Лед и пламя Тихомиров Максим
Математик, кряхтя, поднялся из кресла, снял подушку с чайника, налил в стакан горячей воды, добавил заварки и еще чего-то из небольшой бутылочки со следами сургуча на горлышке.
– Выпейте-ка вот это, Софи, а то у вас прямо тут нервический припадок начнется. Что делать тогда? Доктора звать? Барышня в квартире, в припадке… Какой конфуз для бедного старика… Выпейте непременно, я говорю…
Софи послушно выпила и через несколько минут с удивлением почувствовала, как дрожь действительно отступает, словно в норку прячется. Поликарп Николаевич между тем продолжал говорить, рассуждая как бы о решении задачи…
– Деньги, стало быть, нужны… Кому ж они из молодых не нужны? Да и старым тоже… Здесь покуда понятно все. Вернете, стало быть? Верю, отчего же не верить. Вы – девушка честная, из порядочной семьи, что б там ваш папенька под занавес ни отмочил. Это так. Но вернуть-то сможете тогда лишь, когда в наследство вступите. Стало быть, лет через пять, как я понимаю. Не думали о том? Или думали, но полагали Поликарпа Николаича вечным… Понятное для молодости заблуждение. В том-то и загвоздка, любезная Софи, что не прожить мне на этом свете до вашего совершеннолетия, а стало быть, и долга с вас не получить…
– Да что вы, миленький Поликарп Николаич, говорите! – искренне воскликнула Софи, опускаясь на пол у ног старичка и кладя ладошки на его колени, укрытые клетчатым пледом. – Вы уж столько прожили, привыкли, чай, зачем же вам теперь помирать? Поживите, голубчик, еще! Мне так надо…
Поликарп Николаевич рассмеялся, потянулся за платком утереть выступившие слезы, попутно погладил и слегка сжал руки Софи своей высохшей ладонью.
– Софи, детка, как же вы чудесны в своем молодом животном эгоизме! Я не устаю вами восхищаться! Ну вот создала же природа этакое чудо… Как это там господин Дарвин писал…
– Так вы дадите мне денег, голубчик Поликарп Николаич? Гришу позвать?
– Гриши не надо. Потому как я больше чем уверен, что и он знает лишь часть вашего плана, а остальное вы держите в секрете. Пусть так и будет. Денег дам. Но при двух условиях…
– Что хотите!
– Вы ответите на один мой вопрос и дадите одно обещание.
– Спрашивайте же скорее!
– Бежать вы собрались не в одиночку? Есть ли верный человек, который обещал заботиться об вас и защищать от невзгод?
Софи задумалась лишь на мгновение, потом кокетливо улыбнулась старичку.
– Какой вы! Все-то вы знаете, все видите, все понимаете… ну куда же порядочная барышня одна побежит…
Поликарп Николаевич вздохнул со смесью облегчения и грусти.
– А под венец?
– Это уже второй вопрос! – Софи погрозила пальчиком, умильно, снизу вверх глядя в выцветшие стариковские глаза. – Теперь обещание.
– Коли, вернувшись из странствий, не застанете меня в живых, долг отдадите моей племяннице, Дунюшке. Евдокии Матвеевне Водовозовой. Все мое имущество ей отпишу. Бесприданница она, пятнадцатый год сейчас. А девушка всяческих достоинств преисполнена. Запомните или записать?
– Запомню, конечно, – деловито кивнула Софи. – Водовозова Евдокия, ваша племянница. Не беспокойтесь, Поликарп Николаевич, у меня память на все хорошая, и на гадости, и на благодеяния… Все меня кинули, а вы выручить готовы, даже и не зная, дождетесь ли отдачи. Спасибо вам. – Софи на мгновение прижалась губами к шафрановым высохшим пальцам. Поликарп Николаевич вздрогнул, отдернул руку. – А Дуне передайте, – серьезно добавила Софи, – когда б ни случилось, пусть на Софи Домогатскую рассчитывает. В память об вас все для нее сделаю, что смогу…
– Спасибо и тебе, деточка, – также серьезно кивнул Поликарп Николаевич. – Обязательно передам, потому что Дуня моя девочка робкая, жизни боится… А такое слово от тебя дорогого стоит, только ты покудова об этом не знаешь… Ну, вставай и мне помоги подняться, пойдем в кабинет… Да только не думай, что я тебя хоть вот на столечко одобряю… Из дома родного бежать с каким-то остолопом, который, ясное дело, поматросит и бросит… А если и женится, так что ж? Но ведь и выхода-то нет… Такое великолепное, полное жизни и страстей создание соединить с угасшим сморчком… Что ж выйдет? Тоска, смерть для обоих… Пусть уж лучше костер вспыхнет, опалит все кругом, одной легендой на свете больше станет… А там уж как случится… Не все ж гибнут-то. Живут, бывает, после неплохо, есть что вспомнить, по крайней мере…
Так бормотал добрый старичок, но Софи, бережно поддерживающая его под локоть, ничего не слышала. Да что там слышать… Она и вовсе уж покинула душой старую квартирку на Лиговке и была далеко-далеко…
Глава 9,
в которой Иван Парфенович Гордеев занимается делами и размышляет о сложностях жизни. Читатель же знакомится с Марфой Парфеновной, инженером Печиногой и остяком Алешей
– Скажи, Алеша. Вижу, что хочешь сказать, чего ж молчишь?
– Разве мы могём без дозволения-то? Мало-мало умных мыслей в таежная голова… – Остяк Алеша склонился в преувеличенно-подобострастном поклоне, острые глазки почти затерялись среди широких, кирпичного оттенка скул.
– Брось, Алеша, не юродствуй. Как будто я твоих дел не знаю. Скоро богаче меня станешь…
– Хи-хи-хи! Ну вы, однако, сказали, Иван Парфенович…
– Говори ты! – Промышленник нетерпеливо поморщился.
– Я так думаю. – Алеша счел приличия, проистекающие из разницы статуса, исполненными и сразу стал говорить серьезно и почти правильно. – Рыболовные пески по правому берегу Ишима, выше Ялуторовска, я для вас мало-мало купил. С прошлым годом получается почти в три раза больше. Надо бы и прибыль так счесть, один к четырем хотя бы, чтобы ничтожный Алеша мог свою выгоду иметь. Так? Однако там в деревнях не русские живут, там ханты с эвенками живут. Если им сейчас задаток раздать и неводы купить, мало-мало прибыли будет.
– Отчего же?
