Железный Тюльпан Крюкова Елена

  • Ой, Казанская дорога,
  • Вся слезами залита…
Частушка

Рука вздрогнула. Рука вздрогнула и поползла по шелку одеяла.

Я открыла глаза. Я хорошо видела свою руку. Бледную, худую, с длинными и кривыми, как у кошки, накрашенными ногтями. Моя рука сжимала холодное, тяжелое. Железное.

Я застонала. Перевернулась под одеялом с боку на спину. Рядом со мной на кровати, развалившись поверх сползшего на пол одеяла, бесстыдно раскинув ноги, спала голая женщина. Она, задрав подбородок, храпела, в горле у нее булькало, как в кастрюле. Чужая женщина. Я покрылась потом, вспомнив ночь. Крепче сжала ком стального холода в кулаке. Я боялась разжать кулак. Боялась увидеть, что же я держу. Голая женщина, спавшая рядом со мной, тихо застонала. Пот тек по моему лбу. Я все вспомнила. Закусила губу. Разожми руку, дура! Ну же! Разожми!

Женщина, простонав еще раз, более длинно и тягуче, внезапно дернулась всем телом и каменно застыла. Ее ступни странно вывернулись – пятками вперед. Я, дрожа, приподнялась в постели на локте. Я поняла, почему она храпела и клокотала. На горле, сбоку от гортани, у нее зияла маленькая сквозная ранка, будто от шила. Женщина была мертва.

Холод захлестнул меня волной. Я стала задыхаться. Вылезти из-под одеяла! Бежать! Скорее! От замершей в ночи оргии, от пьяных спящих тел – они валяются на коврах там, в других комнатах, в этом незнакомом богатом доме, где я… Где я – что?! А ничего. Беги, Алка. Беги, пока ноги держат тебя. Бегать ты всегда умела быстро.

Я, с железным шаром в руке, выбросила ноги из-под одеяла. Я все еще боялась разжать руку. Я все-таки разжала пальцы. Посмотрела.

Бутон тюльпана. Выкованный из стали – из нержавейки, что ли?.. – массивный цветок.

Мне стало страшно. Я осторожно положила железный бутон на одеяло. Снова посмотрела на нагую мертвую женщину. Секунду назад она еще была жива. У меня было ощущение, что вся кровь вытекла из ранки в ее шее в перины постели. Я одевалась быстро, судорожно, не отрывая от мертвой глаз. Одевшись, бессознательно протянула руку. Сунула странную железную игрушку в карман пиджака. Белый пиджак, лацканы – в пролитом вине. Красные разводы. Пятна. Будто кровь.

Беги, Алка, а то скажут – ты ее убила.

В овальном зеркале на стене мелькнули мои всклокоченные красные косы. Пусть все летит к черту. Это не я. Я не…

Каблуки сапожек из тонкой телячьей кожи процокали по гладкому паркету. Я пятилась к двери. Нашарила рукой ручку. Круглое, стальное над ладонью. Опять. Я толкнула плечом дверь. Прошла через огромную комнату, с картинами по стенам, с коврами на полу, огибая валявшихся на коврах – обнаженных, полуодетых, сверкающих золотыми браслетами часов на запястьях, извергающих из храпящих ртов густой перегар. Только бы никто не проснулся.

Не проснулся никто. Задыхаясь, я с трудом открыла замок. Спустилась по лестнице. Господи, как хорошо, что в ворохе одежд я смогла разыскать свою короткую лисью шубку. Да, шубейка не фонтан. Лиса – это не богато, это не дорого. Роскошью от меня не несет за версту, это правда. Как я тут оказалась?! Что я тут делала?! Есть ли у меня с собой деньги… или я все просадила… вчера?!..

Я сунула руку в карман. В кулаке торчали мятые, скомканные баксы. Скорее отсюда. Скорее к себе в квартирку. В свою нищую халупу. Скорей!

– Такси!..

Машина мазнула около моих ног красным языком огня, пыхнула в лицо парами бензина.

– Куда, красотка?..

– В Столешников… быстрее!..

– Щас, на пожар, что ли… В Столешников из Раменок, пожалуй, вмиг домчишься!.. если только за отдельную плату, рыжуля…

Небритый шоферюга подмигнул мне. Дверца хлопнула. Железный шар в кармане пиджака прожигал мне бок. Я вспомнила, что делала со мной ночью та, голая, мертвая, лежавшая на широкой, как лужайка, кровати там, в роскошной квартире, и меня замутило.

… … …

«Сначала надо полностью раздеться, потом надеть легкое шелковое спальное кимоно, которое служанка держит перед вами».

Из «Любовного Кодекса» госпожи Фудзивара

Окна привокзального ресторана ярко горели в сырой ноябрьской ночи. Холод пробирался под шубу. Девчонка засунула руки в рукава. Девчонка была рыжей, красно-рыжей – волосы огнем стояли над бледным лбом, над грубо размалеванными щеками. «Рыжая-бесстыжая», – прошептали на морозе ярко накрашенные губы. Накрасься хоть как индейский вождь, тебя все равно здесь никто не снимет. И ты не подцепишь никого, и не старайся. Сим-Сим снимет с тебя голову. Или скальп, что одно и то же.

Девчонка вынула руки из рукавов потрепанной лисьей шубейки и поднесла ко рту, погрела их дыханием. Странные перчатки, с обрезанными пальцами; продавщицы в таких продают овощи, чтоб удобнее было деньги на морозе считать. Голыми пальцами она чувствовала мороз. И деньги, как уличная торговка, – если, конечно, ей давали деньги. Она тут разжилась немного и купила себе с рук, у Толстой Аньки, лисью шубку вместо искусственной, облезлой – Аньке она все равно мала. Только бы не растолстеть. Мужики толстую не возьмут. Еще как возьмут, если шибко припрет! А если закурить?.. Она сунула руку в карман, вытащила початую пачку «Danhill». Щелкнула ногтем, выбила сигарету, подцепила зубами, ловко крутанула на морозе колесико зажигалки. Ну вот и дым, от дыма вроде теплее.

Она стояла, ежась под шубкой, на промозглом ноябрьском ветру перед белым, с расписанной красной краской башней, Казанским вокзалом, и, дымя сигаретой, смотрела на яркие окна привокзального ресторана. Если сейчас не обрыбится на улице – пойдет туда. Там тепло. Правда, сегодня дежурит Лешка. Он идиот. Ему надо обязательно отстегнуть не потом, а сразу. По крайней мере, она не застудит в черных ажурных колготках на морозе свои ноги, свои ножки, ноженьки, ножницами щелк-щелк, пахнет мясом, серый волк, пахнет алым мясом нагло разверстого, продажного бабьего чрева.

Она удачно просочилась мимо Лешки – он торчал при входе, но болтал с начальством, подобострастно изогнувшись, и она ловко кинула шубку на руку и живенько заскользила между столиков – подальше, подальше, вон туда, к стене. Там были свободные места за столиками. Алла Сычева. Так ее звали. Подружки частенько отчего-то называли ее – Джой. Костер ее начесанных волос горел зазывно, привлекая внимание издалека. На белой высокой шее, на бархотке, сияло дешевое посеребренное сердечко. Ногти были накрашены ярко-ало, как и губы. Иногда Лешка давал ей тут попеть, в ресторации. Она выходила, вертя задом, брала в руки микрофон. Оркестр уже хорошо знал ее репертуар. «Утомленное солнце нежно с морем… А я сяду в кабриолет и уеду куда-нибудь… Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка да шарлатанка!..» Шарлатанка, издевательски таращился Лешка, да ты, оказывается, шарлатанка!.. вон отсюда… Она совала ему в потную, жирную руку двадцать баксов, заработанных за вокзальной стеной, в туалете, полчаса назад, и он отцеплялся, а Алла мысленно посылала его: пошел на хрен, халдей. Она уселась за столик, взяла для отвода глаз меню. Официанты знали ее, перемигивались: явилась охотница! Закажет что-нибудь сегодня? Не закажет? Кивком головы она подозвала халдея Витю, процедила: «Двести „саперави“… и чем закусить. Лучше сыр». Витя принес ей сыр, вино. Она, швырнув лисью шкуру на кресло рядом, тайком, из-под густо накрашенных ресниц, огляделась. Ресторан гудел. Время было позднее. Транзитникам некуда девать время и деньги. Богатым транзитникам, разумеется. Алла покосилась. За соседним столиком сидела интересная пара, ужинала; мужчина энергично работал челюстями, изредка кидая слова, как кости, женщина хохотала, поднимая кверху лицо, взбрасывая к щекам маленькие загорелые ручки. Женщина была изящна, как японская статуэточка, ее короткая стрижка напоминала женскую стрижку двадцатых годов прошлого века. Она вся была «ретро». Брюнетка, и круто завитые локоны будто прилипли к впалым щекам. Глаза блестят, подведенные черным карандашом. Ей не хватало шляпки с вуалькой – ей бы очень пошло. Время от времени женщина подносила к маленьким капризным губкам мундштук с горящей сигаретой, втягивала пахучий дым. Алла проследила за ее взглядом. Она не смотрела на собеседника, громко чавкающего над тарелкой солянки. Она смотрела в окно.

