Француженки едят с удовольствием. Уроки любви и кулинарии от современной Джулии Чайлд (Крестьянкин) Архимандрит Иоанн
Ann Mah
MASTERING THE ART OF FRENCH EATING
Lessons in Food and Love from a year in Paris
Copyright © 2013 by Ann Mah. This edition is published by arrangement with Gelfman Schneider/ICM Partners, International Creative Management, Inc., c/o Curtis Brown UK and The Van Lear Agency LLC
Перевод с английского ЗАО «Компания ЭГО Транслейтинг»
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Франция была моей духовной родиной. Она стала частью меня, а я – частью ее навсегда.
«Моя жизнь во Франции», Джулия Чайлд и Алекс Пруд’ом
Радости застолья сопровождают человечество всегда, независимо от эпохи, возраста, страны или времени суток. Они сопутствуют другим удовольствиям, переживают их и остаются нам в утешение, когда другие радости более не доступны.
«Физиология вкуса», Жан Антельм Брийя-Саварен
Пролог
До переезда в Париж, случившегося с нами летом 2008 года, мой муж Кельвин и я частенько изучали атлас Франции. Обычно я стояла на кухне, занимаясь приготовлением ужина, а муж, облокотившись на барную стойку, наполнял мой бокал и перелистывал широкие страницы. Он зачитывал названия регионов вслух: Эльзас, Бретань, Шампань, Прованс, Нормандия – и мы мечтали о том, как когда-нибудь возьмем напрокат автомобиль и отправимся в путешествие по стране, делая остановки в тех регионах, которые нас особенно интересовали с гастрономической точки зрения. Разумеется, так как речь шла о Франции, то мы хотели побывать практически везде.
Мы говорили о поездке, хрустя тостами по утрам в воскресенье. Слушая песню Шарля Трене «Route Nationale 7»[1], мы мечтали о нашем route des vacances[2], о шоссе, по обочинам которого разбросаны кулинарные рецепты. Мы читали книги, написанные в горных деревеньках Прованса и в буржуазных апартаментах левого берега[3]. При всем при этом ни один из нас по-настоящему не верил в то, что поездка когда-нибудь состоится. Все это время мы мотались по миру по прихоти дипломатической карьеры Кельвина: жили в Нью-Йорке, потом в Пекине, потом в Вашингтоне, переезжая с места на место раз в три года. «Может, когда выйдем на пенсию, – утешали мы себя, – возьмем машину и объедем всю Францию…» И фантазии возобновлялись с новой силой. Но до пенсии было еще очень далеко.
Осенью 2007 года мы не могли и мечтать о Париже. Мы только что переехали в Вашингтон, пробыв четыре года в Китае. Почти каждый месяц Кельвин отсутствовал дома по две недели в связи с командировками в Азию. А передо мной в мои тридцать два года стояла задача сделать карьеру независимого кулинарного обозревателя в городе, где любимым блюдом является власть. Самая замечательная и одновременно самая ужасная черта дипломатической службы за рубежом – постоянные переезды. Наше пребывание в Вашингтоне было рассчитано всего на год, и в октябре Кельвин уже подавал документы на следующее распределение. Он включил Францию в список желаемых стран, хотя по большому счету ни на что не рассчитывал. Однако каким-то невероятным образом наши надежды сбылись: его отправили в Париж.
За несколько месяцев до переезда я перестала поднимать эту тему. Меня бросало в дрожь при мысли, что любой разговор, любое малейшее проявление радости, любое умозрительное высказывание о supermarches[4] или остановках метро накликает неудачу и наши планы рухнут. Перспектива казалась мне несбыточной: провести три года в Париже с моим самым любимым человеком, получить шанс попробовать 246 разновидностей сыра, о которых в шутку упоминал де Голль[5], обрести возможность близко познакомиться с кухней la belle France[6], попробовать на вкус блюда, о которых я читала (и мечтала) полжизни. Подобно тонко наструганному трюфелю, все вышеперечисленное великолепие венчала мысль о том, что долгожданное путешествие на автомобиле наконец-то состоится. Поэтому я затаила дыхание, наполняя коробки, покупая полотенца и простыни и отсчитывая дни. Я не дышала в течение шести недель курсов французского с погружением в языковой школе сельской части Вермонта. Я не дышала, ступая на борт самолета в Вашингтоне и выходя из него в Руасси, в вагоне скоростного метро RER, на пути к левому берегу. И лишь закрыв за собой дверь нашей новой квартиры, испытывая головокружение от смены часовых поясов и от счастья, я улеглась прямо на паркетный пол, посмотрела на узорчатую лепнину под потолком и наконец выдохнула.
Возможно, я слишком рано расслабилась. Не успели мы распаковать коробки и определиться с лучшей в округе boulangerie[7], как Кельвина вновь отозвали. В Багдад. На целый год. Я осталась в Париже, потому что Ирак – одна из немногих стран, где не разрешается пребывание семей дипломатов. Вместо предвкушаемого совместного приключения меня ожидала необходимость самостоятельно прокладывать курс по незнакомой стране, языку и культуре вопреки беспокойству и одиночеству. Париж не разочаровывал: элегантный, блестящий, весь в причудливых завитках, с позолоченными виньетками и зубцами чугунных оград, он был так же обезоруживающе прекрасен вблизи, как и на расстоянии, в моих мечтах, – но реальность внесла поправки в мои представления о том, как сложится наша здешняя жизнь.
Поначалу мне было трудно осваиваться, будучи toute seule[8]. Мне недоставало мужа, как если бы он был моим внутренним органом; город же, казавшийся мне эксцентрично церемонным до его отъезда, с его неизменными bonjours и bonsoirs[9], торжественными ужинами из четырех блюд и поцелуями в щеку вместо объятий, стал на несколько оттенков холоднее в его отсутствие. Я выходила на улицу, чувствуя себя неуверенно из-за своего американского акцента и азиатской внешности, а также неуверенного владения спряжениями французских глаголов. Как могла я стать своей в этом городе, таком элегантном и неприступном? Мне предстоял поистине подвиг Геракла – осознавала я каждый раз, когда покупала овощи на рынке и vendeur[10] поправлял мой французский. (Я: Un botte de carottes, s’il vous plat? Он: UNE botte. UNE! UNE![11])
Именно тогда, в процессе исследования новых рынков и пополнения словаря, я вспомнила о жене другого американского дипломата, приехавшей в Париж шестьдесят лет назад «на буксире» у супруга; о женщине, которой нужен был толчок, для того чтобы найти собственный путь: о Джулии Чайлд.
Переезд Пола Чайлда с женой Джулией в Париж был связан с его дипломатической карьерой. Поначалу она была лишь одной из посольских жен, хотя всегда любила вкусно поесть. Но обучение в школе шеф-поваров «Кордон Бле» перевернуло ее жизнь, направив ее в сторону кулинарии. Жизнь во Франции и изучение французской кухни изменили Джулию Чайлд. Интерес к приготовлению пищи структурировал ее жизнь, побудил задавать вопросы, изучать исторические материалы, исследовать, познавать. У нее появился свой голос.
Пролистывая забрызганные маслом страницы ее книги «Постигая искусство французской кухни»[12], я поняла, что на этой основе могу составить маршрут путешествия, о котором мы с Кельвином мечтали столько лет. Рецепты сами прокладывали путь – от Бургундии, с ее тушеной говядиной, к овощному супу Прованса, а затем к кассул[13], которое готовят на юго-западе. Но, хотя в книге к каждому рецепту прилагаются практичное описание и точные инструкции, мне хотелось бы иметь больше информаци: мне не хватало сюжетной линии, связанной с каждым из них. Действительно ли коренные жители Бургундии едят «беф бургиньон»? Почему дикое скалистое побережье Бретани знаменито гречневыми блинчиками? Почему писту[14] звучит так похоже на «псто» и как это блюдо очутилось в Провансе?
А еще – некоторые французские блюда не были упомянуты Джулией и ее соавторами. Сырное фондю: швейцарское это блюдо или французское? Шукрут гарни[15] французского или немецкого происхождения? Испытывали ли жители Труа пристрастие к требухе до того, как в городе начали производить вызывающий наибольшее количество разногласий сорт колбас – андулет?[16] (И почему на упаковке этой колбасы всегда стоит аббревиатура AAAAA[17], наводящая на подозрение о том, что кто-то хотел оказаться первым в телефонной книге?)
Чем дольше я жила во Франции, тем больше я ела. Чем больше я ела, тем больше вопросов у меня возникало. Я жаждала возможности окунуться в мир кулинарии французских провинций и скоро пришла к выводу, что для этого необходимо посетить интересующие меня регионы, проявить любознательность, исследовать, попробовать, испытать. Во Франции ужин рассматривается как особая, приятная часть дня; пища не только заряжает энергией тело, но и объединяет: людей, с которыми сидишь за столом; поколения, сохранившие рецепт; землю – terroir – и культуру приготовления пищи, ею порожденную. Кроме кулинарии, существует еще один самостоятельный вид искусства – акт приема пищи, трапеза.
В моей книге повествование затрагивает десять регионов Франции и их «знаковые» блюда, показывая связь между историей и местностью, культурой и кухней. Я выбрала именно этот десяток блюд и регионов по принципу известности в США, а также, в случае с Авероном, по причине личного пристрастия. Однако список не является исчерпывающим: так, я могла бы с легкостью составить второй том на материале десяти наименее известных блюд французской кухни – а сколько еще регионов и блюд во Франции, которые я сама горю желанием изучить. Более того, эта книга – об американке, которой выпала счастливая возможность некоторое время пожить в Париже; о годе, прожитом со смешанным чувством одиночества и новизны; о воссоздании дома в каждом месте, куда тебя забрасывает судьба; о сочетании карьеры и личных амбиций с любовью и семьей – и, конечно, о еде.
«Люди, которые любят вкусно поесть, – это самые лучшие люди», – говорила Джулия Чайлд.
За то время, пока я жила во Франции, мне повстречалось много таких людей, и каждый из них, будь то шеф-повар, колбасник, домашний повар или представитель местных offices du tourisme[18], тронул мое сердце своей щедростью, добротой и заразительным энтузиазмом по отношению к своему региону. Надеюсь, что с помощью этой книги мне удалось выразить мое почтение к их рассказам, работе и рецептам. По некоторым обстоятельствам в нескольких случаях я уплотнила ход событий во времени, вместив в один год то, что произошло за два; также я изменила имена и некоторые детали, по которым можно было бы узнать того или иного человека или семейство; однако я оставила в неприкосновенности имена кулинарных экспертов, интервью с которыми приводятся в книге.
