Лед и пламя Тихомиров Максим
– Платоновским мечтаниям изволите предаваться, – раздался над ухом голос незаметно подобравшегося Златовратского. Иван Парфенович вздрогнул от неожиданности и сообразил: должно быть, говорил вслух. Плохо! – решил он. Не должно такому быть. Старею. Надо за собой следить. – Но только в жизни практической такое идеальное создание никак существовать не может. Платон древнегреческий как раз об идеальных вещах и понятиях создал свою теорию, каковая…
– Ладно, ладно, братец, будет, – с трудом сдерживая раздражение, сказал Иван Парфенович. И что ему Златовратский? Ведь безвреднейший же человек. Никому сроду никакого зла не сделал. А вот не лежит душа – и все. Так и хочется отойти, высморкаться и горло прочистить. Какой Платон объяснит?
– Caveant consules![2] – пробормотал Златовратский, отходя, чем еще больше усилил раздражение Гордеева.
– Мое почтеньице честной компании! – раздалось от порога.
Петруша Гордеев вступил в залу, поклонился, держа шапку на отлете. Глаза его весело поблескивали, острое лицо пошло пятнами, будто с мороза или после бани.
– Явился наследничек! – проворчал Иван Парфенович себе под нос. Настроение портилось чем дальше, тем больше.
Новый управляющий, полностью презрев деловую верхушку Егорьевска, весело болтал с девицами. В сторону Печиноги Гордеев старался даже не смотреть. Подрядчики, потеряв из виду цель (сидящего Сержа почти скрыли шелестящие наряды барышень), снова сцепились на собственных интересах.
Матушка Арина Антоновна, выполнявшая в этот день роль хозяйки собрания, пригласила всех к накрытому слугами столу. Подрядчики всем гуртом покатились туда и первым делом налили себе водки. Впрочем, Петя Гордеев их опередил.
Сидя на жестком стуле и старательно пропуская мимо ушей щебетание Любочки, медленную язвительность Аглаи и простодушные замечания Фани (все это она слышала уже сто раз), Машенька пыталась прислушаться к словам нового управляющего, стараясь уловить в них хотя бы отблеск его внутреннего устройства, но вскоре поняла, что все ее старания напрасны. В одной книжке, которую ей давал читать Петропавловский-Коронин, было сказано об удивительной ящерице, умеющей менять цвет шкуры в зависимости от того места, куда она попадает. На листе пальмы эта ящерица становится зеленой, в песках – желтой, а на земле приобретает серо-коричневый окрас. Судя по всему, Опалинский был от природы сполна наделен этими ящеричными талантами. Во всяком случае, сейчас он щебетал, язвил и был простодушен одновременно.
«Интересно, если б мы остались с ним наедине, он так же и ко мне подстроился бы?»
Пришедшая в голову мысль неожиданно напугала Машеньку до такой степени, что между лопаток побежали вниз щекотные мурашки. Во-первых, остаться наедине с чужим мужчиной… Никогда прежде она даже не помышляла о таком. Но не это главное (несмотря на полную наивность, Машенька вовсе не была ханжой. Пример тетеньки Марфы просто вынуждал ее развиваться от противного). Самым страшным и тревожащим оказалась мысль о том, что вот этот совершенно чужой, веселый и красивый человек благодаря своему подражательному дару может оказаться неожиданно близко от Машенькиного интимного мира, мира, в который она до сего дня не допускала никого и никогда. Невозможно! Не бывать этому!
Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, Машенька слегка отвернулась от веселой компании и прислушалась к тому, о чем говорили в углу.
– …Я полагаю, что заинтересуется непременно, – говорил Петропавловский-Коронин. – Профессор Виллероде сам не из кабинетных ученых, бывал в Африке, Южной Америке. Уверен, он прекрасно понимает ценность первичных природных наблюдений…
– Но у меня язык корявый… – Вася сидел перед учителем на корточках и напоминал очень большого пса, с умилением взирающего на хозяина.
– Я же сказал, что исправил все, что можно исправить, не затрагивая сути твоих исследований… – В голосе Коронина звучали совершенно непривычные для него теплые и терпеливые интонации.
– Исследований… – Вася покатал на языке длинное слово и привычно покраснел. – Вы уж скажете…
Машенька вспомнила, что Вася Полушкин, который два года назад закончил училище, был едва ли не единственным любимым учеником Коронина. Он не только благоволил к нему в стенах классов, но и приглашал к себе домой, поил чаем с баранками, давал читать книги и журналы, подолгу о чем-то разговаривал с долговязым подростком.
«Вот ведь бывает же! – подумала Машенька. – На чем же они сошлись-то?»
– Разумеется, исследований! – вступила в разговор Надя. – Вы его не слушайте, Ипполит Михайлович! Вася о себе всегда так низко говорит, что прямо тошно делается! А как он мне о муравьях рассказывал, так я наслушаться не могла. И так тонко все сделал, когда им сахару подсыпал, и считал даже, сколько они крупинок в час перенесли. Я бы нипочем не догадалась так все устроить. Если петербургский профессор не заинтересуется, так он сам неумный получится. А тебе, Вася, нельзя так! Человек должен гордо звучать!
– А если оглоблей? – улыбаясь, спросил Вася.
– Чего – оглоблей? – растерялась девушка.
– Папаша, как увидят меня возле муравейника, так сразу ругаться начинают на чем свет стоит и руками махать. Я все на рассвете старался, как муравьи проснутся, тут самое интересное и видно. А он как-то подстерегли и оглоблей-то меня по спине и… Я ткнулся рожей в муравейник-то, а муравьи-то как разом и вцепятся! Такой потом красавец был, что хоть куда…
– Д-дикость! – прошипел сквозь зубы учитель.
– А папаша потом сказали: глупость все, и если не брошу, так изобьют до полусмерти. И листы с наблюдениями в печку бросили…
– Васечка! Это же средневековье какое-то! Тогда книги сжигали! А нынче-то, в наш просвещенный век… Давайте я ему прямо сейчас скажу!..
– Не надо! Нет… этого… не извольте, Надежда Левонтьевна! – Вася вскочил, едва не сбив головой воткнутый в стену подсвечник. – Мне токмо хужее станет, а вас папаша так попотчевать изволят, чтоб не в свое дело не лезли, что мне после со стыда хоть топись, хоть на осине вешайся…
– Нет-нет, Васечка, коли вы не хотите, я не пойду никуда! Только не надо вешаться! – слегка испуганно, снизу вверх глядя на Васю, сказала Надя.
Ей, выросшей в вольнолюбивой Каденькиной педагогике, странно и жутко было слушать. Длинный веснушчатый Вася был прирожденным естествоиспытателем, ей самой это было ясно как дважды два, да и Коронин подтверждал не раз, что глаз у парня необыкновенно острый, любовь и понимание к малым творениям и закономерностям природы необычайны, а способности к планированию и построению эксперимента, по-видимому, врожденны и достойны всяческого удивления. И вот не кто-то, а родной отец становится на пути этого очевидного дара с оглоблей… Поистине, все это было выше Наденькиного идеалистического понимания!