– Смотри, Юрочка, – протянула она чуть в нос, и Алла услышала, какой у нее звучный голос. – Смотри, что написано на стекле! «Esidarap»…

– «Paradise», Люба, дура, – беззлобно бормотнул ее спутник, уписывая за обе щеки солянку. – Я, черт, так умаялся в этом чертовом Питере!.. в этом чертовом твоем допотопном поезде… и зачем было трястись в СВ, есть же удобный поезд скоростной, сидячий, три часа – и мы дома…

– Я хотела, Юрочка, снова кожей ощутить Россию и ее поезда, – томно пропела женщина, и снова Алла поразилась музыке, прозвеневшей в низком, чуть хриплом голосе. – Я хотела… если б ты позволил мне, мой жестокий импресарио, я бы поехала из Питера в Москву в плацкартном вагоне!..

– Люба, ты ненормальная. Впрочем, артисты все ненормальные. Иначе быть не может. – Мужчина щелчком пальцев подозвал официанта. – Второе несите! И чтобы горячее было! Холодное принесете – в морду вывалю!

– Как ты груб, Юра. – Женщина зябко повела плечами под сильно открытым, с блестками, платьем, туго обтягивавшем ее грациозную фигурку. – И в этом тоже вся Россия.

– Да, и в этом вся Россия, – холодно кивнул он, утирая салфеткой рот, ковыряя в зубах зубочисткой. – Выпьем еще?..

– Выпьем. Хорошее вино. Я всегда любила «тибаани». Оно похоже на топаз.

Мужчина разлил вино по бокалам. Женщина подняла бокал, поглядела вино на просвет.

– «Парадиз», значит. – Она отпила из бокала. – «Парадиз», вашу мать. Превратили страну в сплошной бордель! И думают, что осчастливили. Трясут то одной хоругвью, то другой… великой Россией трясут!.. и ни в одном глазу…

– Тобой тоже трясут, Люба. – Мужчина вызвонил бокалом о бокал. – Ты же устала от того, что тобой трясут? Или тебе это нравится?

– Не ври, Юра. Трясешь мной ты. И нравится это тебе. Потому что ты натрясаешь с меня немеряные бабки. Кто это за столом напротив?.. какая классная рыжая девочка…

– Прекрати, Люба. Ты опять за свое.

Мужчина поморщился, а изящная черненькая женщина уже не сводила с Аллы глаз, искусно подведенных к вискам. «Под японку работает», – подумала Алла, а стильная женщинка внезапно потянулась всем телом хищно, как пантера, и обожгла Аллу таким откровенно-зазывным взглядом, что Алла чуть не присвистнула: во дает, будто мужика арканит! Перегнувшись через спинку ресторанного кресла, брюнетка прошептала:

– Пересядь к нам, дорогая. Ты мне нравишься. – Алла хотела было усмехнуться: а вы мне не слишком!.. – как брюнетка сложила ротик сердечком, почти таким же, как дешевое серебряное сердечко на Аллиной шее, и вполголоса мурлыкнула: – Я Люба Башкирцева, не узнала?

«Башкирцева, Башкирцева. Так это Башкирцева», – шептали Аллины губы, а Аллины руки уже подхватывали со стула шубку, а Аллины ноги уже шагнули к соседнему столу. Люба Башкирцева. Ах, шарабан мой, американка. Американка Люба, эстрадная дива. Поговаривали, она вернулась в Россию. Черт их знает, VIP-персон, у них один дом во Флориде, другой в Риме, третий на Каширском шоссе. И вилла на Багамах. Спокойно, Алка, спокойно! Как же ты любишь ее песни! Ты же сама поешь ее песни! Ты… неужели это шанс. Это твой шанс, Алка!

Алла села за стол. Положила ногу на ногу. Под ажурным чулком блеснула белая кожа колена. Люба, не скрываясь, плотоядно глядела на Аллину коленку под узорами ажура. Алле не нравился такой взгляд.

– Алла, – сказала Алла сухими губами.

Башкирцева уже неприкрыто пожирала ее глазами. Алла чувствовала себя костью, которую обгладывают. Ей стало смешно, как от щекотки, и в то же время этот взгляд странно волновал ее. Она в своей маленькой жизни была только с мужиками и с парнями. Про таких оторв, как Люба, она только слышала от Инны Серебро, от Толстой Аньки. Инна хвасталась, порола чушь. Алла хохотала. Они обе пили водку на морозе из горла, и Серебро тянула к ней розовые искусанные губы. «Пошла вон, сучка!» – весело кричала Алла и отталкивала пьяную Инну. Мужчина больно наступил под столом на ногу Башкирцевой, и она взвизгнула.

– Пошел к черту, Беловолк, – кинула певица надменно. – Ты чем занимаешься в жизни, Аллочка-ласточка?.. Я вот концерты в Питере спела. Пять концертов. Бабки заколотила. А ты что делаешь?.. Ничего?..

– Я проститутка, – хрипло сказала Алла и улыбнулась. Башкирцева вздернула плечи. Поправила пальчиками черный завиток на скуле.

– И много зарабатываешь?.. В Нью-Йорке, – она обернулась к Беловолку, – хорошенькая ночная бабочка гребет будь здоров, если хорошо отстегивает копам или шерифу.

Беловолк внимательно посмотрел на нее. Он знал, что первые годы в Америке Люба пела в ресторанах и не гнушалась подрабатывать там древним ремеслом.

– Не особенно много. Так… на жизнь хватает, – пожала плечами Алла. Ей вдруг стало грустно. Захотелось встать и уйти. Люба пригвоздила ее глазами к стулу.

– И то славно. – Перламутровые зубы блеснули между приоткрытыми в легкой, чуть хищной улыбке губами. – Поехали со мной ко мне? Я снимаю обалденную хату в Раменках. Отдохнем по полной, – она усмехнулась, – программе. Юрочка, – обернулась она к продюсеру, – девочка поедет с нами! И не спорь! Мои, кто у меня на бэк-вокале, вон жрут там, за тем столиком, – она кивнула головой. – У, скоты!.. в вагоне-ресторане сидели всю ночь, пивом пропитались, как губки… классные негритятки?.. Тебе нравятся темненькие, малышка?..

Она уже мурлыкала. Она уже называла Аллу «малышкой». Она уже раздевала ее глазами. Люба Башкирцева, гори все синим пламенем, великая Люба. Алла вспомнила ее концерт почти год назад, в Рождество, по телевизору, она сидела в каморке у Серебро, грызла козинаки, Серебро шипела: «Жевалки испортишь!» – по экрану телевизора ходили цветные полосы, сквозь мелькания мерцала тоненькая фигурка Любы, она качалась на высоких, как ходули, каблуках и пела свой вечный «Шарабан», а Алла подпевала ей, заплетая мокрую рыжую косу – она вымыла голову не шампунем, а сырым яйцом, для пущей пользы. «Во живут звезды!.. – вздыхала Инна. – Едят икру, водку пьют из хрусталя!..» Вот и она сидит за одним столом с звездой. И сейчас поедет к ней домой. И что будет у нее дома?!

– Твое вино, Аллонька, и сыр, – Витя вежливо наклонился, поставил на стол тарелку с сыром и бокал. Алле захотелось выплеснуть «саперави» ему в лицо. Ее нищая закусь – рядом с горками красной и осетровой икры в вазочках, рядом со светящимися на просвет кусочками семги, с дымящимися шницелями, с золотящимися апельсинами и розовым виноградом «дамские пальчики». Успех измеряется роскошеством еды?! Да, и этим тоже.

– Ты с ним в паре?.. – Башкирцева хитро сморщилась. – Он пасет тебя?

– Виктор мой друг.

– Ешь. – Люба подвинула ей блюдо с горячим шницелем. – Тебе надо подкрепиться. По улицам работаешь?.. По ресторанам?..

«Хожу по ресторанам и шарю по карманам», – вспомнила Алла песенку Чарли Чаплина, песенку двадцатых годов, тоже из ретро-репертуара Башкирцевой. Люба взмахнула рукой, посылая мулатам и негритяночкам, работающим у нее на подтанцовках, что ужинали за столиком поодаль, воздушный поцелуй. Вскочила, едва Алла затолкала в рот последний кусок шницеля. Стоя отхлебнула заказанного Аллой «саперави». Почмокала губами.