Для меня всегда существовало два экзистенциальных состояния: жить в Париже и жить где-то еще. История, поведанная в этой книге, относится ко времени, когда я находилась в первом состоянии перед неизбежным возвращением во второе. Четыре года, проведенные в Париже, были самыми короткими в моей жизни, если не считать тот год, когда Кельвин был в Багдаде: он показался мне самым длинным. Жизнь во Франции, безусловно, изменила меня (и Джулия Чайлд могла бы предупредить меня о том, что так и будет), несмотря на то что изменения, как часто бывает с действительно важными вещами, отвоевывали меня у прежней жизни постепенно. Кусочек за кусочком. Я считаю, что это правильно: только так можно смаковать жизнь.
Как говорится по-французски, bonne continuation[19].
Глава 1. Париж. Бифштекс с картошкой фри
Я не отношу себя к ненасытным плотоядным, но в атмосфере Парижа есть что-то, что порождает во мне желание вонзить зубы в кусок бифштекса с кровью. Возможно, все дело во французском парадоксе: существует соблазнительная теория о том, что диета, богатая сыром, мясом и красным вином, фактически способствует снижению уровня холестерина. Может быть, на меня так действует созерцание того, как напомаженные губы сексапильных парижанок собираются в складочки вокруг надкушенной сочной отбивной.
Бифштекс с картошкой фри[20] относительно просто заказать в ресторане, если вы, как и я, все еще не вполне на короткой ноге с французскими гласными, которые произносятся в нос. Слова прямо-таки слетают с языка, без каких бы то ни было неприятных сюрпризов, как, скажем, бывает, когда спрашиваешь официанта о содержании в блюде консервантов и по ответу понимаешь, что заказала презервативы[21]. Однако в один из моих первых обедов в классическом парижском бистро я выяснила, что за заказом бифштекса следуют встречные вопросы.
«Quel cuisson dsirez-vous?»[22] – проговорил официант небрежно, как если бы поинтересовался датой моего рождения или цветом волос. На нем были очки в круглой оправе, белая рубашка и черный галстук-бабочка, а также черный фартук ниже колен. Годами он мог, пожалуй, сравниться с сушеной свиной ногой, свисающей с потолка в середине зала.
До сей поры мне удавалось сбить официанта с толку, и он полагал, что я говорю по-французски. Теперь же, поняла я, песенка моя была спета. Средней прожарки, подумала я и попыталась выкрутиться с помощью отчаянной попытки буквального перевода: «Uh… moyen?»
Выражение усталого разочарования возникло на его лице. Но он повидал достаточно американских туристов и понял, что я имела в виду. « point» — поправил он меня.
Со временем я заучу целый словарь бифштексной лексики: подрумяненный сверху и замороженный внутри bleu, равномерно розовый a point, зажаренный до коричневого цвета жесткий bien cuit. Я научусь наслаждаться вкусом бифштекса, приготовленного по-французски—saignant—с пурпурным центром, сочащимся красным. Но на тот момент я просто повторила слова за ним и запила их большим глотком вина.
Я начала мечтать о жизни в Париже, когда мне было шесть лет, после семейной поездки в Европу на летние каникулы. Сначала мы оказались в сером и чопорном Лондоне, где целую неделю дрожали от холода над чашками с горячим чаем, хотя на дворе была середина июля. Я с трепетом взирала на ирокезы панков, собирающихся на площади Пикадилли. Затем мы приехали в Париж, окативший нас жаркой волной лета в самом разгаре. Он был живой – Париж, – он дышал теплом, дни казались бесконечными, прекрасные прохожие носили прекрасные одежды и говорили на прекрасном, странном языке. Этот город атаковал меня фейерверком ощущений: роскошные здания из бледного известняка, парки, переполненные полуобнаженными загорающими людьми, вкус багета, который окунули в горячий шоколад, завывания сирен, отпечатки плетеных стульев кафе на моих липких от пота бедрах, кока-кола из охлажденных стеклянных бутылок, быстро нагревающаяся без кубиков льда, запахи свежих круассанов, выдержанного сыра и человеческого пота. Все это было так ново для меня, так не похоже на единственную знакомую мне реальность стерильного микрорайона в пригороде Южной Калифорнии. Мне нравилось не все, но все притягивало внимание и удерживало в состоянии, которое, как я позже узнала, называется «франкофилия».
Поездка была запланирована в соответствии с канонами семейства а в надире (или зените, смотря с чьей точки зрения) буйных подростковых лет моего старшего брата. Он проводил большую часть времени в компании своего плеера, так что родителям приходилось утешаться красным вином. По мере того как длилось наше путешествие, они – мои родители и брат – все больше тускнели и истощались: им не терпелось вернуться домой, к своим обычным делам, одежде и миру. Я же, напротив, все больше оживлялась день ото дня.
«Я хочу учить французский», – заявила я родителям. У меня было ясное чувство, что это моя судьба. В конце концов, дали же они мне французское имя – Анн-Мари? Они отвечали с напускным энтузиазмом, который лишь приглушила липкая теснота нашего гостиничного номера. За плечами у нас была долгая экскурсионная неделя, в течение которой родители проявляли чудеса ловкости, управляясь с маниакально распевающей детские песенки малолетней дочерью и депрессивным сыном-подростком. Мать считала, что французский – это непрактично, что это не язык, а розовая карамелька, лингвистический эквивалент пустых калорий, в отличие от ее родного языка: полезного, питательного мандаринского диалекта китайского языка. Если у вас есть опыт общения с матерью-китаянкой, вас совсем не удивит, что в итоге я начала изучать мандаринский диалект.
Моя следующая поездка в Париж состоялась через двадцать два года. Второй раз я оказалась здесь с моим мужем Кельвином, который жил в Париже несколько лет во время обучения и по окончании колледжа. Он показал мне два лица города: старые притоны Бельвиля в грязном микрорайоне двадцатого округа, контрастирующие с масштабным величием бульваров Османа[23]. В отличие от иных воскрешенных детских воспоминаний Париж не разочаровал. Город показал себя с лучшей стороны во время того отпуска: был необычайно ярким, голубое июньское небо – ясным, цветы в Люксембургском саду – особенно изобильными, а официанты – терпеливыми, давая мне возможность сделать заказ по-французски.
Говорят, что в Париж невозможно не влюбиться, и я была влюблена без оглядки: в моего мужа, в прекрасный город, в стройные бокалы, из которых мы пили шампанское, наблюдая за струями фонтана на площади Сен-Сюльпис.
Париж вызывает зависимость? Возможно. После той поездки у меня не было других планов на отдых. Каждое сэкономленное пенни, каждая заработанная неделя отпуска предназначались для Франции. Мы приезжали зимой, чтобы дрожать под затянутым тучами небом без единого просвета; мы возвращались летом, чтобы жариться на палящем солнце, не покидающем небо до одиннадцати часов вечера. С каждым отъездом мне хотелось большего. Больше разрезанных вдоль хрустящих багетов со сливочным маслом и джемом. Больше кованых чугунных балконов, украшенных оконными горшками с геранью. Больше станций метро в стиле ар-нуво, больше прогулок по набережной Сены, больше внезапных ракурсов собора Парижской Богоматери в окнах автобусов.
Будучи не в Париже, я иногда мечтала о переезде туда, о жизни в одном из узорчатых каменных зданий, придающих городу такой элегантно-строгий вид. Как бы я себя чувствовала, гадала я, если бы стала частью местного общества, если бы меня встречали в кафе рукопожатием, если бы продавщица в boulangerie привычно готовила наш багет и мы бы возвращались домой по мосту через Сену? Я хотела бы досконально изучить автобусные маршруты, разведать собственные короткие пути, приветствовать соседей бормотанием «Bonjour». Больше всего я хотела бы наблюдать, как смена сезонов влияет на содержимое прилавков рынка, собирать урожай и возделывать мой собственный клочок французской terroir[24], приобщиться – пусть даже на короткое время – к простым, прозаичным, нерушимым традициям французской кухни. Я бы хотела покупать пирог с сюрпризом[25] на день Богоявления, шоколадные колокольчики на Пасху и фуа-гра на Рождество. Я хотела, чтобы все эти традиции стали, пусть временно, моими, одновременно осознавая нереалистичность и непрактичность моих фантазий. У нас были американские паспорта, а не европейские. Как бы мы могли обойти французскую бюрократию, печально известную своими сизифовыми проволочками? Каким волшебным образом могли бы мы убедить одного из конторских служащих с каменными лицами позволить нам остаться? Как бы мы зарабатывали на жизнь без разрешения на работу? В действительности такая возможность существовала, но я не верила, что нам когда-нибудь настолько повезет. Дипломатическая карьера Кельвина была связана с частыми переездами с одного иностранного поста на другой: в прошлом он служил в Туркменистане, Нью-Йорке, Пекине и Вашингтоне. Почему бы им не отправить его в Париж? Но перспектива такого аппетитного назначения казалась весьма отдаленной, несмотря на то что Кельвин бегло говорил по-французски и следил за новостями французской политической жизни так же рьяно, как за турнирной таблицей Национальной лиги по бейсболу. Американское посольство в Париже – одно из самых престижных мест работы в мире: туда обычно направляют в качестве награды после выполнения задания в особо сложных регионах, таких как Африка или Гаити, либо после выполнения поручений без сопровождения семьи в зонах боевых действий. Но то, во что я отказывалась верить, все-таки произошло.
Мы ехали по сельской части штата Пенсильвания, собираясь навестить деда и бабку Кельвина в городке Стейт-Колледж. Остановившись на заправке, Кельвин проверил почту и поделился со мной хорошей новостью. Позже мы остановились в мотеле, но я не сомкнула глаз всю ночь. Во мне все пело в предвкушении пикников в Люксембургском саду, ненавязчивого присутствия Эйфелевой башни, вечернего поедания мороженого в вафельном стаканчике при возвращении домой по мосту через Сену. Я просто не могла поверить, это было слишком прекрасно, чтобы быть правдой: жизнь в Париже, вместе с мужем, где каждый будет заниматься своим любимым делом. Фрустрация, которую я ощущала из-за тягот жизни «супруги на буксире», отсутствие постоянной работы, постоянного дома, оторванность от друзей и семьи, потеря независимости и идентичности – все это было не в счет по сравнению с перспективой прожить три года в Париже. Благодаря счастливому стечению обстоятельств или расположению звезд мы попали в Город Света[26], который для меня был Городом Мечты.
До переезда в Париж, еще в Америке мечтая о нем, я создала образ идеального кафе. В нем были зеркальные колонны и оцинкованная барная стойка, плетеные стулья и столики на тротуаре, где сидела я с бесконечным бокалом красного вина, а мир проходил мимо. Ворчливые официанты подносили сочные бифштексы, подрумяненные до корочки снаружи и розовые внутри, достаточно нежные, чтобы нож с легкостью упирался в тарелку, обрамленные горячей картошкой фри, впитывающей вытекающие соки.
Приехав в Париж, я выяснила, что многие из кафе воплощают по крайней мере часть моих фантазий, в одних кофемашина распространяет историческое очарование, в других подкупают современные квадратные тарелки и список приторно-сладких коктейлей, в третьих есть залитые солнцем террасы, где я могла наслаждаться citronpresse[27] летними днями. В кафе, расположенном ближе всего к нашей квартире, были плетеные стулья и столики на тротуаре; владелец кафе Амар приехал из Туниса, и мне нравился кус-кус[28], который он готовил. Однако, несмотря на все разнообразие кафе, их объединяло неизменное наличие трех компонентов: кофе, вина и бифштекса.