– Русские вино-водка пьют, потом морда друг другу бьют, мало-мало спать ложатся и опять на работу идут. Ханты и самоеды не так. Их водка, однако, насовсем валит, последнее соображение теряют, могут, однако, и неводы пропить, рыбу ловить нечем, скажут зимой: «Убивай нас, казни, Алеша, – ничего нет!» Что тогда делать?
– Как же поступить, по-твоему?
– Надо задаток надвое поделить. А неводы только перед самой зимой раздать. Сейчас половину пропьют, будут вторую ждать. Как первый обоз с рыбой по зимнему тракту в Тобольск мало-мало пойдет, так можно, однако, и деньги платить.
– Хорошо, Алеша, сделай, как ты сказал. Но в русских селах раздай все как прежде, иначе они заподозрят, что я их обмануть хочу, и запорют мне все поставки. И вот еще: надо обозы больше в Екатеринбург гнать. Я на тот год подсчитал: даже с дорожными издержками там прибыль почти на треть больше. Мы раньше как делали: один к трем, так? Пусть теперь наоборот будет: один – в Тобольск, три – в Екатеринбург. Запомнишь?
– Запомню, однако, хозяин… Все покуда? Отпускаешь Алешу?
– Иди и не греши. – Иван Парфенович усмехнулся, и его усмешка эхом отразилась на широком лице Алеши. – А то ведь я тебя, аспида узкоглазого, знаю. Пока не разденешь догола сельский народец, не успокоишься. И не лыбься так-то, не лыбься. Ровно я догадаться не могу, откуда и под какие проценты водка с вином мало-мало к хантам с самоедами идет…
– Провидец, радетель наш, – не сводя улыбки, поклонился, пятясь, Алеша. На пороге лицо его внезапно стало серьезным. – Себя, однако, береги.
– Стой! С чего сказал?
– Не серчай. У меня мать травознайкой была, я при ней, через то с детства болезни мало-мало разбираю. Личина у тебя, Иван Парфенович… дурной кровью краснеет. И жилы на руках. Как бы удара не случилось. Знаю, черная вера не по тебе, однако посоветовался бы мало-мало с шаманом. К сильному шаману сведу, коли захочешь. Ваши-то дохтура такое лечить не умеют, а наши… Слыхал про остяка или хоть про ханта, чтоб у него удар был? То-то и оно… И водки вашей не пей…
– Ну еще поучи меня, поучи… Вон пошел!
– Ушел уже, однако, ушел…
Почти вслед за уходом Алеши в дверь хозяйского кабинета просунулась курносая физиономия Аниски.
– Иван Парфенович! К вам Матвей Александрович Печинога, инженер с Мариинского прииска, просится. По срочному, говорит, делу.
– На прииске чего?! – Иван Парфенович резко развернулся вместе со стулом. Гнутые ножки противно скрипнули. – А! Откуда тебе, дуре, знать! Зови!
– А вот и знаю! – не сдержалась Аниска. – Я уж выспросила, пока вы с Алешей-то говорили. Сказал: на прииске все хорошо, прибыл по личному делу.
– Зови, я сказал! – Иван Парфенович слегка повысил голос.
Аниска мигом испарилась.
Матвей Александрович Печинога прибыл в гражданском платье, что, видимо, должно было подчеркнуть приватность визита. Впрочем, Иван Парфенович об этом не думал и в такие мелочи не вдавался. Хотя про себя и отметил, и похвалил смелое сочетание горчичного сюртука и полосатых брюк с голубым галстуком. «И чего про нас, сибиряков, говорят, что у нас вкуса к одежде нет? – мелькнула мимоходная мысль. – Вон как красиво инженер оделся…»
Услышав от Аниски, что на прииске все идет нормально, Иван Парфенович уже знал причину сегодняшнего визита Печиноги и отвлеченными мыслями отгонял гнездившуюся в душе неловкость.
«Эх, кабы чуть-чуть иначе все повернуть… – подумалось ему. – И мороки никакой не было бы…»
На мгновение захотелось рассказать инженеру всю правду, все как есть, ничего не утаивая. Печинога умен, образован, все правильно поймет, к тому же – молчалив как пень, в обществе почти не бывает и болтать о сказанном не станет. Да и не с кем ему болтать-то. Подумал так Иван Парфенович и тут же от своей мысли и отказался. Понять-то Печинога поймет, но только уязвится еще больше. Не надо этого.
Отец Матвея Александровича – Александр Печинога – служил гусаром в лейб-гвардии гусарском его величества полку и даже среди сослуживцев выделялся богатырским ростом, отменным здоровьем и аппетитом и столь же богатырской глупостью, служившей неисчерпаемой мишенью для грубоватых гусарских шуток и розыгрышей. Пикантную, перечную остроту шуткам придавал тот курьезный природный факт, что Александр Печинога статями и даже чертами лица удивительно напоминал ныне покойного, а тогда вполне здравствующего императора Николая Первого. Поскольку достойнейший Александр любил быть в центре внимания, а прогнозы касательно своего поведения, напротив, строить совершенно не умел, то розыгрыши эти с течением времени приобретали все более рискованный характер. Так, любимым развлечением в полку было представлять личную беседу Николая с А. С. Пушкиным, которого изображал пейсатый солдатский сапожник Мойша, и впрямь чем-то схожий с великим поэтом, к тому же неплохо читающий наизусть его стихи и ловко клеймящий самодержавие в духе Радищева и Добролюбова. В конце концов то, что должно было произойти, произошло. В полку нашелся доносчик, который проявил верноподданнейшую бдительность и передал наверх по ранжиру весть о крамольных развлечениях гусаров.
Мойшу забрали в крепость, где он и затерялся, а Печиногу разжаловали и сослали в Тобольск.
Считается, что настоящие гусары спиться не могут в принципе, но пример Печиноги с полным основанием может оспорить это утверждение. Он был настоящим гусаром, но, будучи сосланным, спился необыкновенно быстро и пал трагически низко. К концу своей жизни он окончательно сошел от водки с ума, ловил на улицах Тобольска зеленых прыщавых человечков и ел помои вместе со свиньями, беседуя с хавроньями по всем правилам гусарского политеса.