– А ты знаешь толк в винах, крошка. Юра, зови ниггеров! Едем! Виталик прислал за мной две машины, они уже давно стоят на площади. Шоферы знают, что я люблю посидеть в ресторане, что, если я голодна, я до дома не дотяну. Шубка твоя? – Люба презрительно подхватила Аллину шкурку. – Я тебе новую куплю.

Она чиркнула горящим взглядом по Аллиному лицу. Щеки Аллы вспыхнули и стали такого цвета, как волосы.

У Алки Сычевой был сутенер. Его звали Сим-Сим. По-настоящему его имя было Семен Гарькавый, но все телки звали его Сим-Сим. Так уж повелось.

В ресторане около Казанского Сим-Сим время от времени вылавливал себе новых девочек. Он поселял их в коммуналках вокруг площади Трех Вокзалов, снимая им комнатенки по дешевке. Он и Аллу выловил около вокзала. Алла тогда была Сычихой-с-платформы. Ее трепали за копейку. Ее рыжие волосы горели зимой, под падающим снегом, факелом – у нее не было зимней шапки. Московские зимы мягкие, думала она, девчонка из-под Красноярска, со станции Козулька, чепуха одна московские зимы. Она как приехала из Красноярска на Ярославский, так тут и осталась, на Площади. Сычиха всегда страшно хотела есть, торчала возле ресторана, жадно глядела в светящиеся окна, читала на окнах красные надписи на иностранных языках. Она видела – за стеклом стол, за столом человек. Человек сидит и сумрачно смотрит на нее. У человека тяжелый взгляд, раскосые глаза. Он одет в плохую одежду, как у нищего. Как пустили нищего в ресторан? Он ест хлеб и салат. На столе в графине – водка. Алла пристально глядит на него через мутное стекло. Человек глядит на нее. Хозяин ресторана благосклонен к человеку в затрапезке: он берет вино, много пьет, никогда не напивается, не буянит. Сычиха стоит и глядит, он глядит на нее и ест. Наливает водки из графина. Она ждет, что он сделает пригласительный жест рукой: иди сюда, я тебя угощу. Вместо ожидаемого жеста за стеклом на ее плечо ложится тяжелая рука. Это Сим-Сим. Он изловил ее. Она еще не знает, что это Сим-Сим. Что она попалась. Она цедит сквозь зубы: пошел вон, мразь, – и получает несильный, но отвратительно-унизительный удар по губам. «Еще раз так скажешь – выбью все зубы», – ослепительно, обещающе улыбается он. У него сальные темные волосы свисают на лоб, синяя щетина обнимает упитанные щеки.

Он тоже обедает время от времени в вокзальном ресторане. У него есть деньги. Он сутенер. У него тяжелая жизнь.

Стекло. Их разделяет только стекло. И на прозрачном стекле – ярко-алые, красные буквы. Буквы европейские, латиница, а ему кажется, это иероглифы.

Налить водки в стакан. Выпить. Он вливает водку в себя, как горючее в топку. Это его единственное топливо, что у него осталось. Если он не будет вплескивать в себя горючее, он загремит на тот свет. Скажи, тебе хочется туда? Тебе туда надо?

Вилка с нанизанным на зубья салатом дрожит в руке. Он видит свое зыбкое отражение в стекле. Он видит свои сощуренные раскосые глаза. О нем тут шепчут завсегдатаи: да, он был знаменитым художником, он уезжал из России в Нью-Йорк, да, он был другом Саши Глезера, другом Володи Овчинникова… он был страшно знаменитым, ты, стервятник, не трожь его, он жил в Америке… «Он жил в Америке». Как шифр. Как код. Он закодирован. Его никто не тронет. Его никто не вскроет, как сейф. Внутри – ни бакса. О да, ребята, он был богат!.. и потом враз разорился… и в трюме корабля, даже не на самолете, вернулся в Европу… и потом в Москву… и – бомжует…

Его здесь зовут просто Эмигрант. Никто не помнит, что его звали – Канат Ахметов.

Он ест салат. Он пьет водку, похожую на слезу. Он сам себя не помнит.

На квартиру Любы в Раменках все приехали на двух машинах, набитых битком, под завязку, как только не остановили, не оштрафовали.

Много вина. Батареи бутылей на широких, как льдины, столах. На большом серебряном блюде – черносливы. «Это иранский чернослив, ешь, хочешь, я очищу тебе киви?..» Ей – уличной девке – выкормышу Сим-Сима – сама Люба Башкирцева – звезда – очистит пушистый киви. Люба кладет перед Аллой длинный, изогнутый серпом банан, по бокам – два киви, смеется. Ее смех чуть хриплый, как и ее голос. От ее голоса, от вина у Аллы звенит в голове, слабеют ноги. «Не надо много пить, не пей вина, Гертруда», – шепчет она себе, беспомощно улыбается, Люба кладет ей в рот очищенный банан и снова беззвучно смеется. Те, черненькие, что у нее на бэк-вокале, что ели за столом поодаль в привокзальном «Парадизе», уже сидят друг у друга на коленях, лопочут по-английски. Черт, черт, когда-нибудь надо выучить иностранный язык, буду кадрить иноземных парней, купаться в баксах.

«O, my love, you are a funny girl!..» Сначала гул, звон. Потом – тишина. В тишине ловкие чужие пальцы тянут вниз с плеч бретельки лифчика, ткань платья, и плечам становится холодно, как на морозе. Поцелуи похожи на снежинки. О да, это падает снег, мелкий и острый, он обжигает кожу, он проникает в кровь, он сыплется на открытую рану рта, как соль, и это очень больно.

Это была не ночь. Это прошло сто ночей. Падая в черный омут, она думала: лучше вколоть в себя наркоту, чем вот так. Как?! Ей показывали, как, и она повторяла. К ее губам придвигался край чашки, и она пила. Люба налила вина в фарфоровую чашку, поставила ее на зеркальный столик. Время от времени горячее тело рядом с ней засыпало, вздрагивало во сне, и Алла с облегчением вытягивалась на крахмальных простынях: Господи, все!.. – но жаркая плоть оживала через миг, и все начиналось сначала.

Изгибался коромыслом хребет. Распахивались, как лепестки цветка, колени. А может, все было проще, грубее. Просто два потных горячих женских тела сплетались и расплетались на кровати. О нет, все было не так просто. Когда нагие пальцы погружались в костер жадного рта, она кричала, продлевая счастье ожога. Во тьме над головой той, что ее целовала, вставало сияние. А может, это горел фонарь за окном в ноябрьской тьме.

Алла проснулась оттого, что ее рука, протягиваясь по одеялу, нащупала и сжала что-то странно-тяжелое, дико-холодное. Круглое, с режущими ладонь выпуклостями рельефа. Сначала она подумала: брелок для ключей! Для брелока металлический шар был слишком велик. Алла помотала головой, просыпаясь, и поглядела на Любу. Люба спала поверх одеяла, раскинувшись, будто царица в будуаре. Алла повела глазами вбок. И правда, у Башкирцевой не хуже, чем в Эрмитаже. Это ж надо так хату антикваром набить. Не спальня, а просто Малахитовый зал. По стенам перламутр, на столешницах инкрустации, по углам – японские и китайские вазы с росписями тонкой кисточкой – закачаешься, – белье… Алла сглотнула. На таком кружевном белье можно бы переспать не то что с Любой – с макакой резус. Голландские кружева?.. Бельгийские?..

Она поняла, что Люба убита, и стала судорожно одеваться. Она засунула странный железный цветок в карман пиджака. Дрожа, зачем-то затолкала в сумочку журнал, валявшийся на инкрустированном столике. Она не сознавала, что делала.

Мимо всех спящих. Мимо кровати с мертвым телом, что недавно обнимало и жгло. Мимо рассыпанных по дивану долларов – у кого-то выпали из кармана. Мимо чужих жизней. Это не твои жизни, Алла. И никогда не станут твоими.

Вон отсюда. Я никого из них никогда больше не увижу. И Любу. Эту мертвую Любу.

Башкирцеву – убили?!

Дьявол. Мать-перемать. Башкирцеву – убили. Или это мне приснилось?!

Снег бил ей в лицо. Сырой, тяжелый снег. Он слипался, еще падая, в воздухе над ней. Она бежала по Москве, как оглашенная. Подворачивала ноги, падала. Разбила колено. Через ажур чулка сочилась кровь. Ноги мерзли в сапожках из телячьей кожи. К кому?! К Сим-Симу?! Ты идиотка. Нашла к кому бежать. Сим-Сим тебя разгрызет как орех. У тебя для него ни копья! Он задушит тебя. У тебя месячная норма, и ты ее еще не выработала. К Аньке?! К Серебро?! Пошли они в задницу. Куда она летит сломя голову?! В метро на нее глядели как на умалишенную. Впрочем, мало ли по Москве рано утром возвращается девок с гулянок. Ишь, глазки-то опухли, бурная была ноченька.

