил.

— Товарищ капитан, — прокричал он громко, — фрицы белый флаг выбросили, видите? Целых три флага, не один… Они сдаются!

Это Горшков тоже засек: на темном дымном фоне светлые пятна флагов были видны отчетливо, только это были парламентерские флаги, а не флаги капитуляции. Флаг флагу, как говорится, рознь. Даже если они имеют один цвет.

— Фильченко, что у тебя со снарядами?

— Взяли запас по двадцать снарядов на каждый ствол, так что пока еще есть…

— Будь экономным.

— Куда уж экономнее, товарищ капитан, экономнее можно быть только в бане.

— Стоп огонь! — скомандовал капитан, поправил на себе гимнастерку, загоняя складки под ремень, разом становясь стройнее и моложе. — Послушаем, что скажут господа парламентеры.

Идти на встречу с парламентерами не хотелось — уже тошно было видеть загнанные небритые физиономии немцев, даже в ушах начинало нехорошо звенеть от одной только мысли, что надо встречаться с гитлеровцами. И физиономии у них стали такие, будто сотворены по общему трафарету. Одним мазилой, одним пальцем сделаны. Тьфу!

Пушки друг за дружкой выплюнули стреляные, курящиеся сизым дымком, горячие гильзы. Горшков любил звон этого металла, хуже было, когда звона не было слышно совсем — это всегда означало, что снарядов нет, а артиллеристы их полка без снарядов прошли добрую треть войны, — если не половину, воспоминания об этом обязательно рождало внутри боль, причем болеть начинало не что-то отдельное — допустим, сердце или простреленное легкое, болеть начинало сразу все, — это же произошло и сейчас. Горшков застегнул воротник гимнастерки и позвал спокойным, глуховатым от того, что боль не проходила, голосом:

— Пранас! Ты где? — Сунул под воротник палец, провел им вначале влево, потом вправо, освобождая костяшку кадыка. — Где ты?

— Здесь, — как всегда, с запозданием отозвался Петронис.

— Давай-ка бери пару человек с собою и — готовься встречать парламентеров. Видишь — уже идут. — Горшков взял у Мустафы бинокль, навел его на горстку людей, хорошо видную с высоты. — Четыре человека. — Откинул от себя бинокль, оглядел Петрониса. — Может, тебе плащ-палатку на плечи накинуть?

— Зачем?

— Чтоб вид был генеральский.

— Не стоит, товарищ капитан, — лучше уж я буду младшим лейтенантом. Так мне привычнее. Я — простой переводчик, толмач.

— Ты, Пранас, один из офицеров орденоносного артиллерийского полка, прошедшего путь от Сталинграда до Эльбы!

— Спасибо, товарищ капитан, — Петронис улыбнулся с иронией, — я эти слова себе в командирскую книжку запишу.

— Запиши, запиши, Пранас, — разрешил Горшков, подумал про себя, почему же у него не проходит внутренняя боль — родилась в нем и словно бы окостенела, даже дышать мешает.

— Вам тоже надо бы пойти на встречу с парламентерами, товарищ капитан. — Петронис отогнал от себя хвост вонючего дыма. — Вы — командир.

— Нет уж, Пранас, уволь. Обойдись для первого раза без меня — одной встречей дело ведь не обойдется: слишком много фрицев в городке. А второй заход парламентеров потянем вместе. Как бурлаки тянули свою скорбную лямку на Волге.

— Чего это вы, товарищ капитан, стихами заговорили?

— Заговоришь тут. — Горшков приложил к глазам бинокль, вгляделся в парламентеров — те, обходя «тридцатьчетверки», перегородившие дорогу, карабкались сейчас по каменной крутизне вверх, один из немцев, широкоплечий детина с конопатым лицом, не прекращал размахивать белым полотнищем… Здоров был ландскнехт, до войны явно работал где-нибудь в деревне, крутил на ферме хвосты быкам, отвинчивал по самую репку и отправлял в Берлин, в ресторации на суп. — Заговоришь тут не только стихами — баснями, — пробормотал Горшков негромко, — даже если сам не захочешь — обстоятельства заставят.