С накоплением застольного опыта в Париже я все больше задавалась вопросом: как приготовить идеальный бифштекс с картошкой фри? И как вышло, что он стал первым дежурным блюдом города?
Основные ингредиенты блюда – говядина, картофель – родом не из Парижа. В его пригороде не выращивают скот, а картошка фри, по сведениям противоречивых источников, была придумана в Бельгии. Возможно, популярность блюда связана с ограниченностьюперечня меню типичного уличного заведения: выбор так невелик, что большинство французов делают его еще до того, как садятся за столик. Еще одно возможное объяснение – по мнению Вильяма Берне, в прошлом мясника и владельца прославленного французского стейк-бистро Le Severo, – постоянная нехватка времени у жителей большого города. «Кусок мяса с приправами готовится мгновенно – и так же быстро съедается», – сказал он.
Бифштекс был завезен во Францию войсками английской оккупации непосредственно после битвы при Ватерлоо в 1815 году. Само слово также возникло по ту сторону Ла-Манша и происходит от старонорвежского steikjo, что означает «жарить». В Англии XV века мясо подавали со шкварками, посыпав корицей, но ко времени поражения армии Наполеона его уже стали сервировать без соуса. По сегодняшний день бифштекс делается из вырезки, костреца или филе, то есть из бедра животного, хотя современная техника разделки туши в разных странах и культурах может различаться. Поговорите с любым мясником, и он убедит вас в том, что его техника позволяет добыть лучшие, наиболее крупные и нежные куски мяса.
Готовить бифштекс достаточно легко: приправьте, бросьте на горячую сковороду, не пережаривайте. Но из бесед со страстными поклонниками мяса я быстро уяснила, что для мастерского исполнения этого блюда требуется умение и терпение. Когда я переехала в Париж, американский приятель-гурман порекомендовал мне посетить южную часть города, четырнадцатый округ, где Вильям Берне держит бистро Le Severo. Кто лучше него мог бы объяснить все тонкости приготовления ломтя мяса и нескольких картофелин?
Берне оказался ширококостным мужчиной с наблюдательным взглядом опытного официанта над оправой профессорского вида очков, практически свисающих с кончика носа. Он вырос в департаменте Возгез на северо-востоке Франции, где приобрел специальность мясника, после чего переехал в Париж, где работал, кроме прочего, в прославленной сети мясных магазинов Boucheries Nivernaises. В 2005 году он открыл Le Severo – крохотный ресторанчик с парой столов темного дерева, меню из нескольких наименований, написанных мелком на доске, висящей на наименее короткой стене заведения, и оцинкованной барной стойкой, выходящей другой стороной на кухню, рассчитанную на одного повара. Берне работал с посетителями: принимал заказы, подносил еду и рекомендовал вино из ассортимента в наличии, насчитывающего двести бутылок, в то время как повар хозяйничал на своей кухне. Я слышала шкворчание мяса, которое бросают на раскаленную сковороду, потрескивание и бульканье свеженарезанной картошки сорта Бинтье, которую дважды окунают в горячее масло, первый раз при температуре около 60 °C, второй раз при 180 °C.
Истинная магия бифштекса, объяснил Берне, происходит еще до того, как он попадает на сковородку, в процессе вызревания мяса.
Он развешивает большие куски мраморной говядины[29] в сухом холодном месте и оставляет на несколько недель, иногда месяцев, запуская процесс, в результате которого вкус мяса становится более концентрированным, а соединительные ткани разрываются, и филе становится нежным, как масло. По-французски такое выдержанное в сухом месте мясо называется rassis[30], это слово также употребляется по отношению к хлебу или к тяжелому на подъем человеку.
Кроме салатов, предлагаемых в качестве первого блюда, гарниров из стручковой фасоли, картошки фри и картофельного пюре и классических десертов а-ля крем-брюле, в меню я увидела только мясо – телятину и говядину, – подаваемое без соуса. И все. «Если будете писать о моем ресторане, – сказал мне Берне с умоляющей ноткой в голосе, – прошу, упомяните о том, что я бы предпочел, чтобы вегетарианцы не приходили сюда. Мне просто нечего им предложить».
Лестничным пролетом ниже обеденного зала располагалось логово Берне – крохотная, ярко освещенная мастерская в подвальчике, где он рубил большие куски мяса на отдельные порции, из которых получался bavette (скирт-стейк[31]), faux-filet (клаб-стейк[32]) или entrecote (рибай-стейк[33]). В углу комнаты был оборудован камерный холодильник с входом, в котором поддерживалась температура около 2 °C. Здесь он на несколько недель, иногда – месяцев, подвешивал куски большого размера для сушки и вызревания. В глубине холодильника тускло освещенные стеллажи с мясом мерцали, как неотшлифованные драгоценности, рубиново-красные по сравнению с пугающе белым слоем жира. Берне взял в каждую руку по куску говядины, один выдержанный и один свежий. «До того как мясо станет rassis, оно издает запах скотобойни», – сказал он. Я послушно понюхала оба куска. Они пахли абсолютно одинаково – издавали слабый влажный животный запах говядины. На некоторых из выдержанных кусков образовалась темная пушистая корочка плесени, которую Берне срезал перед порционной нарубкой. (Когда я спросила, можно ли сфотографировать холодильный шкаф с мясом, он посмотрел на меня в ужасе. «Я бы ни за что не допустил публикации таких снимков! – сказал он. – Это слишком неаппетитно: после этого никто не захочет обедать у меня».)
В наше время, по соображениям, связанным с временными ограничениями и желанием получить быструю прибыль, практика выдерживания говядины во Франции сходит на нет. Хорошо выдержанный ломоть говядины утрачивает от 30 процентов изначального объема из-за обезвоживания – а это сильный удар по стоимости, если продукт продается на вес. Сейчас в Париже практически невозможно найти мясную лавку или стейк-бистро, торгующее boeuf rassis[34], поделился со мной Берне. Он проверил, все ли в порядке с мясом, заново завернул несколько кусков в муслин, перевернул другие, обращаясь с ними так, как будто бы он был скульптором, а эти бруски плоти – его шедеврами. Он показал мне cte de boeuf[35] – особо ценный кусок, который рестораны продают за восемьдесят евро на две порции. Перевернув мясо на другой бок, он сказал: «Требуется как минимум тридцать дней, чтобы кот-де-беф созрел до нужной кондиции. Если бы мне дали в два раза больше времени. Шестьдесят дней… вот это была бы бомба!» – пробормотал он мечтательно.
Я ела бифштекс в ресторане в самую первую неделю после переезда в Париж, еще даже не успев распаковать коробку с кухонной утварью. Кельвин и я запрыгнули в вагон метро и направились через весь город в двадцатый округ, в кафе, которое он считает «своим» – как приверженный посетитель, друг и бывший сосед. Он частенько засиживался в Le Mistral, будучи студентом парижского колледжа. Причиной нашего посещения, помимо очевидной (бифштекс и красное вино), было желание повидать нашего друга Алена, владельца Le Mistral на пару с братом Дидье.
Двадцать лет назад, в пору, когда Кельвин был студентом по обмену и жил в Бельвиле, он пришел в кафе, вооруженный лишь базовым французским. Познакомившись с братьями, в то время стоявшими у прилавка, он быстро подружился с ними после нескольких чашек утреннего кофе и вечерних кружек пива. Дидье и Ален помогли Кельвину найти работу и квартиру. Они приглашали его к себе домой, в Аверон. Они кормили его горячими обедами за то, что он прописывал на грифельной доске мелком блюда дня. Каждый день они обсуждали политику, историю и рок-группу Doobie Brothers – и Кельвин заговорил на беглом французском практически без акцента. Хотя время и расстояние разлучили дружную троицу, их связь не оборвалась.
Своей дружбой они частично были обязаны и самому Le Mistral, местному заведению, открытому отцом Дидье и Алена в 1954 году. Кафе уютно расположилось на углу неподалеку от станции метро «Пирене», являясь местной достопримечательностью и сияя гостеприимным золотистым светом. Заходя внутрь, чувствуешь запах – смесь свежего кофе и горячего сыра, легкий холодок из подвала и шум – гул голосов, возгласы офицантов, передающих заказ поварам: un cafe allonge[36] или un quart de vin rouge[37]. Круглые колонны покрыты крохотными прямоугольниками зеркальной плитки, красные скамейки из кожзаменителя, настенные бра, излучающие теплый свет, салфетки под приборы в шахматную клетку, меню на грифельной доске, установленной на стульях, неизбежная оцинкованная барная стойка.
В тот августовский вечер мы стояли у бара, пили красное вино, произведенное братьями в их кооперативе в Авероне, и болтали с Аленом, который одновременно сооружал какие-то замысловатые салаты. Двадцатый округ, с магазинными вывесками на арабском, вьетнамском и китайском языках, совсем не похож на лощеную тишь левого берега: не блистая великолепием для туристов, он представляет собой quartier populaire, микрорайон рабочего класса. Рядом с нами два молодых человека размешивали сахар в кофе, болтая на смеси арабского и французского. На другом конце барной стойки мужчина цедил пурпурный напиток из высокого запотевшего бокала. «C’est un monaco»[38], — сказал Ален, проследив за моим взглядом, – пиво с добавлением гранатового сиропа, объяснил он. Женщина с седыми волосами в темно-зеленом глянцевом плаще, которую Кельвин помнил еще с 1988-го, передвинула единственный стул в уединенный уголок бара, где читала газету, время от времени прихлебывая из своей demi[39].
В нашу последнюю встречу с Аленом, тремя годами раньше, мой французский сводился к десятку недавно выученных слов. Но теперь я могла похвастаться дипломом Мидлбери Колледжа штата Вермонт по программе изучения французского языка с погружением – семь недель грамматических упражнений, постановочных классов, стихотворных декламаций и эссе на темы искусства «новой волны». Я жила в общежитии студенческого городка с первокурсниками колледжа, которые были на пятнадцать лет моложе меня, писала письма воображаемому другу по переписке по имени «Непорочность» и заучивала реплики к пьесе, которая навсегда врежется в мое подсознание. Все это само по себе было опытом, достойным отдельной книги: в результате волосы мои поседели (в буквальном смысле слова); тем не менее, кроме общего туалета и второсортной еды из местного кафетерия, мне понравилось абсолютно все.