Она осознала, что вышла на «Комсомольской» и бежит к Казанскому вокзалу, к ресторану «Парадиз», когда уже подбегала к обледенелому, засыпанному снегом ресторанному порогу.

Родной дом, что, это для нее. Почему ты не побежала домой, Сычиха?! У тебя же есть дом. Тебе же надо сейчас побыть одной. Одной.

Она осмотрела себя, внезапно вздрогнув. Нет, крови на одежде нет. Она не выпачкалась в Любиной крови. В крови звезды. Говрят, у царей кровь голубая. Враки, она у всех краснее помидора. Коктейль «Кровавая Мэри». Сейчас она ввалится в «Парадиз» и закажет Витьке «Кровавую Мэри». А может, Витя сегодня не в ночную, дрыхнет он дома без задних пяток. Как ее трясет. Хорошая доза водочки не помешает. Сумка с собой?!.. Какое счастье, что она не потеряла ее в метро.

В ресторане в утренний час было пустынно. Алла нетвердой походкой прошла к столику. Вскинула глаза. На миг ей показалось – там, в углу, сидит он. Тот нищий, что всегда пил водку из графина и ел салат перед окном с красной надписью. Нет, никого не было в углу. Пустой стол. Она уже бредит. Интересно, были сумасшедшие у нее в роду?.. Может, все это ей тоже привиделось – Люба с проткнутым горлом, ночная попойка, извивающиеся голые мулатки, давящие пятками рассыпанные по полу киви и чернослив?.. Сойти бы с ума от жизни такой, посадили бы в психушку. Там бы кормили, поили с ложечки… Там бы тебя били смертным боем, дура, пока не убили бы. Транквилизаторами закололи.

Алла села за стол. Ее руки дрожали, когда она вынимала кошелек. Она забыла, сколько у нее с собой денег. Она должна в ноябре Сим-Симу… сколько?.. Сто?.. Двести?..

Мужской ботинок рядом с ее телячьим сапожком. Ножки стула с режущим скрипом процарапали паркет.

– Ну-с так. Выпить и закусить, значит. Быстро умеешь бегать, стерва.

Этот Любин то ли продюсер, то ли секретарь, Алла так и не поняла, кто он на самом деле при ней был, сидел за столом напротив нее, ухмылялся. У нее задрожала нижняя губа. Усилием воли она заставила себя улыбнуться, пьяно, разнузданно повести плечом:

– Уме-е-ею. Ну и что. Ты тоже быстро бегаешь, если догнал.

– Я следил за тобой. Я следил за вами обеими. И когда она утащила тебя в спальню – тоже следил. Орешь ты здорово. Голос у тебя тоже будь здоров. Я следил за тобой, когда ты, стерва, сбежала утром. Я мигом оделся и пошел за тобой. Я выследил тебя.

Алла изо всех сил унимала прыгающие губы. Жаль, накраситься не успела. Бледность, проклятье, выдает ее страх.

– Значит, ты совсем не спал ночью, котик. Тебе поспать бы.

– Не смотри на меня блядским взглядом! – крикнул он. Опомнился. Понизил голос. – Я не котик. И ты не киска. Оставь свой подворотный жаргон. Мы не в туалете. Мы…

Она рванулась – встать и убежать. Он схватил ее за короткую юбку. Шелк хрустнул по шву.

– Мы в ресторане, шлюха, – тихо и отчетливо сказал он. – Там, где мы познакомились, к несчастью. Это твоя епархия, я понял. Я Любин продюсер. Я сделал ей имя в Америке. Я сделал ей имя везде. Во всем мире. Я вытащил ее из грязи. Она пела в занюханном ресторанишке в Чайна-тауне… в таком же, как этот. – Беловолк брезгливо сморщился, поджал губу, стал похож на козла. – Я поднял ее от ресторана до Карнеги-холла. Она так и ползала бы там по заплеванной дощатой сцене, до и после варьете, тискалась бы в углах с ниггерами, если бы не я. А я сяду в кабриолет, понятно?!.. – Он вытер пот со лба. Ему было жарко. Алле было холодно. Она сидела за столом в шубке, колени ее подскакивали к подбородку, а ей казалось – она голая на снегу. – Я выследил тебя, дрянь! А теперь смотри сюда!

Он вынул из кармана фотографию. Положил на стол. Алла скосила глаз.

– Смотри, смотри! Таращься! Вылупляй зенки! Сечешь поляну?!

– Кто… это?..

Она испугалась. Она говорила себе: это неправда, неправда, я не боюсь, это не я, он не мог нигде меня раньше видеть, он не мог меня снять. На фотографии была она. Она, Алка Сычева, Сычиха, рыжая Джой с Площади Трех Вокзалов. Густые рыжие патлы. Нос, рот… взгляд… А наряд-то какой! У нее отродясь не было таких! Длинное, эстрадное платье, в пол, с блестками, с обалденным разрезом по боку, вдоль голени и бедра – до ягодицы… Наглое декольте… Алмазы сверкают на груди – в кадре выблеснули красным… Алла зажала рот рукой.

– Это… я?!..

– Нет, голубушка, это Любка Фейгельман, Нью-Йорк, Чайна-таун, вшивый ночной бар «Ливия», дерьмовый тот ресторанишко, где я ее подобрал, еще до того, как она стала Любой Башкирцевой. Поняла? – Беловолк спрятал фотографию в нагрудный карман. – Я убрал труп. Трупа нет. Нет и не было. Никто не должен знать, что она умерла.

Она сама не знала, как у нее вырвался этот крик:

– Это ты убил ее!

Крикнула и напугалась. Зажала рот ладошкой. Так сидела, сгорбившись. Заспанный утренний официант – не Витя, из новеньких, томно-нагловатый, она забыла его имя, – подошел к их столу вразвалку.

– Господа что закажут?.. Кофе будете?..

– Кофе, – скривил губы Беловолк. – В Грузии после попойки едят горячее хаши с аджикой и запивают стаканом водки. Два кофе. Два бутерброда с осетриной. Сто коньяка… французский есть?.. Заткнись, шлюха, – наклонился он к ней, когда официант, зевнув, отшагнул во тьму плохо освещенного зала. – Это ты убила ее!

– Это мы, – зло усмехнулась Алла, – выходит так, убили ее. Не пори швы грубо, мальчик.

– Я тебе не мальчик, а господин Беловолк. Изволь называть меня на «вы», подзаборница. Я в два счета докажу следствию, что это ты убила ее.

Алле стало по-настоящему страшно. Ледяной пот пополз у нее между лопаток.

– Я не подзаборница. Не смейте со мной так.

– Не смей-те, уже хорошо. Ты в моих руках, маленькая сучка. Фотографию видела? – Он щелкнул пальцем по цветному квадрату на столе. – Ты сообразительная или тебе объяснить?

– Объяснить, – сказала Алла, облизывая губы. Ей смертельно хотелось пить. Чего угодно: кофе, соку, холодной воды, молока. Она выпила бы воды даже из затхлой дождевой бочки. Даже из лужи. Все лужи подмерзли. Ноябрь. Скоро Новый год. Она вляпалась в историю. В нехорошую историю. Теперь этот дядька сомнет ее в комок. Этот будет почище Сим-Сима. Сим-Сим в сравнении с ним – ангел Божий. И ты не убежишь. И ты не отмажешься – у тебя денег нет. Ты примешь правила его игры.

– Дура, – холодно сказал Юрий Беловолк и поджал тонкие жестокие губы. – Другая бы давно догадалась. Я сделаю из тебя Любу. Ты станешь Любой Башкирцевой. Никто не узнает. Никогда. Мне повезло. Вы колоссально похожи. Как сестры. Ну, бывают люди-двойники. Двойники-Ленины, двойники-Гитлеры, двойники-Софи Лорен. Ты одно лицо с Любой Башкирцевой. Игра природы-матери. Мне повезло. Игра! – Он вытащил из кармана сигареты, закурил. Дым обволок изумленное лицо Аллы. – Тебе не выйти из игры. Ты играешь со мной. Я хороший игрок. Ты не соскучишься.

Он подмигнул Алле, и это было ужасно. Он выпускал дым изо рта, как конь – пар из ноздрей на морозе. Официант брякнул на стол с подноса две чашечки кофе «капуччино», бутерброды с рыбой, украшенные повялой петрушкой. Она бессознательно взяла бутерброд, откусила кусок. Отхлебнула горячий кофе, обожглась.

– Но я же… не умею петь!.. Я же… не певица…

– Не умеешь – научим. Не хочешь – заставим.

Она протянула руку. Он понял, вложил ей в пальцы сигарету. Поднес огонь зажигалки прямо к ее лицу, чуть не обжег ей нос. Она отпрянула. Затянулась глубоко. Вот сейчас он спросит про тот странный железный цветок, про стальной тюльпан, что оттягивает ей карман ее белого пиджака – не от Версаче, от Тома Клайма, ну и наплевать.