– Я еще пару лет назад несколько раз говорил Викентию Савельевичу, что Василию надо учиться дальше, развивать свои естественные наклонности, – пробормотал Коронин. – Дак он меня и слушать не стал…
– И не станет! – убежденно сказал Вася, снова присаживаясь. Несмотря на огромный рост, сидел он на закорячках (так здесь называли то, про что в России говорили «на корточках») вполне покойно, устойчиво, по-самоедски. Именно так (и Надя сама видела это) он мог, не шевелясь, сидеть часами, наблюдая за жизнью муравейника или малой пташки и ее птенцов. – Ему преемник в деле нужен. Николаша не хочет, и заставить возможности нет. На меня вся надежа…
– Вот глупость расейская! – с сердцем сказал Коронин. – Пироги печет сапожник, сапоги тачает пирожник. Каждый норовит не своим делом заняться! Отсюда все! Образованное знатное сословие гниет в болотной тоске, им, видите ли, смысла жизни не хватает. Наметливые хамы лезут вперед, а природным дарованиям нужно кабанье рыло иметь, чтоб пробиться…
– Отчего же так, Ипполит Михайлович? – Надя доверчиво подалась к ссыльному, мигом купившись на то, что в голосе его в кои-то веки послышалось подлинное чувство.
Вася с туповато-завороженным видом смотрел учителю в рот, будто вознамерился пересчитать зубы.
– Планида, должно быть, такая, – вздохнул Коронин, исподлобья взглянул на молодежь и приступил к более обстоятельным объяснениям российской планиды.
Но Машеньке, хотя она уж погрузилась в разговор и живо сочувствовала Васе, дослушать не удалось, потому что с другой стороны от нее происходили между тем вещи, требующие уже не только внимания, но, может, и участия ее.
К Опалинскому, беседующему с девушками, подошел Николаша Полушкин. Петя, и впрямь хвостом следующий за приятелем, остановился поодаль, заложив большие пальцы за вырез жилета и покачиваясь с пятки на носок.
– Мы тут, грешные, все о столицах мечтаем, – громко заметил Николаша прямо посреди какой-то путаной Любочкиной фразы (Опалинский, впрочем, слушал ее с вежливым вниманием). Девочка сконфузилась и умолкла. – А вы вот, любезнейший Димитрий Михайлович, наоборот мыслите, оттуда – можно сказать, из эмпиреев – прямо сюда, в нашу сибирскую глушь. Не изволите ли объяснить, как нам это в дальнейшем понимать следует?
– А что ж тут непонятного? – Отвечая вопросом на вопрос, Опалинский явно тянул время, подбирая слова для ответа.
Это поняли все, кроме, быть может, Любочки да пьяного Пети. Николаша, не почувствовав прямого отпора, приободрился, вскинул подбородок и весело подмигнул сначала Фане, а потом Любочке. Фаня улыбнулась в ответ, а Любочка опустила глаза и начала комкать оборку на платье.
– Да вот в диковинку как-то. От нас все в Россию стремятся. А коли кто неволей попадет, – (выразительный взгляд в сторону Коронина), – так спит и видит, как бы возвратиться к нормальной жизни… Вы молоды, значит в карьере еще сбоя нету, и надежды есть. К тому же собой дивно хороши, вон барышни глаз отвести не могут, стало быть, могли бы и в определенных сферах определенный успех иметь. Ответьте, как на духу, что ж вас привлекло: идея ли какая, или, может, в дикую природу без памяти влюблены? Или там, в столицах, какой афронт случился?
«Как он смеет так спрашивать незнакомого человека? – гневно подумала Машенька, уж готовая вступиться за Опалинского. Грубое, неуместное вторжение в чужую жизнь всегда казалось ей нестерпимым. И тут же догадалась. – Да Николаша же взбешен! Себя не помнит. А что снаружи почти не видно, так он, как и матушка его, скрывать умеет! А внутри кипит что твой самовар! Как же так: всегда он был в егорьевском обществе первым кавалером, самым умным, самым пригожим, самым желанным. И вдруг какой-то приезжий в первый же вечер, играючи…»
– А чем же здесь-то не нормальная жизнь? – Опалинский упорно держался раз принятой тактики разговора, а именно отвечал вопросом на вопрос.
– А тем, – почти грубо сказал Николаша, – что никакой радости, никаких перспектив у нормального человека в нашем захолустье не имеется, будь вы хоть трижды специалист своего дела и трижды поэт в душе. Все убьет если не водка, так вот эти березовые болота вокруг, воронье, отсутствие рукотворной красоты да изо дня в день повторяющиеся пустые разговоры. Год, два, десять, и все это превращается вот в меня – одна видимость, а внутри – пусто, милостивый государь, пусто-с! – или вон в такое. – Кивок в сторону Печиноги, который как раз в это мгновение о чем-то справлялся в своей неизменной тетради. – Здесь, несмотря на внутреннее содержание, видимость такова, что встречного тянет на другую сторону перейти…
От этой внезапной краткой исповеди у Машеньки по спине пробежались морозные иголки.
«А ведь он прав!» – подумалось панически.
Захотелось вдруг закричать, заплакать, побежать куда-то, сделать что-то. Да куда побежишь-то с хромой ногой… И что сделать?
Барышни тоже притихли, уловив то недоброе, что повисло в воздухе. Даже Фаня перестала улыбаться.
– И ответьте теперь: что ж вам здесь?
– Деньги, – обезоруживающе улыбнувшись, отвечал Опалинский. Теперь он уж не увиливал, а смотрел прямо на Николашу своими удивительными, беспрестанно меняющими цвет глазами. – Род Опалинских в столицах пусть знатный и от татар известный, но захудалый. Имения все прожиты. В столицах что бы вы, Николай, ни думали, но жизнь без денег не больно-то приглядна. Здесь, в Сибири, есть возможность разбогатеть и скопить денег не под старость, когда уж ни желаний нет, ни возможностей, а к зрелым годам. Пусть это в моих мечтах только, а действительность иначе распорядится… Но что ж мне отказываться, не попробовав, заране смиряться с собственной захудалостью и деток будущих на то же обрекать? Не хочу этого!.. Ответил ли я теперь на вопрос ваш?
– Вполне, вполне. – Николаша смотрел на Опалинского внимательно и серьезно, и Машенька на какой-то краткий миг любила их обоих.
И не их одних. Ссыльного Коронина с его завиральными идеями и не поймешь за что сломанной жизнью, и Печиногу, и веснушчатого Васю, и даже милейшего никчемного Левонтия Макаровича она тоже любила. Любила за эту вот серьезную, мучительную определенность и ответственность мужского мира, которую они, каждый по-своему, покорно несли на своих плечах и даже не пытались сбросить или отвертеться от нее.
«Никак нельзя в монастырь!» – откуда-то из темных глубин в непонятной связи всплыла мысль.
Машенька отогнала ее, вернулась к действительности.
– Вполне ответили! – кивнул Николаша. – Я что-то сходное и думал. Не случайно ж вас Иван Парфенович из Петербурга выписал. Для родства душ расстояний, как известно, не существует… Деньги! Что ж, добро пожаловать! Оставьте барышень, вам – вон туда! Видите, там мой отец с закадычными приятелями едва друг друга за бороды не тягают? Идите ж! Они будут рады, что их полку прибыло, и, Бог вам подаст, потеснятся маленько. Простор для стяжательства у нас и вправду огромный. Всем места хватит еще на много лет. Можно самоедов обманывать, они свирепы и жестоки, но в чем-то наивны как дети. Вам расскажут как. У Гордеева есть ручной самоед – Алеша, он вам и… Да только это не самое прибыльное. Что самоеды – грязь, нищета… Зачем вам, коли вы за большим кушем стремитесь. Есть казенные подряды… Тут уж не глупые самоеды, тут само государство вам шанс дает его объегорить… Объегорить в Егорьевске – славный каламбурчик получается, не правда ли, барышни? И вы, Димитрий, запомните. В зрелых годах будете детишкам о своих подвигах рассказывать и ввернете… А главное – чуть не забыл! – главное – это, конечно, золото… Золотой телец, сатана, мамона… О, здесь христианские души продаются пучками, как редиска в базарный день!..
