Тайная жизнь петербургских памятников Носов Сергей
ThankYou.ru: Сергей Носов «Тайная жизнь петербургских памятников»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
СРЕДИ НАС
Памятники существуют, и существуют весьма оригинально. Не будучи биологическими объектами, они обнаруживают специфическую, хотя и не очевидную на временных промежутках активность — было бы кому наблюдать. Способ их присутствия в нашем жизненном пространстве можно соотнести с жизнью в общечеловеческом понимании этого слова. Они действительно «живут». Хотя и не совсем по-людски.
Сосуществование с ними расширяет наши представления об окружающем мире. По отношению к нам их положение двойственное. Как артефакты они, конечно, принадлежат сферам нашей, то есть человеческой культуры, но, с другой стороны, именно нам, человекам, справедливо рассматривать их внеположно нашим собственным духовным ценностям — как некую данность. И здесь мы могли бы определить место памятникам где-то между царством неживой и царством живой природы. Даже, пожалуй, ближе к царству живой. Необходимо учесть только, что категория одушевленности неприменима к ним. Любой объект обязан быть одушевленным или неодушевленным — любой, но не памятник. Человеческий язык, вообще, мало приспособлен для отображения их бытия.
Наш опыт общения с памятниками довольно груб, примитивен. Побольше бы нам деликатности в этом вопросе, и мы бы, возможно, знали слова, пригодные для описания бытия памятников. За отсутствием должного опыта приходится пользоваться тем, что имеем — простыми, по-человечески апробированными глаголами — живут, чувствуют, понимают, хотят…
То же мы говорили бы, наверное, об инопланетянах, если бы реально ощущали их присутствие рядом с собой.
Они, памятники, более всего и напоминают инопланетян.
Такую тихую цивилизацию, существующую параллельно с нашей. Их возрастающее присутствие все более очевидно. И похоже, они готовы пойти на контакт.
Любой памятник рукотворен и до известной степени не самостоятелен. Полноценной жизнью (по своим меркам) он живет только во взаимодействии с людьми. Это взаимодействие, часто весьма драматичное, наполняет существование памятника смыслом, а точнее сказать, смыслами, многие из которых, на иной человеческий взгляд, часто кажутся паразитарными, побочными. Но не в этих ли смысловых девиациях заключена предназначенная для нас информация? Надо лишь знать, как ее раскодировать.
Предназначение памятника, на человеческий взгляд, грубо говоря — «чтобы помнили». Памятник и рад выполнять эту функцию, но люди, в силу обстоятельств, которые они сами часто называют историческими, так или иначе, навязывают памятнику отношения другого рода. Памятнику гораздо сложнее понять людей, чем людям памятник. Ориентированному на вечность трудно понять мельтешащих, тогда как предающемуся метаниям обычно всегда и все ясно.
Нам, например, ясно, кто виноват в наших бедах. Если виновного перед глазами нет, мы обращаем свой взор на памятники. Мы требуем ответственности от них, и в первую очередь ответственности за тех, кому они посвящены. Люди за поступки людей заставляют отвечать памятники!.. Памятники — идеальные объекты для наказаний. Они не просто терпеливы, они умеют претерпевать.
Вероятно, здесь что-то есть от магии: не имея возможности покарать исторических лиц, некогда покинувших сей мир, люди выносят приговор соответствующим монументам. Репертуар воздействий велик — от оскорбления жестом до полного уничтожения. Их могут, например, подвергать принудительной изоляции (иначе выражаясь, «хранению»), как, скажем, поступили с памятником баронету Я. В. Виллие, — в 1948-м, задним числом, организатор врачебного дела в России был объявлен английским шпионом, после чего памятник ему демонтировали и заключили в деревянные ящики на срок, который получил бы настоящий шпион. Конная скульптура Александра III, кажется, испытала на себе все виды отбывания сроков — и под домашним арестом, и в одиночной камере (деревянном футляре), и в символической клетке (на десятую годовщину Великого Октября). Мало того, этот памятник пытались перевоспитать — посредством ритуального перепосвящения с открытием новой надписи на пьедестале. Иногда памятники подвергают изгнанию, очень часто — выселению с законного места. Памятники могут лишить собственности — отдельных деталей (аксессуаров и атрибутов), а иногда и самой недвижимости, под которой в их случае следует понимать постамент. Скажем, величественный постамент все того же Александра III однажды употребили на полезное дело — на пьедесталы для других памятников — Римскому-Корсакову и дважды героям Советского Союза.
Чаще бывает по-другому: не памятник переживает свой постамент, а постамент — памятник. В Петербурге можно встретить пустующие постаменты. Будь ты памятник царю, будь революционеру, твой постамент одинаково может лишиться тебя. Например, постамент памятника Бабушкину незаметно стоит в парке, еще недавно носившем имя этого революционера, так же, как напротив больницы, когда-то названной Александровской в честь царя Александра II, до сих пор стоит часть постамента памятника царю-освободителю. В ином случае отдельный постамент становится как бы сам новым памятником — так произошло с гранитной призмой, служившей до революции пьедесталом для памятника гренадеру Леонтию Коренному, герою войны с Наполеоном. Переместившись с Васильевского острова во двор музея Суворова, постамент, благодаря сохранившейся надписи «РОДНОМУ ПОЛКУ», стал восприниматься как памятник лейб-гвардии Финляндскому полку, что, в общем-то, справедливо: памятник и был в свое время установлен к юбилею полка на парадной лестнице офицерского собрания.
Произнося слово «увековечить», мы даже не задумываемся, насколько смертны памятники. Как бы ни были они «ориентированы на вечность», средняя продолжительность их жизни соизмерима с человеческой. Веками живут не многие, все они хорошо известны в лицо, и всем им когда-то, так или иначе, угрожала опасность. Да и что значит «веками»? Памятник Петру I, старейший в Петербурге, был закончен «всего лишь» к 1755 году, после чего еще сорок пять лет бесхозно пылился на складе, пока его не вызволил на божий свет Павел, чтобы установить перед Михайловским замком. И это, наряду с «Медным всадником» (1782), верхний возрастной предел. А вот памятник великому князю Николаю Николаевичу (Старшему) — другая конная скульптура, в Петербурге по счету пятая — простоял на Манежной площади четыре года (1914–1918). Или Сталина взять. На что казались незыблемыми — всего в городе было их пять, бронзовых, четырех открыли практически одновременно перед ноябрьскими праздниками 1949 года (через месяц после первых расстрелов по «ленинградскому делу»), а пятого еще через год, — простояли соответственно двенадцать и одиннадцать неполных лет, в аккурат до XXII съезда партии, принявшего известную резолюцию.
Лениных тоже заметно поубавилось. Вот, например, один из самых «молодых» Лениных, установленный перед стадионом его же имени, продержался, будучи гранитным, всего четырнадцать лет — вплоть до переименования стадиона. Став ненужным здесь, он приглянулся жителям города Полярные Зори, куда и был отправлен по их просьбе. На его месте в 1994 году появился бронзовый бюст Петру I (заменять Ильича Петром входило в традицию), но уже через несколько месяцев бронзовую голову царя весом в сорок килограммов украли злоумышленники. Тогда здесь торжественно открыли памятник другому Петру — легендарному футболисту Петру Дементьеву. Публика наивно принимала памятник за бронзовый, а он был всего лишь покрашен под бронзу. Памятник стал рассыпаться, и двух лет не прошло, как его, мягко говоря, утилизировали.
Есть такие патогенные зоны для памятников — стадион «Петровский», Манежная площадь, еще несколько.
Что касается «временных материалов», интерес к ним возник в годы Гражданской. Ладно памятник Володарскому, взорванный контрреволюционерами, погиб как единственный в своем роде, но ведь другим образцам «монументальной пропаганды», стремительно сгинувшим в силу естественных причин (нестойкость материала), счет уже в двадцатые годы шел на десятки. Но даже если не брать в расчет те, по большей части, гипсовые изваяния, число утраченных памятников в городе нашем будет на сегодняшний день где-то за семьдесят.
Стоит ли удивляться, что выставленные на обозрение памятники отнюдь не всегда жаждут публичности. Часто памятники пытаются стать незаметными, слиться с обшарпанными стенами заводских корпусов, спрятаться в кустах, что, к слову, весьма характерно для ведомственных Ильичей. Им действительно есть чего опасаться, они давно в группе риска. Даже высокостатусные Ленины — такие, как у Финляндского вокзала и на Московской площади, не могут не испытывать беспокойства. Хотя с этими все же считаются. И вот что придумано — чтобы приглушить их будто бы актуальный пафос, к ним применили прием огламуривания. Окружили фонтанами. И Ленин на броневике, и аникушинский в распахнутом пальто, оба, кажется, приняли правила игры — они теперь, как дирижеры водных потоков, распределители струй. Каждый из них теперь, почти как петергофский Самсон.
Август 2008
НЕ-ПЛЕХАНОВ
Не помню, когда посадили две липы. Я и не замечал их вовсе. Обратил внимание на деревья, только когда летом однажды в их зелени потонула верхняя половина того, кого мы привыкли называть Плехановым. Лишь рука Плеханова тянется к свету. Правая.
Остальное время года, когда листьев нет, монумент практически доступен для обозрения весь.
Памятник Плеханову всегда меня поражал тем, что он двухфигурный. Вроде бы памятник одному человеку, а изображены двое. Один, интеллигентного вида (принято считать, что это и есть Георгий Валентинович), стоит на возвышении за кафедрой или трибуной и, судя по жесту правой руки, произносит яркую речь; другой, с засученными рукавами, представлен тоже во весь рост, но на полтуловища ниже первого, — правой рукой он облокотился на молот, а в левой сжимает древко знамени, надо полагать, красного, — это некий рабочий.