– Жаль, наших русских девушек в армию не берут. А пора бы уже. Эпоха войн настала. Вон в Израиле девицы армию нюхают. И знают хорошо, что почем. Если ты откажешься, я сдам себя. Я скажу, что это ты убила ее. Я докажу. Ты не отвертишься. Я покажу, что ты провела с ней ночь, а потом, когда она уснула, убила ее. И все покажут. Выбирай. Жизнь за решеткой или жизнь Любы Башкирцевой. На войне как на войне.

Они оба курили. Теперь молча. Настало дикое, долгое молчание, будто они сидели одни в купе, тряслись в поезде, а поезд шел мимо горящих деревень и разрушенных городов, мимо пожарищ.

И это тоже шанс. Это тоже шанс, чтоб не сдохнуть под забором.

Или тебе нравится жизнь под Сим-Симом?!

Ты будешь звездой, Алла. Ты будешь звездой. Каково это – быть звездой? Светить?! Сиять?! Только бабки, что ты будешь зашибать на сцене, будут не твои. Ты будешь живой муляж. Подсадная утка. Настоящую утку убили. И охотники будут охотиться на подсадную. Если ее убили, а она ожила, ты дура, кумекай, значит, будут охотиться… на тебя?!

Аплодисменты. Бутерброды с черной икрой. Алмазы на шее. Отели в столицах. Баксы. Шуршание баксов. Перетекание баксов из бумажника в бумажник. Сладкие улыбки. Студии звукозаписи, кассеты, лазерные диски, реклама, афиши, статьи. Башкирцева бессмертна. Ты бессмертна. Тебе тоже что-то да перепадет. Ты будешь пристроена. Ты не пропадешь. Гляди, какой он вальяжный, холеный, этот Беловолк. Он умеет делать делишки, какие тебе и не снились; ты даже в книжках о таких не читала. И вот он напротив тебя за столом, и он взял тебя, он купил тебя страхом. Он заплатил за тебя много страха. Убьют?! Эк чем испугали. А на платформе Казанского, ночью, на пятнадцатом пути, в голутвинской электричке, тебя не убьют?!

На скулах Аллы проступил клубничный румянец. Она заправила за ухо рыжую прядь.

– Я согласна. Мне ехать с тобой… с вами… или я буду жить у себя?..

– Ни у тебя, ни у меня. Забудь все лишнее. Ты будешь жить у себя, Люба Башкирцева, – смотря ей прямо в лицо прищуренными, длинными, как у египтянина, холодными глазами, вычеканил он.

Моя коммуналка в Столешниковом переулке. Я появилась ненадолго, прости. Я уже не я. Меня поймали. Меня поймали и связали мне крылья. И теперь будут их красить в новый цвет. Люба же была черненькая. Черная Люба! Рыжая Джой! Что бы Инна Серебро сказала на это?! Серебро не узнает. Она и Анька, Толстая Акватинта, будут теперь глядеть меня по ящику и думать: вот распинается на сцене Люба Башкирцева, ну и репертуарчик у нее стал, одно дерьмо. Голос! Петь! Я же не умею петь!

Моя комната. И еще одиннадцать комнат по коридору. Мои соседи. Я их больше не увижу. Неизвестно теперь, что со мной будет. Меня ждет иная жизнь.

Зачем я сюда пришла? Беловолк в машине ждет меня внизу. Он припарковался около магазина «Восточные сладости», хоть там и нет стоянки. Беловолку все можно. Он держит себя владыкой Москвы. Западная шишка, янки-обезьянки, сволочь, сделал на Любе состояние. Он убил?! Он не мог убить. Он не мог убить источник денег. Это было бы самоубийство. Что мне взять из дому? Разве этой мой дом? Это халупа, которую снял мне Сим-Сим за копейки. За ту же сотню «зеленых», что я вынимаю ему из лифчика с матюгом-шепотком.

Я сунула в сумку кружевную французскую комбинашку, висевшую на спинке рассохшегося венского стула. Огляделась. Сунула руку в карман. Тюльпан. Он был там. Никто не вытащил его. Странная, дикая вещь. Будто из земли выкопанная, пахнет древностью. Такие вещицы находят на раскопках, да эта уж больно новехонькая, ясно, сделанная недавно. Для чего она? Украшение? Нигде не видно ни дырки для бечевы илицепочки, ни крючочка, ни скобы: к чему его прикреплять, где носить? Ну что, комбинация, лифчик, трусики, помада… прокладки «Always» не забыла, профессионалка?.. Нет у меня ничего. Нет и не было. Не нажила еще. Какие мои годы.

Я стрельнула глазами в запотевшее окно – и быстро обернулась на скрип двери. Я думала, это Беловолк устал ждать меня в машине. А это был Сим-Сим.

Синяя щетина на его щеках мрачнела, как грозовая туча. Он разжал губы и проговорил, не разжимая зубов:

– Привет-привет, крошка. Трудно тебя застукать дома. Много работаешь?

– Много-много, – сказала я наигранно-весело, ему в тон. – Отбоя от клиентов нет.

Если он сейчас будет задерживать меня и трясти, как грушу – сюда поднимется и продюсер. Что будет дальше, я плохо представляла. Может, вежливый разговор. А может…

– Гони процент, – Сим-Сим протянул заскорузлую, казалось, вечно немытую ладонь. – Если ты в шоколаде – поделись шоколадом. Живо! Я жду.

Он никогда не умел ждать. Если я промедлю сейчас – он размахнется и ударит меня по лицу. Меня так часто били по лицу. Неужели меня когда-нибудь не будут больше бить по лицу? Никогда?!

Что надо девке для обворожительной улыбки? Жемчужные зубки, алые губки, кончик язычка дрожит между зубов, глаза блестят, шепчут: я вся твоя. Я улыбнулась Сим-Симу так обворожительно, как только могла. И он дрогнул. Он не занес руку над моим лицом.

– Клиент внизу, Сим-Сим, – доверительно шепнула я. – Клиент внизу, в машине, у подъезда. Богатенький Буратино, между прочим. И очень. Я ни разу таких не отлавливала. Если ты испортишь мне морду – пеняй на себя. Мы упустим крупную рыбу. Синего тунца. Синий тунец, знаешь, очень вкусный. Сейчас я не дам тебеденег, Сим-Сим. – Я вцепилась рукой в юбку и потянула вверх, обнажая бедро в черных ажурных колготках. – Не сейчас. Позже. Дай мне поработать. Не калечь меня. Не сбивай меня с настроения. – Я выдохнула ему в лицо ночной винный перегар, запах дорогого табака. – Я приеду с дела и позвоню тебе на сотовый. Идет?

Он готов был сожрать меня глазами. Его жирные щетинистые щеки затряслись, как студень. Ненавидяще проткнули меня колючие зрачки.

– Ты, – выдохнул он и поправил под кожаной курткой галстук, сдавивший горло. – Вывернешься, как уж, из – под любого сапога. Не врешь?

– Спустимся вместе, – кивнула я на дверь. – Посмотришь, как я сажусь в черный «кадиллак». Только номер не запоминай, ладно?

Как же я ненавижу твою синюю щетину. И все же я тебе обязана. Ты спас меня от голодной смерти. Ты научил меня торговать собой. Все на свете товар. Все продается и покупается. И живот и груди. И любовь и голос. И земля на Ваганьковском кладбище. И Карнеги-холл для концерта новой Любы Башкирцевой. Обновленной. Клонированной. Возрожденной Господом Богом после удара шилом или спицей в нежное горло, в певческое птичье горлышко, спевшее людям столько песен про Бога и любовь.

… … …

«Если вы думаете, что вы не можете быть счастливы в браке, вы глубоко ошибаетесь; все несчастья супругов – от отсутствия смелости. Летите!»

М. Роуз, И. Сведенборг. «Трактат о семье». Бостон, 1999

У погибшей Любы Башкирцевой был когда-то муж; замечательный муж; заметный издали муж. Главу концерна «Драгинвестметалл» Евгения Лисовского знали все в России, о Москве и говорить нечего. Евгений Лисовский погиб год назад в Москве при обстоятельствах, оставшихся невыясненными. Любочка была на гастролях во Франции, в Париже, когда Лисовскому перерезали горло. Алла не знала подробностей, смутно что-то помнила из газет.

Беловолк привез ее в Раменки, в квартиру Любы. Он окликал ее: «Люба!» Когда она не поворачивалась – бил ее наотмашь по щеке. «Ты выбьешь мне зубы», – зло шипела она. «Новые вставлю», – шипел в ответ он. Дома уже ждала их странная, сухая, как высохший в коллекции богомол, серая как вошь женщина, с впалым ртом, как у старухи, а сама еще не старая, стриженная «под горшок», с амазонитовыми, ярко-зелеными сережками в отвислых мочках. Женщина тут же взяла Аллу в оборот. Одна из комнат в двенадцатикомнатной квартире была отведена под тренажерный зал. «Для начала сгоним лишние жиры, – процедил Беловолк, ущипывая Аллу за крепкую ягодицу, – есть, есть жирок, нагуляла на проститутских харчах. Посади ее на молочную диету. Салаты. Питье без сахара. Вместо хлеба – хрустящие хлебцы. Ничего не жрать после шести вечера. Замечу – убью!»