– Простите, Николай, но я так и не понял, чем вам так уж досадило частное предпринимательство? – спросил Опалинский, внимательно, но с виду равнодушно выслушавший монолог Николаши. – Пусть даже и в золотодобыче. Насколько мне ведомо, с одна тысяча восемьсот семидесятого года государство разрешило заниматься золотодобычей людям всех сословий, так что никаких обид вроде бы быть не должно. Да вы вроде бы и сами не из крестьян. Внешность и повадки у вас вполне аристократические… Или… судя по тому, как мне подмигивают барышни, со мной снова случился афронт? Неужели я ошибся и вы, столь яростно обличающий поклонение золотому тельцу, прибыли в это почтенное собрание непосредственно от сохи?
Любочка ахнула, зажав рот рукой. Аглая с любопытством выгнула одну бровь.
– Эк как! – досадливо крякнул Петя, который, оказывается, слышал весь разговор.
Глаза Николаши налились дурной кровью. Петя, качнувшись, шагнул вперед, готовый попытаться схватить приятеля за руку. Машенька решительно встала, готовясь сделать неизвестно что. Опалинский с откровенным любопытством ждал дальнейшего развития событий и явно его не опасался.
Именно в этот момент в комнату порывистыми, решительными шагами промаршировала Леокардия Власьевна Златовратская. Вслед за ней влетела широкая струя свежего воздуха. В двух шагах позади семенила киргизка Айшет, взятая Каденькой о прошлом годе из интерната для киргизских девочек-сирот. Единственной обязанностью Айшет было ношение за Каденькой корзинки с лекарствами. Вообразив себя лекаркой, Каденька не расставалась с этой корзинкой (и, соответственно, с Айшет) ни на минуту, полагая, что ее медицинские познания могут понадобиться в любой момент. Маленькая киргизка более всего напоминала темноглазую горную козочку. Голоса ее почти никогда не было слышно (все приказания Каденьки она исполняла молча), но казалось, что если она и заговорит, то непременно заблеет.
– Благодушествуете? – спросила Леокардия Власьевна, коротко кивнув мужу, Ивану Парфеновичу, еще паре человек и тем ограничившись. – Так и знала. И уж водки напились. Позор русского человека! Вместо мыслей, вместо действий… Стол накрыт? Славно! Подайте-ка мне еды. Хорошо поесть, потрудившись… Однако где новость-то?.. А вон, за юбками моих собственных дочерей. Извольте сюда, знакомиться. Вы, значит, и будете Дмитрий Опалинский? Ну что ж… Все, как говорили, – молод, хорош. Не соврали в кои-то веки. Поглядим, чего в деле стоите. А неласковую встречу – забудьте. Сейчас обласкают, вон уж, гляжу, мои трясохвостки начали… Это я их трясохвостками называю, на манер трясогузок. Понятны аллюзии? То-то. Вы молодой человек, вам знать надобно… А ты, Николай, что стоишь на дороге, как бычок? Не все коту Масленица? Отодвинься сюда, смирись, дай с господином Опалинским словом перемолвиться. Трясохвостки уж пригласили небось гостевать, однако права не имеют. Теперь я приглашаю. Извольте явиться…
– Благодарю, буду непременно. – Опалинский встал, почтительно поклонился Каденьке, хотел было приложиться к руке, но она сама схватила его ладонь и крепко сжала.
– К этим глупостям не приучена. Не люблю, – резко наклонив голову, пояснила она. – Буду рада видеть. Все. Пошли обедать. – Каденька мотнула подбородком в сторону накрытого стола. – Стынет. Неуважение. Встали! – Все три дочери послушно поднялись. – Вы, Николай, с Аглаей сядете, а вы, Дмитрий, выбирайте – Надя или Люба? Фаня помолвлена, ее пусть из старших кто опекает.
Машенька слегка обиделась на то, что ее позабыли, но про себя не могла не восхититься способностями Каденьки всех построить. Вот и Николаша, готовый уж развязать драку, сдулся. И строптивые барышни даже пикнуть не смеют. Но Опалинский неожиданно оказался крепким орешком.
– Я с Марьей Ивановной взошел, с ней и за столом сяду. Не обессудьте. – Опалинский обернулся к замершей Машеньке, галантно подал руку.
Барышни надули губки, а Златовратская опять резко кивнула, словно хотела клюнуть кого острым носом.
– Дело. Видно птицу по полету. Иван Парфенович ваш благодетель, к нему и дорожку катать…
Каденька говорила без всякой обиды, с пониманием, но отчего-то ее слова больно задели Машеньку и показались странно созвучными недавним словам Николаши.
«Если два таких разных человека, которые к тому же друг друга терпеть не могут, говорят об одном и том же, значит что-то и вправду есть», – подумала Машенька, но отложила размышления об этом сложном вопросе на потом. Нынче нужно было вставать и идти с Дмитрием Михайловичем к столу.
Глава 16,
в которой Серж размышляет и дружит с арифметикой, а Машенька беседует с тетенькой и ходит ко всенощной
Наутро Серж проснулся с приятностью.
Во-первых, совершенно не болела голова. Вчера, опасаясь нетрезвости мыслей, он не выпил ни капли спиртного и нынче вспоминал минувший вечер в собрании с необыкновенной отчетливостью. Кто бы мог подумать, что в абсолютной трезвости тоже есть свои плюсы! В Петербурге подобная мысль просто не могла прийти ему в голову.
Во-вторых, крахмальные простыни пахли полынью. Обладавший отменным нюхом Серж еще с детства поделил все запахи не на приятные и неприятные (чего следовало бы ожидать), но на благородные и неблагородные. Неблагородными считались: гнилостный запах городской лужи; запах репейного масла, которым папаша смазывал волосы для укрепления последних; запах материных духов и капель от нервов; запах пригоревшего супа; чернильно-промокашечный запах, исходивший от школьных учителей и папашиного присутственного мундира. Полынь – запах из благородных и с детства любимых. Однажды ребенком, дожидаясь мать возле церкви, он неожиданно разговорился с одним из нищих, сидевших в тени плакучей ивы, возле небольшого пожарного пруда. Нищий был незнакомым, не похож на других, опрятно одет, жевал круто посоленную горбушку и держал в руке книгу – копеечное издание с нарисованным на обложке святым с длиннющей серой бородой. За полчаса беседы этот человек, называющий себя странником, успел рассказать маленькому Сержу о том, что каждое Божье творение имеет свою бессмертную душу. Только у камней, растений и животных душа как бы одномерная, выражающая какую-нибудь одну мысль или чувство, а у человека, излюбленного творения Бога, на которого в связи с этим возложена и самая большая ответственность, всего намешано по чуть-чуть.
– Вот гляди. – Странник вынул из книжки поникший стебелек, который, по-видимому, служил ему не то закладкой, не то напоминанием о чем-то. – Что это?
– Лебеда, – довольно уверенно сказал Серж, не раз видевший такую траву среди огородных сорняков.
– Что ты! – возразил нищий. – Лебеда совсем другая, и задача у нее не та. У этой, видишь, изнанка листьев серебряная и лист по-другому изрезан…
– Так что же это?
– Это полынь – трава печали. Понюхай, какой горький запах… – Странник растер маленькую крошку листа и поднес пальцы к носу Сержа…
Нынче Серж понимал, что удивительный человек, проходивший много лет назад через их город и не поленившийся серьезно поговорить со случайно встреченным ребенком, строго говоря, даже не был христианином. Но тогда мимолетный разговор надолго примирил его с Иисусом и церковью и даже сделал на время невосприимчивым к еретическим высказываниям отца. А терпкий и горький запах травы печали, полыни, навсегда был зачислен в разряд благородных.