Мое китайско-американское детство было для меня временем, когда французский язык не был в чести. Мать так и не смогла избавиться от ужаса и отвращения, связанных с воспоминаниями о своей жестокой мачехе, бывшей наполовину француженкой, и в результате отговорила меня от изучения французского языка – хотя прямого запрета не было высказано, но явно чувствовалось ее неодобрение. «Зачем тебе учить французский? – спросила она меня, когда я поступила в девятый класс. – Никто не говорит по-французски». Поэтому я выбрала испанский, а в колледже переключилась на язык, который она считала поистине полезным: мандаринский диалект китайского. В возрасте двадцати лет я провела лето в том самом молодежном кампусе в Вермонте, участвуя в программе изучения китайского с погружением и завистливо глазея на студентов, которые занимались французским: они дымили самокрутками, в то время как я запихивала в свою голову очередную сотню китайских символов.
Вынуждена признать, что моя мать была права насчет китайского. Когда, почти через десять лет после того летнего курса, я последовала за мужем в Пекин, мне действительно очень пригодились порядком залежавшиеся языковые навыки. Но все же она недооценила важнейший фактор изучения языка – любовь. Я уважала китайский, но не любила его. Я любила французский и благодаря этому могла заучивать дополнительную лексику, читать в оригинале романы Жоржа Сименона перед сном, снова и снова делать фонетические упражнения. Моя мечта сбылась: я погрузилась в язык дипломатии, романтической любви и поэзии. И сейчас мне не терпелось похвастаться своими успехами.
«Tout le monde va bien? Christine? Les enfants? Didier?»[40] – спросила я, обменявшись с Аленом поцелуями в щечку.
«Ca va, ca va. Tout le monde va bien, ouais»[41]. – Он добавил немного красного листового салата и рассыпал сверху консервированную кукурузу.
Разговор продолжался. Я описала нашу новую квартиру, выходные, проведенные на молочной ферме в северном Вермонте, и поинтересовалась любимыми школьными предметами его детей. Ален отвечал как ни в чем не бывало, без малейшего признака восхищения моими продвинутыми языковыми навыками. Я начала задаваться вопросом, осознает ли он, что мы говорим по-французски.
В итоге Кельвин, прекрасно понимающий, что я нахожусь в расстроенных чувствах, милосердно вмешался в разговор. «Анн стала лучше говорить по-французски, не так ли?»
Ален усмехнулся, улыбка озарила его широкое лицо. «C’est pas mal!»[42]
Pas mal? Неплохо? В то время я не знала, что этот скупой комплимент является едва ли не высочайшей оценкой из уст француза: у них вообще не принято выражать слишком сильный восторг.
«Tu as vraiment fait des progres!»[43] – добавил Ален по доброте душевной, видимо, почувствовав мое разочарование.
«Oh, non… Je fais des efforts, c’est tout»[44]. – Я попыталась проявить скромность, но на моем лице растянулась улыбка до ушей. Столько лет я страстно желала говорить по-французски – и вот: я общаюсь! я разговариваю с настоящим французом! Моя душа пела.
Ален начал рассказывать длинный анекдот об одном из бывших клиентов кафе… американском музыканте? барабанщике? члене группы Doobie Brothers? на которого он наткнулся в аэропорту? Должна признаться, я с первого предложения утратила нить повествования. Я помнила это чувство с пекинских времен: пытаешься оставаться на плаву в потоке иностранной речи, отчаянно хватаясь за знакомые слова, по мере того как они проносятся мимо, надеясь, что они станут спасительной соломинкой. За то короткое время, которое было у меня в распоряжении, я действительно немного узнала французский, часто опираясь на родственные слова в английском языке. Но глядя на Кельвина, впитывающего каждую деталь истории Алена без малейшего усилия, я испытала тихое отчаяние: мне не достичь такого уровня владения языком. Смогу ли я когда-нибудь взять у кого-то интервью для статьи, рассказать историю или хотя бы анекдот?
Затем мы переместились в заднюю часть кафе, пройдя мимо крохотной кухни, коробчонки, едва вмещающей одинокого шеф-повара, и очутившись в столовой, переделанной из старого гаража, которым она была в студенческие годы Кельвина. Стены украшали фрески с пасторальными сценами из жизни Аверона. Хотя Дидье и Ален родились в Париже, они оба считали эту обособленную землю на юге центральной части Франции своей pays, своей родиной.
Более пятидесяти пяти лет назад отец Дидье и Алена месье Алекс собрал сэкономленные деньги и переехал из Аверона в Париж в поисках счастья. Отчасти предприниматель, отчасти charbonnier, или продавец угля, он надеялся открыть местное кафе и предлагать там напитки и незатейливую трапезу, а также продавать уголь. Так появился Le Mistral. Хотя в наше время сочетание угольной лавки и кафе кажется довольно эксцентричным, тогда так делали многие. Во французском языке даже есть слово – bougnat, – обозначающее продавца угля из Аверона, ставшего владельцем кафе. Эту традицию чтят многие кафе Парижа, увековечив ее в своих названиях: Le Petit Bougnat, L’Aveyronnais, Le Charbon.
Первое парижское кафе появилось в 1686 году: итальянец по имени Франческо Прокопио деи Кольтелли открыл на левом берегу заведение Le Procope на улице де Фоссе-Сен-Жермен.
Владельцы заведения называют его «старейшим кафе в мире» – оно по сей день находится на том же месте, хотя улица была переименована и теперь называется рю де л’Ансьен-Комеди.
Обеденный зал кафе увешан портретами бывших посетителей, среди которых французские деятели искусства и революционеры, такие как Вольтер, Руссо и Наполеон (его треуголка висит у входа). Сейчас в этом доисторическом заведении всегда толпы туристов, а еда выглядит сомнительно. Но в тихие вечерние часы можно занять угловой столик и за чашкой кофе представлять дебаты, которые разгорались в этих красных стенах, прочувствованные речи, смех и бунтарский дух.
Поскольку интерес к кофе с годами то усиливался, то ослабевал, кафе превращались то в клубы неформального общения, то в места политических баталий, то в дымные логова художников, писателей и музыкантов. Но таким, каким мы знаем парижское кафе сейчас, с миниатюрными кофейными чашками и пузатыми винными бокалами, оно стало не раньше девятнадцатого века, когда аверонцы начали перебираться в Париж из своего горного региона.
В столицу их привела бедность, и поначалу, как большинство иммигрантов, они были чернорабочими: доставляли горячую воду и таскали ведра с углем в частные дома. Так появилась идея угольной лавки, где постоянные клиенты могли в тепле выпить бокальчик вина, размещая заказ на доставку угля; впоследствии такая лавка трансформировалась в кафе. К концу двадцатого века слово «Аверон» стало обозначать когорту лучших парижских кофеен – целую империю, насчитывающую более шестисот заведений, некоторые из которых весьма примечательны с точки зрения истории Парижа: Brasserie Lipp, La Coupole, Les Deux Magots, Cafe de Flore. Сообщество аверонцев в Париже насчитывает около 320 тысяч человек и является доминирующим, превышая даже численность населения в самом Авероне. В наши дни, несмотря на улучшение состояния автомобильных и железных дорог, регион все еще относят к la France profonde, отдаленной и не очень цивилизованной части страны, выживание которой до сих пор зависит от Парижа.
«Какое блюдо могло бы символизировать Париж?» – как-то спросила я Алена. Мы с Кельвином пригласили его на ужин в кафе на Монмартре, в уютное местечко с желтыми стенами, хозяином которого был друг Алена и Дидье (еще один аверонец) по имени Жан-Луи. Сэндвич, сказал он без колебаний. Он произнес le casse-crote, старомодное слово, означающее «закуску» или «обед по-быстрому». «Моя мать, бывало, наготовит целую гору для кафе».
Каждое утро мадам Одетт разрезала вдоль груду багетов и начиняла их маслом и ветчиной или липкими ломтиками камамбера, или паштетом и корнишонами. Затем она складывала сэндвичи в подобие поленницы и продавала их целый день рабочим фабрик и мастеровым – ouvriers, составлявшим основной контингент клиентуры Le Mistral. «В 1950-х, – сказал Ален, – большинство кафе торговали лимонадом», – он имел в виду: продавали исключительно напитки и не имели кухни и даже порой холодильника. Ouvriers приносили еду из дома в коробке для ланча – gamelle, a в кафе можно было подогреть еду на простой походной плитке. (Случались дни, когда с каждой чашкой кофе продавалась рюмка спиртного, в любое время суток. Отец Алена как-то сказал ему: «Если человек заказывает кофе без выпивки, он определенно болен».)
«Вы все еще делаете гору сэндвичей каждое утро в Le Mistral?» – поинтересовалась я.
«Oh, non. Теперь мало кто ест сэндвич в кафе». – «Почему?»
Ален отхлебнул вина. «В Париже, особенно в нашем районе, раньше было много фабрик, а теперь они закрылись, – ответил он. – Теперь люди работают в офисах. А клерки больше любят горячие обеды. Клиенты все время спрашивали plat du jour – горячий обед, – и надо было придумать что-то, что можно быстро съесть и легко приготовить. Et voila, le steak frites est arrive![45] Это вполне в духе сэндвича, – он сделал паузу, – только горячее».
В девятнадцатом округе, на северо-восточной границе города, находится широкая полоса зелени – Парк Ла-Виллет. Я приехала сюда в поиске исторических корней плотоядных пристрастий Парижа. В течение столетия, с 1864 по 1970 год, Ла-Виллет был известен как «Cite du Sang» – центр кровавого действа – французской оптовой торговли мясом. В 1980-х, согласно проекту городского благоустройства, район превратился в парк в стиле постмодерн, спроектированный архитектором Бернаром Чуми. Гуляя по зеленым лужайкам, я пыталась почувствовать отголоски нелицеприятного прошлого этого места, бывшего скотным рынком и скотобойней. Компания мальчишек на самокатах промчалась мимо меня в направлении футуристической игровой площадки.
В пору своего расцвета Ла-Виллет был «страной в стране»: разветвленным промышленным комплексом, трудоустраивающем более двенадцати тысяч человек, которые изъяснялись на профессиональном жаргоне и подчинялись действию сложного секретного кодекса воинствующих семей, регламентирующем ярую приверженность, честь и альянсы. Фермеры-скотоводы и торговцы со всех уголков Франции покупали здесь скот, предназначенный на продажу и убой. Chevillards, оптовые торговцы мясом, осуществлявшие забой животных, торговались с розничными продавцами, которые приезжали сюда для пополнения прилавков. Бизнес делали за стаканом вина в кафе или за сытным мясным обедом в местном ресторане.
В южном конце парка я обнаружила пережиток эпохи – старейшее стейк-бистро в Париже – Au Boeuf Couronne, – открытое в 1865 году. Входя в ресторан через вращающуюся дверь, я пыталась представить обеденный зал таким, каким он был сто лет назад, когда мужчины носили шляпы; клиенты в Ла-Виллет обычно приносили с собой куски мяса, которые шеф-повар должен был приготовить для них. Сейчас столы были накрыты белыми скатертями, светильники в стиле ар-деко наполняли комнату золотистым сиянием, на стенах висели старые фотографии: ребенок у рулевого колеса, мужчины в длинных черных комбинезонах – память о Ла-Виллет не сохранила кровавых следов. Я наблюдала, как официанты в черно-белой униформе приносят бифштексы посетителям, склоняющимся друг к другу в приглушенной беседе. Могло ли это многолюдное бистро, вошедшее в бизнес почти 150 лет назад, быть колыбелью бифштекса с картошкой фри?