Между делом бравый гусар успел жениться на самоедке-полукровке и прижить с ней троих детей, которым дал свое имя, а больше не сумел дать ничего, ибо находился постоянно в сумеречном состоянии духа. Впрочем, диковинной фамилией своей Александр (в противоположность сыну) парадоксально гордился. «А поглядеть пристрастно, – говаривал он еще в гусарско-петербургские времена, – сколько этих, так называемых благородных фамилий – Михайловы, Пескарские, Романовы, в конце концов? И что же они значат, чем будят пытливый ум? Только то, милостивые государи, что был где-то во тьме веков какой-то Роман, или Михаил, или, того хуже, рыба пучеглазая – пескарь. А вот мое родовое имя – Печинога! Попробуй-ка догадайся, что это значит и каким макаром повернуто…»
Младшие дети получились не особенно удачными. Заключалось ли дело в водке или в несправном смешении кровей, никто не знал, но оба, и мальчик и девочка, так и не вошли в ум и до седых волос все пускали слюнявые пузыри да сосали леденцы, а говорить – едва умели. Старший сын, Матвей, родился еще до окончательного распада отцовской личности и живостью ума, напротив, превосходил сверстников. Впрочем, его всегда замкнутое, ничего не выражающее лицо и молчаливый, какой-то зверушечий нрав заставляли обывателей полагать, что и с этим отпрыском Печиноги не все ладно. Однако Матвей, чураясь детских затей, с блеском закончил четырехклассное училище и попечением отставного генерала Смирнова (либерала, сочувствующего печальной судьбе Печиноги) отправлен был в Полную тобольскую гимназию. Там он выказал такое непомерное рвение к учебе, что, несмотря на отсутствие симпатии к нему лично, советом гимназии был единодушно рекомендован к обучению за казенный счет в Высшем техническом училище Казани.
Окончив училище, Печинога вернулся в родной город. Мать с отцом к тому времени уже умерли, а брат с сестрой нищенствовали при Троицкой церкви Христа ради. Матвей, неплохо разбиравшийся в законах и уложениях, быстро пристроил их в Екатеринбургскую казенную богадельню. С тех пор трижды в год (на Рождество, Пасху и День поминовения усопших) он педантично навещал родных, привозя им каждому по платью, а также мешку леденцов, пряников, соленых кедровых орешков и прочих лакомств.
Сам же он в тот же год поступил на прииски инженером, а после работал и управляющим, в чем выказал себя как специалист с самой лучшей стороны. Рабочие его, однако, не любили, потому что пьянства и лодырничанья он не прощал никому и штрафы налагал нещадно. Ссылки на жизненные обстоятельства, болезни, смерть детей и т. д., которыми его пытались разжалобить, не производили никакого видимого действия ни на каменно-застывшее лицо инженера, ни на его поступки.
Бабы из приисковых поселков шептались между собой, что души у Печиноги и вовсе нету, потому что еще в детстве всех родившихся в этой несчастной семье младенцев подменила на своих детенышей какая-то неопределенная нечисть. Двух младшеньких Господь оборонил, сделал блаженными, ну а старший вырос здоровым да умным, но через то лишился бессмертной души.
Иван Парфенович бабьим сплетням не верил и тому уж десять лет как переманил к себе способного инженера, положив ему жалованье в полтора раза больше того, что он получал на старом месте. Печинога доверие и деньги оправдал сполна, наладил работу на прииске так, что любо-дорого. И вот диво – ни одного гривенника у хозяина не украл, в свой карман не положил (у Гордеева везде свои люди были, докладывали, удивления не скрывая). Разве ж может человек на золоте – и не красть?! Другие и крали, а Иван Парфенович, в свою очередь, следил, чтоб не зарывались. Но вот Матвей Александрович чист был аки младенец. Любой с прииска скажет – не к добру это.
Жил Печинога на прииске почти безвылазно, с женщинами (да и вообще ни с кем) накоротке не знался. Готовил себе сам, слуг не держал. Когда приходила баба убираться в избе, шел к озеру гулять. На ярмарки ездил, чтоб купить одежду и сластей брату и сестре. Держал собаку и диковинно пушистого кота с кисточками на ушах. С ними и разговаривал. При всем том одевался богато, даже щегольски, по утрам чистил зубы специальной щеточкой и золой, а потом полоскал рот и протирал каждый зуб тряпочкой. Раз в три дня ходил в баню и каждый день мылся из кадушки холодной водой. По вечерам читал книги по горному делу да журналы, которые выписывал из самого Петербурга. Бабы и девки, проходя мимо его дома и видя свечу в окне, крестились и сплевывали, как от нечистого. Печинога об этом знал, но лишь усмехался в аккуратно подстриженную бороду. Если спрашивали напрямик, пожимал плечами: «Дикий народ, что с них взять…»
Теперь Иван Парфенович окинул взглядом статную (в отца) фигуру инженера, его неподвижное лицо, похожее не на человеческий даже лик, а на личину древней каменной бабы, что по сей день встречаются в горах Алтая. Из кармана его сюртука, как всегда, выглядывала желтая тетрадь в богатом кожаном переплете. Никто и никогда не видел Печиногу без тетради. Переплеты иногда менялись в цвете (видно, тетради чем-то заполнялись и исписывались); бывало, что инженер на людях доставал тетрадь, пролистывал и о чем-то справлялся с ней. Однако что именно написано в тетради – никому не было известно.
– Ну, говори прямо, Матвей Александрович, с чем пришел?
– Извольте, Иван Парфенович. Буду говорить без всяческих экивоков. Итак. До недавней минуты я полагал, что вы моею службою довольны и цените меня как хорошего специалиста и знатока горного дела. Делами на прииске, которым имею честь под вашим началом руководить, казалось, что тоже удовлетворены.
– Все так и есть, так и остается. В чем вопрос-то? Жалованье тебе мал? Изволь, прибавлю чуток… Только, извини, конечно, за любопытство: на что тебе деньги? Живешь ты в лесу как монах, за юбками не волочишься, водки не пьешь. Может, надумал меня бросить и перебраться куда поближе к столицам?
– Нет, Иван Парфенович. Вы не хуже меня знаете, что человек я дикий, ни в коей мере не столичный. Здесь мое место и здесь моя работа.
– Так в чем же дело? Жалованье, я сказал, прибавлю.
– Жалованьем своим я вполне доволен. Имел возможность сравнить и знаю, что по моей должности оно преизрядно. Дело в другом. Управляющего Луку Степановича Уткина вы за воровство и непотребные дебоши уволили…
– Погоди. Ты разве не согласен со мной?