И началось. Это все началось. Алла думала – ничего страшного, ну, постригут ее, ну, покрасят «Лондаколором»… Это все началось так бурно, неистово и дико, что она думала – нет, лучше умереть. Пусть он лучше меня действительно убьет, этот полоумный продюсер, делатель двойников.

Дама, Изабелла Васильевна, истязала ее по-средневековому. Выкручивала ей ноги-руки на шведской стенке. Заставляла отжиматься по двадцать, по тридцать, по сорок раз. Когда Алла кричала: «Не могу!» – и падала на черный мат, обливаясь потом, заливаясь слезами, Изабелла Васильевна подходила к ней, трогала ее носком туфои и роняла: «Отдых пять минут. И сначала». «Эсэсовка», – шептала Алла полумертвыми губами. Ее щеки вваливались, глаза становились большими, мрачными, как у святой мученицы. Изабелла Васильевна регулярно, через каждые три дня, взвешивала ее на напольных весах. «Минус три килограмма, – бормотала она довольно, – минус четыре. Превосходно. Ты чуть повыше ростом, чем Люба. Поэтому тебе надо сбрасывать больше. Ты топорная. У тебя широкие бедра. Люба была – само изящество. А рожи у вас похожи». «Когда займутся моим имиджем?» – мрачно спрашивала Алла. «Заткнись, – отвечала тренерша, – не твое дело. Твое дело – слушаться меня. Мое дело – сделать тебе Любину фигуру. И в короткий срок. Ты уже занималась с педагогом-вокалистом?»

Вокальный педагог Миша Вольпи приходил каждый день. Занятия продолжались по три часа. Алла до смерти не забудет первую распевку – Миша поставил ее в студии, у рояля – ах, Любин белый рояль, белый кит, плывущий через время! – крикнул: «Открой рот шире, как можно шире! Будто у тебя яблоко во рту!» – и ударил по клавишам, извлекая мажорный веселый аккорд. «Яблоко или что другое», – подумала Алла, веселясь. По приказу Миши она пела сначала: «А-а-а», – потом: «У-у-у», – потом: «Ия-а-а, ия-а-а, ия-а-а». «Как осел», – развеселяясь все больше, думала она. Обнаружилось, что у нее хороший голос и хороший слух. «Правда, камерный голосок, – сокрушался Миша, – не особо сильный, оперный зал ты не возьмешь, но для микрофона мы тебе голосишко вытащим!» Когда Миша подошел к ней и положил руку ей на живот, на низ живота, она отпрянула и ударила его по руке ребром ладони. «Ты, каратистка, – беззлобно сказал Миша. – Это, между прочим, я к тебе не пристаю, дурочка, а объясняю, как певцу дышать. Откуда поют. Вот отсюда, – и он чуть сильнее нажал ей на низ живота. – Баба поет маткой, понятно?.. Набери сюда воздуха побольше, в живот, и выдыхай его в голову, в лоб, в затылок. Представь, что ты воздушный столб и вся вибрируешь». Он не убирал руку с ее живота, и Алла чувствовала странное возбуждение, как перед соитием. Она послушно делала все, что говорил ей Миша. «Я внук Лаури-Вольпи! – гордо сообщал он. – Мой дед воспитал великих певцов!» Алла спрашивала его: а вы сами, Миша, где-нибудь поете? «Я пел в хоре Большого театра, – выпятив грудь, отвечал Миша. – А теперь попробуем распеться наверх, до верхнего „до“. Посмотрим, может, ты колоратура!»

Она – колоратура. Люба была – колоратура?.. Люба поливала со сцены будь здоров. Люба играла голосом, как кошка с клубком. Люба сшибала голосом сердца. А у нее – голосишко. Обман обнаружат. Ей надают по шее. Ей, уличной шалаве с Казанского.

Как безумно, нечеловечески хотелось жрать!

Вечера были сумасшедшие. Сначала, после еды в шесть вечера – два тощих листика салата, лист капусты, чай без сахара, хрустящий хлебец, которым ей хотелось запустить в воблу-Изабеллу, – потом, после ужина – урок сценического движения в тренажерном зале, – Изабелла изгибалась не хуже Майи Плисецкой, Алла все повторяла за ней, жест за жестом, шаг за шагом, – потом, когда семь потов сходило с обеих женщин, Беловолк усаживал Аллу за просмотр фильмов-концертов и просто любительских видеокассет с записями Любы: как Люба ест, как Люба загорает на даче во Флориде, как Люба встречает рождество в Нью-Йорке у художника Алеши Хвостенко, как Люба держит на коленях шоколадную мулаточку с ниткой розового жемчуга на шее. «Гляди, как она поет! Как открывает рот! Гляди, когда она пьет чай, у нее отставлен мизинец, как у купчихи! Возьми так чашку! Именно так! Поднеси ко рту!» – кричал продюсер. «Юра, вы истерик, – Алла окатывала его ледяной водой взгляда. – Так вопят только на стадионе. Вы же не на футболе». Она вставала к экрану, повторяла жесты, ужимки и ухватки Любы. У нее все еще были рыжие волосы. Настал день, когда их состригли и уложили в прическу «а-ля Мата Хари», со смоляными завитками на скулах, которую носила Люба.

Когда ее оставили одну, она выключила в спальне свет и подошла к зеркалу. Как-то там Сим-Сим?.. Он ее потерял. И девки, Толстая Анька и Серебро, думают: ну, пришил кто-нибудь нашу рыжую Джой, Сычиху нашу, прямо на хазе, напоролась на малину, или под ребро ей скобу засунули, или просто выкинули на снег с двадцатого этажа, натешившись, такое часто бывает. Сим-Сим и девицы не знают, что ее прежняя житуха – все, кончилась. Она воззрилась на себя в зеркало. Темное озеро стекла расступилось бездонно. Ее взгляд потерялся в черном тумане, утонул, уцепился за призрак отражения. Из зеркала на нее смотрела женщина-вамп – подведенные черным карандашом к вискам большие глаза, черная челка до бровей, черные локоны на щеках. И ее неизменная черная бархотка на шее, с дешевым блестящим сердечком, так шла к облику лукавой дьяволицы. «Люба, – сказала она себе тихо, – я Люба». Тронула пальцем отражение. Вздрогнула. На миг ей стало страшно бездны, расступившейся перед ее глазами.

– Как вы спрятали тело?! Куда…

– Не твоего ума дело.

Он ничего не говорит мне. Меня истязают, как последнюю суку. За мной ухаживают, как за царицей. Я еще не звезда. Меня делают звездой. Так вот как горек хлеб звезды. А я-то думала.

– Зачем люди с телевидения?! Прогоните их! Меня не надо… снимать…

– Ослица. Это не с телевидения. Это мои друзья. Они сделают пробную кассету. Чтобы сравнить тебя с Любой. Пой! Пой «А я сяду в кабриолет»! Миша, давай…

Музыка. Я и не подозревала, что музыка – это труд. Всю жизнь думала: ух, певички, крутят попками, закатывают глазки, шепчут в микрофон: «Вернись, люби-и-имый!..» Никто и никогда никуда не вернется. Никто.

Она удивлялась, что в дом, где бушевала такая грандиозная попйка, в дом, что гудел гостями, как улей, никто не звонит и никто не приходит. Москва будто вымерла за окнами двенадцатикомнатной квартиры в элитном доме в Раменках. Будто вокруг свирепствовала чума. И Беловолк берег Аллу от людей, чтобы она ненароком не подцепила заразу.

Как, когда она нашарила в сумке этот журнал? Как он оказался у нее в сумке, на самом дне? Она не помнила. Морщила лоб, рылась в череде событий – напрасно. Цветистый, глянцевый, броский, аляповато-зазывный, как павлиний хвост, как наряд бразильского карнавала, журнал про звезд и для звезд. VIP-журнал. На каждой странице – VIP-персоны. Алла бездумно листала его на ночь, включив торшер, медовый свет лился на страницы. Далеко внизу глухо шумел город, прорезали ночной мрак машинные гудки. Ее глаза скользили по фотографиям. Эх и роскошная жизнь у этих богатых, знаменитых баб и мужиков. Чем они ее заработали? Кто чем. Кто талантом, кто рождением, кто передком, кто задком. Кто хитростью. Кто баксами. Кто убил, кто купил, кто предал, кто удачно женился или выскочил замуж. Будешь петь, Алка, на крутых сценах – тоже себе кого-нибудь подцепишь. И удерешь от Беловолка. К принцу Монакскому, например. А что, принца не закадришь?! Ох, как далеко еще это время. Еще пахать и пахать. А это кто?