В настоящее время Au Boeuf Couronne является частью группы ресторанов Gerard Joulie, разветвленной сети бистро, принадлежащей, как можно было ожидать, аверонцам. Но меню этих ресторанов показалось мне старомодным: костный мозг, разные виды стейка, картошка фри, иногда семга. Я обедала, просматривая раздел ресторана в Le Figaroscope[46], время от времени откладывая вилку, для того чтобы перевернуть страницу. Мой нож легко разрезал pave[47] – так называют бифштекс из-за его формы, напоминающей булыжник на мостовой, – и из него потекли розовые соки. Картошка была ручной нарезки, такая горячая, что обжигала пальцы; стакан красного вина стоил дешевле, чем бутилированная вода; горка ничем не примечательной стручковой фасоли превращалась в изысканное лакомство в сочетании с беарнским соусом, приправленным эстрагоном. Я прочистила вкусовые рецепторы, отпилила кусок бифштекса, откусила и прожевала, затем положила вилку и обвела ручкой адрес в ресторанной рубрике.
Я чувствовала себя почти что парижанкой.
Около пяти лет назад Ален и Дидье решили уйти в бессрочный отпуск. Оставив Le Mistral в руках кузена, они переехали в Аверон. Хотя им обоим было чуть за сорок, они провели двадцать лет за прилавком и не возражали против мирной жизни в окружении коров. Ален хотел заняться воспитанием детей, а Дидье начал серию строительных проектов по модернизации старых ферм. Каждый из них купил по нескольку гектаров виноградника и начал заниматься виноделием, вступив в винный кооператив деревни.
Но в Париже дела пошли не очень гладко. Кафе стало приносить меньше прибыли, кто знает, почему? То ли кузен, которого оставили заправлять делом, оказался уж слишком погруженным в себя. То ли причина была во вступившем в силу законе о запрете курения в кафе, ресторанах и офисах. Как бы то ни было,требовалось принять меры. Дидье и Ален вернулись в Le Mistral, путешествуя между Парижем и Авероном посменно через две недели.
В тот первый вечер в Le Mistral я наблюдала за тем, как Ален стоял за стойкой, улыбался, пожимал руки и принимал приветствия посетителей, которые были рады его возвращению после длительного отсутствия. «Oui, je suis revenu!»[48] – говорил он трясущему его руку усатому господину. Он обменивался шутками с семейством, оплачивающим счет, цедил очередное пиво для седовласой женщины в дальнем конце бара, передавая его с приветом от Дидье: «Он сейчас в Авероне, но приедет через пару недель». Ален знал не всех, но казалось, что его все знают. Он был для всех кем-то типа друга или старшего брата, этакого неофициального местного патрона. Именно тогда на меня снизошло озарение. Заведение держалось на Дидье и Алене. Le Mistral существовало в этой части города более полувека и было семейным бизнесом. Люди перестали приходить не из-за застенчивости кузена и не из-за того, что им запрещалось курить в баре. Им просто недоставало присутствия братьев.
Мы с Кельвином заняли кабинку, уединенный угловой столик, где мы могли засидеться за трапезой. Официант принес нам pichet[49] красного вина, и мы соединили бокалы, усмехнувшись друг другу. От гротескной улыбки Кельвина у меня дрогнуло сердце. Когда принесли еду, я набросилась на бифштекс, разрезав его в самой середине, открыв миру его сочную, темно-розовую мякоть; мясо было солоноватым и плотным и напоминало о сочной траве на равнинах Аверона. На овальной тарелке располагалась невероятных размеров гора картошки фри, еще блестящая после жарки. Картошка не была нарезана вручную, и уж точно была из заморозки (но Le Mistral и не претендовало на четырехзвездочную кухню), что не мешало мне наслаждаться смешанным ощущением хрустящего и соленого, контрастом твердой оболочки и нежного рыхлого центра. Мы с Кельвином ели и болтали, а я поглядывала на себя в зеркало за его спиной: щеки пылают, глаза горят, улыбка не сходит с лица. Я была в опьянении, а Париж был моим наркотиком.
Ален подсел за наш столик, придвинув деревянный стул, когда мы уже почти закончили трапезу. Кельвин налил ему бокал вина, и между ними завязался разговор о былых временах: о двухнедельной поездке в Аверон, испорченной непрекращающимся ливнем, о незабываемой бутылке Chateauneuf-du-Pape 1947 года, которую родители Алена открыли в обед однажды летом, о том, как Дидье поехал на машине в Голландию и потерял припаркованный автомобиль в лабиринте узких городских улиц. Они говорили о месье Алексе, скончавшемся несколько лет назад, о новорожденных племянницах, о старых друзьях из кафе.
После пяти лет брака я считала, что знаю всех друзей моего мужа. Но сейчас, вслушиваясь в разговор Кельвина и Алена, я была поражена тем, сколько было упомянуто новых для меня персонажей с поэтичными французскими именами: Жильбер, Мари-Элен, Мишель, Аньес. Для меня Франция была новой территорией, хотя кодекс учтивости французов был достаточно старомодным: я не могла запомнить, два или три раза целуются в щеку во время приветствия, а также следует ли поддерживать зрительный контакт, чокаясь бокалами. Мой муж, как я вдруг поняла, уже понимал Францию настолько тонко, что ему не приходилось что-либо заучивать. По крайней мере я могла рассчитывать на него, когда мне потребуется «перевод».
После ужина мы вышли из кафе и остановились на пересечении улиц, чтобы заглянуть за угол. «Погляди сюда», – позвал Кельвин, и я ахнула. Мы стояли на вершине холма, и город разворачивался перед нами, по мере того как здания уменьшались в размере. Далеко внизу я увидела Эйфелеву башню игрушечного размера, энергично мерцающую всеми своими огнями. Мы прислонились к стене здания, чтобы не мешать прохожим на улице Бельвиль, и некоторое время наблюдали за тем, как башенка мигает на фоне ровного оранжевого сияния городских огней.
«Когда благочестивые американцы умирают, они попадают в Париж», – сказал однажды Оскар Уайльд. Мне повезло добраться сюда чуть раньше, и я все никак не могла поверить своему счастью. Будущее мое мерцало, как Эйфелева башня, бурлило ярким предвкушением. Кельвин протянул руку и дотронулся до меня. «Пойдем?» – спросил он, и я кивнула в ответ.
Уже позже я осознала разницу между нашими переживаниями. Кельвин чувствовал себя так, как будто вернулся домой. Я же была на пороге восхитительного приключения.
BAVETTE AUX ECHALOTES[50]
Здесь приводится моя интерпретация ряда свободных инструкций, данных мне Вильямом Берне. В его ресторане Le Severo большинство мясных блюд сервируется без соуса. Bavette aux echalotes (скирт-стейк с луком-шалотом) – одно из немногочисленных исключений. Его успех, что характерно для многих классических блюд бистро, полностью зависит от качества ингредиентов. Берне настаивал бы на использовании выдержанного мяса.
* * * * * * * * * *
2 порции
Для бифштекса
• 1 скирт-стейк, 250–300 граммов, срезать жир и промакнуть насухо
• Соль и перец
• 1 столовая ложка растительного масла с мягким вкусом (подсолнечного или из виноградных косточек)
Для соуса
• 2 столовые ложки несоленого сливочного масла, разделить на 2 части
• 4 большие луковицы шалот, очищенные от кожуры и нарезанные тонкими ломтиками
• 1 столовой ложки красного винного уксуса
• Веточка свежего чабреца
• чашки куриного или говяжьего бульона (или воды)
Приготовление бифштекса
Отрежьте от бифштекса лишний жир и приправьте его солью и перцем. Вылейте растительное масло на сковороду и поставьте на средний огонь. Проверьте температуру сковороды, прикоснувшись к маслу деревянной ложкой: если сковорода горячая, вы услышите шкворчащий звук. Положите бифштекс на сковороду. Готовьте 2 минуты или до момента, когда нижняя сторона хорошо подрумянится и станет коричневой. Переверните бифштекс и готовьте вторую сторону 40–50 секунд, или до свертывания крови (скирт-стейк режут тонко, поэтому мясо готовится очень быстро). Перенесите на тарелку, свободно укройте домиком из фольги, держите в горячем состоянии во время приготовления соуса.
Приготовление соуса
В той же сковородке нагрейте 1 столовую ложку сливочного масла вместе со шкварками от мяса. Добавьте лук-шалот и пассеруйте на среднем огне до золотисто-коричневого цвета около 7 минут. Добавьте красный винный уксус, чабрец, бульон (или воду) и доведите жидкость до кипения. Накройте крышкой и готовьте до размягчения лука-шалота и почти полного выпаривания жидкости. Помешивая, добавьте остающуюся часть сливочного масла и сок, стекший с готового бифштекса. Попробуйте соус и при необходимости добавьте несколько капель уксуса. Нарежьте бифштекс поперек волокон тонкими полосками. Подавайте с соусом шалот, выложенным сверху ложкой, с гарниром из картофельного пюре или стручковой фасоли, приготовленной на пару.
Глава 2. Труа. Андулет
У меня все было под контролем, до тех пор пока я не увидела керамическую фигурку Будды. Она появилась в окне серым мокрым августовским утром, опирающаяся на спины грузчиков, сгибающихся под ее весом. «On va le mettre ou, madame?»[51] – спросил один из них, указывая подбородком на комнаты, уже доверху заставленные картонными коробками.
Мои родители навязали мне эту статую, когда в прошлый раз вычищали свой чердак. По размеру и весу она напоминала немецкого дога. Я убрала ее на хранение в надежде на то, что когда-нибудь она исчезнет, и она исчезла – по крайней мере из моей памяти. И – вот сюрприз! – ее привезли в Париж вместе со всеми остальными нашими коробками и мебелью, подняв с помощью крана на второй этаж и затащив в квартиру через французские окна нашего обеденного зала.
Прошло пять лет с тех пор, как я в последни раз видела большинство наших личных вещей, упакованных в спешке в период тревожного месяца, разделявшего нашу свадьбу и переезд в Китай. Когда мы жили в благоустроенной квартире в Пекине, а потом в тесной арендуемой двухкомнатной квартире в Вашингтоне, коробки значительно потрепались, находясь на хранении в северной Вирджинии. Однако наша квартира в Париже не была меблирована, и вот сейчас мы снова обрели все свои вещи – к счастью или несчастью.