– Согласен полностью. Разве что раньше это надо было сделать. Лука Степанович и народ распустил, и дело знал неотменно. Но вот прослышал я что вы себе нового управляющего из Петербурга выписали. Хорош, сказывают, собой, учтив, дворянин и отчего-то в кутузке сидит…
– Ишь ты! – усмехнулся Гордеев. – Все уже доложили. Вон как таежный телеграф работает… Ну что ж, так и есть…
– И вот я и хочу спросить у вас, Иван Парфенович, отчего вы решили, будто пришлый человек, пусть даже и курс кончивший, лучше в здешних делах и здешней работе разберется, чем местный…
– Ну вот как ты, к примеру?
– Да, вот, к примеру, как я.
Ни в голосе, ни на застывшем лице Матвея Александровича не отпечаталось даже следа чувства, но Иван Парфенович знал инженера уже десять лет и понимал, как тот отчаянно, жестоко и, главное, совершенно незаслуженно обижен.
Ведь он прав во всем! И честолюбие его не грех, а достоинство, и действительно нету лучше его знатока по золотодобыче во всей приишимской тайге! И уж явно сто очков вперед его опыт, ум и знания могут дать приезжему смазливому дворянчику, о котором нынче только ленивый комар в тайге не жужжит…
– Поверь, Матвей Александрович, никакой тебе тут обиды нет, – как мог веско произнес Иван Парфенович. – Никто твоих прав ущемлять не станет, и жалованье я тебе нынче же прибавлю. Ценил я тебя как работника, ценю и ценить буду. А приезжий… что ж… поглядим, как он себя покажет. Тогда и решать будем. Лишним все одно не станет. Тебе ли не знать – будто у нас в тайге грамотные инженеры, как зайцы, под каждым кустом сидят…
– Ах вот как, – подумав, сказал Печинога, чуть-чуть как бы отморозился и склонил голову, соглашаясь. – Тогда пусть так. Глядите, Иван Парфенович, кто чего стоит. Я-то красно говорить не умею, да и вас на кривой козе не объедешь. Разберетесь, что к чему, ну и уж не сочтите за труд, мне знать дайте об вашем решении. Чтоб мне новости сорока на хвосте не носила…
– Сообщу, – кивнул Гордеев. – Как решу окончательно, сообщу… Но ты уж, Матвей, при всяком… – В голосе Ивана Парфеновича послышались едва ли не просительные нотки, а в гранитных глазах инженера слюдяной каплей просквозило удивление. – При всяком прииски не бросай. На тебе ведь все держится… Я тебя прошу. Ты после поймешь…
– Куда же мне с приисков идти? – пожал плечами Печинога. – И жалованье у меня хорошее, да с прибавкой… Прощайте покуда, Иван Парфенович. Поеду назад.
– Погоди. Задержись в Егорьевске. В пятницу я вечер в собрании даю, там и представлю всем Дмитрия Михайловича Опалинского.
– А мне зачем же?
– А затем. Что ты как бирюк в тайге сидишь, с кошкой да псом беседы ведешь! Вон ты какой у нас статный да красивый! Посидишь с обществом, угощений попробуешь, поговоришь с мужчинами хоть о политике, хоть о горном деле, на дам да девиц посмотришь, глядишь, которая да и глянется…
– Сладко поете, Иван Парфенович, да мне как-то и ни к чему…
– Никаких отговорок не принимаю! Ты у меня покамест служишь, считай, я тебе по службе велел к нашему новому управляющему приглядеться, о деле его расспросить. А после мне доложишь…
– Докладчик из меня… У вас небось другие имеются. А я по горному делу.
– Ну экий ты, парень, пень! – с досадой воскликнул Гордеев. – Придешь без никаких, и все! Есть у тебя, где остановиться-то? А то можешь у меня, в гостевых покоях…
– Есть, спасибо… Пойду…
– Иди и помни, что я сказал.
– Уж не забуду. – Отчего-то последние слова Печиноги прозвучали угрозой. Вряд ли он сам того хотел, но вот – так вышло.
Едва затихли шаги инженера, как в дверь снова поскреблись. Не дождавшись ответа, в дверь протиснулась Марфа Парфеновна, старшая сестра хозяина. Двигалась она слегка боком и сжимала в руках большую глиняную кружку, накрытую тряпицей и даже сквозь нее исходящую паром.
Иван Парфенович поднял голову от бумаг, потер ладонью грудь, внимательно оглядел сестру. Черное, до полу платье без всяких украшений, желтый, восковой лоб, впалые виски, посреди щек две морщины, словно давно зажившие рубцы от острой сабли. Выглядывающие из-под подола синие босые ноги с выступающими вбок косточками – Марфа так весь век и ходила по дому босиком или в чулках, по-деревенски, и лишь в самые лютые морозы надевала оленьи пимы. Да ведь Марфа раньше хороша собой была! – удивленно вспомнил Гордеев. Строга ликом, коса русая в руку толщиной ниже пояса. Парни деревенские обмирали, норовили в уголку прижать, приласкать; охолаживала не дланью даже (хотя и на руку по младости тяжела была), а взглядом надменным из-под соболиных бровей: «Бога побойтесь, греховодники!» – и взгляд не крестьянки, королевны. Куда же все ушло-то? И быстро как!
– Здорова ли, Марфа? – приветствовал он сестру, пряча раздражение и усталость.
Взошла снова без спросу, да как ей станешь пенять, коли весь дом на ней! И ведь не в радость ей, в маету. Давно бы пора Машеньке хозяйство принять да отпустить Марфу в монастырь, но разве дочери под силу…
Обложили, со всех сторон обложили! – неизвестно о ком подумал Иван Парфенович, вспоминая о загонной охоте на волков, которую по распоряжению местного казачьего начальства охотники-манси устраивали для потехи приезжих ревизоров.
– Вчерась спину на ночь ломило, а сегодня смазала барсучьим салом – так ничего, отпустило вроде, – ответила между тем Марфа и поставила перед братом горячую кружку. – Вот, выпей-ка!
– Чего это? – подозрительно спросил Иван Парфенович, брезгливо заглядывая в кружку, в которой исходила паром бледно-коричневая бурда, с плавающими поверх бело-желтыми ошметками.
– Козье молоко с настоем зимнего боярышника на водке, ложка льняного масла, – охотно объяснила Марфа. – Разгоняет черную желчь, сердечную боль облегчает.