Люди, шикарно одетые, довольные, сияющие, выхваченные из южной ночи вспышкой фотоаппарата, стояли у фонтана, демонстрируя высокооплачиваемую радость и торжествующую беспечность. Люди иного мира. Куда, она думала, ей никогда не попасть, так и пялиться на него в глянцевых журналах.

Она узнала на фотографии Любу. Бессознательно ощупала пальцами черный завиток на своей щеке. Рядом с Любой стоял представительный, высокий смуглый молодой человек с пышной, мелко вьющейся шевелюрой, влюбленно смотрел на нее глазами-черносливами, нежно обнимал ее, малютку, за талию. За их спинами вздымались в дегтярно-черное небо разноцветные, подсвеченные снизу прожекторами струи воды. На дне бассейна просвечивали россыпи монет, как золотая и серебряная рыбья чешуя. Алла прочитала надпись под фотографией: «Рим, знаменитые супруги Люба Башкирцева и Евгений Лисовский у фонтана Треви. Справа…» Прежде чем рассмотреть, кто там стоит справа и слева, Алла полюбовалась на украшения Любы, хорошо видные на качественном снимке. Сноп света из серег в ушах. Колье на шее – слепящая молния. И на запястьях, гляди-ка, браслеты с крупными, до вызывающей наглости, алмазами. Или это стразы? Неправдоподобно крупны. Едва ли не подделка.

Справа… Справа… Кто же там стоит справа?..

– Юрий, скажите, кто был муж Любы?

– «Кто был мой муж». Кто был твой муж!

– Кто был мой… муж?..

Беловолк зажигал сандаловую палочку и ставил ее в тонкогорлую китайскую расписную вазу, стоявшую на столе. От зажженного конца палочки полился ароматный дым, стал раздваиваться, завиваться двумя тонкими седыми усиками вверх. Алла раздула ноздри. Запахнулась в черный китайский халат с хризантемами.

– Твой муж, Люба, был владелец богатейшего концерна «Драгинвестметалл» и концерна по добыче алмазов на Кольском полуострове «Архангельскдиамант». И он оставил тебе завещание. Я ознакомлю тебя с ним… позднее. – Продюсер кинул острый, мгновенный взгляд на Аллу. – Если будешь себя хорошо вести.

– Я так думаю, Юрий, что я себя и так уже хорошо веду.

– Но не идеально. Стремись к идеалу. Тогда ты будешь дружить со мной.

«Уж лучше бы ты переспал со мной, придурок. Дружить, ха».

Алла наклонилась, понюхала усики сандалового дыма. В горле у нее запершило. Она сегодня распевалась с Мишей Вольпи целый час, потом еще час учила простенькую песенку из Любиного репертуара – «Крошка Дженни». К концу занятий крошка Дженни, которую она возненавидела, казалась ей индийским слоном.

– Завещание, говорите?..

– Мы слишком рано заговорили о деньгах. Пока тебе надо работать. Вка-лы-вать.

Вкалывать. На вокзале вкалывать, на улице вкалывать, по хатам вкалывать, тут тоже – вкалывать. Может, вернешься к легкой жизни ночной стрекозки, Алка? Легкие баксы, легкие матерки, легкие соленые слезы, легкая выпивка с девчонками по вечерам… Может, сбежать?.. Охранников в доме вроде нет. Но черт его знает, Беловолка, может, он держит какого козла с пушкой наготове в машине у подъезда. Как говорил один ее клиент, художник, подцепивший ее в «Парадизе» и заплативший ей не деньгами – у него денег не было, – а натурой, двумя своими свежими, еще невысохшими этюдами: «Важно схватить состояние». Стоп. Состояние. Состояние Любочки. Ее завещание. Глава концернов «Драгинвестметалл» и «Архангельскдиамант» наверняка оставил жене огромное состояние. И, значит, это состояние теперь принадлежит… ей?.. Она – никто. Она – актриса. Подсадная утка. Все бумаги в руках Беловолка. Беловолк-Карабас сделал себе живую куклу. Ее. Куклу Башкирцеву. И дергает ее за ниточки: пой! Танцуй! А состояние? А состояние… важно схватить…

Лисовский оставил завещание жене. Только жене?.. Или еще кому-нибудь? А дети?.. У людей ведь бывают дети… Они так не вовремя всегда рождаются. Вон Инна Серебро сделала пять абортов, плачет: вдруг детей у меня не будет, а я ведь о мальчике мечтаю, о мальчике, мне никаких мужиков не надо, зашибу сто штук баксов, куплю роскошную хату на Тверской, рожу мальчика-ангелочка и воспитаю его как хочу. «Сто штук! – смеялась Алла. – У тебя сто рублей в заначке есть?.. сбегай за водочкой!.. Выпьем за мальчика!..» Какое состояние завещал Любе муж? Хорошо еще – завещание успел сделать. На Западе все порядочные люди делают завещания молодыми. Об этом ей, попыхивая сигаретой, однажды важно Сим-Сим сказал.

Ее гранили, как алмаз. Ее точили, как изумруд. Ее обтачивали и круглили, как звездчатый сапфировый кабошон. Ее вставляли в золотую оправу. Глава концерна «Драгинвестметалл», если б он был жив, мог быть доволен. Девку, подобранную на улице, в ресторане, вытачивали и лепили на славу. Ее уже нельзя было отличить от его убитой жены. Так, разве незначительные, незаметные штрихи… опытный глаз не сразу схватит…

Беловолк устроил ей первый концерт в гостиной графа Шувалова. Он сильно волновался, утром даже пил сердечные капли. «Попробуй только осрамиться, мегера. Я тебя изобью – живого места не оставлю. Ты мою руку знаешь». Алла пожимала плечами, бросала ему: «Всех не расстреляете, всех не перевешаете». И она тоже боялась. Они передавали свой страх друг другу.

Изабелла Васильевна заставила ее надеть наряд, который больше всего нравился Любе – она часто выступала в нем: черное, сильно открытое платье – все плечи наружу, слишком нахальное декольте, – голые руки, талия утянута в рюмочку, бедра обтянуты, длинная юбка, длинный разрез по бедру. Мне трудно двигаться в нем, дергалась Алла, мне бы что-нибудь посвободнее! «Вытерпишь», – жестко кинула Изабелла и сильнее затянула ремни корсета на спине, так, что из легких Аллы вышел весь воздух и она закашлялась. Она сильно похудела, от нее осталась ровно половина, туфли ей выдали на низком каблуке – Люба всегда пела на платформах, – она, видимо, была чуть повыше Любы; зеркало отразило очаровательную парижскую кокотку двадцатых годов – с улицы Сент-Оноре, с площади Этуаль, – а может, нью-йоркскую богатую потаскуху из ночного клуба «Коттон». «Гениально, – процедила Изабелла, – если ты еще и споешь сегодня, в обморок не грохнешься, мы с Юрой купим тебе „вольво“. Машину умеешь водить? Или и этому тебя учить тоже?» Машину Алла водить умела. Ее научил Сим-Сим. Иногда он ей давал свой маленький «фордик» – ехать на ночь к клиенту.

Когда она ощутила под ногами доски сцены и поняла, что ей надо выходить туда, в яркий свет и дикий страх, перед глазами у нее потемнело и завертелись бешеные круги. Беловолк прошипел: «Вперед, стерва!» «Интересно, он Любе тоже „стерва“ говорил или он только меня так припечатывает», – подумала Алла, выбегая под огни рампы, а оркестр уже наяривал вовсю, и уже через миг, другой она должна схватить микрофон и спеть в него это, заезженное: «Ах, шарабан мой, американка…» Она цапнула микрофон. Запуталась в длинном шнуре. Крикнула заливисто: «А вы богаты, – куда же прусь я?!..» И прошептала: «И за брильянты не продаюсь я…» Оркестр грохнул, как гром. Зал уже, возвевая руки, раскачиваясь, пел вместе с ней: «Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка да шарлатанка!» Всех прельщало, что она вернулась из Америки. Всем это льстило: вот ведь, в исковерканную Россию, в такую, где одни богатые и одни нищие, в страну брильянтов и голодных слез, а вот вернулась в шарабане Любка Башкирцева, вернулась!

Зал запел вместе с ней, и ей стало легче. Хорошо, что Беловолк выбрал шлягер для ее дебюта. Шлягер знают все и орут все. Вроде бы не так слышно себя.