Разборка груды пыльных коробок напоминала просмотр моей прошлой жизни, той, которая у меня была до того, как я встретила Кельвина, когда я до изнеможения работала очередным помощником в нью-йоркском издательстве, горбатясь над ксероксом. Пытаясь найти место на книжных полках для огромных куч моих книг в мягкой обложке, я думала о последнем дне моей работы в издательстве, когда мои коллеги угощали меня кофе и пончиками, и я, к всеобщему и к своему собственному удивлению, разразилась слезами. В тот момент я не чувствовала особой разницы между двенадцатилетней девочкой и той, которая всю жизнь мечтала оставить свой след в издательском деле и выживавшей на одних горячих бутербродах с сыром, приготовленных в вафельнице. Тем не менее казалось, что прошло много времени с тех пор, как я вышла замуж и уехала из Нью-Йорка.
Я люблю рассказывать людям, что мы встретились с моим мужем на вечеринке, но, по правде говоря, нас познакомили. Наш общий приятель Джон представил нас друг другу, пригласив меня на вечеринку к Кельвину, – таким образом, ему предоставилась возможность выступить в качестве сводника. Первое, на что я обратила внимание, зайдя в квартиру Кельвина, – это был вид из окна: потрясающее сверкание Ист-Ривер и красные огни рекламного щита «Пепси-кола», отражающиеся в ней. Второе, на что я обратила внимание, – это то, что никто не говорил по-английски, даже сам хозяин. Болтая с молодыми дипломатами и пробуя кусочки выдержанного сыра Грюйер, я ловила на себе случайные взгляды Кельвина во время его общения с гостями на русском, английском, и… французском?
«Он говорит по-французски?» – прошептала я Джону. Моя франкофилия вошла в режим повышенной готовности.
«Разве я тебе не говорил? Он работал пару лет в детском саду в Париже, до того как начать свою дипломатическую службу».
Дипломат, говорящий по-французски, живущий в Париже, любящий Грюйер и детей? Что тут можно было еще сказать? Это была любовь с первого взгляда.
Шесть месяцев спустя мы отметили помолвку – настолько быстро, что было немного неудобно говорить об этом людям, – а через год поженились. Через месяц после этого мы переехали в Пекин. Я уволилась с работы в издательстве – единственная работа, которую я знала «от» и «до», занятие, которое я обожала в течение 6 лет, – и шагнула в неизвестность.
Пекин растянулся передо мной: огромный, живой, бескомпромиссный мегаполис. После первого всплеска интереса, вызванного осмотром достопримечательностей, реальность восторжествовала. Чем я могла заполнить эти дни? Шопинг в поисках поделок и дешевого жемчуга был малопривлекателен. Я снова начала брать уроки мандаринского диалекта, но они вызывали у меня неприятные воспоминания о принуждении, о детстве, когда моя мама каждую субботу тащила меня в школу китайского языка. Я рассматривала варианты трудоустройства в посольстве, но единственная работа, которую они могли предложить супругам дипломатов, – это секретарское дело, а у меня не хватало терпения на выполнение административной работы. Мой скромный уровень китайского мешал мне найти работу в этих краях. В любом случае принимающее государство не поощряло устройство на работу и даже волонтерство супруг дипломатов.
Разумеется, я скучала по своим друзьям и семье, однако больше всего – по своей работе. Более чем половину своей жизни я мечтала о работе в издательском деле, с тех самых пор, как в возрасте десяти лет узнала, что создание книг – это работа и что редакторам на самом деле платят за то, чтобы они читали. Со времени окончания колледжа несколько лет я пробивалась к редакторской деятельности собственными скромными усилиями, отвечая на звонки и отправляя посылки, управляя несколькими небольшими проектами и мечтая о том, как однажды под моим руководством ряд блестящих авторов окажется в списке бестселлеров New York Times. Сейчас же я была безработной в Пекине, и мои прежние амбиции казались облаком смога, размазанным по небу, огромной зеленой тучей, состоящей из миллиарда частиц страха и неопределенности. Без работы я едва ли понимала, кем являюсь.
Меня пугало то, что мои друзья и семья могли бы подумать, что я совершила ошибку, выйдя замуж столь поспешно, и что я была столь незрелой и глупой, что позволила своему сердцу увести меня за шесть тысяч миль. Никогда прежде мои выходные и вечера не были столь счастливыми, наполненными прогулками до поздней ночи по извилистым переулкам Пекина, воскресными полуднями в наслаждении редким спокойствием конфуцианского храма, ужинами с пельмешками из свиного фарша и луком в компании новых друзей – голландских дипломатов.
Но я с ужасом ждала утра понедельника, когда Кельвин уезжал в офис. Рабочая неделя тянулась до бесконечности, мои дни превращались в пустое убивание времени. Я неохотно занималась на тренажерах в спортзале, проводила долгие часы за сравнительными покупками в продуктовом магазине, готовила изысканные блюда на ужин и удивлялась: как, черт возьми, я – самопровозглашенная феминистка – превратилась в домохозяйку.
Я старалась не унывать, писала письма родителям и друзьям, рассказывая об энергичности Китая, о пикниках на Великой Китайской стене, экскурсиях с поеданием жареных скорпионов на ночном рынке. На самом деле изо дня в день я боролась с проблемами самоидентичности – не только связанными с работой, но и культурными: я считала себя американкой, но все остальные видели во мне китаянку. Мои азиатские черты лица были как маска. Иногда я была благодарна за то, что могу проскочить в переполненный вагон пекинского метро и оставаться незамеченной, пока не открою своего рта. Но большую часть времени я вызывала враждебное чувство разочарования, выражаемое в двойном размере оплаты за проезд, когда таксист, видя мое лицо и слыша мой акцент, задавал всегда один и тот же вопрос: «Откуда вы?», и, отказываясь принять мой ответ, недоуменно повторял: «Американка? Но вы не похожи на американку. У американцев светлые волосы и большие носы». В такой древней и гордой, попранной и возрожденной культуре, как китайская, немного этнического шовинизма считалось нормой. Но то, что меня действительно потрясло, – это особые привилегии, автоматически присваиваемые моим белолицым друзьям и мужу: уважение, вызванное одним лишь только наличием качеств, присущих иностранцу, восхищение их знанием китайского языка, стоило им сказать: «Ni hao»[52]. Напротив, едва ли кто находился ниже на тотемном столбе, чем молодая женщина, да еще и китаянка. И даже, несмотря на то что я не была настолько уж молодой или настолько китаянкой, когда мы с Кельвином появлялись вместе, люди бросали на нас лишь один взгляд и сразу думали, что я его переводчик. Иногда они предполагали вещи и похуже.
Я обедала, чтобы сделать хоть какой-то акцент в своем дне. На час или на два каждый день я погружалась в атмосферу уличных рынков, заглатывая лапшу и пельмешки. Я с замиранием сердца смотрела, как торговец блинами умело закручивал тесто на раскаленной сковороде и изящно разбивал яйцо сверху. Я ошпаривала свой язык и набивала щеки белоснежными кусками пышного распаренного хлеба. По предложению Кельвина я завела кулинарный журнал, блокнот с загнутыми уголками страниц, куда записывала недавние блюда и кулинарные приключения.
Спасение пришло однажды в виде журнальной стойки в почтовой комнате нашего здания. Я до сих пор могу воспроизвести эту картину у себя в памяти: конструкция из темного дерева, расположенная на высоте плеча, прямо напротив окна, где я забирала вещи из химчистки. Порой я все еще чувствую прилипание тонкого пластикового пакета с бельем, перекинутого через мою руку в тот момент, когда я остановилась взглянуть на яркие обложки. Это были журналы для экспатов, существовавшие в первую очередь для продажи рекламы: статьи в них были написаны на наспех отредактированном английском. Я не обращала на них внимания в течение нескольких месяцев, но в тот день взяла по экземпляру каждого журнала с собой наверх и изучила их. К концу дня я выбрала один под названием «Этот Пекин» — как лучший из всей стопки.
Я придумала несколько фабул для статей и переслала их на указанный в журнале электронный адрес главного редактора. Я надеялась, что буду писать о еде, но ему нужна была статья для раздела «Домашний очаг», поэтому я написала про то, как ухаживать за орхидеями. Я писала рецензии на книги, купленные во время своего отпуска, и настолько достала водителей такси расспросами об их мнении, что в какой-то момент испугалась, что они издадут бюллетень о моем изгнании из всех пекинских кебов. После того как я в течение нескольких месяцев проработала в качестве фрилансера за один RMB[53] (равен восьми центам) за слово, редактор ресторанной колонки уволился. Когда мне предложили занять эту должность, я немедленно согласилась. Да, «Этот Пекин» был далек от книгоиздательства «Манхэттен» – опечатки здесь приумножались быстрее, чем мы успевали их исправлять. Но, несмотря на это, мне все равно нравилось проводить обзор пекинских ресторанов и писать о местной китайской кухне, рассказывать о впечатлениях, которые в конечном итоге вдохновили меня на написание романа. Каждый день мы с коллегами пытались выбрать новый ресторан для обеда, еда часто оказывалась вкусной и всегда – до неприличия дешевой. Постепенно, склоняясь над общими тарелками с обжаренной горькой китайской тыквой и мясом ягненка под тмином, товарищи по работе превращались в друзей. Когда-то они остановили свой выбор на Пекине, а их оживленный интерес к неослабевающей энергии города и его суматохе, к его возможностям и необычному шарму был заразительным. Я начала писать статьи для американских журналов, короткие вступления к книгам размером чуть больше трех предложений. Но каждая из них была своеобразным шагом вперед, крошечным, но уверенным.
Еда стала мостиком к познанию иностранной культуры и, может быть, к новой карьере.
Суть жизни дипломата заключается в том, что как только ты полностью обосновался, приобрел нескольких друзей и стал уверенно перемещаться по новой стране, твоя трехлетняя командировка подходит к концу и приходит время двигаться дальше. После полутора лет работы в журнале «Этот Пекин» уборка моего стола оказалась сложнее, чем я могла предположить. Я перелопатила груды рецептов и визиток, сломанных карандашей и блокнотов с кофейными пятнами, распределяя все это на две кучки: сохранить или выбросить. В конечном итоге я отправила все вещи в большую мусорную корзину. Я должна была начать все заново в нашем следующем пункте назначения – Вашингтоне. С установления новых контактов, с новых идей для статей – мне придется строить все с нуля. И сейчас, год спустя, в Париже, я опять начинаю жизнь заново.
За день до прибытия наших вещей я прогуливалась по пустым комнатам, мысленно разворачивая ковер в этом месте, вешая любимые фотографии в том, выбирая один шкаф для хранения бокалов рядом с холодильником, и другой – для кастрюль и сковородок рядом с плитой. Три переезда за пять лет значительно подковали меня. На следующее утро я попросила грузчиков разобрать все коробки и убрать объемную упаковку. Мы с Кельвином осторожно развернули наш свадебный фарфор и поехали в ИКЕА, чтобы купить новый книжный шкаф. Что касается Будды, то я засунула его в нишу подвальной кладовой, которая изначально предназначалась для хранения нашей коллекции изысканных вин. Там он и остался, завернутый в одеяла и ожидающий нашего следующего переезда.