– Небось опять странницы какие-нибудь нашептали или, того хуже, эта дура Леокардия…
– Не гневи Бога, Иван! Странницы – святые люди, именем Господним, молитвой искренней души врачуют, но врачевание тела – не их стезя. Средство это от хантов, а у них – от маньчжуров и китайцев. Издавна так лечатся.
– Ну, ежели от китайцев, тогда давай, – подумав, согласился Иван Парфенович. – Слыхал я, что лекари у них мудрецы – не чета нашим коновалам…
– А чегой-то лешак этот от тебя вылетел как ошпаренный? Чего ему надоти?
– Лешак этот – едва ли не самый грамотный и честный инженер в Сибири, – назидательно сказал Иван Парфенович. – А что о нем болтают, так это от того, что понятия нет. И ты мне тут бабью дурь в дому не разводи. Я его привечаю и привечать буду. Сегодня вот жалованье ему повысил…
– А ты ему хоть раз в зенки-то глядел? Там же – камень все бесовский. Сглазит тебя…
– Сказал, Марфа, охолони! Не он меня, я его нынче обидел. Обидой лютою, незаслуженною…
– Это как же? Деньгами, что ли?
– Да нет. Деньгами он как раз не обижен и про то знает. А только место управляющего – его по праву. Лучше его никто за это не возьмется и работу не наладит.
– Так и ставил бы его, коли так уверен. Зачем же всю эту мороку с Питербурхом затеял?
– Ох, Марфа! Коли б я мог! Но ты сама погляди – он же не только слова ласкового, улыбаться и то не обучен. Пень лесной, и рожа – как у бабы каменной. Да и брат с сестрой у него идиоты, и отец был пьяница. Сам-то умница. Но каков род? Как же я могу нашей Машеньке такое подсуропить?!
– Иван! Ты о чем болтаешь-то? При чем тут лешаковы брат с сестрой и Машенька? Какая связь?
– Ладно, Марфа, пустое, пустое… Ты поди, мне еще бумаги посмотреть надо, и подрядчики скоро придут… Спасибо тебе за снадобье маньчжурское. Надобно оно мне, не то за грудиной так давит, давит…
– Отдохнул бы ты, Ваня, – почти ласково сказала Марфа. – Всех дел не переделаешь, всех денег под себя не возьмешь. Пете на жизнь хватит. Хлеб насущный у нас есть, кров тоже. Много ли нам с Машенькой надо-то? Отошел бы хоть на время, о Боге подумал, к святым мощам в монастырь сходил. Глядишь, и полегчало бы…
– Да ведь в делах-то, Марфа, и есть вся моя жизнь, – серьезно отвечал Иван Парфенович. – Я ведь пока кручусь, тогда и жив. А если не делать ничего, так хоть ложись и сразу помирай. В чем и обида моя – столько задумок всяких, столько возможностей открывается, успевай только поворачиваться, а я вот…
– Бесовщина все это, Иван! Бесы тебя крутят, вот что я скажу. Заказал бы молебен…
– Поди, Марфа, устал я от тебя! Поди! Да припасов прикажи изготовить, чтоб к пятничному собранию все обчество на славу угостить. Водки чтоб довольно…
– Иван! Пост ведь в пятницу!
– Поди, сказал!
Глава 10,
в которой на сцену выходит старый карбонарий мсье Рассен. Горничная Вера читает Марка Аврелия. Софи покидает Петербург и в письме Элен Скавронской описывает свою вполне эзотерическую привязанность к родному городу. Здесь же мсье Рассен уходит со сцены, оставив тем не менее глубокий след в душе нашей героини
– Мсье Рассен! Проходите, что ж вы на пороге? Я вам рада, право. – Софи приветливо улыбнулась французу. – Небось на Сережу жаловаться пришли? Угадала?
– Нет, Софья Павловна, не угадали. Я попрощаться зашел.
– Ах! – Софи вскочила с дивана, отбросила книжку, босиком пробежала к окну, прислонилась лбом к теплой латунной ручке. Смотреть в добрые печальные глаза француза было невмоготу. – Маман вас рассчитала? Я так и думала! Мне жаль, честное слово! Я люблю вас, и Гриша… Его ведь дома нет. Он так расстроится… И папа вас любил. Но все равно… У нас ведь теперь, вы знаете, денег нет… Как же вы…
– Да ладно обо мне, Софья Павловна. – Мсье Рассен беззаботно улыбнулся. – Я, как говорят в России, тертый калач. Не пропаду. Вы-то как? Я слышал от прислуги об этом нелепом сватовстве. Бедняга Ираклий Георгиевич! Кто бы мог подумать, что он решится…
«Ну почему все его жалеют? – раздраженно подумала Софи. – Наверное, потому, что они сами старые. Но все равно – я здесь бедняга, а вовсе не он!»
– Вам небось сейчас кажется, что все от вас отступились…
– Ничего мне не кажется! – вздернула подбородок Софи.
– Подождите, Софи, не ершитесь так. Вспомните, я ж вас с детства знаю. Чего ж передо мной-то? Вы – чудесный человечек выросли, от вас искры летят, как от костра ночью, таких в нынешний век мало. Я вас люблю и боюсь теперь, как бы вы впопыхах каких-нибудь глупостей не наделали.
– А вам – что ж до того? – Софи продолжала сводить брови и хмурить лоб, но на самом деле ей уже хотелось поговорить с французом. Он много ездил по миру, может, посоветует что дельное…
Мсье Рассен подошел поближе, осторожно тронул длинными мягкими пальцами подбородок Софи, развернул ее голову к себе, его теплые коричневые глаза, похожие на глаза большой охотничьей собаки, заглянули в глаза девушки.
– Софи, Софи! Признайтесь старому карбонарию, вы уж задумали что-то несусветное. Так?
Софи молча кивнула.
– Садитесь на диван, – строго сказал француз. – И рассказывайте.
Только усевшись и поджав под себя ноги, Софи ощутила, как замерзли ступни. Несмотря на конец июля, за окном шел холодный дождь. Он жестко барабанил по жестяному подоконнику и гремел в водосточных трубах. На обоях мерещились влажные пятна. Хотелось зажечь свечи или велеть растопить печь.
– Говорите же, – нетерпеливо повторил мсье Рассен. – Куда вы собрались? С кем? В каком качестве?
– Вы с ума сошли! – выговаривал француз какое-то время спустя. Софи сидела, опустив голову. – Вы несовершеннолетняя, у вас нет паспорта, нет никаких документов. Вы совершенно не знаете, куда понесет нелегкая этого юношу. Вы вообще о нем ничего не знаете!