— Каковы наши условия? — Петронис поправил на голове пилотку, сбил ее малость набок, чтобы выглядеть побойчее, этаким лихим воякой, подтянул на гимнастерке вкусно захрустевший ремень, притопнул сапогами, сбивая с них пыль.

— Условие одно — полная капитуляция, — капитан передал бинокль Мустафе, — без всяких условий. — Предупредил строго: — Автомат возьми с собой, Пранас. Все немецкие парламентеры — с автоматами. Даже носорог с квадратной челюстью, который тащит флаг.

— Боится.

— Троих ребят с собой возьми. Вот Мустафу… — Горшков оглянулся на «додж», около которого толкались, затеяв какую-то беспечную игру, мало отличимую от школярской, разведчики, — еще с тобой пойдет Дик, — впрочем, Горшков тут же отрицательно мотнул головой, вспомнив свой разговор с ефрейтором, — нет, Дика пока оставим. Возьми с собой еще сержанта Коняхина, они с Мустафой составят хорошую пару, еще… еще Юзбекова. Быстрый малый. Все, Пранас, — капитан подтолкнул Петрониса под лопатки, — с Богом!

— Есть с Богом! — Петронис оглядел бойцов, выделенных ему капитаном, остался доволен, повел головой вниз, в сторону долины. — За мной!

— А автомат? — напомнил ему Горшков.

— Да-да, — Петронис выдернул из «виллиса» свой автомат. — Вперед! — Ловко перемахнул через каменный барьер и по звонко шуршащей осыпи заскользил вниз, навстречу немецким парламентерам.

Вернулся Петронис через двадцать минут, потный, с возбужденным взглядом — глаза у него были явно не северные, чужие, наверное, какой-нибудь заезжий оставил ему такие в наследство, совсем не литовские — сочно-карие, темные, — зубы были недобро стиснуты.

— Ну чего? — спросил Горшков. — Отказались сдаться?

— Отказались.

— Ну и хрен с ними… — Горшков ожесточенно мотнул головой. — Пусть пеняют на себя. Фильченко, где ты?

Фильченко ковырялся в откатном механизме пушки, которая чуть не укатилась в пропасть. Услышав капитана, промокнул руки тряпкой и, гулко топая сапогами, понесся к Горшкову:

— Здесь я!

— Заряжай, земляк! — велел ему Горшков. — Будем трамбовать врага дальше. — И когда Фильченко бегом кинулся к орудиям, одобрительно покивал, жесткое лицо его распустилось, помягчело — хорошо работали пушкари, потом, понизив голос, спросил у переводчика: — А чего, собственно, хотели фрицы? — Подвигал из стороны в сторону подбородком, будто пропустил удар чьего-то крепкого кулака, избавлялся теперь от боли, лицо у капитана вновь сделалось жестким, он посмотрел на наручные часы: — А Берлин-то, поди, уже взяли?

— Огонь! — тем временем по-мальчишески горласто, звонко скомандовал Фильченко, — голос у него отошел, — опечатал кулаком воздух, орудия отреагировали на команду дружным залпом, от грохота его даже воздух, кажется, сместился, понесся куда-то в сторону, на зубах у капитана захрустел песок.

Откуда он взялся здесь, береговой песок, спутник морей и крупных рек?

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Элис Манро давно называют лучшим в мире автором коротких рассказов, но к российскому читателю ее кни...
Четыре бестселлера в одной книге! Знания этой книги проверены миллионами читателей в течение несколь...
Это книга-открытие, книга-откровение! Книга – мировой бестселлер, ставший для нескольких миллионов л...
Священнослужители идут в деревушку, спрятавшуюся в глуби лесов. Их пригласили провести церемонию вен...
Одиннадцать лет назад судьба и людское коварство, казалось, навеки разлучили Мэтта Фаррела и Мередит...
Православная газета «Приход» не похожа на все, что вы читали раньше, ее задача удивлять и будоражить...