Теперь, когда все вещи в квартире были распакованы, а Будда помещен на хранение, мы погрузились в режим metro-boulot-dodo — то, что французы называют трудовыми буднями: метро, работа, сон. Кельвин с головой окунулся в новую работу в американском посольстве, а я работала над пересмотром моего первого романа, который я продала за несколько месяцев до переезда.
Я закончила черновик своей рукописи еще в Пекине, связав описание яркой городской кухни с историей молодой американки в Китае, которая волею судьбы оказалась китаянкой. Летом мне позвонила мой агент, чтобы сообщить, что она нашла издателя для моей книги, застав меня в разгар осваивания программы франкофонного погружения. Поклявшись говорить только по-французски на территории колледжа в Новой Англии, я незаметно сбежала в чисто поле, чтобы поговорить с ней по мобильному по-английски и покричать во все горло от счастья. Даже сейчас, спустя несколько месяцев, двойная радость от публикации моей книги и переезда в Париж заставляла меня дрожать и одновременно вселяла легкий страх, что я не заслужила такой удачи.
Как я вскоре обнаружила, единственная вещь, которая может быть лучше работы над романом в Париже, – это не работать над романом в Париже. Его улицы манили к себе утренними рынками, ломящимися от разнообразия продуктов позднего лета – фрукты, которых я никогда раньше не видела: маленькие сливы золотистого цвета под названием «мирабель» и виноградный персик с бархатной кожицей и мякотью багряного цвета. Повсюду были fromageries[54], которые стоило посетить, много булочных и французские багеты, которые стоило попробовать. Я хотела совершать покупки так, как это делает une vraie femme au foyer[55] – с корзинкой, перекинутой через руку, покупая продукты лишь на один день, а то и лишь для одного приема пищи.
«Ah, non, monsieur! C’est trop! C’est trop!»[56] – кричали маленькие старушки на рынке. Они все как одна искусно маневрировали возле меня со своими магазинными тележками на колесах и строили глазки продавцу овощей. «Juste un TOUT petit peu!» Чуть-чуть! «Une POIGNEE!» Маленькую горсточку! «Pas TROP!» Не ТАК много! «S’il vous plit!»
Я не могла не задаться вопросом, а что же они готовят дома? Что едят истинные французы? Я пыталась заглянуть в их корзинки, но их содержимое не наводило меня ни на какие мысли. На ужине с Дидье в местном кафе я сидела на стуле с прямой спинкой. Из меню, написанного мелом на грифельной доске, он выбрал незнакомое мне блюдо под названием андулет. А после этого названия стояло пять колких букв: AAAAA.
«Что это?» – спросила я.
«C’est un plat typiquement franais, – сказал Дидье, за спиной которого в углу мелькал телевизор, показывающий футбол. – Une charcuterie faite d’intestins de porc»[57].
Традиционная французская колбаса, сделанная из свиных кишок? Мое любопытство тут же сошло на нет.
«Les franais adorent a!»[58] – сказал он с ухмылкой. Французы обожают это? Я была практически уверена, что он меня дразнит.
Когда принесли еду, блюдо Дидье казалось достаточно невинным: колбаса тусклого цвета в кремовом горчично-зерновом соусе. Но когда он отрезал кусочек, я почувствовала слабый, глубокий запах, напоминающий скотный двор. Либо коровье пастбище. Или использованный детский подгузник. Или один из парижских узких тротуаров, облюбованных собаками. Вы поняли, что я имею в виду, не так ли?
«Tu veux goter?»[59] – спросил меня Дидье, его вилка и нож с куском колбасы были на полпути к моей тарелке.
«a a l’air dlicieux… Mais non, merci»[60], — сказала я. Он бросил на меня разочарованный взгляд, как будто я показала ему свою неприязнь или просто струсила.
Таким образом, мне удалось избежать неприятого урока на тему отличий между андулетом, андуилем и копченым острым блюдом каджунской кухни[61] с одноименным названием. Я не знала, что означают буквы ААААА, но когда видела их в меню, то старалась избегать всего, с ними связанного. Я вовсе не выставляла напоказ свой избирательный вкус. И не гордилась им. Но меня не заставила бы засунуть себе в рот кусок дымящихся внутренностей даже банда, вооруженная мясницкими ножами.
Возможно, я могла бы всю жизнь избегать колбасы из требухи. Но в один прекрасный день мне пришлось готовить ужин для группы друзей – девяти всеядных и одного вегетарианца. Разработав отдельную серию специальных вегетарианских блюд, я, признаться, чувствовала легкое раздражение.
«Замечал ли ты когда-нибудь, что привередливые едоки не думают, что они особенно привередливы?» – в тот вечер спросила я Кельвина. – Кейт не ест мясо, рыбу, молочные продукты и сою. И тем не менее из ее уст всегда звучит одна и та же фраза: «Но я ведь не настолько придирчива, правда?» – Я сунула противень с красным перцем в духовку. – Я устала от людей, которые не едят все подряд».
«Ты не ешь все подряд».
«Ем!»
«Потроха? Зобная железа? Мозги? – Он поднял брови. – Андулет?»
Я сглотнула комок в горле. Он застал меня врасплох. Я задумалась. И, кажется, стала чувствовать себя немного лицемерной.
Как я могла считать себя непредвзятой энтузиасткой кулинарии – более того, кулинарным обозревателем, – если отказывалась отведать андулет, одно из старейших французских блюд и самых традиционных форм мясной закуски?
В конце концов, стала бы Джулия Чайлд воротить свой нос от свиных кишок?
«А почему бы тебе не разузнать побольше об андулете? – предложил Кельвин. – Ты могла бы отправиться в путешествие».
«Одна? – Я уронила зубчик чеснока, и он ускользнул под плиту. – Нет уж».
«Просто небольшое однодневное путешествие? Почему бы и нет? – Он залез рукой в продуктовый пакет и протянул мне свежую головку чеснока. – Кто знает? Может быть, тебе это даже понравится».
Так я оказалась в Труа, городе, расположенном в пределах ста миль к юго-востоку от Парижа, в южной части региона Шампань. В столице андулета.
А вы знаете, что такое потроха? Я не знала, пока не приехала в Труа. Оказывается, это слизистая оболочка желудка, сморщенная, тусклого цвета мембрана, используемая для переваривания пищи (отсюда и запах). Большая часть мира ест потроха. Их варят в китайском горшочке как жаркое, приправленное специями, крошат и добавляют в тако, тушат с помидорами и сыром Пекорино Романо – и это лишь часть их воплощений. Если они приготовлены ненадлежащим образом, то становятся жесткими и резиновыми.
Несмотря на то что в мировой практике чаще всего употребляют говяжьи потроха – имея четыре желудка, коровы располагают большим их количеством, – во Франции колбаса из требухи делается из свинины. Существует андулет де Вир, прокопченный и плотный, родом из Нормандии. Есть андулет де Гемене, родом из Бретани, сделанный из раскатанных пластов потрохов, образующих завихрение, если их разрезать по диагонали. Но самый известный вид колбас из требухи, андулет, делают в Труа: рулетик из потрохов и желудка с добавлением лука, специй и большого количества соли, обернутый в la robe, другую часть свиных кишок.
Первое, что я заметила, войдя в безупречно чистую мастерскую мясника Патрика Мори, – это запах. Он был приглушенным, но настойчивым, и ударял в нос, как струя ледяного воздуха, ворвавшаяся в теплый дом с зимней улицы. Виновник этого запаха располагался возле больших окон: пластиковое ведро, заполненное бледно-розовыми кишками, вымачиваемыми в воде. Другие углы комнаты таили в себе такие ужасные сюрпризы, как провисшие мешочки с кровью, используемые в «будин нуар» – кровяной черной колбасе, – и мешки, забитые до отказа неидентифицируемыми частями животных.
Второе, что бросилось мне в глаза, – это растопыренная половина туши свиньи, лежащая на прилавке, похожая на анатомическую модель или схему мясника. Задняя нога была приготовлена к отрезанию для заготовки ветчины. Ребра располагались рядком, как будто на барбекю. Брюшина была мягкая, с полосками жира, готовящегося стать беконом. Круглая выемка в центре указывала на место, где раньше находился кишечник. «Я хотел показать вам, где у свиньи расположены потроха», – сказал мне Мори.
Но свинья была предназначена не только для моего просвещения. Ей было предначертано стать ассортиментом удостоенной высшей награды мясной продукции, которую Мори продает в своей лавке: jambon[62], boudin blanc[63], boudin noir[64], pate de campagne[65] и terrine[66]. Как и его отец, 90 процентов выручки он получал от собственных товаров, закупая и заготавливая свинью каждую среду. (Во время моего визита он перенес это событие на вторник, чтобы попасть в мой график.)
Посещение мастерской Мори было занятием не для слабонервных; впрочем, там возникало какое-то магическое ощущение, как будто ты отдаешь дань уважения древнему и почитаемому ремеслу, которое стремительно утрачивает свою силу во Франции. Меня приводила в восторг атрибутика лавки, втиснутая в ограниченное пространство: коптильня в углу, духовой шкаф промышленного назначения напротив него, большой котел для варки андулета, камерный холодильник, в котором вызревали колбасы. Сама комната была образцом бережливости – до последнего съедобного кусочка, выдержанного и проданного.
Сначала Мори поместил потроха и желудок в кипяток, чтобы тщательно их промыть. Он вручную разрезал каждый орган зигзагообразными полосами, соединенными между собой таким образом, чтобы они образовали одну длинную, узкую цепочку. Искусно скручивая кишки между собой, он посыпал их кубиками лука, солью, перцем, мускатным орехом и смесью из каких-то секретных специй. В конце он сбрызнул все шампанским, которое производится в одноименном регионе, и белым уксусом – оба ингредиента уникальны для его рецепта. «Обычно мы оставляем все это мариноваться в течение одного-двух часов», – сказал он мне. Но посмотрев на часы, он приступил непосредственно к enrobement[67], взяв кусок кишечника и умело просовывая внутрь скрученные потроха и желудок. На завершающем этапе колбасы осторожно – они очень нежные – томятся на медленном огне как минимум пять часов в овощном бульоне. «Они теряют примерно одну треть своей массы, – сказал он. – Самое замечательное – их варят так долго, что весь жир полностью исчезает».
«В каком виде вы больше всего любите есть андулет?» – спросила я.
«Зажаренный на решетке для барбекю. Либо с кремово-горчичным соусом, покрытым сверху кусочком шаурса – мягкого сыра, похожего на Бри. Подержите его несколько минут в печи, чтобы сыр расплавился… употребляйте вместе с приготовленным на пару картофелем, либо с квашеной капустой… Et voila. C’est tres fin dans la bouche[68]. – Он выглядел так, как будто готов был прямо сейчас навернуть целую тарелку… «Voule-vous en gouter un morceau maintenant?[69] – внезапно спросил он. – Я мог бы запечь андулет в духовке. Это займет секунду».