– Он – самый лучший! – упрямо мотнула головой Софи, плотнее кутаясь в шаль, которую накинул ей на плечи галантный француз.
– Ну, это – само собой. Это не обсуждается. Но… Его происхождение, семья? Образование? Служба? Источники доходов? Семейное положение, в конце концов! Вы можете поклясться мне, что он в настоящее время не женат?
Софи вздрогнула, но ничего не сказала. Мсье Рассен картинно схватился руками за голову и некоторое время сидел так, размышляя.
– Я еду с вами! – наконец решительно сказал он. – Отговорить вас нельзя, а я сейчас как раз свободен…
– Поедете со мной?! – Удивлению Софи не было предела. – Но почему?!
– Я хочу знать, что с вами ничего не случилось. Если все окажется так, как предполагаю я, то я привезу вас назад и сдам на руки матери. Если же все так, как предполагаете вы, то я пожелаю счастья молодым и выпью шампанского на вашей свадьбе. В любом случае моя совесть останется спокойной, а вы ни в чем не проиграете… Таким образом, я выполню завет вашего отца, которому я, как ни крути, многим обязан…
– Папа? Какой завет? О чем вы, мсье Рассен? – встрепенулась Софи.
– Вы имеете право знать. Незадолго… незадолго до смерти он просил меня поберечь вас. «Эжен, я прошу тебя как друга – береги Софи, – так он сказал. – Она только кажется сильной, а на самом деле она – самая уязвимая из всего семейства. Все они умеют подстраиваться и верить в то, что говорят вслух. А вот Софи совершенно не умеет лгать себе…» Я тогда не понял, к чему он это говорил. Ведь он был моложе меня и куда крепче здоровьем. Я, помнится, решил, что это лирика на фоне обильного возлияния спиритуса… Кто же мог подумать…
«Бедный папа, – мысленно вздохнула Софи. – Если бы он знал, как я умею лгать… Он бы непременно во мне разочаровался. Ну да теперь уж никогда не узнает… А с французом это, пожалуй что, здорово устроилось…»
Слова «себе» в словах отца, переданных мсье Рассеном, Софи попросту не услышала.
– Вещей немного бери, самое необходимое, чтобы подозрений не вызывать, – втолковывала Софи Вере.
– Дак собрала уж необходимое. Взглянули бы. – Вера указала пальцем на коричневый кофр, стоящий под столом в углу комнаты и накрытый скатеркой.
– Да ладно! – Софи поморщилась и возбужденно потерла ладони одна об другую. Маман всегда находила этот ее жест вульгарным. – Чего уж тут вещи! Что это у тебя? А, «Размышления», книжка Анатоля! Нехорошо, надо бы вернуть. Или почитать хочешь? – усмехнулась Софи.
– А я уж читала, – спокойно отозвалась Вера. – Здесь, конечно, бумага лучше и пояснений больше.
– Да что ты врешь-то! – вскинулась Софи.
– Чего же врать? – Вера бесшумно поднялась, склонилась над узелком, примостившимся рядом с кофром. Спустя время вытащила оттуда стопку сине-зеленых книжечек, протянула Софи. – Вот здесь где-то…
Софи растерянно перебирала книжечки.
«Издания для народного чтения, стоимостью 11/2 коп.».
«Где любовь, там и Бог» Л. Н. Толстого; «Мирское дитё» П. Засодимского; «Что такое жена» Н. А. Полушкина… а, вот – «Размышления» римского императора Марка Аврелия…
– Ну ты, Вера, да! – воскликнула Софи. – И как же тебе эти… размышления?
– Интересно, – сказала Вера. – Я не со всем согласная, но – интересно.
– Да-а… – протянула Софи и больше не нашлась, что сказать. – Так ты отнеси их тогда к Анатолю, и еще записку Элен надо оставить так, чтоб не прочел никто. Сможешь?
– Смогу, отчего же нет? – Вера пожала плечами. – Записка-то уж готова или писать будете?
Здравствуй, душечка Элен!
Какая же у нас все-таки страна огромная! Я до сей поры и не думала как-то об этом, а теперь поглядела, и даже страшно временами делается. Этакая куча земли, гор, речек, людей и всего-всего, и как-то все это одним домом живет, и дом называется – Россия. «Что пророчит сей необъятный простор?»
Помнишь, мы маленькими в королев играли? Я-то все хотела индейцем быть, как у Фенимора Купера, а ты не соглашалась, ну, я тебе и поддавалась, тоже королевой была. Ты говорила: вот бы и вправду царицей стать! Не хотела бы я быть царем, честное слово, и даже министром каким-нибудь. Я бы по ночам заснуть от страха не могла и все думала бы и думала, как она (Россия) там в темноте лежит и дышит… А я, царь, чего-то с ней сделать должна… Брр!
А можно ли Маняше верить, что она письма на почте для тебя получать станет и не разболтает никому? Прислуга всегда болтает, лучше бы ты Афанасия попросила, он тебе предан как пес. Правда, старенький совсем. Хотя, что напрасно говорить, моя Вера молчит все время, хотя и умная. Представь, душечка Элен, она те «Размышления» римлянина Аврелия читала в библиотеке для народного чтения и «не со всем согласная» с императором. Умереть можно со смеху, правда?
За меня не тревожься, со мной все хорошо. Мсье Рассен такая душка, только в поезде от сквозняка простудился и приболел немного. Он рассказывает мне много интересного про историю, про людей и про жизнь вообще. Сколько несчастий выпало на его долю! Кажется, он поставил своею целью передать мне то, что сам понял и пережил. Я не возражаю. Я с ним в одном дому жила, а и не знала. Вот так мы снаружи на людей смотрим, а внутрь заглянуть и не пытаемся. И сколько ж теряем!
Вокруг столько интересных наблюдений можно сделать, но я, ты знаешь, не очень на это настроена и почасту горячо жалею, что рядом со мной нет тебя или уж хоть Оли Камышевой. Однако даже во мне что-то меняется. Все эти версты, и лица, и нравы, выхваченные куском, парой фраз, сценой в придорожном палисаднике, – все это как-то по-особому волнует меня. Да еще мсье Рассен с его разговорами… Временами я становлюсь какой-то серьезной и задумчивой и сама себя не узнаю.
Впрочем, началось не теперь – еще в Петербурге, накануне. В день, когда уж все было решено, и вещи собраны, и с мсье Рассеном обговорили (поставили, что он будет меня выдавать за свою племянницу-сироту), я вовсе не могла спать. Поднялась рано-рано. Выбежала на улицу, когда еще и свет не устоялся, и небо словно моргало как-то, как, бывает, мигает фонарь, пока не разгорится. Шаги по мостовой гулкие, отдаются в губах, в самом сердце. Пробежала по Пантелеймоновской, по Фонтанке, словно гонится за мной кто. Выскочила на набережную, положила руки на каменный парапет. Он, противу ожиданий, теплый и шершавый, будто гладишь кого живого. Взглянула вдаль. Крепость, рыбачьи лодки на стремнине, Биржа, колонны Ростральные – и все осияно небывалой какой-то зарей. У меня слезы из глаз брызнули, захотелось на колени пасть. Подумала: как же я все это покину?! Стоять никак невозможно было, побежала прочь, мимо Марсова поля, к Фонтанке, по Невскому, по Малой Морской. Там вода голубая в каналах, дома серые с розовым – все словно очистилось. И людей нет совсем, как будто я одна на всем свете осталась. И город. Вдруг шаги. Из-за поворота выходит на набережную человек в крылатке. Глядит прямо на меня, словно знает обо мне, улыбается. А я-то его не знаю! Но вот диво, как он подошел, заговорила с ним, будто со знакомым. Хотелось уж говорить, не удержать в себе. «Гляньте, – говорю, – какое все вокруг! Все некрасивое, трущобное словно провалилось куда. Остались одни дворцы и призраки. И мы с вами…» Он вздохнул коротко, глубоко, как будто бежал прежде и запыхался, отвечает: «Как верно вы заметили! Непостижимый город! И истлевающая золотом Венеция, и вечный Рим бледнеют перед ним…» Так он красиво сказал. Я хотела дальше говорить, рассказать ему, но вдруг гляжу – его уже нет. Куда делся? Лицо у него будто чем-то на мсье Рассена похоже и на Родиона Раскольникова, как я его вижу. Человек, который много перенес и передумал о том. Кто говорил со мной? И был ли? Показалось на миг (даже ноги подкосились), словно это сам город со мной разговаривает. И как-то почувствовала вдруг – вот здесь жили мои предки, живу я сама, в каком-то непредставимом мире здесь будут жить мои потомки. И город будет стоять, и его душа (Genius loci) будет всех знать и помнить. И я, такая маленькая и глупая, сейчас удостоилась его, говорила с ним. Он признал меня… Ты знаешь, Элен, из-за папенькиного атеизма и ханжеской набожности маменьки и Аннет у меня с Богом отношения сложные. Я бы, может, и хотела верить, да не могу. Все эти грехи, сковородки – душно, душно как-то. А тут – словно ветром морским повеяло, как будто не на берегу тухлой Мойки стою, а хоть на Балтике. Подумала – вот больше меня, вот перед кем я в ответе. Кровь к щекам плеснула, и даже волосы зашевелились.
К полудню только пришла в себя. Со мной ли было? Боюсь, что вскоре уж и ты не узнаешь свою прежнюю ветреную подружку, впрочем, любящую тебя неизменно, —
Софи Домогатскую.
В небольшом палисаднике отчаянно цвели хризантемы, аквилегии и тигровые лилии. Самые большие кусты были аккуратно подвязаны пенькой к обтесанным колышкам. Софи и мсье Рассен прогуливались – от скамейки под яблоней-дичком, вокруг овального цветника, мимо качелей, привязанных к двум крюкам, вбитым в стволы лиственниц, уже начинающих желтеть, опять к скамейке. Девушка осторожно поддерживала француза под локоть, иногда кокетливо прижималась к нему, чуть склонившись и пригнув колени, снизу вверх заглядывала в глаза (на деле они были почти одинакового роста). Оба старательно делали вид, что это он поддерживает ее.
– Смотрите, Софи, что у нас получается, – слегка задыхаясь, говорил на родном языке мсье Рассен. Черные глаза на потемневшем, высохшем лице казались огромными. – Мало чем можно удержаться в памяти людей надолго. Ничем – навсегда. Человек искал, страдал, метался, любил, но вот банальная опухоль или пастеровский микроб – и все ушло вместе с ним. Другой, не смыкая глаз, сжигал пуды свечей – писал труды своей жизни. Где они теперь? Истлели. Египетские пирамиды стоят много тысячелетий, но мы не знаем имен их строителей, их нужд, мечтаний… Но вот! – Француз остановился, назидательно поднял палец. Софи остановилась вместе с ним, развернула ладони как бы в немом вопрошании – при надобности он сможет опереться на них. – Каждый из нас, вот здесь, во плоти – живой памятник тем безвестным искателям, нашим предкам. Понимаете ли меня? Вот вы, Софи, чудесная трепетная девушка – вершина великой пирамиды. Ваши пращуры оборонялись от саблезубых тигров, на стенах своих пещер рисовали охрой сцены охоты, строили плотины во времена Египта, воевали с Троей или на ее стороне, участвовали в Пелопоннесских войнах, а во времена династии Меровингов…
– Кто-то из моих пращуров был самоедом, ловил рыбу и бил зверя здесь, в Сибири, – перебила француза Софи. – Или был мандарином в Срединной империи, о которой вы по-за тот день рассказывали. Посмотрите, какая я раскосая! – Девушка пальцами оттянула углы глаз. – Элен и Ирочка всегда меня дразнили. У них-то самих глаза круглые, как у спаниелей.
Мсье Рассен ласково улыбнулся ей, со всхлипом вздохнул и погладил по руке, стараясь незаметно обрести точку опоры. Софи тут же придержала высохшую кисть с четко обозначившимися на ней венами, подставила под локоть другую руку, не суетясь, подвела француза к скамейке, помогла сесть.
Отдышавшись, мсье Рассен о чем-то мучительно задумался, сведя над переносицей густые, почти не тронутые сединой брови.
– А вот поглядите, – привлекла его внимание Софи, пальцем указывая на большую улитку, медленно ползущую по спинке скамейки. – Она ведь тоже является вершиной пирамиды из миллионов улиток, которые ползали здесь еще до сотворения человека, кто бы его ни породил – Господь Бог или та обезьяна от господина Дарвина… Так? Но в чем же тогда величественность, о которой вы говорите?