Слово «некий» здесь не вполне уместно — данный рабочий не есть конкретный рабочий, а, пожалуй, абстракция, пожалуй, аллегория всего рабочего класса. Во всяком случае, так принято думать. На первый взгляд, это действительно так, но почему-то именно с этим и не желает мириться рассудок. Действительно, если Плеханов (человек за кафедрой) — лицо историческое, то и присутствующий рядом с ним человек обязан обладать именем, отчеством и фамилией.
Между тем поименован только один. «Г. В. Плеханов. 1856–1918».
Мало того, рабочий не только лишен имени, но еще и уступает верхней фигуре в размерах. По сравнению с «Плехановым» он выглядит сущим подростком.
Помню, в школьные годы, проходя с портфелем, набитым учебниками, мимо этой загадочной композиции, я старался, на нее не глядя, поскорее проскользнуть за спиной великана-трибуна. Диспропорция в размерах фигур откликалась в моей душе смутной тревогой. Может быть, невольно отождествляя себя с юным рабочим, я терялся перед величием и непостижимостью этого — всезнающего и всё видящего, отдаленно напоминающего директора школы, готового уличить меня в тяжких грехах: опять забыл дома сменную обувь или, хуже того, замыслил прогулять обществоведение.
Вспомнилось вдруг: однажды директору школы учитель труда сломал руку. Драка у них приключилась. Наш трудовик пил, приходил на урок датый. Директор в юности был боксером, вряд ли трудовик был самбистом, но руку директору он умудрился как-то сломать — правую, и тот некоторое время ходил с гипсом. После драки директор трудовика уволил.
Дочь трудовика училась в нашем классе. Я ее почти не помню, тихая, незаметная девочка; ей ставили двойки. Потом ее перевели в другую школу.
Зачем они такие разные? В самом деле, зачем?
Легче всего это бьющее в глаза несоответствие объяснить несогласованностью в работе двух скульпторов — действительно, авторство верхней фигуры принадлежит, как теперь мне известно, И. Я. Гинцбургу, а нижней — М. Я. Харламову, но это слишком поверхностное объяснение. Несоразмерность фигур безусловно концептуальна. Здесь указание на то, что фигуры принадлежат разным видам реальности. Но вот какая — какой?
А кто нам сказал, что рельефная надпись «Г. В. Плеханов» относится к персоне, стоящей за кафедрой? Откуда такая уверенность?
Сегодня я убежден, что рабочий, стоящий внизу, с молотом и знаменем, это и есть сам Георгий Валентинович Плеханов.
Вспомним знаменитый памятник Суворову между Марсовым полем и Троицким мостом. Суворов не похож на себя, он в латах, со щитом, оголенной шпагой в руке. Но это — Суворов! Точно так же Плеханов. Подобно Суворову, представленному нам в образе Марса, Плеханов явлен в образе молодого рабочего. Фартук на нем — примерно то же, что и римские латы Суворова. Молот и знамя — это как шпага и щит. Плеханов аллегоричен и вместе с тем человечен — он не возвышается над людьми, как тот, кто над ним и над нами — тот, кто стоит за кафедрой.
Так кто же тогда стоит за кафедрой?
А вот это уже чистой воды аллегория. Это гений марксизма.
Аллегория, божество… Чистый гений теории прибавочной стоимости. Он. Или Оно.
Вот оно вытянуло руку из зелени и хочет ветви раздвинуть. Чтобы не застило глаза ему больше — пора! — и чтобы быть самому явленным миру…
2003
МЕНДЕЛЕЕВ, ЕГО СЕКРЕТ
По крайней мере два раза в год — по сдаче весенних экзаменов и 1 сентября — бронзовому Менделееву, что сидит в саду по адресу Московский проспект, 19, благодарные студенты Технологического института чистят нос. Подозреваю, они пользуются химическим реактивом.
Вообще-то, в институте есть свой Менделеев, как бы ведомственный, во дворе, но возвышается голова того Менделеева на недосягаемой пятиметровой высоте, заданной брускоподобным пьедесталом. Здесь нужна лестница. Общегородской, конечно, доступнее.
Бородатый, длинноволосый Дмитрий Иванович не кажется обиженным на студентов. Сверкающий даже в пасмурную погоду нос выглядит диковато, но выражение лица в эти дни у памятника снисходительно-добродушное: эх, дураки, дураки!..
Он сидит в кресле — вальяжно, нога на ногу, в скверике около дома, в котором когда-то жил. Соответственно и обстановка очень домашняя. Это, пожалуй, самый домашний памятник в городе. Один из самых неброских. Можно пройти мимо и не заметить. Очарователен беспорядок под креслом — груда книг, какие-то свитки. Все очень предметно, конкретно, буквально. Причем буквально «буквально»: на одном из ученых трудов, лежащих под креслом, различимы неровные буквы, из которых складываются слова: «Временник Главной палаты мер и весов». А вот что за слова, что за цифры и формулы содержит солидный фолиант, в раскрытом виде лежащий на ноге ученого, сказать трудно. Для этого надо перейти Московский проспект, подняться, как минимум, на третий этаж Технологического института и посмотреть в бинокль в окно; проще, однако, вскарабкаться на пьедестал, он невысокий — один метр всего. Нас ждет разочарование. Страницы книги девственно чисты. Менделеев лишь делает вид, что читает. В том-то и фокус. Что можно читать в книге без букв? (Надо полагать, это еще не написанная книга.) А ничего. Так чем же занят ученый? Ничем. Абсолютно ничем. И книгу он открыл для отвода глаз. Я знаю секрет Менделеева. Если мы обратим внимание на левую руку Дмитрия Ивановича, то с удивлением обнаружим, что памятник что-то прячет от нас. Подойдем-ка поближе, присмотримся. Что же мы видим? В руке папироска! У него ж перекур! Менделеев только что затянулся и теперь от посторонних глаз пытается скрыть недокуренную папироску!
Потрясающе. Я не знаю более трогательной детали во всем петербургском сообществе мемориальных фигур. Что слава посмертная, что память, когда нельзя покурить? Скульптор Гинцбург Илья Яковлевич знал, что делал (было ему далеко за семьдесят, когда открывался памятник), это он, академик, сам одной ногой стоявший в могиле, позаботился о маленькой слабости великого химика: пусть курит себе! В лаборатории нельзя, а здесь можно. А то ведь устанешь вечно сидеть.
Между прочим, автор Плеханова.
Если Менделеев чуть-чуть повернет голову направо, то обязательно увидит — совсем рядом — в каких-то ста шагах от себя, перед главным входом названного его именем института, где он долгие годы заведовал химической лабораторией, Плеханова — Георгия Валентиновича, не химика. Впрочем, памятникам вредно друг на друга смотреть.
С легким сердцем выдаю секрет Менделеева, потому что более чем уверен: прячет он папироску не от нас с вами (нам-то что, мы его понимаем!..), а от членов какого-то там чопорного худсовета образца 1932 года, не способных допустить даже мысли о курении памятников.
Лишь соображениями конспирации объясняется отсутствие пепельницы. Ничего не поделаешь, приходится Дмитрию Ивановичу стряхивать пепел на пол, то есть на газон.
2003
ПРИЛОЖЕНИЕ
Из дневника 2003 года: 19 июня
У Менделеева блестел нос, рядом с памятником копошилась женщина с тряпкой. Подхожу: действительно, памятник вытирает — докуда может достать. Я поинтересовался, не знает ли она, кто нос начищает. Говорит: кадеты. Ему еще и погоны прилепляют. А я думал, студенты Техноложки. — А при чем тут, спрашивает, Техноложка? — Ну как же, говорю, химик все-таки. — Это он химик? — удивляется женщина. — А кто же? Вот таблица его (показываю на мемориальную таблицу на брандмауэре дома по левую руку от памятника). — И тут она мне начинает что-то несусветное нести. Дескать, под Пермью в лагере сидел профессор Б., который сверх элементов таблицы Менделеева открыл еще две тысячи элементов — вот кто был химик. Менделеев к нему специально в Пермь ездил, чтобы поговорить об элементе литии. Ко всему этому имела какое-то отношение президент Академии Наук г-жа Дашкова. — Подождите, говорю, Дашкова в восемнадцатом веке жила. — А Менделеев в каком? — насторожилась женщина. — Отвечаю: в девятнадцатом, в начале двадцатого. — Нет, говорит, в восемнадцатом! А потом добавляет: вы сами ему и начистили нос!
Все это она говорила с задором — меня, мол, не проведешь, я все знаю. Худая, домашние тапочки. Два зуба во рту.
КИРОВ НА МЯСОКОМБИНАТЕ
Рассказывая об этом памятнике, хочется говорить загадками — в духе какой-нибудь телевикторины, учиненной по принципу «веришь — не веришь». Вопрос, например, можно сформулировать так: «Верите ли вы, что в Санкт-Петербурге есть памятник партийному деятелю, на пьедестале которого литыми накладными буквами изображено слово ЧОРТ?»
Правильный ответ: да! Верим!.. Оно и понятно — иначе бы не спрашивал. Установлен памятник в 1937 году. Высокий — вместе с постаментом почти восемь метров. В некотором смысле памятник можно считать засекреченным. Посторонним доступ к нему закрыт, стоит он на территории предприятия, долгие годы известного как Ленинградский мясокомбинат им. С. М. Кирова. Разумеется, это и есть памятник С. М. Кирову, главному опекуну «гиганта мясной индустрии» в пору его строительства и запуска мощностей.
«Гиганта» еще называли «первенцем», и в этом слове угадывался вызов Москве. Фигуры ленинградского патриотизма тогда еще допускались. В альбоме, изданном по прошествии года бесперебойной работы предприятия, сообщалось гордо: «Строительство Ленмясокомбината, начатое почти на год позже Московского и Семипалатинского комбинатов — было закончено в двадцать три месяца и введено в эксплуатацию раньше Московского, несмотря на значительно больший физический объем работ». Опережение, надо сказать, составило день, а вот про «физический объем работ» все верно, без дураков, — строить начинали далеко за чертой города, в чистом поле (грязном, скорее.), где ничего не было, даже подъездных путей.