Я посмотрела на часы. Было девять тридцать утра. Я еще не успела сделать ни глотка чая и съесть ни крошки багета. «C’est tres gentil de votre part[70], – мой голос прозвучал слегка пискляво. – Но, может, быть в другой раз. Сейчас немного рановато для меня».
«C’est vrai[71], – сказал Мори. Однако мне показалось, что он немного расстроился.
Андулет имеет свою родословную. Людовик II, известный как Заика, подал его на стол на пиршестве по случаю его коронации в 878 году, состоявшейся в Труа. Несколько веков спустя Людовик XIV также провозгласил себя почитателем этого блюда, сделав остановку в Труа после сражения в соседней Бургундии, чтобы запастись для пира по случаю победы. Колбаса обладала даже силой обольщения, как было обнаружено королевской армией Франции в 1560 году. В попытке завоевать Труа королевские солдаты пробили крепостную стену и рассредоточились по узким вымощенным улицам окрестностей города Сен-Дени, как вдруг остановились, плененные якобы манящим ароматом, доносящимся из колбасных магазинов квартала. Они задержались, уплетая за обе щеки андулет, что дало время городским войскам собраться и одержать победу путем внезапного нападения.
Пока я прогуливалась по тем же узким мощеным улочкам, я не могла не раздумывать, почему же все-таки Труа? Как в этом чудесном городе мог появиться такой противоречивый деликатес? Великолепный собор в стиле пламенеющей готики, ряды средневековых домов с деревянными балками, словно срисованные с пасхальных картинок, – Труа создает впечатление состоятельной респектабельности. В Средние века город был одним из крупнейших центров проведения ярмарок региона Шампань (шампанское тут, однако, ни при чем) и процветал благодаря Сене, протекающей через его центр. Рынок Труа привлекал людей со всей Европы, например фламандцев, обменивающих текстиль на средиземноморские шелк и специи, – поэтому город предлагал отведать свое деликатесное блюдо – андулет – тысячам голодных путешественников.
Фабрика по производству андулета «Лемель» – это семейный бизнес, появившийся в 1973 году. Она расположена на окраине города, в промышленной зоне, в сверкающем белом здании. Через окно в цех я увидела огромные синие бочки с boyau, свиными потрохами, – такого количества сырья достаточно, чтобы производить восемьдесят тысяч колбас в день. Рабочие, одетые в шапочки, резиновые сапоги и перчатки, заносили огромные поддоны с колбасами в комнату, где в больших количествах часами вывариваются связки колбас. На фабрике работает 160 человек посменно, с перерывом только с вечера субботы до ночи воскресенья.
В солнечном офисе я спросила Доминика Лемеля, который вместе со своим братом Бенуа заведует фабрикой, о том, что означают буквы AAAAA, которые я часто видела в описаниях андулета.
Один американский друг посоветовал мне никогда не есть андулет с менее чем пятью буквами А.
«Что они означают?»
«C’est l’Association Amicale des Amateurs d’Andouillette Authentique», – ответил он. В примерном переводе это означает «дружественная ассоциация любителей подлинных колбас андулет», прозванная «5A» (произносится как сэнк a). Объединение, что-то вроде фан-клуба, было основано в 1970-е годы пятью любителями андулета и ресторанными критиками, среди которых был знаменитый французский кулинарный обозреватель Робер Куртин, писавший под псевдонимом Ля Рейньер, с целью сохранения стандартов производства колбас из потрохов. С тех пор количество участников клуба возросло вдвое, они встречаются два-три раза в год, чтобы продегустировать образцы андулета из разных уголков Франции и лучшие из них наградить сертификатами качества. «Я однажды побывал на такой дегустации, – рассказывает Доминик. – Она началась в полдень и закончилась только в восемь часов вечера. Мы съели по меньшей мере семь колбас целиком, а между колбасами ели вареную курицу, чтобы нейтрализовать предыдущий вкус».
Доминик показал мне свои сертификаты с пятью А в рамках, с изображением пяти веселящихся поросят, где каждый поросенок символизировал одного из пяти основателей ассоциации. «Раз в два-три года жюри вновь рассматривает нашу продукцию, – сказал он. – Сертификат действителен в течение двух лет, либо до тех пор, пока производитель не меняет рецептуру или способ изготовления». (При необходимости можно получить особое письменное разрешение, которое продлит срок действия сертификата до следующей дегустации.) «5А» сохраняет почетный статус андулета», – говорит Доминик.
Хотя оценка ААААА широко ценится среди производителей колбасы, она не является официальным знаком качества, и многие предпочитают не участвовать в дегустациях клуба. Среди них – независимый производитель колбасы Патрик Мори.
«Я не хочу принимать в этом участие», – сказал он мне.
«Почему?» – удивленно спросила я. Нельзя сказать, чтобы его смущала конкуренция. Я взглянула на полки его магазина, где выстроились многочисленные кубки и медали, всего более семидесяти, – это награды Мори с 1995 года, с тех пор как он унаследовал дело отца. Уже четыре года подряд «Компаньоны свиной гастрономии», еще одно общество ценителей деликатесов, называют его андулет лучшим во Франции и в Европе. «Девяносто процентов колбас со знаком ААААА производятся промышленным способом, – объясняет он. – Если принять участие в дегустации клуба, люди решат, что мои продукты сделаны на фабрике. Я же хочу сохранить традиции, индивидуальность, семейность. Я сохраняю подлинность veritable[72] андулета Труа».
На минуту я подумала, не звучит ли его протест как пренебрежение лисы к зеленому винограду… Но нет, в его голосе не было ни капли зависти. Напротив, его довод характеризовал современное состояние французской кухни, которая балансирует между заводами, производящими огромное количество еды, и крошечными семейными магазинчиками и ресторанами, передающимися от поколения к поколению. Оказавшись у Мори, ты будто шагаешь на тридцать лет назад, во времена, когда супермаркеты еще не открылись в каждой французской деревушке и домохозяйки каждый день ходили в лавки мясников, булочников и зеленщиков. Во время моего утреннего визита у Мори шла бойкая торговля: в среднем он продает пятьсот-шестьсот килограммов колбасы в неделю. Однако, если учитывать долгие часы работы, не говоря уже об интенсивном физическом труде и экономической среде, где супермаркеты предлагают низкие цены, я не могла не задуматься о том, сможет ли его магазин, да и само искусство традиционного изготовления колбас в целом, продержаться еще одно поколение.
Каждый поклонник андулета, которого я встречала в Труа – а их я встретила множество, – хотел быть тем самым человеком, который смог открыть мне невероятный вкус этой колбасы. «Многие не хотят ее пробовать из-за запаха, – объяснил мне Доминик. – Секрет – в качестве продукта. Если он свежий, запаха нет вовсе».
Хотя запах я все-таки почувствовала. Мы были в laboratoire[73] на фабрике, и один из рабочих, Паскаль, показал мне, как они нарезают кишки и желудок. И вот время пришло. Когда Доминик предложил мне отрезать несколько кусочков охлажденного андулета, я поняла, что больше не смогу отнекиваться. «Проще попробовать в холодном виде, – сказал он. – В горячем виде вкус намного сильнее».
Если порезать андулет горизонтально, он имеет мраморную поверхность, где на розоватом фоне видны белые и темно-розовые завитки. Доминик дал мне тарелку, и я постаралась вспомнить все восторженные отзывы моих парижских друзей-любителей андулета. «Когда я его ем, я чувствую причастность к Франции, – признался мне Гийом, француз, которого я встретила однажды на ужине и который провел почти все свое детство в США. – Словно я – часть истории и terroir»[74].
«Сытно и вкусно – comme il faut»[75], — говорил другой мой знакомый, Сильван.
Под взглядами Доминика и Паскаля я откусила кусочек. Вкус был соленый, очень пряный, с перцем и мускатом, похожий на болонью. Я начала жевать, и колбаса поддалась моим зубам, одновременно мягкая, но в то же время тягучая, как будто вытянутая полоска резины. Доминик выжидательно на меня смотрел.
«C’est pas mal!»[76] – сказала я. И действительно, вкус был достаточно безобиден. Однако скользкая, волокнистая, тягучая текстура недвусмысленно напоминала о том, что продукт сделан из кишок. В голове возникла бочка с кишками из производственного цеха, но я заставила себя проглотить кусок. Откусить второй раз было уже сложнее.
Доминик снова протянул мне тарелку: «Еще кусочек?»
«Non, merci»[77], – ответила я, немного побаиваясь.
Тем же вечером я ужинала с местным блогером, Селин Камун, в небольшом ресторанчике «Au Jardin Gourmand» в историческом центре города. Нас познакомил знакомый знакомого: «О, вы едете в Труа? Там живет подруга лучшей подруги моей сестры. Я уверен, что она будет рада показать вам город». И она действительно была рада. Fier d’etre francais, et puis fier de ma region – эту фразу я слышала вновь и вновь на протяжении моего путешествия по Франции. Горжусь, что я француз, и горжусь своим регионом.
Я предположила, что Селин, как местная жительница Труа, будет поклонницей андулета. Но нет. «Je deteste ca»[78], — сказала она мне после обмена поцелуями в щеку. «Моя мать, двоюродные сестры и братья обожают андулет, а я даже запах его не переношу».
Мы устроились за столом в уютном зале, где на полках стояло множество книг, и стали изучать меню. Селин выбрала именно этот ресторан, потому что в нем подавали андулет, и меню действительно напоминало энциклопедию на тему андулета, с одиннадцатью способами его приготовления – от просто пожаренного на сковороде или гриле до заправленного особыми сливочно-сырными соусами, вплоть до шубки из фуа-гра.
«Я, пожалуй, возьму стейк», – решила Селин.
Жак Лебуа, хозяин ресторана, подошел к нашему столику. «Моя подруга – американка. Она хочет узнать побольше об андулете», – сказала ему Селин.
«О, обожаю знакомить иностранцев с андулетом, – сказал Лебуа, переплетая руки и практически потирая их с ухмылкой. – Знаете ли вы историю труанского андулета?»
«Хм, не думаю, нет». В любом случае я же не знала его версию истории.
«В Средние века, – начал он, – город оказался под осадой и был окружен солдатами, разбившими лагерь за городскими стенами. Со временем, когда из еды не осталось ничего, кроме кишок, жители начали делать из них андулет. Солдатам так понравился его запах, что они заявили жителям: «Мы вас выпустим, если вы поделитесь с нами вашей едой!»
Мы хором рассмеялись. За спиной у Лебуа прошел официант с горой тарелок, на каждой из которых лежал толстый андулет в сливочном соусе. Аромат было трудно не признать.
«Вы готовы сделать заказ?» – Лебуа вынул шариковую ручку.
Селин заказала стейк, а затем Лебуа посмотрел на меня с блеском в глазах. «Могу вам предложить андулет под сыром Шаурс, – сказал он. – Или тушеный в белом вине? Он тоже очень хорош».