После первого отделения, когда Алла, вся улитая потом, мокрая как мышь, ввалилась со сцены за кулисы, к ней, расталкивая оркестрантов, не подозревавших ничего и не заметивших ничего особенного, кроме того, что Люба что-то вроде устала очень, нервничает, шея вся покрыта красными пятнами, переутомилась, шутка ли, концерты подряд в Нью-Йорке, Париже, Питере, теперь вот здесь, в Москве, хорошо хоть, небольшой зал, избранная публика, вход только по элитным билетам за триста долларов, – пробрался высокий смуглый мужчина, и она вздрогнула. Вздрогнула всем телом. Уставилась на него. Он подошел близко. Совсем близко. Она слышала его дыхание. Он наклонился и поцеловал ей руку. Когда он поднял от ее руки лицо и внимательно посмотрел на нее, она поняла, кто это был.

Брат погибшего Лисовского. Копия Евгения. Может быть, близнец.

Он выдернула руку, отерла пот со лба. «Извините, мне… мне надо отдохнуть перед вторым отделением». Вот сейчас он скажет: да что ты, Люба, меня на «вы», мы же были на «ты», со страхом подумала она.

После концерта – все сошло хорошо, если не считать пота, катившегося градом по лбу и вискам Аллы и заливавшем ей брови, ресницы и глаза и мешавшего петь, – в особняке Шувалова был дан банкет в честь великой Любы Башкирцевой. Беловолк стоял рядом с Аллой, его нога касалась ее бедра под блестящим черным платьем. «Если я что-нибудь скажу не так, он наступит мне на ногу». Алла высоко вздернула голову. Засмеялась, показав ровные белые зубы. Сим-Сим говорил всегда, что у нее вполне проститутский рот и проститутские зубы. А Миша Вольпи говорит: рот вокальный, пасть что надо. Пусть они все подходят, спрашивают что угодно! Она укусит их красивыми белыми зубами за пухлые плечи, за толстые ляжки.

Кто-то рядом с ней, звеня бокалом о ее бокал, спросил ее про Америку – что, она не разобрала в густом общем гуле. «Ах, на Манхэттене?.. Да, у нас на Манхэттене изумительно! Просто прелесть! Я скучаю!» – выпалила она в незнакомое лицо. Лицо перед ней словно стерли тряпкой. Из блеска, мрака, хрусталя люстр, звона бокалов с красным вином выплыло другое лицо. То, смуглое, шевелюра в мелких темных колечках, как у мулата. Мужчина держал в руках бутылку шампанского, обернув ее в полотенце. «Как халдей в „Парадизе“», – отчего-то подумала она. Он наклонил горлышко бутылки, налил ей в бокал шампанского; поставил бутылку на стол, поднял бокал вровень с глазами. «Так как? Квартирка на Лексингтон-стрит больше не устраивает вас? Переехали в Челси?..» Алла закусила губу. «Там спокойнее, тихое место». Кудрявый красавец расхохотался. «Челси – тихое место в Нью-Йорке!» Наклонился к ней ближе. Внятно сказал ей на ухо, обдавая горячим дыханием:

– Вы… не Люба.

Она заученно улыбнулась, показывая зубы.

– Нельзя и пошутить.

Все внутри нее оборвалось. Она дрожала. Вот и кончено все. Ты же видишь, как кричат глаза этого красивого мальчика: «Где Люба?!»

Она выставила вперед грудь. Сим-Сим всегда говорил, что у нее обольстительная грудь, так бы и съел. Соблазняй его глазами, плечами, напрягай и расслабляй под блестким, туго обтягивающим тебя платьем чуть выпяченный живот. Мужики – животные. Этот западет на тебя, будь уверена.

Она будто со стороны увидела свою белую, ослепительную, многозубую, как у голливудской тетки с обложки модного журнала, надменную улыбку. Глаза близнеца заблестели. Клюнул.

Я таскаю с собой в сумочке Тюльпан. Я зачем-то таскаю его все время с собой. Какого черта?! Он приколдовал меня. Мне непонятна эта игрушка. Он такой странный. Я часто верчу его в руках, рассматриваю, даже лижу языком, у него такие гладкие стальные лепестки. Он волнует меня. Я ковыряла его ногтем – может быть, думала я, какой-нибудь лепесток отогнется, отойдет в сторону, и железный цветок раскроется. Чепуха, он цельный. Он цельнометаллический и страшный. Если его бросить, прицелившись и размахнувшись, им можно запросто убить, если попасть в лоб или висок.

Сейчас, когда я разговариваю с Близнецом, Тюльпан лежит со мной в сумочке, оттягивает тонкий ремешок. Он тяжеленький, как младенец. Может, он сделан из титанового сплава? Я не показывала его никому. Может быть, Беловолк или Изабелла обыскивали мои вещи, пока я сплю. Я сплю чутко, как кошка. В мою спальню не входил ночью никто. Даже Беловолк не является меня насиловать, а ведь он иной раз смотрит на меня недвусмысленно, ну, да он знает, кто я такая и сколько стою.

Пока они стояли и говорили, за ними наблюдал тот, что стоял рядом с ними за фуршетным столом. Стоявший рядом отправлял в рот инжир, зефир, отщипывал виноградины, запивал все это вином, его движения были механическими – он не сводил глаз с собеседников. Алла поймала этот пристальный взгляд. Она подумала мгновенно: со стороны мы, я и этот Игнат, выглядим точь-в-точь как та, убитая, уже несуществующая пара. Как Башкирцева и Евгений Лисовский. Человек, стоявший рядом, внезапно выхватил из кармана фотоаппарат. «НИКОН» сделал, прошуршав, несколько снимков. Алла не успела и рта раскрыть. Что ж, звезду фотографируют папарацци, это ясно как день. Игнат сделал еще шаг к ней. Теперь он был совсем близко. У тебя нет другого выхода, Алка. Нет другого выхода.

– Улизнем быстро, – ее губы влажно раскрылись, глаза обдавали Игната обещающим сиянием. – Пока нас не видит Юрий. Ничего не спрашивай. Я хочу тебя.

Им удалось незаметно выскользнуть из банкетного зала потому, что Беловолк легкомысленно выпил коньяка, расслабился, отвлекся, весело и увлеченно болтал с богатенькой хорошенькой Властой, дочкой нефтяного магната Утинского.

Еще одна постель. Как их много было у тебя в жизни. И не только постелей, но и подворотен, сараев, гаражей, платформ, складов и черт-те чего, где можно уединиться для того, от чего в книжках мужчины и женщины умирают, закатывая в восторге глаза, а в жизни… Алла, это продолжается твоя жизнь. Вранье, теперь уже не твоя.

«Ты ведь не Люба, не Люба». Она поднимался над ней, опускался. Она видела – ему с ней было хорошо. Она молчала. Она опутывала его собой, чтобы он забыл свое любопытство. Она так обольстила его, что он и вправду забыл, кто он и где он, стонал, извивался, корчился, пот тек у него по спине в три ручья. После того, как она в бессчетный раз уселась на него верхом на скрипучей кровати в гостиничном номере, снятом им на одну ночь в «Галактике», она склонила к нему пылающее лицо и сказала: «Я Люба». И он молча положил руку ей на голую мокрую спину.

Он сунул мне свою визитку, этот папарацци. Мало того, что он меня сфотографировал, он еще, видимо, собирает конфиденциальную информацию из жизни звезд. Копается в грязном белье. Ему надо, чтобы я вывернулась перед ним наизнанку, как чулок, и растрепалась, с кем я сплю и где, сколько у меня было внематочных беременностей, открыла ли я дом моделей на Гавайях и отдалась ли наконец святому Далай-ламе. Павел Горбушко, собственный корреспондент газеты «Свежий номер», ведущий рубрики «Сенсация». Павел Горбушко! Ну и имечко. Горбиться на такой поганой работе. Это так же погано и тяжело, как работать шлюхой. Ну что же, газетный жиголо, я позвоню тебе. Ты мне сгодишься на вечерок. Ты мне нужен. Я натреплюсь тебе с три короба, и ты напечатаешь обо мне статью, и все будут читать, какая Люба сука и дрянь. И все будут восхищаться Любой. Как обычно. Как всегда. И тому, кто меня заподозрит, плохо будет. Пресса. Мне нужна пресса. Пусть этот Горбушко пишет… строчит… Господи, как же храпит в постели этот Близнец… Как он похож на Лисовского… Но из него-то Евгения уже не создашь, мир знает, что их двое… А я – одна.

… … …

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Датой рождения Сибирской военной флотилии принято считать 21 мая 1731 года. Тогда она была названа О...
Перед вами продолжение экскурсии по былому Петербургу. Используя в книге редкие фотографии из Центра...
27 женщин из разных частей света, незнакомых между собой, с разной судьбой. У них нет ничего общего,...
Миранде Кравиц – дочери мэра – неслыханно повезло. Ее новый телохранитель силен, красив, обаятелен –...
Город, существующий тысячи лет, создавали и осмысляли, всегда осмысляли и всегда переделывали заново...
Книга дает возможность получить подробную информацию о современном состоянии проблемы неграждан в Эс...