По свидетельству очевидцев, в конце тридцать шестого мастерская скульптора Томского была заставлена многочисленными моделями Кирова. Скульптор, всесоюзной славы еще не снискавший, но победивший в престижном конкурсе, работал над тремя Кировами сразу.
Первого декабря — в день второй годовщины рокового выстрела в Смольном — «Правда» репродуцировала фотографию: Киров перед трибуной XVII съезда партии — возбужденный, воодушевленный, с высоко поднятой рукой. Снимок в равной степени вдохновлял обоих — скульптора и архитектора, Николая Томского и Ноя Троцкого. В разговоре с корреспондентом газеты «Литературный Ленинград»[1] Томский так сформулировал концепцию памятника: «Киров счастливый и радостный». Идею «счастливого и радостного» Кирова берегли для главного монумента — перед только что построенным (по проекту Троцкого) Кировским райсоветом, но к 1938-му концепция изменилась — вождь ленинградских коммунистов получился скорее «пламенным», чем «радостным», скорее «убежденным», чем «счастливым».
А вот «счастливым и радостным» реализовался он (1937) на мясном комбинате.
Во-первых, выражение лица: явно оратор произносит речь с нескрываемым удовольствием. Во-вторых, поза: оптимистический взмах рукой. В третьих, карман гимнастерки, у сердца: он слегка оттопырен, тут и гадать не надо, что там. Партийный билет.
В четвертых, опора для левой руки: толстая книга. Снизу не видно, что это за книга. Специально я ее не фотографировал, но, придя домой и увеличив общий снимок, так и ахнул: «ЛЕНИН. СТАЛИН», четкими буквами на корешке. Томский, конечно, изваял бюст Сталина для его могилы у Кремлевской стены, но так то было при Брежневе, это не в счет, — при Хрущеве же все три ленинградских памятника Сталину, сотворенные Томским, естественно, были демонтированы. Полагаю, Киров на мясокомбинате — это единственный из переживших годы сталиноборчества памятников в городе, а может быть, и в России, на котором сохранилось имя «Сталин». В неприкосновенности! Утаил-таки Киров.
В-пятых, и это главное: надпись. Совершенно необычная надпись:
«УСПЕХИ, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, У НАС ГРОМАДНЫ.
ЧОРТ ЕГО ЗНАЕТ.
ЕСЛИ ПО ЧЕЛОВЕ ЧЕСКИ СКАЗАТЬ, ТАК ХОЧЕТСЯ — ЖИТЬ И ЖИТЬ…»
То, что надпись сделана на щите, который держат работница и работник отжимного пресса, установленного в убойно-разделочном корпусе, придает, конечно, формуле «жить и жить» весьма своеобразный оттенок, но главное не это. Главное — так не пишут на пьедесталах. Что еще за «чорт его знает»?!. Кого знает «чорт»? Мыслимо ли такое на памятнике?!.
В наследство от деда мне досталось несколько специфических книг. Экземпляр стенографического отчета XVII съезда ВКП(б), которым я располагаю, можно считать редкостью. Дело в том, что всем членам партии, имевшим на руках подобные книги, полагалось вычеркивать из списка состава руководящих органов чернильным карандашом имена врагов народа, — мой дед проявил едва ли не вольнодумство: имена врагов народа он вычеркнул карандашом простым, так что они легко поддаются прочтению. Из семидесяти одного члена ЦК вычеркнуто пятьдесят семь. Из шестидесяти восьми кандидатов в ЦК вычеркнуто шестьдесят три. Трое — Орджоникидзе, Куйбышев и Киров — обведены простым карандашом в рамочку. Для них это тоже был последний съезд.
Так вот, мне не доставило большого труда найти в кировском выступлении на странице двести пятьдесят восемь те самые, исполненные оптимизма слова. Выступление называлось «Доклад товарища Сталина — программа всей нашей партии». Киров произнес много суровых и, на сегодняшний взгляд, жутковатых слов, но, когда речь зашла о критике и самокритике, он неожиданно повеселел. О самокритике он сказал (привожу для контекста): «Это только поможет исправить дело, и это предохранит партию от опасности зазнайства, о чем предупреждал товарищ Сталин». После чего и выдал, не сдержав душевного порыва, эмоциональное «чорт его знает».
Но самое интересное, что на «жить и жить» фраза не завершается! После «жить и жить» следует ремарка, в отчете она, как ей и положено, выделена курсивом и заключена в скобки: «(смех)». Вот чего нет на постаменте!.. Но и это не все — фраза продолжается: «…на самом деле, посмотрите, что делается. Это же факт!»[2] И далее следует ремарка, совершенно не типичная для репертуара съездовских ремарок: «(Шумные аплодисменты)». Не бурные, не продолжительные, не какие-нибудь еще, а именно «шумные» — отвечающие чему-то исключительно необычному. Судя по ремаркам, Киров еще трижды смешил съезд (нам сейчас этого юмора не понять), но это уже к нашей теме не относится.
Если еще глубже копнуть, надо будет заметить, что еще в конце тридцать шестого скульптор Томский, как следует из его разговора с упомянутым корреспондентом «Литературного Ленинграда», мечтал воспроизвести на фронтальной грани постамента ту самую фразу во всей ее полноценной красе (но, разумеется, без ремарки). «Непосредственное наблюдение за отливкой памятника» осуществлял заведующий отделом культуры и пропаганды ленинизма Ленинградского обкома ВКП(б) тов. Б. П. Позерн. Предполагаю, он и не допустил выражения «на самом деле, посмотрите, что делается».
Как бы то ни было, многозначительный накладной знак препинания в виде литой точки в конце цитаты заменяет собой не что иное, как ремарку «(смех)». По-видимому, так и надо воспринимать слова, приведенные на пьедестале — весело, со смехом. Да ведь и у бронзового Кирова, согласно концепции Томского, лицо смеющееся почти. Впрочем, когда памятник открывали — 21 марта 1937 года, — было как-то не до веселья уже… Цитирую репортаж с открытия, приведенный в многотиражной газете «Мясной гигант»:
«…В первых рядах тесным полукругом стоят дети — учащиеся средней школы мясокомбината. Они поют:
- …Пролетарий, на баррикады,
- В огне весь горизонт.
Песня звучит призывом к борьбе и победам. Она является грозовым ответом на гнусную вылазку врагов народа — подонков контрреволюционной троцкистско-зиновьевской своры, предательски оборвавших жизнь Сергея Мироновича Кирова».[3]
Приговор по делу о троцкистско-зиновьевском блоке еще не был оглашен, но в «Мясном гиганте» уже появлялись заголовки вроде такого: «Уничтожить фашистских гадов всех до единого». За неделю до митинга, посвященного открытию памятника, на комбинате прошло собрание инженерно-технических работников. В плане самокритики критиковали себя за отсутствие как раз самокритики и, как следствие, бдительности: только что в колбасном цехе была разоблачена группа вредителей, но не коллегами по работе, а сотрудниками НКВД.
«Тов. Алексеев горячо призвал инженерно-технических работников ликвидировать деляческие настроения, подняв революционную бдительность, и повседневно овладеть большевизмом».[4]
Слова об «овладении большевизмом» это из доклада Сталина на недавнем пленуме. Доклад «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников» газета «Мясной гигант» напечатает через полторы недели после открытия памятника. Кампания критики и самокритики наберет новые обороты. На хозяйственном активе директор Алексеев покается в том, что «ездил защищать» разоблаченных НКВД вредителей из колбасного цеха. «Мне все не верилось, что люди, работающие у нас давно, могут так напакостить советскому государству. Только теперь, после решений пленума ЦК партии и указаний тов. Сталина, я понял, как, увлекаясь хозяйственными проблемами, все мы забыли о капиталистическом окружении, забыли о революционной классовой бдительности…»[5] Сам Г. М. Алексеев, директор мясокомбината, будет репрессирован несколько позже.
«Критика», «самокритика» и «бдительность» — вот ключевые слова той поры, что легко прослеживается по подшивкам хотя бы «Мясного гиганта».
Думаю, в дни процесса над троцкистско-зиновьевским блоком архитектор Троцкий (а это он спроектировал корпуса мясокомбината) ощущал себя особенно не в своей тарелке. Да и скульптор Томский после того как застрелился уклонист Томский, «запутавшийся в своих связях с троцкистско-зиновьевским блоком», не раз пожалел, что взял такой псевдоним. Оставался бы Гришиным, не было бы вопросов.
Но довольно о грустном.
Надо рассказать о горельефах. Они столь же оптимистичны, как и произносящий речь бронзовый Киров.
Вот Киров, изображенный в момент посещения комбината в мае (по другим сведениям в июне) 1933-го. Тогда сдавался в эксплуатацию холодильник, один из крупнейших в Европе. Насколько я понимаю, Киров подбадривает работника, осваивающего импортный компрессор «Барбиери», холодопроизводительность которого шестьсот килокалорий в час (фотографии этого аммиачного агрегата встречаются как в отраслевых газетах, так и в специальных изданиях).
На других горельефах Кирова нет. Вот рабочие — уже самостоятельно, без него — запускают котел «Лаабса». Это, по всей видимости, отделение сухой вытопки жиров, занимающее один из этажей убойно-разделочного корпуса.
Он и она. Она — с лопатой в руке. Уголь? Известно, что комбинат использовал печерский уголь (дрова шли на копчение). Скорее всего, обслуживается один из вакуумных котлов, на данном горельефе не поместившийся. Для вытопки жиров требуется тепловая энергия.
«Вдохновитель пищевой промышленности» Анастас Иванович Микоян, чьим именем назовут московский мясокомбинат, на том же XVII съезде партии позволил себе эффектное выражение: «…чудеса американской мясной техники, перенесенные на нашу Советскую почву».
Чудеса везде чудеса.
А у нас все равно чудеснее.
Июнь 2007
ДВАЖДЫ РОЖДЕННЫЙ
Быть переплавленным, разбитым на куски, уничтоженным — удел многих памятников. Бывает и мягкий вариант репрессий — изоляция в виде заключения, скажем, в какой-нибудь сарай или гараж до лучших времен, с последующей реабилитацией и возвращением на место.
Судьба этого необычна. Открытая миру жизнь на свободе (в той мере, конечно, жизнь на свободе, в какой способны знать ее памятники), внезапный убийственный приговор, заключение по частям в деревянные ящики и, наконец, после четырнадцатилетней суровой изоляции освобождение, но до странности условное — практически под домашний арест.
А можно к этому случаю применить и другую метафору — медицинскую. Долгая жизнь — внезапная клиническая смерть (длившаяся четырнадцать лет) — возвращение к жизни, реабилитация, санаторий закрытого типа.
Вторая метафора больше подходит. Как-никак речь идет о памятнике врачу.
1859 год в Петербурге ознаменовался двумя торжествами: один за другим были открыты сразу два памятника. Один — императору, это в июне, другой — баронету, действительному тайному советнику — в декабре. Императора звали, понятно, Николай, это всем известно, а вот о баронете Я. В. Виллие сегодня знают немногие. Что, на первый взгляд кажется странным. В самом деле, не на каждом шагу тогда памятники устанавливали, открытие памятника было событием чрезвычайным и говорило само за себя. Всех на то время увековеченных в бронзе можно пересчитать по пальцам — два царя, три полководца, дедушка Крылов и вот, наконец, Виллие, в данном ряду последний. Памятники этого первого ряда — все, кроме памятника Виллие, — знамениты сами по себе, и не менее, чем люди, которых они прославляют. Только вот памятник Виллие, наоборот, практически неизвестен, большинство петербуржцев даже не догадывается об его существовании. И это тем более удивительно, что размеры его, мягко говоря, внушительны. Вместе с пьедесталом высота восемь метров! Чуть-чуть, но до восьмиметровой высоты ни Суворову, ни Кутузову, ни Барклаю-де-Толли прежде установленные памятники все-таки не дотягивают.
Явно не иголка в сене — как же такое можно не замечать?
А все дело в том, что нельзя простым горожанам увидеть памятник. Утаен он от внимания посторонних, почти засекречен. Ныне он находится в парке Военно-медицинской академии, попасть туда можно только через контрольно-пропускные пункты, охраняемые солдатами. То есть нельзя. Если вы, конечно, не примените военную хитрость, впрочем, чреватую последствиями.
Уроженец Шотландии, сын пастыря, James Wylie (а по-нашему — Яков Васильевич Виллие) поступил при Екатерине на русскую службу полковым лекарем. При Павле он уже был лейб-хирургом, а при Александре ведал всей медицинской частью империи. Он был главным медико-хирургичеким инспектором, возглавлял военно-медицинский департамент военного министерства, был президентом медико-хирургической академии. Он проводил реформы по военному ведомству. Он основал до сих пор (!) издающийся «Военно-медицинский журнал». Более пятидесяти лет он отдал медицинской службе России. У него была репутация гениального врача-администратора. Кроме того он был автором многих трудов, главный из которых — капитальная «Полевая фармакопея».
У царя Александра, которого Виллие сопровождал во всех военных походах, были основания им гордиться — неспроста же союзные монархи на военном смотре под Парижем благодарили русского царя за помощь, оказанную Виллие раненым союзникам.
В свое время Александр I самолично придумал ему герб, весьма замысловатый (с кровавой рукой.), а во время посещения Англии испросил у принц-регента для Виллие, как английского поданного, потомственное дворянство с титулом «сэр» и звание баронета.
Виллие завещал свои огромные сбережения — почти полтора миллиона рублей — на развитие медицины в России, в основном — на устройство клиники при Медико-хирургической академии (ей дадут имя баронета Виллие). Не желая никого вводить в расходы, о памятнике себе позаботился сам: наказал в завещании установить оный. А также отдельно — фонтан, посвященный богине здоровья Гигиее.
Скульптор Д. И. Иенсен и архитектор А. И. Штакеншнейдер нашли и тому и другому зримые образы.
9 декабря, в день шестьдесят девятой годовщины поступления Виллие на русскую медицинскую службу, памятник торжественно был открыт. Ординарный профессор Я. А. Чистович, произнесший тогда пространную речь, написал о том торжестве целую книгу.
Виллие, обладавший богатырским здоровьем и, по слухам, никогда не болевший, тихо покинул этот мир, едва не дотянув до девяноста. Тот же срок на одном месте — у парадного фасада академии — счастливо отстоял памятник. Академия за это время сменила название и снискала еще большую славу. Ни при царе, ни при советах памятник, казалось, никому не мешал. Возвышался бы он до сих пор у парадного входа, доступный взорам публики, если бы не случилось однажды уж совсем непредвиденное — борьба с космополитами.
Памятник ее не перенес.
Интересно сравнивать сказанное о Виллие в 1859 году с тем, что писала в 1948-м «Ленинградская правда». Например, на открытии монумента профессор Чистович горячо говорил: «Он весьма скоро, и с искреннею вполне патриотической радостью, увидел плоды своей задушевной мысли: создать в России русскую медицинскую академию; действительно, едва прошло пятнадцать лет со времени вступления его в управление академиею, как между членами конференции ея не было уже ни одного иностранца».[6] А вот «Ленинградская правда», 1948-й: «Яркий оруженосец внешней политики Великобритании, направленной против русского народа, всю жизнь преследовавший русских врачей, Виллие тормозил развитие нашей национальной медицины».[7]
В этой статье, смачно названной «Против раболепия перед иностранщиной в истории русской медицины», Яков Васильевич обвинялся во всех смертных грехах — был, дескать, он и плагиатором, и обскурантистом, и вредителем, и, конечно же, английским шпионом.
Он бы мог быть и вдохновителем врачей-отравителей, дело о которых будет затеяно через четыре года после публикации «Против раболепия…» — ведь еще в екатерининские времена, будучи полковым лекарем, молодой Виллие экспериментировал с мышьяком, изобретая средство от перемежающейся лихорадки. Тут бы и потянуться «мышьячному следу» от английского шпиона из восемнадцатого века в век двадцатый, но до этого можно дойти лишь моим изощренным умом, идеологи тех «дел» так глубоко в историю, к счастью, не вглядывались.
Проблема репутации легендарного врача обсуждалась на совещании, организованном руководством Военно-медицинского музея; подробностей не знаю, но известно, что к чести военных медиков и историков выступавшие в большинстве своем опровергали обвинения, напечатанные в «Ленинградской правде». Хочется думать, что именно поэтому памятник был не уничтожен, а всего лишь изъят. Разъят — упакован — убран. Перед фасадом академии ему, по-видимому, уже никогда не быть — сюда в 1996 году с Большого Сампсониевского проспекта переместился фонтан «Гигиея», тот самый — созданный на деньги Виллие.
Многолетняя несвобода — или, как посмотреть, клиническая смерть памятника — закончилась в конце хрущевской оттепели, в 1964 году, как тому и положено быть — реабилитацией (в обоих, причем, смыслах: юридическом и медицинском). Памятник вновь был собран и теперь уже перенесен во внутренний парк академии. Общение с посторонними ему запрещено (мягче сказать, противопоказано). Парк почти безлюдный — если кто и пройдет стороной, считай, свой — всяко по военно-медицинскому ведомству. Под сенью деревьев, на высоченном постаменте Якову Васильевичу предписано отдыхать, но какой же тут отдых, когда у тебя в одной руке карандаш, а в другой — свиток?.. Сам Я. В., надо заметить, сидит на уступе скалы. Облачен в парадную военно-медицинскую форму — полную, с орденами. Со шпагой. У ног его книга. Книга — настолько толстая, что твердо стоит обрезом вниз — это та самая фармакопея. И судя по толщине — четвертое издание (1848), восьмисотстраничное. (На латинском языке, между прочим.)
Герб, хоть и бронзовый, сохранился почти целиком. А вот два других барельефа закономерно исчезли. Увы, изображения конференции академии под председательством Виллие «по назначению его президентом» уже никто не увидит из смертных, равно как и эпизода войны с Бонапартом, когда легендарный врач, «подающий пособие раненым на поле брани», изображен вместе с «питомцами сей академии» (Чистович).
Тихо тут. Отходить не хочется. Хочется рассматривать гранитных кариатид в образе богинь здоровья. На гербе найти «кровавую руку». Сосчитать ордена.
Высота пьедестала все-таки не лишена известного смысла. Там ему, наверху, конечно, спокойней. Там его не достать.
Июль 2007
P. S. (Август 2009)
Однако ж нет, история продолжается. Завтра эта книга уйдет в типографию вторым изданием, а тут такие события! Объявлено о находке плиты с одним из утраченных горельефов. В новостях сообщили, что «двое истинных петербуржцев» (предприниматель и реставратор) перекупили ее у какого-то подозрительного субъекта возле пункта скупки цветных металлов и даже своими силами отреставрировали. Теперь говорят о возможности переноса памятника на прежнее место. Ну уж это, думаю, вряд ли… Впрочем, ничему не удивлюсь. Поживем — увидим.
ПИРОГОВ НА МЕСТЕ МЕРТВЕЦКОЙ
Каждое утро со стороны заднего двора доносился лай собак. Там, за кирпичной стеной — Военно-медицинская академия, в прошлом Обуховская больница. Собаки лаяли до начала девяностых, потом опыты над ними, по-видимому, прекратились (все в нашем доме считали, что собаки подопытные) — теперь на заднем дворе всегда тихо. По той кирпичной стене в тридцать третьем году вместе с другими трудновоспитуемыми полюбил залезать на крыши подсобных строений мой будущий отец, местом тайных собраний был определен чердак с сеном, и, согласно легенде, как-то раз госпитальный конюх носился по крышам с кнутом, пытаясь поймать хотя бы одного пришельца. В дом, в котором я живу, мой дед вместе с семьей переехал еще в тридцать втором, так что эти места овеяны семейными преданиями. А недавно встретил я у нас во дворе знакомого поэта N., лет пятнадцать назад вернувшегося из Америки. Он, оказывается, устроился здесь чернорабочим. На нем была роба, он куда-то тащил мешок со строительным мусором. В проходном дворе у него есть каптерка, и примыкает она все к той же стене, из-за которой когда-то слышался собачий лай. А напротив стены, в доме по другую сторону узкого прохода разместилась пекарня, где уже несколько лет пекут пирожные и торты. Ни поэт из каптерки, ни кулинары в фартуках даже не догадываются, по соседству с чем они работают. Сразу за стеной, в пяти метрах от них — не просто госпиталь (что госпиталь, это известно всем) — сразу за стеной морг.
К теме морга причастен установленный в глубине больничного сада памятник Н. И. Пирогову. С виду обычный, а на самом деле — необыкновенный памятник.
Да и сам Пирогов был человеком необыкновенным.
О том и речь.
О памятнике великому Пирогову.
На мой взгляд, это один из лучших памятников в Санкт-Петербурге. Он прост, лаконичен. Серый гранит здесь одинаково хорош и для пьедестала, и для самого бюста. Не знаю, замечал ли скульптор Крестовский, что его Пирогов чем-то похож на Ленина. Тела обоих, как известно, мумифицированы, но вряд ли сходство навеяно этим, — несомненно, и в характерах живых было много общего. Эту общность выдают памятники — взглядом, напряжением лиц, печатью бескомпромиссности и одержимости.
Нет в городе другого памятника, который был бы так прочно связан с местом, где он стоит. Речь вовсе не о том, что стоит он на территории Обуховской больницы (ныне это часть Военно-медицинской академии, куда, кстати, посторонним вход запрещен); речь не о клинике в целом, а о крохотном клочке земли, памятником обозначенном.
На тыльной стороне постамента очень интересная и… как бы это сказать… специальная надпись. Настолько специальная, что в прежних популярных изданиях, посвященных городским достопримечательностям, ее, если и приводили, то с намеренными искажениями. Например, согласно изданному в 1979 году справочнику «Памятники и мемориальные доски Ленинграда» эта надпись должна была бы выглядеть так: «Здесь он создавал свой атлас топографической анатомии». Надо полагать, местоимение «он» обязано отвечать имени собственному «Пирогов», выбитому на лицевой стороне постамента, но такой логики мог придерживаться лишь редактор справочника, — в реальности так безлично на пьедесталах не выражаются. Для того, чтобы узнать истинный текст, надо проникнуть на территорию Военно-медицинской академии, найти в госпитальном саду сам памятник и, не обращая внимания на расположение препятствующей тому скамейки, обойти его сзади, смело ступив на газон. Надпись мало того, что сильно потускнела и едва различима, она в принципе никогда не была видна с дорожки; похоже, выполнена она вовсе не для того, чтобы на нее смотрели. Скажем прямо: сделана она так, чтобы ее не видели. Это без преувеличения секретная надпись — о ней даже не знают те, кто работает здесь десятилетиями и каждый день по долгу службы проходит мимо гранитного Пирогова (я со многими разговаривал). Вот она — в точности:
Здесь стояла покойницкая, где Н. И. Пирогов на распилах замороженных трупов создавал свой атлас топографической анатомии.[8]
Емко и содержательно.
Памятник был установлен в 1932 году по инициативе выдающегося хирурга И. И. Грекова; скорее всего он и был автором надписи. Пренебреги профессор Греков выражением «на распилах замороженных трупов», и обошлось бы без переноса слов (архитектор Руднев наверняка так и советовал поступить) — нет, умалять точность высказывания ради формы строки знаменитый врач позволить не мог. Думаю, что если бы площадь скрытой от посторонних глаз тыльной грани пьедестала позволяла разместить большее число букв, нам бы явлено было полное, развернутое название этого научного труда, причем на латыни [9] — ибо в четырех томах атласа нет ни одного русского слова, а отдельный семисотстраничный том описаний — сплошная латынь уже без всяких картинок. На протяжении ста лет название пироговского труда переводили примерно так: «Топографическая анатомия, иллюстрированная проведенными в трех направлениях распилами через замороженные человеческие трупы». Сейчас переводят как бы корректнее, заменяя «человеческие трупы» на «человеческое тело», но на постаменте увековечена та откровенная прямота, с которой корифеи анатомии без ложной деликатности относились к реальности.
Мне приходилось листать этот атлас. Я не медик. Сильное впечатление, честно скажу. Гигантского размера книги содержат порядка тысячи изображений в натуральную величину этих самых распилов. В трех направлениях. Некоторые (например, продольные) не поместились на плотном листе размером с полосу нынешних «Известий», и тогда использовался лист еще большего формата, складываемый под формат книги. Всего было отпечатано триста экземпляров атласа — крайне дорогостоящее издание финансировалось правительством. На экземпляре, хранящемся в РНБ, как теперь называют родную Публичку, экслибрис Императорской Эрмитажной иностранной библиотеки с указанием номера шкапа и полки. Нет сомнений, что тот же экземпляр первого тома, который я с трудом сумел разместить на столе, листал император Николай Павлович, лично дозволивший сей проект; представляю выражение его лица и пытаюсь мысленно соотнести со своим — любопытство… изумление, тихий ужас?..
Впечатление еще сильнее, когда знаешь обстоятельства появления атласа. В двух словах они таковы.
Однажды Николай Иванович Пирогов, прогуливаясь по Сенному рынку, увидел, как мясник расправляется с промерзшей свиной тушей. Была зима. Николая Ивановича осенило; некоторые биографы, впрочем, полагают, что оригинальная идея пришла Пирогову после долгих и долгих раздумий. Как бы там ни было, до сих пор анатомы резали теплые трупы (в том смысле теплые, в каком вообще допустимо говорить о теплоте мертвого тела). А с «разгерметизацией» тела под инструментом анатома, внутренности приобретали ложное положение, так что о взаимном расположении всевозможных органов хирурги до Пирогова судили довольно неточно. Надо пилить замороженных, решил Пирогов. И он приступил к делу. В Обуховской больнице для бедных в день умирало два-три человека. Посреди больничного сада находилась небольшая деревянная покойницкая, та самая; зимой в ней коченели трупы. Молодому профессору из Дерпта Николаю Пирогову, однажды поразившему медицинский Петербург, как гром среди ясного неба, уже случалось читать в одной из двух тесных комнат этого скорбного заведения лекции по анатомии — его шестинедельный курс на немецком прослушали тогдашние петербургские знаменитости, включая лейб-медика Арендта. Теперь Пирогов работал без лишних свидетелей. Пилил. По нескольку часов в день, иногда оставаясь на ночь. При свечах. (Зимой в Петербурге и днем темно.) В лютый мороз. Опасаясь одного: как бы не согрелся свежий распил до того, как на него будет положено стекло в мелкую клеточку и снят рисунок. Чем сильнее был мороз, тем лучше получалось у Пирогова. Распилов он осуществил многие и многие тысячи — в атлас попало лишь избранное. «Ледяной анатомией» называл это дело сам Пирогов. А еще он говорил о «ледяной скульптуре» — это когда твердеющей массой заливались полости, образованные в промерзлых трупах путем вырубания с помощью долота и молотка тех или иных органов. Не в теплой Германии и не в солнечной Италии, но только у нас в России могла прийти «счастливая мысль воспользоваться морозом», как это изящно сформулировал академик К. М. Бэр,[10] осуществляя разбор фундаментального пироговского труда при выдвижении его на Демидовскую премию. Этот атлас ошеломил мир медицины. Пирогов много сделал хорошего — изобрел гипсовую повязку, впервые применил наркоз в полевых условиях, осуществил множество операций, написал кучу трудов, спас ногу Гарибальди, но именно «ледяная медицина», как утверждали его ученики, обессмертила имя Пирогова. Такой парадокс: обессмертило то, чему материалом послужили покойники.
Впрочем, одно обстоятельство расстроило придирчивого рецензента. «Некоторые изображения, — докладывал академик К. М. Бэр, — сняты с таких субъектов, которые были доведены до совершенного изнурения продолжительною болезнью, а может быть даже и искусством. Конечно, госпитали доставляют больше изнуренных, нежели не изнуренных трупов, — последние, очевидно, и вовсе не доставляются, — все же нельзя не пожалеть, что при работе, на которую потрачено так много времени, такие необыкновенные силы и средства, не были совершенно удалены, по крайней мере изнуренные».[11]
Что делать, Пирогов работал с тем материалом, который у него был.
Справедливости ради надо сказать, что основные распилы Пирогов осуществил на Выборгской стороне — в Медико-хирургической академии. Там к его услугам была огромная дискообразная пила для ценных древесных пород. В покойницкой Обуховской больницы все было скромнее. Но именно это место пожелал увековечить И. И. Греков, а уж он-то знал, что к чему.
Так оно и есть: судя по «секретной» надписи, памятник Пирогову — не просто памятник Пирогову (вообще Пирогову), но Пирогову, с фанатической одержимостью совершающему титанический труд прямо здесь, а не где-нибудь там, — это памятник невероятному, почти безумному, на наш профанский взгляд, подвигу, совершенному на этом историческом месте, когда-то занятом убогой деревянной мертвецкой. По сути, это и есть памятник той мертвецкой, единственный в своем роде памятник моргу.
В 1886 году, уже после смерти Пирогова, вышло в свет описание Обуховской больницы, очень дотошное.[12] Среди прочего приводился план местности, сведения обо всех постройках и сооружениях помещались в особых таблицах. Новая каменная покойницкая, воздвигнутая уже после Пирогова, узнаем, совмещена с часовней; на втором этаже четыре мраморных стола, о которых великий анатом здесь даже мечтать не мог. Старая деревянная покойницкая еще не срыта, используется редко, лишь для чрезвычайных нужд — туда теперь сносят трупы заразных. Сведения о ней скудны, но кое-что из таблиц можем извлечь. Например, общие размеры помещений. Переводя квадратные сажени в квадратные метры, получаем последних 67 — это на две комнаты и коридор. Число окон — 1, мертвым света не надо. Печей нет (но этот факт Пирогова, как уже знаем, не огорчал). В таких вот условиях он и работал по десять часов в день.
Автор описания с говорящей фамилией Угрюмов критикует местоположение покойницких — и старой, и новой. Надлежит им быть где-нибудь сбоку, а не посреди сада, по которому гуляют больные. В наши дни оплошность исправлена — никаких покойницких в саду нет. Морг задвинут далеко, на северо-западную периферию клиники — к стене, за которой начинается наш проходной двор. Чтобы гранитный Пирогов смотрел на морг, Пирогова надо развернуть на сто восемьдесят градусов. Но тогда откроется свету «секретная» надпись.
А так тоже нельзя.
Май 2007
ГОГОЛЬ НЕЗРИМЫЙ
Вообще-то здесь уже был один памятник — великому князю Николаю Николаевичу. Конную фигуру установили перед Первой мировой, а снесли сразу после революции. Пять лет — это для монумента, как один миг.
А вот для закладного камня, обещающего воздвижение памятника в скором времени, пятьдесят лет — это уже целая вечность.
Именно столько простоял здесь, в скверике на Манежной площади, неприметный гранитный знак, по форме похожий на те, что устанавливают на могилах. Надпись гласила:
Здесь будет сооружен
ПАМЯТНИК
великому русскому писателю
Николаю Васильевичу
ГОГОЛЮ
1852–1952
И ниже сообщалось:
Заложен 4 марта 1952.
Четвертого марта ста годами раньше Гоголь, как известно, скончался. А через год и один день после закладки памятника умер Сталин. Поживи Сталин подольше, был бы здесь бронзовый Гоголь, потому что при Сталине неопределенностей и недосказанностей не любили. Закладывали памятник, как следует из источников, очень торжественно, с речами и украинским хороводом, демонстрируя недвусмысленную серьезность намерений. Но Сталин, которого в обязательном порядке цитировали на митинге, умер, началась другая эпоха, и о закладном камне забыли. А он продолжал быть.
С годами надпись почти стерлась, но к началу восьмидесятых, когда я для себя открыл этот объект, была еще удобочитаемой. Кроме закладного камня в скверике находились еще какие-то бессмысленные гранитные тумбы (они и сейчас там — не фрагменты ли постамента от великого князя?), так что камень-анонс не выделялся, никто на него не обращал внимания. Словно его и не было. Меня же, помню, так поразили эти стершиеся слова, а еще более цифры, особенно дата закладки, что я тут же списал текст в блокнот и немедленно отправил сюда, на Манежную, своего персонажа, — как раз тогда я начинал сочинительствовать. Герой «Тяжелых вещей» («записок и вариаций») в задумчивости сворачивает с Малой Садовой: «А вот и памятник Гоголю, вернее, отсутствие памятника, — только с Гоголем приключится такое!» Тут моему герою и приходит в голову оригинальная мысль о вроде бы неосуществленном памятнике: «А может, он действительно сооружен на этом богохранимом месте, да мы только не видим его, и сидит недоступный зрению Николай Васильевич на гранитном пьедестале, как в кресле на том единственном дагерротипе, наблюдает устало за происходящим. Незримо присутствующий. Это ж лучший монумент Гоголю!»
Я и сейчас полагаю, что это был лучший из всех возможных памятников Гоголю. Как бы тайный, не явный. Но — настоящий. Не каприз ума, не метафора, не умническая производная от слова «незримый», но объективно памятник Гоголю — в самом прямом, отнюдь не фигуральном смысле. Действительно, по мере того, как время уничтожало надпись на граните, закладной камень переставал быть обещанием памятника, а следовательно, он сам обращался в обещанное, — ничего ж другого «здесь», на этом месте, не появлялось. Логично? По-моему, да.
Все, с кем я делился своим открытием, со мной соглашались, и, помню, одно время у нас даже появился как бы своеобразный клуб чтивших памятник незримо присутствующему Гоголю. Визуализации образа мы не хотели и, надо заметить, довольно спокойно отнеслись к появлению в другом скверике, примыкающем к Манежной площади, бронзового Тургенева. Хотя в августе 2001-го, кажется, все недоумевали: зачем здесь Тургенев? Почему Тургенев? Да потому и Тургенев, что был обещан Гоголь.
Объясняю. Смысл Тургенева напротив Дома радио, не в том, что это Тургенев. А в том, что это не Гоголь. Точнее, не-Гоголь. Демонстративно не-Гоголь. Демонстративное появление бронзового не-Гоголя вблизи места, на котором годами ожидали увидеть Гоголя — это сигнал к тому, что истинный памятник Гоголю принадлежит иной реальности, отличной от той, которую не-Гоголь-Тургенев способен утяжелять всей своей избыточной массой. Сигнал к тому, что Гоголь где-то рядом и что он невидим.
В девяностые годы, когда вновь заговорили о памятнике Гоголю на Манежной, вспомнили и о «закладном камне» (заключаем выражение в кавычки, потому что истинное значение пьедестала нам уже было хорошо известно), объект стали упоминать в газетах, естественно, как курьез. Распознать же в нем видимый элемент по большей части незримого монумента никто из пишущих так и не сумел.
Для Гоголя, пускай и незримого, это, думаю, было нелегкое время. Похоже, в метапространстве Манежной площади шли распри. Только их отголосками можно было объяснить казусы нашего предметного мира: стоило чему-нибудь гранитному появиться на площади, как с ним сразу же приключалась какая-нибудь чертовщина. Например, осенью девяносто девятого на другой стороне Манежной внезапно возник еще один закладной камень — памятника И. И. Шувалову, основателю Академии художеств. Когда я, идучи по Малой Садовой, перед выходом на площадь наткнулся на него и прочитал: «Здесь будет установлен памятник…» — сразу же забеспокоился о Гоголе, но, подумав, сказал себе: дудки!.. ничего здесь установлено не будет! И как в воду глядел: скоро камень пропал, а памятник Шувалову, работы аж самого Церетели, появился не здесь, а далеко отсюда — за Невой, на Васильевском острове, во дворе Академии художеств.
Гоголю памятник тоже образовался — на Малой Конюшенной. Случилось такое в 1997 году, еще до Шувалова. Сразу было объявлено, что это и есть тот самый памятник Гоголю, который так долго ждали на Манежной площади. Но почему? То, что стоит на Малой Конюшенной — то и стоит на Малой Конюшенной, а то, что было обещано «здесь», на Манежной площади, здесь и должно находиться — исключительно на Манежной. Каким бы ни был долгожданным тот, кого дождались на Малой Конюшенной, и как бы он охотно ни бросался в глаза, Гоголь незримый оставался там, где и был.
Пьедестал для незримого, торжественно воздвигнутый к столетию со дня смерти писателя как обычный закладной камень, простоял на этом месте полста лет, что превышает земной срок Гоголя. В начале нового тысячелетия, не выдержав благоустройства сквера, тайный памятник в своей видимой части исчез. Исчез ли Гоголь незримый? Ведь место, обозначенное словом «здесь», здесь и осталось. И теперь на этом месте фонтан. Правда, как и все петербургские фонтаны, большее время года он не действует, деревянный настил закрывает трубу, уходящую куда-то под землю. Трудно поверить, что это и есть новый памятник Гоголю (или тот же — преображенный?). Между тем, что же может быть еще на этом месте как не памятник Гоголю? Только он.
Ныне это — место молодежной тусовки. На деревянной крышке изображены мелом забавные картинки в примитивистском духе. Не берусь интерпретировать идею фонтана. Возможно, он себя еще как-то покажет. Ведь все, что случалось на этом месте, было отмечено каким-то особым значением.
Итальянец Пьетро Каноника, воплотивший в бронзе великого князя Николая Николаевича молодцевато сидящим на стройном орловском рысаке, думал, что этот памятник на века. Снесли практически сразу, но вот постамент продолжал стоять годы и годы. В начале тридцатых замышляли на нем установить (уже без коня) вождя немецких коммунистов Карла Либкнехта. Не срослось. Гоголь, мягко говоря, не любил Германию, немцев терпеть не мог. А вот итальянцев он любил и Италию боготворил. И даже хотел написать повесть «Рим». Говорят, в Риме в музее скульптора Пьетро Каноники хранится авторская модель уничтоженного памятника великому князю Николаю Николаевичу, правда, всего лишь гипсовая. А что касается нашего фонтана, летом все-таки из-под земли на этом удивительном месте бьющего, его окружают сегодня представленные своими головами итальянские зодчие, или, как сказано на мемориальной плите, «великие петербургские архитекторы итальянского происхождения». Они внимательно глядят на фонтан. Отчего-то в чертах их бронзовых лиц проступает что-то до боли знакомое, непоправимо гоголевское. Оставим в стороне Растрелли и Ринальди. Посмотрим на Росси и Кваренги. Росси — вылитый Хлестаков (каким себя Хлестаков, должно быть, представлял в минуты вдохновения), Кваренги — вылитый городничий! Хоть обоих снимай с колонн-пьедесталов и неси в театральный музей при Александринке!..
Как-то это все странно, я вам доложу.
Кстати. Известно ли вам, господа, что Манежная площадь своим возникновением была обязана Персии? Строительство в этих тогда необжитых местах начиналось ввиду того, что персидский шах прислал Анне Иоанновне слонов, — они и были поселены поблизости вместе со своими погонщиками.
По идее, здесь должны были доминировать не итальянские мотивы, а персидские.
Но Гоголь!.. Он очень любил Италию.
Апрель 2007
P. S. (Сентябрь 2008)
Этот очерк уже был опубликован, когда в ноябре 2007-го в Музее городской скульптуры открылась выставка нереализованных проектов петербургских памятников. Среди прочих демонстрировались и проекты памятника Гоголю на Манежной площади. Оказывается, лучшим в свое время был признан проект скульптора В. П. Бублева, его-то и рекомендовали к установке, но увы, увы!.. Это покажется невероятным, но мой персонаж начала восьмидесятых, о котором шла речь выше, тогда почти угадал облик «незримого»: неосуществленный памятник, как выясняется, действительно должен был соответствовать характеристике «на гранитном пьедестале, как в кресле на том единственном дагерротипе». Ну разве что Гоголь, по замыслу скульптора, левой рукой в нереализованном проекте не хотел опираться на трость (как на том классическом изображении), а придерживал эту трость у согнутого колена. Дивясь задним числом на экстрасенсорные способности своего давнего персонажа, я не перестаю удивляться окончательному оформлению Манежной площади. Опять же Тургенев!.. Он, Тургенев, который не-Гоголь, на неосуществленного Гоголя даже больше похож, чем тот, оставшийся в проекте, походил на Гоголя с исторического дагерротипа!.. Сходство у реализовавшегося Тургенева и проектного Гоголя очевидно по хотя бы формальным признакам: оба сидят и оба опираются рукой на трость. Тургенев ли это? И насколько Тургенев-не-Гоголь, в самом деле, не-Гоголь?.. Можно задать десяток подобных вопросов, но лучше закрыть тему. Человеческих мозгов не хватит разобраться с проблемой.
РЕДЬКА?.. ТЫКВА?.. КАША?
Старо-Манежный сквер сочли пригодным для памятника Тургеневу главным образом по той причине, что рядом, на Малой Садовой, в демидовской гостинице (для заезжих артистов) будущий классик познакомился с Полиной Виардо. Но по той же логике здесь можно было бы установить памятник не Тургеневу, а самой Виардо. Более того, если уж быть последовательным до конца, надо признать, что памятник Полине Виардо здесь был бы гораздо уместнее.
Действительно, суперэлитный дом в качестве фона не лучшее место для (почему-то) пожилого Тургенева, а вот для памятника молодой Виардо он бы мог подойти вполне. Двадцатидвухлетняя, она купалась в лучах всеевропейской славы, он был старше ее на три года и покамест слыл не очень успешным поэтом. Француженка, дочь испанца, воплотись она в бронзе, Полина Виардо непременно украсила бы чопорно-гламуристую мужскую компанию, представленную итальянскими архитекторами, чьи бюсты установлены тут же на Манежной площади… А то, что Тургенев посещал Александринский театр, не столь далеко отсюда расположенный, это опять же не сильный аргумент в пользу памятника Тургеневу, — мог ли влюбленный поэт куда-нибудь стремиться с большим рвением, чем на «Севильского цирюльника» — рукоплескать Виардо, исполнявшей партию Розины? Спросили бы тогда Тургенева, кому установить памятник в Петербурге, ему или его возлюбленной, он бы, несомненно, ответил, ей. Мы можем, что угодно думать об этих узах, но лучший памятник Тургеневу — это памятник Виардо. По крайней мере, здесь, на этом месте.
Жизнь так сложилась, что Виардо имела трех дочерей и сына, да еще принимала участие в воспитании дочки Тургенева от белошвейки Авдотьи Ермолаевны. Но и здесь «память места» могла б подсказать преемственность: раньше в этом скверике была установлена скульптурная композиция, посвященная материнству — цементная мать и два резвящихся счастливых младенца.
Я знал эту скульптурную семью в печальную пору ее разрушения. И без того безносое лицо матери было обезображено крупнозернистыми выщербинами, а недостающие конечности детишек выразительно обозначались оголенной арматурой. Время переориентировало направление художественного высказывания — то, что раньше мыслилось социалистическим реализмом, стало восприниматься как мрачный сюр. Не о радостях материнства и не о счастливом детстве предоставлялось думать, сидя на скамейке и попивая пиво (обычное занятие посетителей скверика), а о бренности бытия, о дыхании смерти.
Посмертная маска Тургенева была использована в работе над памятником. Когда открывали монумент, это обстоятельство отмечалось во всех репортажных выступлениях, — надо полагать, фактор маски воспринимался как залог подлинности, натуральности сходства с живым (по сути, мертвым) Тургеневым. Сходство есть. По сравнению с маской лицо памятника несколько оживлено (изображение маски можно легко найти в Интернете) — чересчур впалые щеки выровнены, выпрямлена спинка носа, внезапно обнаружившего по истечении жизни округлую горбатость. При том осталось общим главное — собственно выражение лица, запечатлевающее, если не смертную муку, то, во всяком случае, что-то нездешнее, потустороннее. Хочется сказать, что лицо Тургенева-памятника — это та же посмертная маска, только открывшая глаза.
Маску снимают через несколько часов после смерти. Можно предположить, что «живое» лицо памятника, зеркально отражает смерть, до которой остаются те же часы (вовсе не обязанную соответствовать исторической, «правильной» смерти Тургенева-человека).
Правой рукой Тургенев опирается на трость. Если он не изображает из себя самодержца со скипетром, эта позиция означает только одно: готовность встать. Зачем? Вопрос непростой. И выражением лица, и уверенным обретением точки опоры бронзовый Тургенев выдает готовность совершить что-то чрезвычайно важное, возможно, еще неясное ему самому. По большому счету это готовность номер один.
Но к чему готов Тургенев? Что за «момент истины» переживет он сейчас?
По ликвидации ларька на Итальянской улице пиво в Старо-Манежном сквере больше не пьют, но к услугам потребителей блинов (киоск рядом) всегда три скамейки австралийского производства (это один из самых ранних иностранных даров к 300-летию Санкт-Петербурга — говорят, изготовили скамейки незрячие мастера из города Мельбурна). Едоки блинов со смешанными чувствами рассматривают Тургенева. Что-то их в нем как будто тревожит.
Приглядимся к одежде и мы. Сюртук застегнут на одну пуговицу. На первый взгляд может показаться, что мы застаем Тургенева в том же плачевном состоянии, в каком нашел его в парижской глухомани А. Ф. Кони, когда на летнем пальто состарившегося писателя он обнаружил недостаток пуговиц. Нет, присмотревшись, мы разглядим три пуговицы на сюртуке — судя по количеству петелек, это полный комплект. Но все равно как-то странно сидит сюртук на Тургеневе — словно Тургенев застегнулся не на ту пуговицу. Да и верно, проще поверить, что он застегнулся не на ту пуговицу, чем в то, что мы обнаруживаем, внимательно приглядевшись. Одна пола сюртука значительно — значительно! — длиннее другой! Когда Тургенев сидит, это, в общем-то, незаметно (но не для нас!), однако стоит ему встать, и все увидят совершенно дикий фасон его одежды. Щегольской галстук-бант лишь усилит впечатление маскарада!
Иван Сергеевич Тургенев иногда позволял себе эпатаж.
И здесь для нас более ценно свидетельство другого мемуариста — графа Соллогуба.[13]
Гламурный антураж памятника заставляет вспомнить об одном удивительном эпизоде из жизни Тургенева. Речь идет о «лондонском сумасбродстве», известном нам по воспоминаниям графа Владимира Соллогуба, записавшего устный рассказ самого Ивана Сергеевича. Как-то раз писателю довелось посетить, сказали бы сейчас, сверхэлитный лондонский клуб («высокотонный» — вслед за Тургеневым повторяет мемуарист). Неестественность обстановки потрясла Тургенева: «Уже с передней меня обдало холодом подавляющей торжественности этого дома». Мало того, что Тургенев был принужден явиться в белом галстуке, — «иначе нас бы не впустили» (вероятно, как и памятник без галстука не впустили бы в этот сквер), — он был еще изумлен и напуган «священнодействием» дворецких, «гораздо более… походивших на членов палаты лордов». Подавая бараньи котлеты, они с необыкновенной торжественностью объявляли: «First cotlett», «second cotlett», «third cotlett». «Я чувствовал, что у меня по спине начинают ходить мурашки…» Тургенева обуяло, по его словам, «какое-то исступление». «Мочи моей нет!.. душит меня здесь, душит!.. Я должен себя русскими словами успокоить!» Вот они, эти слова, которые он, ударив кулаком по столу, «принялся, как сумасшедший, кричать»: «Редька! Тыква! Кобыла! Репа! Баба! Каша! Каша!» — спустя годы, тургеневские выкрики станут предметом дотошного лингвистического анализа Романа Якобсона.[14] Знаменитый языковед и семиотик отнесся с неподдельной серьезностью к тургеневскому эксцессу.
Памятникам не безразлично, на что они смотрят. Тургенев, опирающийся на трость, глядит на киоск, в котором продают блины. Этот киоск не просто «элемент контекста». Тот факт, что киоск был установлен практически одновременно с памятником, убеждает нас в одном: оба они, киоск и памятник, представляют своего рода ансамбль. Стоит приглядеться к блинному репертуару. Несколько лет его украшением был «блин с маком по-колумбийски» (изготовление прекращено в 2006-м), большую долгопродажность демонстрируют блины «греческий» и так называемый «e-mail с грибами в сливках». Справедливости ради надо сказать, что здесь продаются и обычные блины, но, пожалуй, именно этот недоступный пониманию Тургенева «e-mail с грибами в сливках», может, и есть та последняя капля, переполняющая чашу терпения невольного заложника гламура. Известно: памятники безъязыки. Но, восстав, бронзовый Тургенев способен огорошить всех видом своего кривобокого, почти клоунского костюма, словно застегнутого не на ту пуговицу, и это было бы равносильно тому, если бы он — «в исступлении» (как тогда) — прокричал русское слово:
— Блин!
Март 2007
НЕЗРЯЧАЯ С КНИГОЙ
Среди блочных строений хрущевской поры, чуть в стороне от проспекта, названного именем одного из двадцати шести бакинских комиссаров, эта скульптурная композиция с колонной коринфского ордера выглядела бы неуместно, если бы не вывеска на здании рядом — «Специальная (коррекционная) школа-интернат № 1 имени К. К. Грота». Ему и памятник — Константину Карловичу Гроту, основателю Попечительства о слепых и первому председателю его совета.
На проспект Шаумяна школа-интернат для слепых и слабовидящих переехала в начале шестидесятых, а вместе с ней и памятник. До того и школа и памятник находились на Аптекарском острове — на улице Профессора Попова, в прошлом Песочной. Размещалась школа-интернат в историческом здании Александро-Мариинского училища для слепых, основанного Гротом. Большой кирпичный дом (№ 37) стоит до сих пор. Когда-то он строился с учетом немецкого опыта и был максимально приспособлен к нуждам слепых. Но сегодня к судьбам незрячих здание отношения не имеет; о его прежнем назначении напоминают лишь чудом сохранившиеся перила на лестнице — дополнительные, вдоль стен.
«Государственный деятель, филантроп и гражданин» — так назвал Грота один из выступавших на открытии памятника. Был октябрь неспокойного 1906-го. Губернаторствовал бы тогда Грот где-нибудь, как когда-то в Самаре, возможно, и в него бы бросили бомбу. В Самаре между тем до сих пор вспоминают Грота добрым словом — городской публичной библиотеке, достаточно сказать, он подарил свое уникальное собрание книг. В Петербурге был на высоких постах, входил в Государственный совет. Где бы он ни служил, всюду занимался делами что ни на есть реальными — например, разработкой акцизной и тюремной реформ. В возрасте, который называют преклонным, целиком отдался идее помощи слепым. С присущей ему неугомонностью, ездил в Германию изучать опыт организации школ для слепых — ничего подобного в России не было…
Училище на Песочной — само по себе памятник Гроту. Что касается памятника в прямом смысле, к его появлению причастны многие. Сначала была некоторая сумма, остававшаяся после приобретения венка на могилу, к ней стали прибавляться пожертвования, в том числе и от семей благодарных выпускников училища, — шел сбор по подписке. Марк Матвеевич Антокольский, сочувствовавший делу Грота, существенно сократил первоначальную смету за счет вознаграждения своего труда. Он был европейской знаменитостью. Живя в Париже, согласился взяться за работу на двух условиях: во-первых, от него не должны требовать предварительного эскиза, и, во-вторых, обойтись без комиссии, «которая бы следила за подробностями работы». Это нашли разумным. Всю работу предполагалось выполнить во Франции. Так бы оно и было, если бы в 1902 году Антокольский не умер от болезни легких. Что он успел, так это создать фигуру незрячей девочки с книгой на коленях. Изготовление бюста самого Грота вдова художника поручила одной из парижских мастерских — ученикам Антокольского. С гранитными частями монумента приключилась своя история. «Совет Попечительства, — читаем в отчете, — счел возможным освободить наследников М. М. Антокольского от забот о гранитных частях, удержал стоимость их по заявленным сметам из той суммы, которая причиталась к выдаче за памятник». К такому решению подвигли заказчика хорошие рекомендации от владельца каменотесной фабрики в городе Житомире С. Олешкевича, чьим предложением и было решено воспользоваться. Работа в Житомире стоила значительно дешевле, чем в Париже и, к слову сказать, в Петербурге.
В Житомире, однако, все пошло не так гладко — долго искали монолит, а потом начались забастовки. Зимой 1905-го отправить гранитные части в Петербург не удалось. Предприятие, вообще говоря, оказалось не таким дешевым. Но — дело богоугодное, сам министр финансов вмешался, статс-секретарь В. Н. Коковцев, лично распорядившийся о бесплатном провозе гранитных частей памятника от Житомира до Петербурга.
Гражданские инженеры В. А. Лучинский и В. А. Шевелев руководили сборкой и установкой памятника. Консультациями по этой части помогал знаменитый академик А. М. Опекушин. Другой академик, архитектор В. П. Цейдлер, планировал местность.
«Особое содейство» этих достойных людей отмечалось на «Чрезвычайном Общем Собрании членов Попечительства по поводу исполнившегося двадцатипятилетия Попечительства Императрицы Марии Александровны о слепых».[15] В ознаменование этой даты и был открыт памятник. Проходило собрание в здании того самого училища, первого из числа созданных при жизни Грота.
Журнал «Слепец», публикуя отчет о событии, несколько страниц отдал поздравительным телеграммам. Среди прочего напечатано стихотворение «Памяти Константина Карловича Грота», завершающееся такими словами:
- В грядущем твой высокий труд
- Мильоном уст благословится,
- И под щитом твоим укрыться
- Страдальцы многие придут.
Подпись: «Слепец Шилов, бывший воспитанник Костромского училища слепых».
А еще нам надо назвать имя другой воспитанницы училища для слепых — Елены Супсе. Это она позировала Антокольскому в Париже. Так что прислонилась к холодной колонне не абстрактная девочка, а Елена Супсе — это ее образ.
А еще нам надо назвать Константина Дмитриевича Ушинского, педагога. Это его книга лежит у нее на коленях: «Детский мир» — книга для первоначального чтения.
А еще надо назвать Александра Ильича Скребицкого, историка, автора фундаментального четырехтомного труда о крестьянской реформе и врача-окулиста. Попечительство о слепых Грот создавал вместе с ним. Книга Ушинского, что на коленях у девочки, — это не просто одно из бесчисленных изданий «Детского мира», это первая русская книга для незрячих, вышедшая в феврале 1882 года тиражом триста экземпляров. И была она издана благодаря энергии, воле, не сказать, одержимости Скребицкого. Разработка шрифта, расходы на издание, решение множества технических задач — все это он брал на себя. Позже Скребицкий станет приверженцем Брайля, но тогда Экспедиции заготовительных государственных бумаг, выпустившей книгу в свет (как только не обыгрывалась эта оппозиция тьмы и света!..), пришлось изобретать особую бумагу, пригодную для рельефного шрифта.
Шрифт Скребицкого изготавливали в Вене, а в Париже, спустя двадцать лет, Антокольский с невероятной дотошностью воспроизводил истинные формы страниц, на которых незрячая девочка в его мастерской открыла книгу. Можно подойти к памятнику и посмотреть, что читает слепая, касаясь пальцами правой руки рельефных букв книги. Это 95-я страница — выпуклые буквы отчетливо видны. Буквы на 94-й, что слева, тоже видны, но они вдавлены и даны в зеркальном отражении, эта страница не для чтения, это всего лишь обратная сторона «читабельной», закрытой от нас 93-й.
Первая фраза на 95-й имеет начало на предыдущей странице, там, если перевести с зеркального:
МНОГО, ОЧЕНЬ МНОГО
и далее на 95-й уже:
ЗНАЕТЪ И УМЕЕТ ДЕЛАТЬ КРЕСТЬЯНИНЪ И ЕГО НИКАКЪ НЕЛЬЗЯ НАЗВАТЬ НЕВЕЖДОЮ, ХОТЯ БЫ ОНЪ И ЧИТАТЬ НЕ УМЕЛЪ. ВЫУЧИТЬСЯ ЧИТАТЬ И ВЫУЧИТЬСЯ МНОГИМЪ НАУКАМЪ ГОРАЗДО ЛЕГЧЕ, ЧЕМЪ УЧИТЬСЯ ВСЕМУ
— дальнейшее закрывают пальцы. Невероятный памятник. Это еще и памятник книге — абсолютно конкретной книге. В Петербурге немало как бы «читающих» памятников, но только здесь — читают по-настоящему.
О чем читаем, о том и думаем. Вот еще удивительная особенность этого памятника. Нам достоверно известно, о чем думает девочка со столь сосредоточенным лицом. Это еще и памятник определенной мысли.
Пожалуй, самый трогательный памятник в Петербурге. И хотя каламбурить здесь не совсем уместно, скажу, что он действительно провоцирует на тактильное восприятие — хочется потрогать. Памятник несомненно был выполнен с тем расчетом, чтобы его касались, и особенно — букв 95-й страницы. Для того не надо ни вставать на цыпочки, ни наклоняться.
Различая пальцами формы букв, я вспомнил, как в Гамбурге оказался на необычной интерактивной «экспозиции». Нам предлагалось почувствовать на себе, что такое мир незрячего. Выдав каждому по трости, нас запустили в абсолютно темное специально организованное пространство. Мы «шли по городу», переходили улицу, прислушиваясь к шуму машин; очутившись на рынке, старались сделать покупки, выбирая на ощупь фрукты и овощи. Заходили в дом, полный самых обычных предметов, переставших казаться знакомыми. Ощущения непередаваемые. Там умеют обращать внимание на чужие проблемы.
Это я к тому, что, касаясь бронзовых букв, отчетливо понимаешь, насколько для многих памятник «свой». Вот и маленький тайничок, в который уместилась пара монеток.