– Величественность, как вы изволили выразиться, заключается в том, что улитка не способна рассуждать о нас с вами, не способна познавать нас. Мы же, люди, можем рассуждать о Вселенной, познавать ее и, естественным порядком уходя в основание пирамиды, передавать эти знания дальше, к вершине… Именно это я делаю сейчас с вами, милая Софи. В какой-то степени я выполняю завет вашего отца, делаю то, что не успел или не сумел сделать он, но, признаюсь, и сам получаю удовольствие несказанное… Иногда мне кажется даже, что в этом есть что-то неправильное, незаслуженное мною, что я должен прекратить это, отослать вас назад, к родным…
– Об чем это вы говорите, я не пойму, – нахмурилась Софи.
– У меня нет детей, Софи. По крайней мере, таких, о существовании которых мне было бы известно.
– А! И вы учите меня, рассказываете обо всем, как рассказывали бы им, если б они были? Это я понимаю, – облегченно вздохнула Софи. – Но что ж тут дурного? Мне самой нравится. Я ни от одного учителя столько интересного за год не слышала, как от вас за неделю… А отослать меня, запомнит, никуда нельзя, потому что я вовсе не почтовое отправление…
– Не сердитесь, милая Софи. Я знаю вашу неукротимость, но… поймите и вы: я мужчина, да еще француз, мне неловко, что вы тетешкаете мою немощность, хотя и себе боюсь признаться, насколько ваше присутствие, ваш искренний к моим рассказам и размышлениям интерес скрашивают печальное увядание жизни моей, доселе никчемной…
– Та-та-та! – Софи состроила презрительную гримаску и потрясла в воздухе пальцами. – Кто тут увядает? Подумаешь, простудились на сквозняке! Вот поправитесь и двинемся дальше…
– Я не поправлюсь, Софи. И вы это знаете, вам, верно, доктор сказал, да и так видно. Facies Hyppocratica. И я знаю. Не думайте, я никогда трусом не был и теперь не боюсь. За вас, Софи, мне страшно. Обещал, но не сумел оберечь, а теперь вы за мной ходите… Стыдно… Софи! Бросьте меня тут, езжайте домой, в Петербург!
– Мсье Рассен, вы ерунду порете! – зажмурившись, выпалила девушка. – Никогда я вас не брошу! Вы ж и вправду больны совсем. И раньше бы не бросила, а уж теперь, когда я вас как родного полюбила…
– Софи, девочка моя… Замолчи… Я не могу, не хочу, чтоб ты была здесь, когда… Послушай меня…
– Не собираюсь. – Софи уже взяла себя в руки и, как всегда, мыслила практично. – Пока вы больны, никуда вы меня не прогоните. Не думайте даже. Теперь вот что. Коли у вас настрой такой, так дайте мне сейчас ваши распоряжения. Может, надо кому написать, передать что, сообщить… В Петербурге или во Франции где-то.
Мсье Рассен тяжело вздохнул.
– Некому сообщать и некуда. Все нити порвались безвозвратно. Наверное, в этом есть свой смысл, но никому не пожелаю… Признаюсь вам, Софи, мне тревожно, и я должен все свое мужество собрать, чтоб с этой тревогой сладить. Я никогда в Бога, в загробную жизнь не верил, а вот Он мне в посрамление послал в утешение ангела – вас, Софи…
– Фрр! – прыснула в ладошку Софи. – Я – ангел?! Выдумали же! Сказали бы маменьке с Аннет, вот они над вами потешились бы!.. А вообще – кончайте хандрить, мсье Рассен. Чему быть, того не миновать, это верно, но только же стоит и побороться. Вы же француз, черт побери!
– Это правда ваша, Софи, правда ваша! – горячо воскликнул мсье Рассен и тут же раскашлялся, согнувшись.
Софи подала чистый платок, не удержалась, сморщилась, словно сама терпя боль, щекой потерлась об жесткое шерстяное пальто на плече.
– Мсье Рассен, миленький…
– Не зови меня мсье Рассеном, Софи. Меня зовут Эжен.
– Эже-ен… Красивое имя. У французов все имена красивые. Не то что у нас, у русских… Добро пожаловать, Аполлинарий Феофилактович и Гликерия Тихоновна…
– Софи… В тебе так много огня, даже я, полутруп, живу возле тебя полностью каждое мгновение. И совсем ничего русского в тебе нет. Непостижимо, как этот ваш Петербург – камень, утонувший в чухонском болоте, тусклый город казарм, слякоти и туманов – сумел породить такое… Тебе надо было француженкой родиться. Твоя стихия – Париж, зарево революции, баррикады…
– Гильотина… – усмехнувшись, продолжила Софи.
Вспомнив рассказы мсье Рассена, она примерила на себя образ Марианны, живо представила себя на баррикаде, гневную и прекрасную, с обнаженной грудью против солдатских ружей… На мгновение эта картина захватила ее, но тут же сменилась обидой за свой город, который она видела совсем иначе, чем француз. К тому же, уезжая, она связала себя с Петербургом каким-то загадочным, не до конца понятым ею обетом и сейчас сочла своей обязанностью вступиться за его честь.
– Неправда ваша, Эжен! – напористо сказала Софи. – Париж ваш, должно быть, хорош, но Петербурга вы совсем не понимаете!
– Конечно, конечно, милая Софи! Каждая вещь в мире имеет две стороны. А уж такое сложное существо, как город… Ты не читала «Чрево Парижа» господина Золя? Для тебя я могу сказать по-другому: Петербург – удивительная раковина, притаившаяся в устье Невы, ее стены выстланы перламутровыми туманами. Прислушайся – бриллиантовые капли росы, которыми усыпаны на рассвете мраморные дворцы, поют единую симфонию с нежным жемчужным небом, склонившимся над прозрачной водой сонных каналов…
– Мсье Рассен… Эжен… Вы говорите как поэт. Вы писали… пишете стихи?
– Было и это. Чего только не было… Наш французский гений Оноре Бальзак говорил, что настоящими писателями могут стать лишь те, кто непрерывно чувствует страдания мира. Такими, по его мнению, следует считать изгоев и женщин. Я – изгой… Но у меня уж все позади. А ты, Софи, только вступаешь в жизнь. Если захочешь, сможешь стать писательницей, русской Жорж Санд.
– Я – Жорж Санд?! Стыдно вам, Эжен, смеяться над бедной глупой Софи…
– Я ничуть не смеюсь, Софи… Помнишь, ты рассказала мне про картинки с подписями? Когда ты научишься объединять эти картинки в единый сюжет и чуть больше узнаешь о жизни и людях, ее населяющих…