– Пожалуйте чаю испить, Дмитрий Михайлович! – донеслось от порога, и румяная девка поставила на край стола поднос с чаем и аппетитной лепешкой, обильно сдобренной маслом.
Серж оглянулся, силясь понять, к кому она обращается, и не вдруг вспомнил (девка уже ушла), что Дмитрий Михайлович – это он сам.
«Надо привыкать, – подумал он. – А не то мигом разоблачат!»
После чая Серж сидел на кровати, рассеянно листал поданные ему смурным мужиком газеты месячной давности (он же сообщил о том, что Гордеев нынче занимается делами, а после за управляющим пришлет) и размышлял о том, что он узнал об Егорьевске, пытаясь по давней привычке разложить все по правилам арифметики.
Николай Полушкин – это минус. Большой минус, красивый и надменный. Привыкший во всем получать свое, но в чем-то глубоком, видать, уязвлен всерьез. И ему, Сержу, посчастливилось почти сразу на эту больную мозоль наступить. В чем она состоит, нынче уж можно и не думать, все равно в ближайшее время замириться не удастся. Главное – держать с Николашей ухо востро.
Петя Гордеев – другое дело. Хотя он и явно дружит с Николашей, но здесь еще покудова знаки не определились. Пожалуй что, если умно себя повести, можно рассчитывать на слабую плюс единичку. Николай-то его явно на вторых ролях держит, да и папаша не особенно жалует. На этом можно сыграть. Все пьющие люди самолюбивы и на лесть падки. Если Пете польстить… Но в чем же? А это уж дальше разберемся.
Барышни Златовратские… Одна другой лучше, но… уж больно странная у них мать. Пока следует присвоить им скромные троечки и понаблюдать еще. Побольше комплиментов, рассказов, в меру пикантных шуточек. Как бы здесь не оказалось какой ловушки. Надя чересчур серьезна, Аглая себе на уме, Любочка – еще ребенок, но ребенок уже определившийся по истерическому, нервическому типу, который, увы, слишком известен Сержу на примере собственной матери. Словом, в семье Златовратских наш девиз – ласковая осторожность.
Жуткая личность Печеная Нога. Минус, конечно, но не так страшен, как показался вначале. В обществе не принят, женщинами не обласкан, живет безвылазно на прииске, да и там – на отшибе. Даже если о чем-то и подумает, заподозрит, то докладывать никому, скорее всего, не побежит. Запишет в тетрадь и успокоится. В общем, если не лезть напролом и держаться подальше, то вполне можно свести в ноль.
Округлое, поросшее ласковым жирком семейство трактирщиков – несомненно, плюс. Знакомство с ними уже установлено, не доверять ему у них нет оснований. Надо будет сходить туда, выразить сожаление, что Гордеев забрал к себе, еще раз похвалить стряпню и уход. А заодно выспросить у младшего про настроение местного народа. Он этот народ каждый день видит в зале и наверняка обо всем осведомлен.
Петропавловский-Коронин. Странный тип, к которому как-то враз не подберешь определения. Вроде бы из дворян, из богатых, а стало быть, с детства привык к роскоши, к определенному уровню. Чего ж потянуло в нигилисты? Как там это у них называлось-то? «Черная земля?» «Народная воля»? Что ему до народа, если он перед своим носом ничего не видит? Серж вспомнил, как угрюмый Коронин стоял рядом с ним на крыльце в накинутой на плечи богатой енотовой шубе (у Сержа никогда не было такой, но он много мечтал о ней в отрочестве) и курил – махорку. Сизые клубы тяжелого вонючего дыма сливались в осеннюю пожухлую траву, путались в ней. Мимо крыльца раскосая девушка-служанка несла, грациозно изгибаясь под тяжестью, огромную деревянную бадью с водой. Загляделась на господ на крыльце, споткнулась, упала, кадушка опрокинулась, вода пролилась на траву, платье, ноги. Девушка вскочила, оправила прилипшее к ногам платье. В темных глазах блеснули сердитые слезы обиды и досады.
– Ничего, милая, не плачь, – утешил девушку Серж. – Если б ты знала, как хороша сейчас. Иди переоденься. Как бы не простудилась.
– Мефодий, однако, воду ждет. Ругать Виктим будет.
– Ничего. Иди. Я тебе потом помогу воды набрать и с грозным Мефодием поговорю.
Грациозная, как японская статуэтка, Виктим улыбнулась.
– Спасибо, однако. Вы приглядите пока за кадушкой, а я мигом.
Девушка убежала и действительно вернулась буквально через минуту уже во всем сухом. Пока Серж помогал ей набрать из колодца воду, нес бадью и болтал с Мефодием, Коронин ни разу не взглянул в их сторону и лишь сменил одну цигарку на другую.
И этот человек, богатый и знатный от рождения, кончивший курс в университете и подававший надежды как ученый-естествоиспытатель, в щепки поломал свою жизнь в борьбе за народное счастье? Да, такое правилами арифметики, пожалуй что, не опишешь. Здесь что-то иное требуется.
Запомним пока минус единичку, а дальше и поглядим.
Сам Гордеев пока неясен.
А вот его дочка – Марья Ивановна, Машенька…
Отчего-то хотелось поставить очень большой плюс и улыбнуться. Не с чего! – сам себе сказал Серж. Какие дела? Хромоножка, скромница, наверняка обиды копит с самого детства. Пока по шерстке гладишь, будет мурлыкать и глазами небесными смотреть. А скажешь что не по ней – возненавидит так, что небо с овчинку покажется. А отец-то к ней явно привязан и, если что, слушать дочку, в отличие от сынка Петеньки, будет очень внимательно. К тому же Машенька неглупа и, по крайней мере на местный лад, образованна. И следить за тобой будет со всей страстью отстраненного от жизни человека. Уж начала следить-то, судя по давешней прогулке под окнами конторы. И все возможности у нее для этого теперь есть, живем-то, считай, в одном доме.
Так что Машенька Гордеева для тебя, Дмитрий Михайлович, о-очень большой вопрос… Может быть, самый большой из всех.
Разговор с Гордеевым тоже вышел большой, едва ли не на весь оставшийся день, но какой-то путаный. Серж тому удивился. Ну никак не производил Гордеев впечатление человека, который свои мысли и желания не может до нанятого на службу человека напрямик донести. Может, что-то еще есть такое, о чем настоящий Дмитрий Михайлович смолчал или к слову не пришлось? Может, Опалинский Гордееву какой-нибудь дальний родственник, которого он никогда не видал, а теперь по чьей-то просьбе пристраивает? Да нет, никак не выходит. Гордеев из сибирских крестьян, своей волей и талантами в богачи выбился. Какое у него родство с петербургским дворянином?!
Так и не понял, в чем дело. Старался говорить осторожно, имен не поминать (да Гордеев, впрочем, и не спрашивал), больше слушал. Говорил сам Гордеев запальчиво, словно старался Сержа в чем-то убедить. Но в чем? Насчет огромных перспектив освоения Сибири Серж сразу с ним согласился. Касательно возможностей, открывающихся перед предприимчивым человеком, обладающим мало-мальским капиталом (кто этот человек-то? Сам Гордеев? Или Серж в будущем?), тоже никаких разногласий вроде не возникло. Об областническом общественном движении, крайне популярном среди образованных сибиряков, в котором участвовал Гордеев, Серж что-то слыхал краем уха, но толком ни разу не вдумывался. Почему-то казалось, что они хотят отделить Сибирь от России, что представлялось Сержу глупостью кромешной и, по счастью, невозможной совершенно. На всякий случай сказал, что все идеалы областничества разделяет целиком, полностью и всей душой, а про себя отметил, что надо хоть какой их манифест отыскать и прочесть.
В таком духе беседовали и дальше. Гордеев рассказал много интересного о нравах и особенностях местных народов, о новых переселенцах из России, которым казна бесплатно выделяла землю (с трудом, но Серж все же догадался, что это и есть тот «переселенческий вопрос», о котором толковали в петербургских гостиных), об особенностях местной купли-продажи и торговом капитале, который, по его словам, занимал в Сибири место промышленного в России и лежал в основе всей сибирской экономики.
– Производства у нас, почитай что, нет. В этом вся беда. Глянь сюда, – (уже в первой трети разговора Гордеев совершенно непринужденно перешел на «ты». Подумав, Серж решил пока не возражать, тем более что гордеевское «ты» звучало не оскорбительно, а как-то удивительно по-родственному), – на всю Сибирь – один кожевенный завод, два стекольных да три металлургических. А запасы, сырье? Ты понимаешь? Дорога нужна как хлеб, как кровь, как воздух – нужна железная дорога. Сразу все оживет. А так… О хлебе скажу. Производят столько, что скотину к Ирбитской ярмарке откармливают. Более всего в Сибири – винокуренных заводов. Почему? Ясно, потому, что зерно дешево. Везти его никто не хочет. Будет дорога – повезут. Пока нет – беспечность страшная. Землю не удобряют. Зачем? И так хорошо! Деревни, бывает, бросают, уходят на другое место, говорят – «заназмились». Это понятно? Дальше. До смешного доходит – отару овец гонят, нанимают человека, чтоб подстриг, а шерсть на дороге бросают – девать некуда… Нынче, после трехсотлетия, все сдвинулось, но так медленно, медленно, рычать хочется, толкать куда-то…
Серж слушал, пожимал плечами, кивал, иногда ахал, якобы поражаясь каким-то особо удивительным примерам. Вспомнил, что и вправду праздновали не то год, не то два назад присоединение Сибири к России. Где-то поставили памятник Ермаку Тимофеевичу, где-то издали какие-то книги. Видно, и здесь, как у нас в России водится, к юбилею все зашевелилось, подкрасилось… Скоро опять заснет.
«Господи, да что ж он так нервничает-то? – мимоходом подумал Серж, глядя на покрасневшее лицо Ивана Парфеновича. – Будто ему без этой железной дороги денег не хватает… Вон сколько всего зацапал, в прямом смысле на золоте сидит, а в самом соку еще…»
– Так, Иван Парфенович, какие ваши годы! – решил польстить Серж. – Раз высочайшее одобрение было, так вскорости и строить начнут. Увидите еще, как мимо Егорьевска поезда побегут, будете с Марьей Ивановной первым классом в Москву ездить… И эта промышленность развиваться будет при вашем непосредственном участии. Построите еще штук десять разных заводов…
Широкое лицо Гордеева внезапно перекосилось от какого-то сложного чувства. Он отвернулся, прижал ладони к могучей груди.
«Ну вот, что-то не так сказал! – с тревогой понял Серж. – Не хочет заводы строить? Да нет, вон он как за развитие ратовал. Может, зря про Марью Ивановну ввернул? Какая-то она и вправду бледная вся. Может, кроме ноги-то, еще чем больна? А я… Эх, лучше мне покуда помолчать…»
Гордеев оправился, но прежней запальчивой говорливости уж как не бывало. Заговорил строже, суше, о делах. Сержу так и сподручнее было.
Еще с вечера, сразу после собрания, Машенька зашла в тетенькину светелку. Как бы ни повернулось, но поговорить-то – с кем? Мать давно померла, отец… Ну, с отцом разве только в мечтах говорила Машенька о задушевном. Да и то… недавно в привычных с детства мечтаниях поймала себя на том, что уж не с отцом говорит… А с кем? Не разобрала, убежала от накатившего страха в привычный мир. Вспомнила потом, что страх этот был похож на тот, когда гадала с Аниской под Рождество и в зеркале, в сверкающем коридоре свечей, показалось нечто, некто… От такого только молитва искренняя помогает!
Тетенька Марфа не спала, сидела на железной кровати в одной холщовой рубахе, распустив волосы и свесив натруженные ноги, пила чай с ржаной краюшкой.
– Ну, как там веселье в постный день? – неласково встретила она племянницу.
– Не сердись, тетенька Марфа. – Машенька повинно склонила голову, зная, что смирение для Марфы – слаще меда. – Ты же знаешь, не своей волей я туда пошла…
– И то. Ладно, – смягчилась Марфа, и на ее суровом лице появился отблеск простого человеческого любопытства. Машенька поняла, что все это время тетка, обыкновенно ложившаяся и встававшая очень рано, по-крестьянски, ждала ее и новостей. – Рассказывай по порядку. Да смотри не торопыжничай, не пропускай ничего.
Удивительно, но неграмотная Марфа буквально с полуслова поняла то, что более всего тревожило Машеньку.
– Это так, это верно, – согласилась она. – Есть люди, которые сами грешат, сами и ответ держат, а есть те, которые за чужой грех крест несут. Таким Господь на том свете милость являет. Ты верно почуяла – у мужчин искус больше. Женщину Господь только в младых годах испытывает, а мужика – особенно если в люди вышел – всю жизнь. Оттого и живут они меньше нас, и пьют больше…
– А Николаша Полушкин… – Спросив, Машенька затаила дыхание. По всему, тетка не должна ответить, а лишь обругать за суетное любопытство, но…
– Николаша за материн грех крест несет. И он ему, как я понять могу, не под силу, – сурово сказала Марфа. – Когда такое выходит, жди беды…
– А новый управляющий?
– Тут я тебе не скажу, что за птица. Глядеть надобно. Но коли Каденька да Николка Полушкин на одном сошлись, да и ты почуяла, так это что-то да значит…
– Жалко… – жалобно сказала Машенька. – Он мне понравился…
– Еще бы красной девке да добрый молодец не понравился, – почти по-доброму усмехнулась Марфа. – Кровь в тебе девическая играет. Молиться тебе, девонька, надобно да пост блюсти. Тогда и полегчает…
Машенька достаточно легко увела тетку от опасной темы (как сядет на своего любимого конька про монастырь да богоугодное житье, так и не слезет) и стала рассказывать дальше.
– …Ну, это все увидели, конечно. А Фанька Боголюбова прямо так вслух и ахнула: «Ах, красавчик!»
– Замуж Фаньке надо давно! Куда родители смотрят, не понимаю! Долго ли до греха!
Марфа покачала головой, а Машенька внутренне ощетинилась: Фаньке, значит, срочно надо замуж, а ей, Машеньке, – молиться да поститься. А Фанька-то Боголюбова, между прочим, Машеньки на два года моложе…
На следующий день Машенька почему-то все время боялась столкнуться в дому или на дворе с Дмитрием Михайловичем. Однако, когда уже начало темнеть и пора было идти в церковь, а опасной встречи так и не состоялось, стало отчего-то жалко и обидно.
«Что за дурь-то? – сама себя спросила Машенька. – Хочу я его видеть иль нет?»
Ответа не нашлось.
Вопреки обыкновению, Машенька ушла ко всенощной, не дожидаясь тетки, одна. Отчего-то пошла не в Покровскую церковь, а дальше, к окраине, к Воздвиженскому собору, где служил старенький, ветхий годами и здоровьем архиерей иеромонах Елпидифор (все прочие священнослужители Егорьевска вот уже много лет ждали его смерти, надеясь на продвижение по службе, но болезный иеромонах казался вечным).
Пришла рано. В прохладной тишине под низкими сводами нет никого, только пара старушечьих коленопреклоненных фигур в углах. Осторожно потрескивают несколько редких свечей у алтаря. Сумрак сгущается в узких окнах, и все печальнее делается лиловый свет. Вот в теплой рясе и глубоких калошах прошлепал в алтарь старенький отец Елпидифор, вслед за ним, приглушая шаги и странно подгибая колени, прошел чернобородый богатырь-дьякон. После долго стоит тишина, в алтаре идут какие-то таинственные приготовления, и все растет и растет в груди мягкий напряженный ком ожидания.
Ждешь, ждешь, но, как всегда, неожиданно и жутко открываются царские врата, и безмолвное каждение престола кажется уж какой-то разрядкой, но вот на амвон выходит дьякон и возглашает невозможным, глубоким, как труба Иерихона, голосом:
– Восстаните!
Далее мистерия шла своим чередом. Вместе с тем как озарялись и наполнялись светом многих возжигаемых свечей своды церкви, символизируя собой человеческие упования на грядущего Спасителя, так же заполнялась и освещалась Машенькина душа, сбрасывая с себя все мелкое, ненужное. Такое всегда делалось с нею в церкви, но нынче происходило что-то особое. В словах великой ектении слышалась какая-то немыслимая в миру сила, а «пришедше на запад солнце, видевше свет невечерний» – дало отчетливое видение величественного Заката, который одновременно был и Восходом чего-то нового, неизвестного и столь упоительно сладостного, что слезы благодарности текли по Машенькиным щекам, но она не замечала их.
Когда же вновь погасли свечи и воцарилась тишина, погруженная в темную ветхозаветную ночь, в груди девушки вдруг со сладкой болью оборвалась какая-то нить, и вместе с отдаленным и предрассветным «слава в вышних Богу – и на земле мир – и в человецех благоволение» разом пришло полное и окончательное знание: Бог хочет, чтобы она жила в мире и испытала все его тяготы и победы.
Из церкви Машенька шла почти не хромая, с гордо поднятой головой. Так возвращаются с поля боя воины, победившие в нелегкой схватке.
Серж, куривший на крыльце своего флигеля, видел возвращающуюся со службы девушку, но не посмел ее остановить. На мгновение ему показалось, что слабый жемчужный свет, словно плащом овевающий хрупкую фигурку, испускает не осенняя луна, а сама Машенька. Это видение отчего-то показалось ему так дорого, что он бросил недокуренную папиросу, ушел в комнату и сразу лег в кровать.
Следующим днем было воскресенье. Егорьевцы отдыхали и развлекались. Развлечения состояли в посещении винных лавок и катаниях по тракту. Обильно и с удовольствием позавтракав, Серж отправился погулять. (Подавала все та же рослая смешливая девка. В благодарность за обслуживание Серж потрепал ее по щеке и подхлопнул по ядреной попе. Девка зарделась и захихикала, но оскорбленную невинность строить из себя не стала.)
Экипажи, представившиеся взгляду Сержа на улицах Егорьевска, были самые удивительные. Встречались когда-то дорогие, но уже пооблупившиеся кареты (на такой, например, ехало духовное семейство Боголюбовых. Миловидная поповна весело подмигнула Сержу и тут же стеснительно потупилась). С гиканьем, на каких-то немыслимых ящиках-развалюхах, поставленных прямо на оси, мчались молодые мастеровые в заломленных набекрень картузах. Почтительно кланяясь знакомым, медленно тащилось в закрытом шарабане еврейское семейство. Сам трактирщик шел впереди и вел под уздцы толстого мерина. Мерин прикрывал лиловые глаза, тянул в сторону и норовил ущипнуть что-нибудь из жухлой зелени, пробивающейся из-за заборов. Внутри шарабана виднелось румяное лицо трактирщицы и еще что-то ярко-оранжевое, по-видимому головной платок кого-то из родственников. Проехали в небольшом возке девицы Златовратские. Каденьки не было видно, должно быть, опять принимала в своей амбулатории. Левонтий Макарович со скучающим видом сидел рядом с возницей, смотрел в небо и явно считал кружащихся над куполом Покровской церкви ворон.
Некоторое время Серж прогуливался, смутно ожидая, не появится ли Машенька Гордеева. Но Машенька не появилась, а Серж наконец задал себе вопрос: на что мне? – и, не отыскав ответа, направился к лавке поглядеть на ассортимент товаров.
В целом после обеда он уж был уверен, что препровождение воскресного дня, отведенного Господом для отдыха, в Егорьевске не слишком отличается от оного в его родной Инзе.
Глава 17,
в которой Дмитрий Михайлович Опалинский знакомится с делами, встречает тень прежней жизни и волшебное видение на лесном озере
На Воздвиженье дожди прекратились и выглянуло солнце. И сразу все засверкало! Яркое небо с облаками, а под ним – золотые лиственницы и березы, багряные осины, кедры благородной темной зелени. Серж Дубравин, как зверь, раздувал ноздри, втягивая головокружительные запахи, которые ветер нес из тайги, – и не мог надышаться. Черт, да есть ведь что-то здесь, в дремучей глухомани! Это вам не Инза, где, кроме как свинячьим навозом из лужи (неблагородный запах!), вовек ничем не пахло. На таком ветру энергия пробуждается, хочется двигаться, говорить, действовать! Сотворить что-нибудь эдакое… чтоб хоть приисковому медведю с монгольской рожей утереть нос.
Первое, что сотворил Серж, когда просохли дороги, – поехал на прииск. До сих пор он был там только один раз – с Гордеевым. То, что он тогда увидел, произвело на него впечатление чрезвычайно гнетущее. Какие-то фантастические громоздкие конструкции, дерево и железо в немыслимых сочетаниях, ошметки грязи, падающие на голову с гигантских лопастей. Кем же надо быть, чтобы во всей этой чертовщине разбираться?!
Медведь с монгольской рожей, Печинога, – разбирался. Серж при нем помалкивал, прекрасно понимая, что от этих дьявольски непроницаемых глаз невежества нипочем не скроешь. Еще удивительно, как от Гордеева-то удалось скрыть! Наверное, потому лишь, что тот особенной сноровки от нового управляющего и не ждал. Мол, что такое этот мальчишка, где он там, в столицах, настоящего-то дела мог понюхать. В связи с этим возникал смутный вопрос: а зачем он ему вообще? Печинога – чем не управляющий? Что, пыль в глаза кому-то захотел пустить: инженеров, мол, из Петербурга пачками выписываю! Наверное, так и есть.
На этой мысли Серж успокоился. И начал старательно изучать бумаги в конторе, знакомиться с людьми, короче – вникать в дело. Но на прииск не ехал. У Гордеева это вызывало недоумение – Серж кое-как отговаривался, тянул… Все потому, что встречаться с Печиногой не хотел ни в коем случае. Хватит, наунижался! Нынешним утром, неожиданно столкнувшись с ним в конторе, хотел было с надменным видом пройти мимо, а тот возьми да поздоровайся – невозмутимо и до того равнодушно, что Серж даже споткнулся. И – покраснел, чувствуя себя полнейшим идиотом. Это ж можно так с людьми расправляться! Рраз – и на место! И ничего не сделаешь. И главное – за что?!
Эта позорная встреча имела, впрочем, одно полезное последствие. Печинога в город приехал, оказывается, по делу, а оттуда по тому же делу собирался отправиться в Ишим. Значит, на прииске его не будет. Можно ехать! Серж мигом собрался. Велел оседлать Огонька. Этого ладного трехлетка веселой светло-рыжей масти он сразу присмотрел для себя на хозяйской конюшне и уже договорился с Гордеевым, что выкупит его, когда наберет денег из жалованья. По тракту Огонек разогнался галопом и, лишь когда повернули на прииск, перешел на шаг. Десять верст пролетели незаметно, мимо каменных осыпей и болот с осенним сонным комарьем, мимо золотых полян и черных ельников, мимо знаменитой кривой сосны, на которой, по местному преданию, одна ревнивая самоедка когда-то мужа вместе с его подружкой повесила… Серж улыбался и жмурился от ветра, крепко держась в стременах – что-что, а ездить верхом научился отменно, спасибо питерскому сезону. Не удалось-таки папеньке вырастить из него свое подобие, стручком согнутое. Да уж, поглядели бы на него сейчас гимназические приятели… а лучше – она, хрустальная девочка Софи.
Сержу мимолетом сделалось даже совестно. Нет, не из-за собственного позерства – здесь он вполне все понимал и сам над собой посмеивался. Но вот почему вспомнил о Софи только сейчас? С того самого утра, когда полицейский чин разбудил его в кутузке, – ни разу! А она-то, бедняжка, в такой пылкой любви признавалась, в Сибирь за ним рвалась. Нет, ей – что, забудется скоро, так, эпизод из ранней юности. Но у него-то – неужто на каждом шагу десяток таких Софи?
Нехорошо, милостивый государь, высокомерием заражены-с! – выговорил он себе и рассмеялся громко – так, что даже Огонек удивленно прянул ушами.
С таким беспечным настроем он и прибыл на прииск. На сей раз ему это таинственное заведение почти понравилось. Потому ли, что Печиноги не было, или просто – синее небо, грязь просохла, солнце играет на железных частях механизмов, грандиозных, как допотопные ящеры. И столько жизни кругом! В прошлый раз ему показалось, что у рабочих, ломавших шапки перед хозяевами, физиономии будто задней ногой слеплены и глаза – угрюмые, злые. А сейчас пригляделся – ничего подобного. Нормальные мужички, не хуже тех, что за Уралом. Носы с прожилками, так это ясно почему. У нас на Руси, известно, мимо носа никто не проносит – а казна государева и с нею господин Гордеев имеют с этого стабильный барыш.
Встретивший Сержа десятник Емельянов был деловит, почтителен и осторожен. Осторожен – особенно; Серж, наслышанный о весеннем происшествии – когда рухнула машина, – понимал почему. Удивительно, что хозяин оставил этого десятника на прежнем месте! За битого, что ли, двух небитых дают? Может, и так. Серж не стал из себя ничего изображать. Терпеливо сдерживая шаг, ходил рядом с мелким, подпрыгивающим, как трясогузка, Емельяновым от одного мастодонта к другому, выслушивал объяснения, задавал вопросы (вполне, кажется, разумные и резонные). Короче, сам себе нравился. И Емельянову, кажется, тоже. Тот понемногу расслабился, разговорился, а потом осмелел до того, что пригласил нового управляющего испить чайку.
Управляющий, не чинясь, выразил согласие. И вскоре они с десятником уже сидели во благе – на застланных шкурами лавках, возле стола, на котором, окруженный разной заманчивой снедью, попыхивал самовар.
– Неплохо ты тут, братец, устроился, – заметил Серж, провожая глазами бабу, подавшую самовар.
Та хоть и была из местных инородцев – и лицом, соответственно, неприятно смахивала на Печиногу, – но, если отвлечься от лица, представляла вполне привлекательное зрелище. Поставив на стол блюдо с холодной зайчатиной, она поклонилась, пробормотала что-то неразборчиво-почтительное и, красная от смущения, скрылась за занавеской.
– Да ведь как, – Емельянов коротко хохотнул, вроде как тоже смутился; не без самодовольства обвел глазами бревенчатые стены, печку, шкафы и полки, конторку, развешанные ружья – все аккуратное, добротное, устроенное обстоятельно и с любовью, – бывает ведь, что и зимовать приходится. Все ж на мне. Без пригляду как оставишь? Народец-то ведь… да что говорить, вы ж от них сами пострадали. Обживаемся как можем, кормимся подножно, лечимся тоже своими средствами. Да вот, извольте-ка…
Он, приподнявшись, извлек из стенного шкафчика четырехугольную бутыль, наполненную чем-то золотисто-мутным. Виновато глянул на Сержа.
– Уж не сочтите за нарушение. Только для лечения и держим, спросите хоть Матвея Александровича. Айнурка на орешках настаивает. Иначе тут нельзя, природа злая.
Вслед за бутылью оказались на столе две стопки толстого зеленого стекла, обсыпанные по краям золотой крошкой. Серж прикинул плюсы и минусы: пить, нет? – и махнул рукой. Так славно сегодня шло и без всяких прикидок. И с Емельяновым получался пока явный плюс. Конечно, все еще впереди, и Печиноге он наверняка предан как собака… Да ладно, что нам Печинога? Он приблизил стопку к носу, с удовольствием ощутив вместо ожидаемой сивухи благородные лесные запахи, – и поинтересовался, в отменном соответствии с ходом собственных рассуждений:
– Значит, Матвей Александрович сурово блюдет здешние нравы?
– Да иначе-то как? Сопьются все поголовно да в болоте завязнут! Я вам скажу, без Матвея Александровича бы тут… – Десятник осекся, испуганно глянул на Сержа.
Тот легко засмеялся, поднял стопку – в солнечном луче, упавшем из окошка, она блеснула темным изумрудом.
– Прекрасно. Тогда – за него, за вас и за меня. За плодотворную совместную работу!
«Черт побери, вот это и есть демократия, так сказать, в действии, – думал Серж какое-то время спустя, накладывая себе на блюдце варенье из неведомой таежной ягоды и слушая, как Емельянов увлеченно толкует что-то насчет особенностей местных грунтов. – Не то что господин Коронин в своей барской шубе… Наверное, когда-нибудь в будущем все станут вроде меня: везде на своем месте и с любым сословием – общий язык. Впрочем, тогда и сословия-то небось отомрут. Единообразие, на радость нигилистам. – Он поморщился. – Нет уж! Таких, как я, должно быть немного. Тем мы и хороши. Иначе – скука».
– …Сейчас вот начнем паспорта проверять, так сами увидите, сколько приблудов-то откроется, – десятник, оказывается, уже перешел от грунтов к более насущному вопросу, – а какие уж и утекли… За лето набьются, ровно мошка, мутят людей-то, а тем много ли надо! Темные же, да и работа тяжелая, ум вышибает напрочь. А мы что можем? Становой вон и тот… Воропаевских ведь так и не изловили. А они, вы думаете, где? В тайге сидят, по заимкам? Ну, сидеть-то сидят, да ведь и тут что ни день трутся! А Светлозерье возьми! Не поселок, а самое разбойничье гнездо! Там у самого-то, Климентия-то, даже баба известна: Матрешка. Ну, взялись ее трясти, а она глазами морг-морг, как чурка, и все тут. Да и впрямь чурка: путевая-то разве свяжется с эдаким аспидом…
Серж вернул на блюдце ложку с вареньем, не донеся до рта. Ему стало вдруг не по себе, будто подвальной гнилью дохнуло. Словно внезапно окунулся в тот выморочный рассвет… Темные неуклюжие фигуры у выпотрошенной кареты, нелепый человечек, похожий на взъерошенную птицу… Мальчишка с бледным как бумага лицом смотрит растерянно и негодующе: «Стреляйте, черт бы вас!..»
Настоящий Опалинский. Где он сейчас? В земле, в болоте, кабаны сожрали? Совсем невпопад вспомнилась тонкая фигурка в тяжелой шали, идущая от церкви легко и странно, будто лодочка на волне. Грех это, грех… Что – пойти, свечку за него поставить? Ай, не смешите, Сергей Алексеевич, ваши грехи – возами возить, что это вы вдруг? Не иначе подействовала емельяновская настойка.
Он тряхнул головой, пытаясь вернуть хорошее настроение. Десятник, глянув на него обеспокоенно, взялся за бутыль.
– Уж извиняйте, растревожил я вас некстати. А вот помянем-ка невинно убиенных… У меня, я вам скажу, на лиходеев этих свой зуб отрос. По весне-то, слыхали небось, что учинилось? Так ведь и приговорили: опоры, мол, гнилые, вот машина и рухнула. А мне это обидно!
– На самом деле не так? – Серж приподнял бровь.
– Да разве же у нас такое возможно?! – Емельянов даже покраснел; Серж тут же осадил себя: осторожнее, братец, иначе весь контакт к чертям полетит. – У Матвея-то Александровича? Да эта машина еще бы пятьдесят лет простояла! Только разве докажешь? Матвей-то Александрович так и сказал: не докажешь, молчи, – я и смолчал. А устроили это либо воропаевские, либо… – Запнувшись, он аккуратно опорожнил стопку и подался вперед, ближе к Сержу. Договорил, почему-то понизив голос: – Коська-то Хорек, он ведь уже двадцать лет как сгинул. А я его видел! Я ж на прииске-то с первого дня, а Коську этого и того раньше помню. Как он по трактирам-то плел про чуйское золото – без толку плел, а вот поди ж ты, и вправду нашлось. Он с ума-то и съехал… Так вот, видел я его как раз по весне!
Емельянов даже кулаком по столу пристукнул, глядя на Сержа торжествующе. Увы, оценить важность заявления тот не мог, поскольку ни о каком Хорьке не имел понятия. Но сделал вид, что оценил: свел брови и значительно покачал головой, мол – то ли еще будет! И хотел задать наводящий вопрос (лишняя информация о местных интригах никак не помешает!); но тут вдруг хлопнула дверь в сенях, затопали шаги – и в комнату вломился мужик, задыхающийся от быстрого бега. Выговорил, привалившись к стене:
– Капитон Данилыч! Рабочие там… разодрались… Ох! – углядел нового управляющего, сорвал шапку и поклонился в пояс, так, что с размаху чуть не ткнулся носом об пол.
– Господи! – Емельянов тут же всполошился, вскочил, забегал по комнате. – Двенадцать апостолов… И Пречистая Матерь… Не убили никого еще?
Серж, слегка оторопев, смотрел, как он хватается то за ружье, то за сапоги. Кажется, ничего особенного не произошло: ну драка! Судя по рассказам того же десятника, в поселке это дело обычное. И что, он каждый раз так мечется? Вот бедняга.
От прииска к поселку вела как бы дорога, а на самом деле – разливанное море грязи, в котором тонули, напрасно пытаясь дотянуться друг до друга, жалкие мостки. Серж возмущенно обернулся к Емельянову:
– Это что, у вас всегда так? Куда же Печинога-то смотрит?
– Так ведь деньги! – Упрек в адрес кумира на минуту вывел десятника из панического состояния. – Мы уж сколько раз… а деньги-то где! Нынче вот тоже – совсем собрались, а деньги на жалованье пошли, взамен тех, что пограбили. А они – вон! Головы меня лишают! Пойдемте, батюшка, ваше благородие! – махнул рукой и бегом двинул по грязи, только комья полетели в стороны.
Ну нет, пробормотал Серж, отвязывая Огонька. Тому тоже не очень хотелось идти в грязь. А тут еще – вопли с дальнего конца единственной поселковой улицы, где, как смутно помнил Серж, находилось местное питейное заведение. Этому заведению полагалось сейчас, в рабочее время, пустовать, однако там клубилась приличная толпа. Чадной пеленой стояла матерная ругань, кто-то выл, причитали бабьи голоса.
– Вот идиоты. – Серж резко натянул поводья, Огонек вскинул голову, пятясь, коротко заржал.
Мальчишки, бегущие к месту происшествия, оглянулись на всадника с любопытством, но без особого интереса. То, что ждало их впереди, было куда важнее.
Серж подумал мельком, не достать ли оружие, и тут же осудил эту мысль как паническую. Надо же – от Емельянова заразился! Револьвер-то у него был: шестизарядный, американской системы, куда лучше старого, потерянного в тайге; но – в кого стрелять-то?! Он решительно направил Огонька вперед, тот протестующе захрапел, замотал головой, но подчинился.
Он подскакал к винной лавке, далеко опередив Емельянова. На обширном утоптанном пятачке перед ней человек, наверное, двадцать – так издали показалось Сержу, – сбившись плотным клубком, увлеченно мутузили друг друга, а вокруг бегали доброхоты обоего пола, то ли разнимали, то ли подзадоривали. Серж едва не влетел в эту толпу – конь оказался умнее хозяина, попятился, оседая на задние ноги, и коротко заржал. Кто-то в толпе услышал ржанье, поглядел, но, как и зеваки-мальчишки, не очень заинтересовался. Вот черт, растерянно подумал Серж, что мне, палкой, что ли, их лупить или таки стрелять в воздух? Ага, а они потом: новый управляющий – на народ с револьвером, то-то будет репутация! Поди доказывай. Эти соображения мелькнули стремительно и вскользь; не слишком отягощая себя мыслительным процессом, Серж сунул два пальца в рот и свистнул.
Вот на это внимание тотчас обратили! Еще бы. Свист вышел такой, что воробьи ошалело вспорхнули с крыш, кошки бросились вон с заборов, а рыжий жеребец, не ожидавший от нового хозяина таких подвохов, шарахнулся в сторону, едва не вышибив того из седла. Серж чудом удержался, обхватив коня за шею и ткнувшись лицом в гриву. Зато, когда выпрямился, увидел, что свистел не зря: толпа дерущихся расступилась, и оттуда на него смотрели удивленно и уважительно.
– Управляющий! – прошло по толпе.
– Эк, барин, ты навострился-то, – прогудел, подбирая с земли шапку, могучий мужик, чья одежда спереди была заляпана кровью из разбитого носа.
– С вами навостришься! – сердито бросил Серж. Спрыгнул на землю, торопливо обмотал повод вокруг жердины ближайшего забора. – Ну что – все живы? Никто никого не пришиб?
Люди зашумели зло и азартно. Серж прислушался: остывают? Пронзительный женский голос выкрикнул из-за спин:
– Хоть бы и зашибли! Мало ему, ворюге!
– Напрасно, ваше высокородие, помешали, – хихикнул мелкий мужичонка, запахивая на груди разодранную рубаху.
– А ты его ловил?! – тотчас вызверился могучий. – Башку заложишь, что он?
– Здоровы лупцевать кого попало, – поддержал его еще один; Серж, глянув на него, невольно вздрогнул, увидев на месте левого глаза круглое белесое пятно бельма.
Тут же вспыхнуло:
– Крысятника жалеют!
– В доле никак с им?
– Охолоньте, ребята, разберемся!
– А пошел ты…
Толпа угрожающе задвигалась, смыкаясь. И Серж, поняв, что вот-вот все начнется сначала, отважно шагнул вперед: