Экипаж машины боевой (сборник) Кердан Александр
– А с сыном, думаю, отношения наладишь, когда война закончится. Мальчишке всегда отец нужен! Повзрослеет, своими, а не материнскими глазами на тебя посмотрит, всё поймёт. За это и выпьем!
Выпили снова. Потом где-то неподалёку начался обстрел. Затявкали пулемёты. Глухо рвануло несколько мин. С жутким воем пронеслись над руинами школы «эрэсы».
Выпитая водка сделала своё дело. Наконец прорвало и Кравца.
– Понимаете, мужики, мы же четыре года с Шаловым в одной казарме жили, вместе в выездной караул ездили… Конечно, Шалов и тогда не был ангелом. Перед начальством выслуживался, нас, курсантов, мурыжил. Но всё это воспринималось как завышенная требовательность, что ли, или просто как черта характера. А оказалось, что он по жизни сволочь! И Мэсел, ну, Масленников, который помог нам деньгами перед отъездом, такой же гад! Он ещё в юности Шалову зад лизал…
– Брось, Саня, душу рвать, – сказал Смолин. – Не стоят они того!
Долгов, с ладони кормивший Шарика крошками, поддержал:
– Не казнись, Александр. Каждому ведь в душу не заглянешь. И потом, подумай: может, Сайпи этот на самом деле искренне убежден, что за свою землю воюет, и мы для него – оккупанты.
– Пусть так, – не принял дружеского утешения Кравец. – Пусть Шалов воюет за свою Родину, а Мэсел? Он-то ведь – русский. Он-то как с ними?
– Ты как будто Маркса не читал, – удивился Долгов. – При десяти процентах прибыли капиталист согласен на всё, при двадцати становится оживлённым…
– Да помню я, Вася. При пятидесяти готов сломать себе шею, а при ста процентах и мать родную продаст, и отца!
– Во! Учение Маркса всесильно, потому что оно верно! – кивнул Смолин. – Только я с вами, ребята, не согласен насчёт Родины. Для бандитов всех мастей нет такого понятия. Они – космополиты! Поэтому ты, Саня, не грузись по поводу своих однокашников. Не люди они, ёкарный бабай! Твари! А с тварей какой спрос?
– Да, умом-то я всё понимаю. Только сердцем принять не могу. Откуда они взялись? Ведь в политическом училище учились! Книжки те же самые, что и мы с вами, читали, про Мересьева, там, про «Молодую гвардию»…
– Книжки-то одни, а выводы из книжек, получается, разные сделали, – Долгов неосторожно ущипнул Шарика и тот цапнул его за руку. – Вот, глядите на псину. Я его кормлю, глажу, а он кусается…
Кравец продолжал настаивать:
– А как же честь офицера?
– А может, всё дело в том, что и не воспитывали в нас никакой чести, – задумчиво произнёс Смолин. – Идеи воспитывали, а чести нет. Идеи-то в голове, а честь – это то, что в душе…
– Откуда же, командир, у тебя честь взялась, если в тебе никто её не воспитывал?
– А я тебе скажу откуда. От отца с матерью. Понимаешь, Саня, мне кажется, что только в семье это всё и закладывается. С самого детства. Если ребёнок уже с детского сада говнюк, то и в любом возрасте таким останется. Как у Маяковского: «Вырастет из сына свин, если сын свинёнок!»
– В том-то и дело, что у Шалова дед – фронтовик, в Сталинграде был. Дядя – генерал. У Мэсела отец – вообще чуть ли не министр! А дядя парткомиссию у нас в училище возглавлял. Неужели они чему-то плохому учили?
– Не знаю насчёт их родичей, но всё-таки настаиваю: человек, хорошо воспитанный с детства, не переменится ни при каких обстоятельствах.
– А как же знаменитый принцип соцреализма? Изменение личности к лучшему под воздействием общества?
– Ты сегодня свой принцип на практике увидел! Давайте лучше наших ребят помянем. Третий.
Они выпили. Возникла долгая пауза. Даже Шарик на коленях у Долгова притих.
Смолин первым нарушил молчание:
– Ты вот про свой выездной караул вспомнил, комиссар. Я так думаю, мы все с самого рождения стоим в карауле. Только одни – часовые света, другие – тьмы. И смены с этого поста не будет, пока живём.
– Во-во! Как тому часовому во время Первой мировой, которого засыпало в подземном складе с продовольствием… – подхватил Долгов.
– И он его бессменно охранял двадцать лет, пока его перед Второй мировой не отрыли: заросшего, ослепшего, полубезумного… – сказал Кравец. – Ты что, в эту легенду веришь?
– Сказка – ложь, да в ней намёк.
Кравец, подумав, заметил:
– А мне больше нравится рассказ Леонида Пантелеева о мальчишке, которого во время игры поставили на пост, а потом забыли. Все его друзья разбежались по домам. Уже ночь, а он всё стоит. Плачет да стоит. Как мы с вами, мужики.
– Ну, только не плачем пока.
– Погоди, не зарекайся…
Через два дня на улице Лермонтова граната попала в БМП Кравца. Он ещё в начале боя сел за пулемёт. Стрелок из его экипажа был ранен, да и обзор из башни лучше.
Почти сразу обнаружил позицию гранатометчика в угловом доме. Выпустил несколько длинных очередей – в ответ. Тут сбоку прилетела вторая граната. БМП залихорадило. Движок взревел и захлебнулся. Башня наполнилась удушливым дымом. А по броне пули горохом – не высунешься. Он склонился к водителю. Солдат был мёртв. Оставалось одно – выбираться самому.
Воспользовавшись затишьем, Кравец выбросился из люка и побежал к ближайшему дому. Когда до него оставалось совсем немного, в спину ударило.
Кравец по инерции сделал два шага и упал лицом вниз.
Пришёл в себя оттого, что кто-то волочёт его за ноги. Резкая боль пронзила всё тело. Он застонал и снова потерял сознание. Очнулся во второй раз уже в каком-то помещении.
– Держитесь, товарищ подполковник, – склонился над ним незнакомый и чумазый боец. – Только не спите! Нельзя закрывать глаза! А мы «чехов» немного отгоним и заберём вас отсюда, – сказал и исчез.
Рядом раздались автоматные очереди. Несколько пуль тонко звенькнули над головой, вонзаясь в кирпичную кладку. Посыпалась сухая штукатурка.
«Где я? Кажется, в доме… А может, сарае… Какая разница?» – Кравец сделал над собой усилие, чтобы остаться в сознании: боец прав – зкрывать глаза нельзя.
Вот и вспомнил, как первый раз оказался под обстрелом.
В роте охраны, куда после училища Кравец прибыл замполитом, был казах по фамилии Джамаев. Ростом – метр с кепкой. Ручки хилые, ножки кривые. Как призвали такого в армию, одному Аллаху известно. Толку с Джамаева не было никакого. В караул не назначить, так как на всех стрельбах постоянно попадает в «молоко». Как ни бились с ним, объясняя, как держать автомат, он приклад не к плечу приставлял, а засовывал под мышку, закрывал не левый, а правый глаз. На замечания твердил, как заведённый:
– Моя твоя не понимай!
Всё это надоело ротному, он поставил Джамаева в тридцати шагах от мишени и приказал:
– Стреляй, как хочешь, но если не попадёшь в мишень, останешься без обеда!
Джамаев выстрелил и… не попал. В общем, мучились с ним полгода, потом решили всё-таки поставить на пост, чтобы не задаром армейский хлеб жевал. Проверять караул в этот день выпало Кравцу. Как положено, отправились на посты вместе с разводящим и караульным свободной смены. Дошли и до того поста, где нёс службу Джамаев. Когда до колючки оставалось метров двадцать пять, раздался крик:
– Сотой! Сотой!
Они остановились. Разводящий откликнулся:
– Джамаев, это я – разводящий, иду с проверяющим!
Но казах то ли не услышал, то ли сделал вид, что не слышит:
– Сотой! Сытырыляю! – и выпустил по ним очередь.
Пули прошли буквально над головами. Кравец и солдаты уткнулись лицом в снег. Джамаев продержал их так около часа, пока уговорами его не убедили больше не стрелять. Вероятнее всего, просто подошло время смены и ему самому захотелось уйти с поста.
Кравец после этого происшествия гадал: почему казах их обстрелял? Может, надеялся, что больше не поставят в караул? Не тут-то было. Ему за неуставную пальбу вкатили трое суток «губы», после которой он стал нести службу наравне со всеми. И даже однажды проявил себя как отличный стрелок. В День Победы в 1979 году на пост, где стоял Джамаев, проник нарушитель с рогами. Короче – лось. Загнанный охотниками, он прорвал два ряда колючей проволоки и выскочил в пятидесяти метрах от Джамаева. Казах двумя одиночными выстрелами свалил матёрого самца больше тонны весом. Причём одна пуля угодила лосю в лоб, вторая, когда зверя развернуло, попала под лопатку, прямо в сердце. Тушу передали в сельсовет, а рога и шкуру оставил себе командир части. Джамаева поощрили отпуском на родину, из которого он в часть не вернулся – подался в бега.
«Может, сейчас этот снайпер тоже где-то воюет под знамёнами ислама?»
Повязка на ране намокла, сил думать и бороться с беспамятством больше не осталось. Кравец увидел, будто он спускается по скользким ступеням. Распахивает тяжёлую дверь и оказывается… в курганском привокзальном туалете. На каменном полу сидит в чёрной луже плюгавый мужик с распоротым боком и ревёт:
– Зарезали! Зарезали! Караул!
Свет начал медленно тускнеть, и Кравец провалился в темноту.
Он не почувствовал, как вернулся боец с двумя другими солдатами, как они вынесли его к БТРу, как под шквальным огнём прорывались к ближайшему медсанбату…
Капитан медицинской службы, осмотрев раненого, сказал:
– Надо срочно в госпиталь. Слишком большая кровопотеря…
Быстро переправить Кравца в Ханкалу не удалось: не было попутного транспорта и бронетехники для сопровождения. На операционном столе он оказался только поздней ночью.
Хирург извлёк пулю, несколько миллиметров не дошедшую до сердца, и намётанным взглядом оценил:
– Винтовочная. От РПК или от «эсвэдэшки»…
Глава девятая
Соединить пространство и время можно несколькими способами. Научным – с помощью теории относительности Эйнштейна. Армейским – выполняя команду: «Копать траншею – от этого столба и до обеда!» Алкогольным – побратавшись с «зелёным змием» до «белочки». И – медикаментозным. Он, пожалуй, будет эффективнее всех остальных.
После окончания училища Кравец прибыл в политический отдел авиации округа за распределением. Вопреки собственным ожиданиям, попал служить не в Челябинск, а в авиационный арсенал, расположенный в глухих вятских лесах. Сроку на сборы и прибытие в часть дали всего три дня. Надо было успеть и за женой заехать к тёще, и контейнер с нехитрыми лейтенантскими пожитками отправить к новому месту службы. Чтобы уложиться вовремя, он решил добираться до Кургана самолётом.
С воздушным транспортом взаимоотношения у него были непростыми, если не сказать отвратительными. В детстве летал на самолетах дважды: к родственникам в Фергану и обратно. И оба перелёта сопровождались… гигиеническими пакетами при взлёте и посадке. В КВАПУ курсанты на самолётах не летали. «Авиационная составляющая» обучения сводилась к теории, где были и конструкция летательных аппаратов, и аэродинамика, и авиационное вооружение. Ведь готовили их как политработников для наземных частей ВВС. Словом,
- Полюбила летчика,
- Думала: летает,
- А пришла на аэродром —
- Поле подметает.
Но ситуация, в общем, складывалась неприглядная: лейтенант в парадном авиационном мундире и вдруг в самолете облюётся! Это же позор на все Военно-Воздушные Силы!
Запятнать честь мундира (в прямом и в переносном смысле) Кравец себе позволить не мог. Потому запасся «Аэроном». Пока ожидал посадки, проглотил две таблетки, в самолете – от страха опарафиниться – одну за другой съел остальные.
По трапу спустился, как пьяный. Едва добрался до тёщиной квартиры. Тамара, посмотрев на него, спросила:
– Ты где так наклюкался?
Кравец, с трудом подбирая слова, объяснил ситуацию. Жена с тёщей засуетились, стали промывать ему желудок, но «Аэрон» уже сделал свое дело. В голове у Кравца мир перевернулся. Лица у тёщи и Тамары раздулись и исказились, как в кривом зеркале. Собственные руки казались худыми и длинными, ноги, напротив, короткими и слоноподобными. Речь стала бессвязной, движения нескоординированными. Он совсем потерял ощущение времени.
В таком состоянии, пугая домочадцев, находился почти двое суток. Упаковывать и отправлять контейнер пришлось родственникам. На третьи сутки Кравцу как-то сразу полегчало, и время с пространством вернулись в привычные измерения.
…В Ханкале после наркоза он долго приходил в себя. Сознание, едва вернувшись, привело с собой боль. Ему вкололи обезболивающее, и он снова впал в беспамятство. Провалы и проблески сознания несколько раз сменяли друг друга, так, что уже трудно было определить, где реальность, где чёрная пустота, где галлюцинации.
Кравцу мерещилось, что рядом сидит мать и монотонно уговаривает:
– Сходи в церковь, сынок, покрестись. Сходи в церковь, сынок. Сходи…
То вдруг он оказывался в бане с проститутками и у всех у них Тамаркино лицо с яркой раскраской, как у индейца, вступившего на тропу войны. Все они похотливо крутили задами, липли к нему. Тела у шлюх были противные: рыхлые и потные, но Кравцу хотелось обладать ими… Неожиданно по потолку спускался Шалов, иссиня-чёрный, как негр из Сомали. Он потрясал перед Кравцом пачкой долларов и вещал скрипучим голосом:
– Итс э син! Это – грех!
Кравец снова превращался в курсанта в выездном карауле. Мэсел в белом, прожжённом на груди полушубке продавал уголовнику Валере трупы солдат. Они торговались, словно на базаре. Валера синими – в наколках – руками доставал из ящиков снайперские винтовки, щёлкал затвором и совал их почему-то Кравцу, приговаривая с мэселовской интонацией:
– Тут три тонны! Тут три тонны! Тут-тут-тут!
– Тук-тук-тук… – стучали колёса.
– У-у-у-у! – надсадно гудел тепловоз.
С таким же воем проносились над составом снаряды «Града». И опять появлялась мама:
– А-а-аа-ааа, а-а-аа-ааа, – тихо баюкала она его, совсем маленького, голого, со смешным сморщенным красным личиком и куском пластыря на животе…
– А-а-а, – стонал он в бреду, пытаясь сорвать с груди повязку.
– Тише, тише, родной. Потерпи, потерпи, – уговаривал его мягкий голос. – Всё будет хорошо, Сашенька…
«Кто же так звал его? Почему этот голос кажется таким знакомым?»
С потолка опять спускался негр Шалов. На этот раз он был в форме советского подполковника:
– Уви олвиз гет бэк. Мы всегда возвращаемся, – говорил он зловеще и приказывал Кравцу: – Твоя полка верхняя, сбоку, у туалета! Гы-гы! У-у-у! – гудел, как локомотив, и лез обратно на потолок.
Над Кравцом нависало лицо-солнце:
– Та-ня, Та-ня, – по складам, как первоклассник, читал он огненную надпись, вспыхнувшую перед ним.
– Откуда вы знаете, как меня зовут? – спрашивали по-детски припухлые губы.
Маленький мальчик с лицом Мэсела запрыгивал на колени Кравцу и, дёргая его за отросшую бороду, требовал:
– Дядя курсант, расскажи сказку! Дядя курсант, сказку-у-у хочу-у-у!
– У-у-у! – пролетали над головой «эрэсы».
– У-у-у! – гудел тепловоз.
Тьма окутала Кравца. Глухая, непроглядная. Она длилась вечность или больше. Он понимал: тьма владеет всем. Она вбирает в себя и пространство, и время. Она и есть соединение их. И эта тьма – всё, что ему осталось.
– Нет! – рвал бинты Кравец. – Не тьма, а любовь соединяет время и пространство. Любовь – это свет, солнце, вечность…
Тьма не отвечала ему. В её молчании чувствовалась сила, которую Кравцу не одолеть. Он знал это, но барахтался, как жук, упавший в реку. Тьма несла его по течению, становясь всё гуще и страшней. Кравец-жук судорожно грёб мохнатыми лапками, силясь выбраться из чернильной немоты. И когда показалось, что последние силы на исходе, тьма начала редеть, как редеет мрачный еловый лес, когда появляются в нём сосёнки, осины, когда где-то далеко впереди предчувствуется опушка. Во тьме, ещё мгновение назад густой, как кипящая смола, появилась светящаяся точка. Она стала медленно расти, увеличиваться в одном направлении и превратилась вдруг в полоску света от фонаря, пробивавшуюся сквозь щели в занавеске на окне вагона.
Свет упал на лицо спящей девушки. Она заслонила глаза ладонью, но рука соскользнула вниз. Девушка показалась Кравцу красивой. Высокий лоб. Чуточку курносый нос, толстая коса на подушке.
Она приоткрыла глаза и снова закрыла. Просыпаться ей явно не хотелось. Но Кравец так пристально глядел на неё, что она проснулась окончательно. Посмотрела на часы, провела ладонью по волосам. Затем её взгляд скользнул вверх, по рукаву шинели Кравца, свесившемуся с полки. Задержавшись на мгновение на авиационной эмблеме, она перевела взгляд выше, и их глаза встретились.
Мальчик трёх лет всё утро не слезал с коленей Кравца.
– Дядя курсант, расскажи сказку, сказку хочу-у-у! – теребил он.
Отчего у мальчика возникла такая «любовь» к нему, Кравец не знал. Он не любил возиться с детьми. Верней, у него просто не было подобного опыта.
– Хочу сказку-у! – канючил мальчик.
– Ну, ладно, слушай. Про Курочку Рябу… – сдался Кравец.
– Не хочу про Рябу. Про Рябу я знаю! – вредничал пацан.
– А про кого хочешь?
– Про Кащея Бессмертного!
– Про Кащея я не знаю. Слушай про царя Салтана. Три девицы под окном пряли поздно вечерком…
– Не хочу-у про девицу-у! – расшалившийся мальчик больно ущипнул Кравца за щёку.
– Ай! – невольно вскрикнул Кравец.
– Вова, иди сейчас же ко мне, ты совсем дядю замучил! – позвала мать.
Вовка крепко ухватился за шею Кравца и замотал головой.
– Что с этим сорванцом делать, не знаю. Никого не слушается, – пожаловалась мать мальчика своей соседке – грузной женщине лет пятидесяти, раскладывающей на столике съестные припасы.
Эта женщина, её муж, седой и массивный, их дочь, та самая девушка, с которой он встретился взглядом ночью, – соседи Кравца по «кубрику».
Кравец несколько раз ловил на себе взгляды девушки, когда играл с Вовкой. При утреннем свете она оказалась не такой красавицей, как привиделось ночью. Но её взгляды почему-то волновали. И больше того, он поймал себя на мысли, что играет с Вовкой и терпеливо сносит его щипки и болтовню ради этих взглядов, которые становились всё пристальнее и продолжительнее.
– Вова, иди, будем кушать, – снова позвала мать.
Вовка неохотно сполз с коленей Кравца, сунув ему игрушечную машинку, мол, поиграй пока.
От запахов съестного голодный желудок Кравца сжался и затрепетал.
– Александр, пошли пить чай, – подал голос Шалов. На публике он снова разыгрывал давно забытую роль «демократа».
Кравец отправился в соседний «кубрик», где на столике стояло четыре кружки с чаем. Чай оказался крепким и с сахаром.
– Откуда такое изобилие? – уныло поинтересовался Кравец.
Ответил Мэсел:
– Товарищ сержант у проводницы выцыганил. Начкар у нас – во! – он поднял вверх большой палец.
Кравец поморщился: «С паршивой овцы хоть шерсти клок», – и присел на краешек полки.
Чай обжёг внутренности и на какое-то время, обманув желудок, заставил забыть о голоде. Но вода, что ни говори, остаётся водой. Вскоре есть захотелось ещё сильнее. Правда, тут выручил Вовка. Он стал угощать Кравца печеньем, которое предварительно обмусолил. Отказаться от угощения у Кравца не хватило мужества.
После полудня Вовка наконец заснул. Кравец, освободившись от роли «усатого няня», ощущая на себе взгляды Танюши (так звали девушку родители), открыл записную книжку. Стихи, как он назвал их, «О мальчике Вове» родились тут же:
- Мы все торопим время будней,
- Хотим, чтоб был подольше праздник.
- Ведь и курсанты – тоже люди…
- Пойми, мой маленький проказник.
- Но нам не прыгнуть на колени
- И не вцепиться в дядин чубчик…
- И ты, дружок, будь постепенней,
- И не вопи ты так, голубчик!
Мальчик Вова, проснувшись, стал и впрямь поспокойней, словно услышал эту поэтическую просьбу. Или попутчик уже надоел ему, утратил элемент новизны, как говорят психологи.
Кравец забрался на вторую полку и стал искоса наблюдать за Таней. Она – за ним.
Ах, эти юные, перекрестные наблюдения, когда взгляды сталкиваются и расходятся только затем, чтобы встретиться вновь! Сколько всего в этих взглядах намешано? И любопытство, и интерес, и желание любви, и обещание счастья, и страх обмануться.
«Хотя бы один день полного счастья оправдывает всю горечь бытия», – вычитал Кравец в книге Ричарда Олдингтона «Смерть героя», популярной в курсантской среде. И хотя дальше писатель предостерегал, что в любви краткие счастливые передышки всегда будут снова и снова заменяться страданием, он запомнил только первую часть фразы. О том, что счастье, несомненно, влечёт за собой месть судьбы, в восемнадцать лет думать не хотелось.
Этот день в поезде, когда он и девушка Таня обменивались взглядами, был на самом деле счастливым, невзирая на муки голода. Потому что счастье (этот вывод принадлежал уже самому Кравцу) – это предвкушение счастья, ожидание его.
«Что-то должно произойти, обязательно должно произойти, – думал Кравец. – Я ей понравился. Конечно, понравился. А она мне? Трудно сказать. Но…» Всё его существо требовало любви, жаждало её и находило приметы желанного чувства во всём: даже в необычности их пока ещё не состоявшегося, но вполне возможного знакомства. Это чувство было таким сильным, что он решил отбросить обычную по отношению к девушкам робость и действовать решительно.
Таня, словно угадав его намерения, вечером сказала отцу:
– Давай поменяемся. Я хочу лечь на верхнюю полку…
Она забралась на полку, включила ночник. Взяла в руки книгу и раскрыла её. Кравцу показалось, что на самом деле она машинально перелистывала страницы, думая вовсе не о прочитанном. Может быть, о нём?
Теперь они лежали на противоположных полках и могли обмениваться взглядами, не боясь, что это заметят посторонние. Когда родители Тани и соседка с мальчиком уснули, он открыл записную книжку на чистой странице и написал:
- О чём задумалась, Танюша,
- Твой взгляд и долог, и печален…
Дальше ничего путного в голову не пришло, и он закончил строфу невыразительно и даже глупо:
- Висит он, как на ветке груша,
- В многозначительном молчании.
Кравец с минуту подумал, сомневаясь: стоит ли посылать такую записку? Желание завязать знакомство пересилило стыд за неудачные строки. Он вырвал листок из книжки и, сложив вдвое, протянул через проход. Девушка широко распахнула глаза (он ещё днем заметил, что они у неё зеленовато-карие), жестом спросила: «это – мне?» Кравец закивал: «да, да». Она взяла записку, раскрыла, прочитала, совсем по-девчоночьи шевеля губами и наморщив нос. Жестом попросила авторучку. Когда он передавал её, их руки впервые соприкоснулись, и она не отдёрнула свою.
Кравец поймал себя на мысли, что мог бы так – рука к руке с незнакомкой – просидеть вечность, но надо было прочитать ответ. На листке крупным округлым почерком была написана всего одна фраза: «Откуда вы знаете, как меня зовут?»
Когда Кравец впервые после операции пришёл в себя, он увидел Таню. Она чуть заметно улыбнулась ему и тут же исчезла. Кравец сразу узнал её, хотя прошло столько лет.
Над головой качался зелёный брезент УСБ – большой медицинской палатки. Было довольно тепло. С трудом повернув голову, Кравец увидел, что лежит рядом с буржуйкой, такой же, какая была у них в карауле. Она уютно потрескивала и распространяла вокруг запах жилья.
Словно подтверждая реальность происходящего, где-то рядом затренькала гитара. Кто-то хриплым, простуженным голосом запел:
- Мы с вами заходим
- В Чечню мимоходом,
- Мы снова в Афгане, друзья…
- А вы говорили нам, Павел Сергеич,
- Что здесь не такая война.
- На Грозный ходили,
- Из пушек долбили —
- Руины на каждом шагу…
- А вы говорили всем, Павел Сергеич,
- – Полком этот город возьму.
В припеве к песне присоединилось несколько голосов:
- Мама, мама! Не жалеючи голов,
- Мы дерёмся за Россию, а не ради орденов!
«Надо же, успели сочинить… Так припаяли министра обороны, что до смерти теперь не отмоется», – как-то отстраненно подумал Кравец. Под звуки песни он уснул. А когда проснулся, его первая мысль была о Тане: «Откуда она здесь? Вот уж не думал, что встречу её на войне…»
Таня появилась под вечер. Наклонилась, чтобы поставить градусник, и он прошептал:
– Здравствуй.
– Здравствуй.
– Ты не узнаёшь меня?
– Узнаю, – ответила она так же шёпотом.
К ночи у него поднялась температура, он стал бредить. Сквозь бред ему казалось, что Таня сидит рядом и гладит его по лицу горячими руками.
Сознание к нему вернулось нескоро. Опять потрескивала «буржуйка». Тускло светила над головой электрическая лампочка. Ветер гудел в трубе и раскачивал брезент палатки.
Таня сидела на краю кровати и держала его за руку. Вид у неё был измученный, а руки холодными.
– Как ты очутилась здесь?
Она пожала плечами:
– Я же закончила медучилище. Или забыл?
– Ничего не забыл.
– И я тоже.
– Всё ещё сердишься на меня? Я ведь не сделал тебе ничего худого… – вглядываясь в её лицо, неуклюже произнёс он.
Она промолчала.
– Ну, точнее, не успел сделать.
– Не сделал ничего худого, – медленно повторила она. – А разве посеять в человеке надежду и потом отнять её – это не подло?
– Но ведь и Бог дарит человеку надежду на загробную жизнь. Обещает и не выполняет обещание…
– Не богохульствуй!
– А я некрещёный…
– Это не играет никакой роли. На войне неверующих нет. Здесь все под Богом ходят.
– Убедила. Не буду… – пообещал он, надеясь подольше удержать её рядом.
Но Таня отпустила его руку и ушла. Он закрыл глаза, но не уснул. Лежал и думал о ней и о себе, о том, что было у них тогда, в семидесятых.
…Они расстались, когда поезд подошёл к Кургану. Ночь была бессонной. Все чистые листочки его записной книжки были потрачены на переписку. Он успел узнать, что она только что окончила медицинское училище в Новосибирске и возвращается домой из Астрахани, где гостила у отцовских родственников. Узнал, какие книги она прочитала недавно, какие песни ей нравятся. И главное, выяснил, что парня у неё на данный момент нет, что она рада будет переписываться с ним. Они обменялись адресами…
Потом полгода были письма. Те самые, о которых ещё до их встречи он сочинил стихотворение:
- Наши письма – посланцы души,
- Вы летите сквозь время и дали,
- Чтобы в городе или в глуши
- Нас любимые преданно ждали.
О «любимых» он написал тогда абстрактно. А в переписке с Таней слово «любовь» не использовалось. Да и сами письма ещё не были теми любовными посланиями, которыми обмениваются книжные романтические герои. Скорее это был диалог симпатизирующих друг другу молодых людей, ждущих любви, примеряющих это чувство к каждому новому знакомству.
Но между ними сразу возникла атмосфера искренности. А когда люди искренни друг с другом, это – уже начало дружбы. Дружба между юношей и девушкой, как правило, заканчивается любовью. Так что ошибиться и принять предчувствие любви за саму любовь Кравцу было нетрудно, особенно если учесть, что никакого опыта он не имел. Не было его и у Тани. Она, наверное, тоже заблуждалась по отношению к чувствам, которые испытывала к нему. По крайней мере, так ему хотелось думать теперь.
А в семьдесят шестом его письма дышали весной и стихами, как сказал бы поэт. И Кравец сам ощущал себя тогда настоящим поэтом. Он каждую неделю посылал Тане по два-три послания. И в большинстве из них были рифмованные строчки.
- Тайга и сопки. Двое у ручья.
- Она и он. Закат сплетает тени.
- Была его, а вот теперь – ничья.
- И тянутся прощальные мгновенья.
- Их душам всё темней и холодней…
- Ещё не поздно: помиритесь, люди!
- Но он ушёл, не помирившись с ней,
- Лишь бросил, обернувшись:
- – Всё забудем…
- Тайга и сопки. Пусто у ручья.
- И на тропе деревьев стынут тени.
- Как часто люди рубят всё сплеча,
- С немудрою поспешностью решений.
После письма, в котором он послал Тане это стихотворение, она и предложила встретиться. Пригласила Кравца к себе в гости в Новосибирск во время летнего отпуска. Он пообещал приехать. И приехал, хотя для этого пришлось пойти на обман: врать матери, рассказывая, как погулял у друга-курсанта на свадьбе.
«Просто удивительно, сколько непоправимого вреда может причинить добрый, в сущности, человек», – написал Ричард Олдингтон. На самом деле иногда и отъявленный негодяй натворит меньше зла, чем тот, кого все считают добропорядочным человеком. Этот «добрый человек» умудряется испортить жизнь жене, потому что был чересчур податлив и не умел стукнуть кулаком по столу, сыну – оттого, что был к нему недостаточно требователен и внимателен, отцу и матери – потому что не смог стать им опорой в старости, оставаясь всю жизнь большим ребёнком. В результате этот «добряк» напрочь портит свою собственную жизнь, не добившись ничего из того, о чём мечтал, и ожесточившись при этом на весь белый свет. Он ищет оправдание собственным неудачам в накопленных за долгие годы обидах на других людей. Но истоки неудач надо искать в собственной юности. Именно тогда и совершает человек нелепые поступки, которые горьким эхом аукаются во всей его судьбе, заставляя всей жизнью расплачиваться за юношеское недомыслие и неопытность.
У выздоравливающих много времени для раздумий. И Кравец думал обо всём, о чём прежде не хватало времени задуматься. Он снова и снова возвращался теперь к словам Смолина о том, что каждый человек со дня рождения поставлен в караул и является или часовым света, или часовым тьмы. Прокручивая назад свою жизнь, Кравец искал и не находил ответа, к какой из этих двух команд принадлежит он. Профессия политработника обязывала помогать людям. Кому ребёнка в детский сад устроить, кого с женой помирить, кого добрым советом на путь истинный направить. И он, по долгу службы, помогал, мирил, устраивал, снискав себе авторитет человека отзывчивого и добросердечного. Но теперь Кравцу стало понятно, что никогда не принимал он по-настоящему близко к сердцу чужие заботы. Закрыв дверь служебного кабинета, тотчас забывал и о просителях, и об их проблемах. Да что говорить о чужих людях, если и в душу к самым близким не удосужился заглянуть! Взять хотя бы Таню…
Скамейка над Обью досталась им по наследству от парочки, покинувшей набережную, как только стал накрапывать дождь. А для них с Таней дождь помехой не показался. Он был тёплый и не проливной. У Тани был с собой зонт. Они раскрыли его и сидели, тесно прижавшись друг к другу. Дождь создавал иллюзию отгороженности от всего мира, а зонт казался крышей их собственного дома. Они начали целоваться и забыли про зонт. Капли стекали по лицу Тани. Кравец ловил их горячими губами, и ему казалось, что она плачет: дождинки на вкус были горьковато-солёными.
Когда он дрожащими от нетерпения руками расстегнул верхние пуговицы её блузки и прикоснулся губами к груди, Таня отстранилась:
– Сашенька, не надо! Подожди, любимый…
Это «любимый» и ласкало ему слух, и одновременно отрезвляло. Кравец вдруг понял, что не может так же назвать Таню, хотя в порыве обладать ею и лепетал ласковые и бессвязные слова.
…На тело женщины как на тайну он взглянул впервые в тринадцать лет. Именно взглянул. Сосед по подъезду Юрка Даничкин позвал подсмотреть за его старшей сестрой Райкой, когда она ушла в ванную. Райке было уже восемнадцать. Она вовсю женихалась со взрослыми парнями. Волосы красила хной, была фигуристая и длинноногая.
– Смотри, смотри, Саня, – с придыханием проговорил Даничкин, уступая ему место у маленького кухонного окна в ванну.
Кравец припал к запотевшему стеклу. Сначала ничего не увидел. Только бельевую верёвку с развешанными на ней панталонами и бюстгальтером.
– Ничего не вижу, – прерывистым шёпотом пожаловался он.
– Левее, левее, – пихнул его в бок сосед.
Кравец перевел взгляд в указанном направлении и уткнулся им во что-то округлое. Эта округлость шевелилась, вызывая в нём странную, щемящую тоску, потом, посмотрев ниже, он разглядел чёрный треугольник и Райкины руки с мочалкой.
– Ну, что, посмотрел? Дай я, дай я, – зудел над ухом Даничкин.
– Погоди, я ещё немножко, – взмолился Кравец.
Он ещё раз успел увидеть высокую Райкину грудь с большими коричневыми сосками, когда Райка вдруг встрепенулась и заорала:
– Юрка! Гадёныш! Опять подглядываешь! Всё матери расскажу! С кем ты там?
Они с Даничкиным мигом соскочили с кухонного стола и, толкая друг друга, опрометью бросились из квартиры. Побежали на кочегарку, где у них находился «штаб» – место тайных встреч. Там, на куче угля, отдышавшись, долго обсуждали Райкины «прелести». Тогда Кравец впервые и ощутил мужское естество, которое всё настоятельней требовало встречи с естеством женским. По совету всё того же «опытного» Даничкина попытался вручную разрядить томящийся молодыми соками организм. После этого почувствовал себя таким пропащим и нехорошим, что дал себе слово – никогда больше ничего подобного не делать. Но природа требовала своё! Правда, потакать ей, как это сделал Мэсел с дорожной проституткой, Кравец не хотел и не мог.
Таня – дело другое. Она любит его! Тогда, на скамеечке, что-то удержало его от последнего решительного «штурма». Но не Танины слова. Она уже не отговаривала. Ещё чуть-чуть – и полностью принадлежала бы ему. Но он остановился. Подождал, пока Таня приведёт себя в порядок, наденет те части своего туалета, на снятие которых он потратил столько сил. Потом уже без страстных поцелуев, обнявшись, как брат с сестрой, они встретили рассвет…
А вечером он уехал, пообещав писать. И не сдержал обещания: не писал сам и не отвечал на Танины письма. Сначала нежные, полные любви, потом тревожные и наконец обиженные. Правда, одно письмо всё-таки написал. Полтора года спустя, когда собрался жениться на Тамаре. Об этом и сообщил Тане. В ответ пришла открытка. В ней – две фразы: «Я тебя ненавижу! Ты мне испортил всю жизнь!»
Занятый приготовлениями к свадьбе, он только усмехнулся: «Почему – испортил, если целомудрия девушку не лишил? Почему – всю, если Тане – всего двадцать? Вся жизнь ещё впереди!» Но тяжесть на сердце, ощущение своей неправоты некоторое время не покидали его. Потом всё забылось, отошло в область прошлого. А когда лет через пять случайно встретился с Таней, вовсе почувствовал облегчение.
Это было в Москве, на Казанском вокзале. Он возвращался из служебной командировки. Его поезд подали на третью платформу. А на соседний путь прибыл состав из Кемерово. Когда он шёл к вагону, навстречу попалась семья: муж, жена и двое маленьких детей: мальчик и девочка. Мужчина был в годах, солидный, в монгольской дублёнке. В женщине Кравец узнал Татьяну. Проходя мимо, она отвернулась. Наверное, не узнала. Или не захотела узнать. «Значит, вышла замуж. Детей родила. А говорила, что всю жизнь ей испортил», – с облегчением подумал он и вскоре забыл об этой встрече.
Теперь всё вспомнилось. Он с горечью подумал, что послание, полученное им в юности от Тани, почти точная копия Тамариного письма к его матери. Слова разные, а смысл один. Та же ненависть к нему, те же обвинения в исковерканной судьбе. Только, в отличие от Тамары, Таня не стала мстить…
«Неужели его неудачный брак, предательство жены – это расплата за Таню? За то, что не оценил в молодости её любовь и преданность? – спрашивал он себя и сделал однозначный вывод. – Вся жизнь наперекосяк, потому что за всё надо платить! Ведь и война – это тоже расплата. Только уже не за его личные ошибки, а за промахи всего поколения таких же, вроде бы добропорядочных, людей…»
Утром в палатку, где лежал Кравец, из реанимации перенесли сержанта, живот – в бинтах. Положили в дальний угол.
Таня пожаловалась:
