За горами – горы. История врача, который лечит весь мир Киддер Трейси
– У меня от этого кровь закипает, – сказал он.
Фармер не одобрял карантина для больных СПИДом:
– Как эффективная мера борьбы с заболеваниями, передающимися половым путем, карантин никогда себя не оправдывал. И в Гуантанамо, и у кубинцев, – продолжал он, – санатории для больных СПИДом строились на карантине. Но говорить, что они не отличались, – значит лгать.
Он опрашивал нескольких гаитян, прошедших карантин в Гуантанамо, и наслушался о них историй о жестоком обращении со стороны американских военных: о еде с червяками, о принудительных анализах крови и насильственных инъекциях контрацептива длительного (до полутора лет) действия Депо-Провера, о побоях в ответ на протесты. Причем необязательно было верить гаитянам на слово. В 1993 году американский федеральный судья дал карантину нелестную характеристику и постановил его прекратить как противоречащий конституции.
Другой карантин для ВИЧ-инфицированных на Кубе проводился под эгидой кубинского правительства в городке Сантьяго-де-лас-Вегас, расположенном всего в часе езды от Гаваны. Доктор Перес сыграл важную роль в этой истории. Он отвез нас туда на своей видавшей виды русской “ладе”.
Я с удовольствием разглядывал загородные пейзажи, видя в них прежде всего контраст с Гаити: электрические провода, орошаемые поля. Мы свернули с шоссе на более узкую мощеную дорогу, и через некоторое время доктор Перес объявил:
– Мы приближаемся к концлагерю. Сейчас увидите, что у нас тут за концлагерь.
Так назвали кубинский санаторий для больных СПИДом в редакционной статье газеты “Нью-Йорк таймс”.
Справа от нас находилась территория, явно принадлежавшая когда-то большому поместью. Мы свернули на подъездную дорожку. Из ворот как раз выезжал на велосипеде молодой человек с завидной мускулатурой, голый до пояса, зато в берете.
– Остановитесь, пожалуйста! – попросил Фармер докторского водителя.
Он вылез из машины и позвал велосипедиста:
– Эдуардо!
Эдуардо вздрогнул, спрыгнул с велосипеда и с широченной улыбкой заключил Фармера в объятия. Бывший солдат, он заразился СПИДом в Африке и лечился у доктора Переса. Фармер познакомился с ним в прошлый приезд и тоже немножко его полечил. Я никогда не слышал, чтобы Фармер жаловался на чрезмерное количество пациентов, а вот спокойно обходиться совсем без них он, судя по всему, не мог нигде. Так что на Кубе Перес одалживал ему кого-нибудь из своих.
Фармер сел на место, и мы поехали дальше. Дорога вела вверх, к старой асьенде. Прежний ее хозяин, состоятельный кубинец, бежал во время революции. Внутри было много комнат, высокие потолки. Кое-где на стенах темнели пятна, но в целом здание не выглядело запущенным. Скорее “разжалованным” – смотришь на место, где по идее должен стоять высокий комод из красного дерева, а там серенький картотечный шкаф.
За обедом в главном здании доктор Перес изложил нам собственную версию истории санатория. Он рассказал, как вместе со своим начальником Густаво Коури докладывал Фиделю Кастро о малярии в Африке. И вдруг Кастро спросил: “А как вы собираетесь оградить Кубу от СПИДа?”
– Густаво ответил: “СПИД – это мелочи”, – продолжал Перес. – А Фидель дернул себя за бороду и сказал: “Ты сам не знаешь, о чем говоришь. СПИД станет болезнью века, и твоя задача, Густаво, предотвратить его распространение на Кубе”.
Кубинские власти решили изолировать ВИЧ-инфицированных в старой асьенде, в условиях армейской дисциплины. Сначала контингент состоял из солдат, затем превратился во взрывоопасную смесь из солдат и гомосексуалистов. Последним, без сомнения, пришлось очень несладко, хотя хорошо кормили и лечили здесь всех и каждого. Когда несколько лет спустя учреждение возглавил доктор Перес, он разрешил посещения, распорядился снести стену вокруг санатория – “потому что приезжали репортеры и карабкались на деревья” – и стал потихоньку менять правила. Сначала позволил выходить по пропускам тем, кто твердо усвоил необходимость безопасного секса, а со временем и вовсе снял карантин. По словам Переса, он думал, что тут-то все больные и разъедутся, но остались аж 80 процентов, отчасти потому, что условия в санатории им создали лучше, чем где бы то ни было.
Доктор Перес устроил нам экскурсию по жилищам пациентов, маленьким домикам и квартирам среди садов, в тени пальм. Поселение напоминало американский пригород, где проживают представители рабочего класса. Заглянули мы и к Эдуардо – он размещался в трех небольших комнатах. На письменном столе стояла фотография Фармера, моментальный снимок. Заметив его, Пол густо покраснел и долго не мог отвести глаз. Придя в себя, он обратился к Эдуардо:
– Вижу, ты все еще куришь.
Эдуардо тотчас протянул ему пачку сигарет. Фармер со смехом оттолкнул его руку:
– Да нет, я имел в виду, что пора бы тебе бросить!
Экскурсия продолжилась. Фармер то и дело повторял, как же здесь тихо и приятно, и в конце концов я сказал ему:
– А по-моему, какое-то уныние навевает.
– Серьезно? – удивился он. – По сравнению с местами, где я вырос, тут очень даже мило. У них есть газовые плиты, кондиционеры, электричество, телевизоры.
На самом деле тревожили меня вовсе не жилищные условия в санатории. Я чувствовал, что Фармер временно отключил свое критическое восприятие, обычно беспощадное. Мне казалось, он только и ищет, что бы еще похвалить. Поэтому я занялся противоположным. Может, мне просто хотелось поспорить. Но ему, очевидно, не хотелось. Он не стал развивать тему.
Пока мы прохаживались туда-сюда, я твердил себе, что теперь-то легко судить, как то или иное общество реагировало на СПИД в первые годы страшной здравоохранительной катастрофы, когда все затмевала паника. А сравнивать реакцию Соединенных Штатов и Кубы вряд ли справедливо, страны ведь такие разные по размеру и сложности. Но еще вопрос, стал ли бы я цепляться за подобные оговорки при обратных результатах. К 2000 году общие показатели заражения ВИЧ и смертей от СПИДа в США снижались, однако болезнь и смерть поразили там куда больший процент населения, чем на Кубе, а ВИЧ превратился преимущественно в проблему гетеросексуалов и сосредоточился среди американской бедноты. Тогда как у Кубы показатели заражаемости ВИЧ были самыми низкими в Западном полушарии, а ее статистика по ВИЧ, возможно, одной из самых точных в мире – по той простой причине, что анализы здесь не считались делом добровольным и сдавали их миллионы. В 2000 году положительные результаты анализа на ВИЧ обнаружились всего у 2669 человек из одиннадцатимиллионного населения острова. У 1003 из них ВИЧ развился в СПИД, умерли 653. Лишь пять детей получили ВИЧ от матерей, и все они до сих пор оставались живы. Поскольку Куба поторопилась очистить свои банки крови, всего десять человек заразились ВИЧ от переливаний. Можно бы предположить, что остров защитило эмбарго США, но, с другой стороны, в начале эпидемии Куба вела активную торговлю с Африкой.
Мы направились обратно в Гавану. Перес сказал, что утром ему звонили из посольства Барбадоса, хотели, чтобы он обследовал дочку посла.
– Но я с ней даже не знаком. Вчера они пять раз мне звонили. Как бы то ни было, сегодня я с Полом Фармером.
Похоже, Фармера с Пересом объединяло еще и любимое хобби – навещать больных. Перес, приезжая в Бостон, с удовольствием сопровождал Фармера в обходах. И Фармер вскоре после нашего приезда в Гавану спросил:
– А мы посмотрим пациентов, Хорхе?
– Ну конечно, а как же.
Кроме того, Перес повел его знакомиться с главным судмедэкспертом Кубы, руководителем группы, нашедшей тайную могилу Че Гевары в Боливии или, по некоторым версиям, заявившей о находке. Судебный медик встал из-за стола, чтобы громко, с выражением, временами даже с пафосом рассказать эту историю. Описал, как они применяли математическое моделирование, как работали кубинские специалисты – археолог, химик-почвовед, геолог и ботаник – и как поиски, продолжавшиеся триста дней, наконец привели их к останкам, которые удалось идентифицировать и потихоньку вывезти на Кубу.
– Мы находили героев. Я находил своих героев. Мы гордились собой – как исследователи, как ученые и из-за революции. Это очень важно для революции. Как и добросовестное выполнение своей работы.
Ужинали мы в гостях у Переса. Размерами и обстановкой его дом примерно соответствовал американской квартире в приличном жилищном комплексе. Фармер не преминул обратить мое внимание на то, что водитель садится за стол вместе с семьей. В другой раз мы ужинали в ресторане, якобы одном из любимых заведений Хемингуэя (в Гаване таких было, пожалуй, не меньше, чем в Ки-Уэсте). Мужчины с гитарами, окружив наш столик, исполняли “Эль команданте”, печальную балладу о Че. А в гостинице Фармеру предоставлялась возможность потешить свою слабость к перечислению названий. В вестибюле стояла клетка, где обитали несколько какаду. Приходя и уходя, Фармер непременно останавливался на них посмотреть. “Кстати, “попугаеобразные” по-латыни psittaciformes. Я помню, потому что есть такая болезнь – пситтакоз”. Еще в гостинице был аквариум и несколько маленьких прудов с рыбками. Над ними он тоже склонялся и сыпал названиями видов: “Голубой гурами, черная моллинезия, неон обыкновенный, синештриховый барбус”.
По меркам Фармера, на Кубе он действительно отдыхал. Почти везде, где бы он ни работал – в Сибири, на Центральном плато Гаити, в северных трущобах Лимы, в осажденном Чьяпасе, – он мог получать и отправлять имейлы. Но на Кубе из-за эмбарго он оказывался отрезан от привычной электронной рутины. Позже ему предстояло за это расплачиваться, но на данный момент он был свободен от просьб и обязанностей, которыми его ежедневно заваливали по электронной почте повсюду, кроме Кубы.
Фармер путешествовал больше всех, кого я знаю, – и меньше всех видел открыточных достопримечательностей. В Перу он не посещал Мачу-Пикчу, в Москве не ходил в Большой театр. Да и на Кубе обходился без культурной программы. Старую Гавану он наблюдал большей частью мельком, в окно “лады” доктора Переса. Город, напоминающий потускневшую фамильную драгоценность, радовал глаз (по крайней мере, посторонний) полуразвалившимися карнизами, аркадами и портиками, но особое очарование обретал теплыми ветреными вечерами, когда о мол бились волны, осыпая брызгами влюбленные парочки, гуляющие по набережной Малекон. Однако Фармер словно бы встроил себе сигнализацию, при каждом приятном ощущении включавшую напоминание: “Ты забываешь о Гаити”. Задумчиво глядя на монументальные баньяны вдоль дороги, по которой вез нас шофер Переса, он тихо произнес:
– Я восемнадцать лет работаю в Гаити, но там стало только хуже.
А в какой-то момент сказал мне:
– Мы слишком мало сделали в Гаити.
– А как же “Занми Ласанте”?
– “Занми Ласанте” действительно оазис, самое приличное из подобных учреждений в стране. Но до Кубы не дотягивает. Кубинцы организовали бы дело лучше.
Все время нашего пребывания на Кубе Фармера окружали заботливым вниманием, чему он не уставал удивляться. Доктор Перес руководил больницей, организовывал конференцию, да еще принимал верного кандидата на Нобелевскую премию в лице Люка Монтанье. Тем не менее большую часть каждого дня и все вечера он проводил с Фармером. Однажды перед сном в гостиничном номере Фармер поднял взгляд от компьютера и поинтересовался моим мнением, что же тому причиной.
Я подозревал, что он редко задает вопросы, на которые не имеет ответа. А значит, ради сохранения мира мне следовало бы постараться угадать, что он хочет услышать. Я же вместо этого сказал, что, по-моему, кубинцам по душе нападки на политику США относительно Латинской Америки в его статьях, его откровенное восхищение медициной и здравоохранением их родины, его попытки наладить связи между Гарвардом и Кубой.
– И Хорхе постоянно представляет вас словами: “Это мой друг”, – добавил я.
Повернувшись, я обнаружил себя под прицелом светло-голубых глаз Фармера. Его фирменный пристальный взгляд. Под ним создавалось ощущение, будто Фармер изучает рентгеновский снимок твоей души или (если ты на него злился) просто воображает сей процесс. Хотелось отвести глаза, но я себе не позволил.
– Меня везде принимают одинаково, – сказал он. – Русские потрясающе принимают, а их кретинскую систему я ненавижу. Почему в абсолютно разных условиях повторяется одно и то же? По-моему, это из-за Гаити. Из-за того, что я служу бедным. Привет, ИЗ.
У меня было впечатление, что он сердит, разочарован и немного обижен. Мощная комбинация. Потом он вернулся к работе, а я лежал в кровати, пытаясь читать. Когда через некоторое время он спросил: “О чем задумались?” – я почувствовал, что меня простили, хоть толком и не понимал за что, и испытал облегчение. Но ненадолго.
Приехав в аэропорт, мы узнали, что рейс в Майами задерживается на пять часов, и сели за столик в маленьком ресторане. Устроившись и раскрыв ноутбук, Фармер по-испански обратился к официантке за стойкой:
– Дорогая сеньора?
Женщина стояла к нам спиной и ответила, не оборачиваясь:
– Digame, mi amor.
Говори, милый.
Фармер рассмеялся и сказал мне:
– Невозможно не любить страну, где люди так разговаривают.
Задержка вылета его не расстроила. Вообще-то, как мне казалось, в самое радужное настроение он приходил именно перед лицом препятствий, по крайней мере бытовых. И тут вдруг он заявил мне:
– Если хотите писать о Че, пусть это будет ваше мнение. Не мое.
– Почему же? – спросил я.
– Об этой эксгумации вы знаете больше, чем 99 процентов американцев. И о том, как кубинцы относятся к Че. Дядя, который его выкапывал, он же чуть не плакал. – Мне достался фирменный взгляд. – Может, я сентиментален, – продолжал он, – но я не дурачок. Я неистовая, строящая клиники, лечащая МЛУ-ТБ наседка.
Затем он перешел к сути вопроса: что именно я собираюсь писать о Кубе и, самое главное, о нем на Кубе?
– Когда другие пишут о людях, живущих на краю, отказавшихся от личного комфорта, как это случилось со мной, они часто подают материал таким образом, чтобы у читателя оставался путь к отступлению. Можно преподнести щедрость как патологию, преданность делу – как одержимость. Подобные трюки всегда есть в репертуаре у тех, кому важнее успокоить читателя, чем изложить правду в манере, побуждающей к действию. Я хочу, чтобы люди сострадали Лазарю и другим обманутым. Иначе зачем бы я таскал вас за собой? Мне-то ничего особенного не сделается, каким бы вы меня ни изобразили. На меня орали генералы, жаловались люди, не имеющие данных, которых у меня навалом. Мне вреда не будет, а вот моим пациентам будет, и еще какой. Если сложится впечатление, будто на Кубе меня тепло принимали из-за того, что я якобы подлизываюсь к режиму, интерес кубинских врачей к беднякам Гаити мигом улетучится.
Еще некоторое время он продолжал рассуждать в том же ключе.
– Раз я говорю, что Сантьяго-де-лас-Вегас – приятная асьенда и что там много лабораторий и медицинского оборудования, значит, я пособник кубинских угнетателей. – Потом встал на защиту доктора Переса: – Хорхе главный врач Института инфекционных заболеваний, директор санатория, председатель государственной программы по борьбе со СПИДом, член совета директоров нашей программы в Гарварде, профессор, которого приглашают читать лекции в разные страны. К его мнению прислушиваются президент и министр здравоохранения. В медицинской сфере Кубы он стоит на вершине власти, а живет, как средний американский обыватель, чем нисколько не тяготится. Я не поклонник скромной жизни как таковой, но мне нравится, что для Хорхе она в порядке вещей. Он против социального неравенства. Он верит в медицину, основанную на социальной справедливости. Меня это трогает. Я ненавижу, когда над этим смеются. Ненавижу.
Я чувствовал, что гнев, звучащий в его голосе, направлен на меня, как будто я уже высмеял доктора Переса. Конечно, я возмутился и, наверное, даже немного обиделся, но тогда вряд ли бы согласился это признать. Фармер легко давал волю эмоциям, и обычно, как верно заметила Офелия, его эмоции отражали сопереживание. Он, не таясь, плакал над пациентами и при воспоминании о пациентах. Он с трогательным восторгом приветствовал каждого из своих многочисленных знакомых. Как и большинство из них, я не мог устоять перед его теплотой. А теперь он как будто лишал меня ее, и я ощущал холод. Неужели он имеет в виду, что не хочет больше со мной путешествовать? Ну раз так, то и ладно, это взаимно! У этого парня на компьютере болтался кибернетический эквивалент наклейки на бампер – экранная заставка со словами “Ищите правды”[11]. Внезапно я понял, что в данный момент тон этого призыва может служить квинтэссенцией всех моих претензий к Фармеру.
А он уже заговорил о следующей цели нашего путешествия – России. Мол, это не так важно, как Гаити.
– Ага, значит, думаете, мне не стоит с вами ехать? – Я очень старался, чтобы мой голос прозвучал беззаботно. Не уверен, что получилось.
Он явно удивился:
– Да что вы, это важно!
На том выволочка, если это была она, и кончилась. Фармер пояснил, что наш разговор был просто “соскоком” после Кубы. Термин его семья позаимствовала у гимнасток в те времена, когда они смотрели по телевизору Олимпийские игры в доме на лодке и Пегги, пышнотелая сестричка Пола, выпячивала грудь, изображая позу, которую принимали изящные спортсменки, завершив упражнение. Все интерны, ординаторы и врачи, работавшие с Фармером в Бригеме, знали это словечко. “Ладно, пора переходить к соскоку”, – говорил он, и они начинали сворачивать обсуждение истории болезни.
Долго сердиться на Фармера было трудно, особенно сейчас, когда он сидел передо мной в своем помятом черном костюме, пережидая очередную задержку в простеньком ресторане аэропорта и переживая, как бы его восхищение Кубой не оказалось использовано против него и не навредило в итоге его пациентам с Центрального плато. Я вовсе не был уверен, что у нас действительно есть существенные разногласия по поводу Кубы. Конечно, помои, годами выливаемые средствами массовой информации на кубинское правительство, несколько искажали мое восприятие, но, что куда важнее, они же предостерегали от поспешных выводов. Бесспорно, Куба выполнила труднейшую задачу, добившись равномерного распределения медицинских услуг превосходного качества при жестко ограниченных ресурсах, – завидный успех с точки зрения Гаити. Я лишь задавался вопросом: сколько политической свободы отдал кубинский народ за это достижение? Но я понимал, что Фармер поставил бы вопрос иначе: какую цену большинство людей готово заплатить за свободу от болезней и преждевременной смерти? Меня Куба лишь наводила на абстрактные рассуждения, тогда как для Фармера она олицетворяла надежду, ибо доказывала, что хорошее здравоохранение в бедной стране возможно. “Если б я мог превратить Гаити в Кубу, не колебался бы ни минуты”, – довольно агрессивно заявил он мне некоторое время назад. И я бы согласился, если бы мне не показалось, что агрессия адресована мне.
Мы не спешили покидать ресторан. Я спросил Фармера, какие надежды он связывает с Гаити.
– Надежд, основанных на анализе или трезвом расчете по конкретным данным, у меня нет. Но вообще надежда относительно Гаити есть. – Частично она лежала за пределами Гаити. – Некоторые говорят, мол, все станет так плохо, что гаитяне взбунтуются. Но невозможно делать революцию, когда ты выкашливаешь легкие и помираешь с голоду. Кому-то придется бунтовать от имени гаитян, в том числе представителям богатых сословий. Но левые, – добавил он, – сочтут это полнейшим фарсом.
Он отвернулся и уставился в окно. На самолетном ангаре по ту сторону аэродрома красовался огромный плакат, гласивший: PATRIA ES HUMANIDAD[12]. Интернационалистская сентенция: единственная национальность – человек.
– По-моему, это так здорово! – сказал Фармер.
– Ну не знаю, – отозвался я. – По мне, так смахивает на слоган.
Он отвел взгляд.
– Наверное, вы правы.
Я почувствовал себя так, словно ударил его. Цинизм – самое подлое оружие в арсенале труса.
– Да нет, это правда здорово, – пробормотал я. – Если от души.
В Майами мы прилетели так поздно, и Фармеру надо было столько всего купить, и столько писем скопилось в его электронном почтовом ящике (всего около тысячи, из них больше двадцати касались пациентов и требовали немедленного ответа), что ночной самолет в Париж чуть не улетел без нас. Выход на посадку закрылся прямо за нами, и Фармер объявил, что наше чувство времени безупречно. Но самолет уже был набит битком, и для наших портфелей места не нашлось. Я-то с трудом втиснулся в свое кресло, молчу уж о Фармере с его длинными ногами.
Последние дня полтора я мучился диареей. Не от кубинской воды – вероятно, перебрал мохито. Я твердо решил не говорить об этом Фармеру и не менее твердо намеревался это решение выполнить – ровно до того момента, когда сказал ему.
Самолет взлетел. Фармер принял снотворное, быстродействующий бензодиазепин, и уже клевал носом. Но как только я ему пожаловался, тут же открыл глаза и с абсолютно серьезным выражением лица оглядел меня.
– С этой минуты, – произнес он, – будете давать мне полный отчет о поведении вашего кишечника.
Мне стало гораздо спокойнее и даже полегчало сразу, и последние остатки моего недовольства Фармером благополучно рассеялись.
Но мне все равно казалось, что он занял очень уж удобную неприступную позицию. Он воплощал преференцию для бедных. Следовательно, любое критическое замечание в его адрес могло расцениваться как нападки на угнетенных, которым он служит. Но я уже успел убедиться, что это не просто поза. В нем ощущалось нечто такое, что я впоследствии сформулировал для себя следующим образом.
Фармер говорил, что на первом месте пациенты, на втором заключенные, на третьем ученики, но в эти категории помещалось почти все человечество. Похоже, каждый больной человек являлся его потенциальным пациентом, а каждый здоровый – потенциальным учеником. В уме он боролся с бедностью непрерывно – занятие, чреватое бесчисленными трудностями и неизбежными неудачами. В награду он обретал внутреннюю ясность, но платил и цену – постоянный гнев или в лучшем случае раздражение по отношению к миру, не всегда видимые, но неотлучно присутствующие. Прочувствовав это, я начал постепенно избавляться от мелочных негативных эмоций, которые порой испытывал при общении с ним и которые так сильно захлестнули меня в аэропорту Кубы. Фармер пришел в этот мир не затем, чтобы создавать душевный комфорт кому бы то ни было, кроме больных, которым посчастливилось лечиться именно у него. И сейчас я на время стал одним из них.
Глава 22
Фармер любил Париж с тех пор, как мальчишкой-провинциалом из Дженкинс-Крик приехал отучиться семестр во Франции. Когда он вез сюда свою жену Диди, его переполняло сладостное предвкушение, ведь она впервые в жизни выехала за пределы Гаити. Разве это не самый прекрасный город на свете? – спрашивал ее Пол. Но осмотр восхитительных парков и зданий вызвал у Диди несколько иную реакцию: “Нельзя забывать, что за все это великолепие заплачено страданиями моих предков”. Этот вопрос она теперь и изучала в Париже, разбирая подробные записи о торговле уроженцами Западной Африки в архивах французских рабовладельцев. После того эпизода очарование города в глазах Фармера несколько померкло.
Его снотворное помогло нам перенести полеты, но окутало туманом мои воспоминания о нашей краткой остановке в Париже. Запомнилось раннее утро, Фармер задумчиво смотрит в окно такси. Первый мир встретил нас многоэтажками окраин, похожими на картонные коробки. По ним, сообщил мне Фармер, распихали малоимущее население Парижа. Когда мы въехали в сам город, сизый эпикурейский город, он пробормотал что-то в духе: сколько можно было бы сделать в Гаити, если пустить на это средства, которые первый мир тратит в парикмахерских для домашних питомцев.
Таксист высадил нас в Маре, квартале узких улочек и тесных тротуаров, крошечных отелей, бистро и магазинов. Старинный друг Пола, соученик по Дьюку, предоставил в распоряжение Фармеров маленькую трехкомнатную квартиру. В дверях нас встретила ослепительной улыбкой Диди, высокая и величественная. Помню, как подумал: она, наверное, и правда была первой красавицей в Канжи. И еще помню, как долговязый Фармер в своем черном костюме выписывал круги по комнате, вальсировал, прижав к груди дочь и раскачиваясь из стороны в сторону. И темные глаза малышки, слишком взрослые для ее личика; серьезный, завороженный взгляд словно прикован к некоему невидимому предмету на потолке. Потом Фармер уселся на диван и стал наблюдать, как Катрин возится со своими плюшевыми игрушками. Диди окликнула его из кухни: когда он улетает в Москву?
– Завтра утром, – ответил Фармер.
Из кухни донесся грохот, будто что-то уронили на пол, послышалось гортанное восклицание.
Я посмотрел на Фармера. Он зажал локтями колени и обеими руками прикрывал рот. Помню, как подумал, невзирая на обволакивающий меня туман: этого я не забуду. Впервые я видел, чтобы он не знал ни что сказать, ни что сделать.
Полагаю, это ирония судьбы, что у Фармера появился ребенок как раз тогда, когда деятельность его организации из теоретически глобальной стала таковой на практике. В последнее время друзья частенько упрекали его за то, что он мало времени уделяет семье. Некоторые, обсуждая эту тему в отсутствие Фармера, приходили в странное возбуждение: повышали голос, улыбались с видом заговорщиков. “Представляете, каково быть за ним замужем?” Подозреваю, что так проявлялась своего рода нравственная зависть. Джим Ким говорил: “У Пола талант вызывать в людях чувство вины”. Фармер советовал другим не пренебрегать отдыхом, а сам никогда не брал отпуск. Не осуждал любителей роскоши, если только они жертвовали сколько-то в пользу бедных. Многого требовал от подопечных и коллег, но всегда прощал их, если они не справлялись. Так что, думаю, некоторые вздохнули с облегчением, обнаружив нечто похожее на трещинку в его нравственной броне.
В Гаити у нас как-то состоялся разговор о его дочери. Спустя месяц после ее рождения в “Занми Ласанте” поступила женщина, страдающая от эклампсии. Это болезнь беременных, происхождение ее неизвестно, но распространена она преимущественно среди бедных женщин. Приводит к белку в моче, гипертензии, судорогам, а иногда и к смерти матери и ребенка. Лекарство – сульфат магния и собственно роды. В клинике кипела работа. Фармер носился сломя голову, торопился начать лечение. Подгонял сотрудников: “Давайте, шевелите задницами. Ставьте капельницу, надо стимулировать роды”.
– Мать билась в судорогах, – вспоминал он. – Я говорил: “Скорее!” Все шло нормально. Затем ребенок родился – мертвый. Прекрасный, доношенный малыш. Я разрыдался, пришлось извиниться, выйти на воздух. Что же это такое? – удивлялся я. А потом понял, что плачу из-за Катрин.
Он представил дочку на месте мертворожденного младенца. И сказал себе: “Значит, свое дитя любишь больше, чем этих малышей”.
Фармер продолжал:
– Я-то думал, я король эмпатии по отношению к этим детишкам, но если я король эмпатии, почему такой сдвиг в сторону собственной дочери? Это дефицит эмпатии – неспособность любить чужих детей так же, как своих. И главное: все это понимают, поощряют, хвалят тебя за это. А трудно-то как раз обратное.
Я взял паузу, чтобы обдумать его слова и поделикатнее сформулировать свой следующий вопрос. В конце концов решил задать его как бы через третье лицо:
– Некоторые на этом месте поинтересовались бы: а вот зачем вам это – считать себя не таким, как все, то есть способным любить чужих детей не меньше своих? На это вы бы как ответили?
– Послушайте, – сказал Фармер, – все великие мировые религии велят любить ближнего как самого себя. Мой ответ: не могу, простите, но буду и впредь стараться, запятая.
Полагаю, многие хотели бы выстроить свою жизнь, как Фармер: просыпаться, зная, что надо делать, и сознавая, что именно это они и делают. Но очень сомневаюсь, что многие добровольно приняли бы сопутствующие трудности, отказались от комфорта и общения с близкими. Не то чтобы вся семейная жизнь Фармера выглядела примерно как наша остановка в Париже. Диди и Катрин проводили с ним в Канжи каждое лето, и, конечно, следовало ожидать, что эти периоды станут более продолжительными, когда Диди закончит учебу. Но мне дни и ночи Фармера казались полными напряжения и по-своему одинокими. В этот месяц путешествий он возил с собой две фотографии. Дочкиной фотографией он повсюду хвастался друзьям, как любой нормальный родитель, гордящийся своим чадом. Но иногда показывал и другую – гаитянской малышки, истерзанной квашиоркором, ровесницы Катрин. Поначалу меня от этого передергивало. Но погибающий от голода ребенок не был абстрактной картинкой, как голодающие дети, которых показывают по телевизору. Фармер сам лечил эту девочку, и, насколько я понял, для него она символизировала всех страждущих, в том числе больных туберкулезом российских заключенных, ради которых он собирался завтра утренним самолетом улететь в Москву, вновь расставшись с собственной дочерью. Не думаю, что человек, понимающий, насколько необходима Фармеру взаимосвязь между разными сферами его жизни, мог бы без сострадания наблюдать за ним в тот момент в Париже, когда он весь сжался в комок на диване, словно пытаясь спрятаться.
Но тягостное мгновение миновало. В Париж Фармер наведался в основном ради дня рождения Катрин – ей исполнилось два года. Праздник удался на славу: девочка хлопала в ладоши, радуясь подарку, заводной птичке, летавшей по маленькой гостиной. Игрушку Фармер купил в аэропорту Майами – одна из причин, по которым мы чуть не опоздали на парижский самолет. Среди гостей были члены французской семьи, принявшей Фармера в качестве au-pair двадцать лет назад во время его заграничной практики. Теперь они понемножку собирали средства для ПВИЗ. Пришли и несколько друзей-гаитян, которые прожили во Франции достаточно долго, чтобы пройти, как выражался Фармер, “тест на пузо” (то есть выглядеть вполне сытыми), но говорили почти исключительно о Гаити. Еще был друг семьи из Буркина-Фасо; он пожаловался мне на ностальгию, и я вспомнил слова Фармера: мол, штаб квартира ПВИЗ не в Бостоне и даже не в Гаити, а там, где находятся пвизовцы. Паутину знакомств он себе сплел не хуже любого крупного политика, разница лишь в том, что большинство вовлеченных в его паутину недолго оставались просто знакомыми и вряд ли смогли бы легко из нее выпутаться, даже если бы захотели. Худшей ссылкой для него стало бы не изгнание в географическом смысле, а нечто вроде отлучения от связей.
Перед сном он позвонил матери во Флориду и попросил разбудить его звонком в 7 утра по парижскому времени. Диди только головой качала.
– У нас есть будильник, – сказала она мне. Но при этом улыбалась.
Я подсчитал разницу во времени. Маме Фармера придется не ложиться до часу ночи, чтобы разбудить его. Мне стало интересно, как она к этому относится. И несколько месяцев спустя я услышал от нее ответ: “По-моему, так здорово, что в сорок он все еще просит об этом. Иначе я бы скучала по роли будильника”.
В аэропорт мы в кои-то веки приехали заранее и пошли в кафе завтракать.
– Так, – сказал Фармер, когда мы нашли столик, – пора поработать. – И достал текущий список bwat, где вычеркнуты были примерно две трети квадратиков. – Позорище. – Он сверлил взглядом бумажные листы. – Все это следовало выполнить еще до отъезда с Кубы.
В списке фигурировал двойной bwat, то есть две задачи на один квадратик: выполнишь одну – можно зачеркивать. Двойной bwat требовал либо купить новое нижнее белье, либо закончить письмо.
– Белье я так и не купил, значит…
Письмо это Фармер начал еще во время нашего совместного похода по горам в Гаити. Он вытащил из портфеля недописанную страницу. На ней красовалось жирное пятно от какого-то продукта пятой группы, которым он перекусывал в пути. Начиналось письмо так: “Мне кажется уместным писать тебе, сидя посреди гаитянской глухомани…” Фармер склонился над столом и принялся строчить дальше.
– Это перенос задач или жульничество? – поинтересовался я.
– Зависит от того, применяешь ли ты ДТ к своим стараниям, – ответил он, не отрываясь от письма.
Сокращение ДТ обозначало “доброжелательное толкование”, что Фармер однажды разъяснил мне в электронном письме: “Зная, что вы хороший человек, я намерен воспринимать все, что вы говорите или делаете, в положительном ключе. Полагаю, я вправе рассчитывать на взаимную любезность с вашей стороны”. В его лексиконе, которым пользовались и все сотрудники ПВИЗ, насчитывалось множество подобных терминов. Некоторые придумали Джим с Офелией, какие-то перекочевали из Бригема, но большинство принадлежало Фармеру или его семье.
Однажды его брат Джефф, борец, прислал ему открытку с ошибкой в слове “гаитяне”. Написал “гатиане”. В сленге ПВИЗ слово преобразовалось в “гатины”, или просто “гаты”, а страну соответственно окрестили Гатландией. Французы назывались “франшизами”, а их язык “франшизским”; русские звучали как “руски”. Прозвище “чаттерджи” получали лица восточноиндийского происхождения (в ПВИЗ таких было несколько), склонные к многословию[13]. Сам себя Фармер именовал “белым мусором” и даже предъявлял в доказательство старый снимок своей семьи, устроившей пикник вокруг выставленного на улицу дивана. Человек, гневно рассуждавший во всеуслышание о тяжкой участи малоимущих женщин, в частных шутливых беседах не стеснялся употреблять слово “цыпочки”. “Подобная ерунда меня не волнует, – как-то сказал он мне. – Важно только одно”. Невежливые выражения, произносимые в закрытом кругу, подразумевали философский упрек верующим в так называемую политику идентичности. Ведь близкая им идея, что все представители угнетаемого меньшинства угнетаемы одинаково, очень уж удобно затушевывает существование реальной градации “обманутости”, или, как иногда говорили пвизовцы, “разной глубины жопы”, выпавшей на долю людям одной расы или одного пола. “Страдание бывает разное” – вот один из постулатов веры ПВИЗ, порожденный бесчисленными эпизодами, когда сотрудники пытались собрать средства, но вместо денег получали нотации об универсальности страдания, а то и просто фразочки вроде: “У богатых тоже есть проблемы”. Фармер однажды даже читал в Гарварде курс лекций под названием “Разновидности человеческого страдания”.
“Общаясь с Полом, люди начинают говорить, как он, – считал его старый приятель по медицинской школе, писатель Итан Кэнин. – Он мастер словесной гимнастики”. На практике сокращения вроде ДТ действительно были удобны быстрому уму, равно как и тем, кто пытался за ним угнаться. Когда, например, ТБУН (транснациональные бюрократы, управляющие неравенством) выдвигали хитроумные доводы (или же “лихо клали кучку”) против лечения МЛУ-ТБ или СПИДа, можно было просто сказать: “Привет, ИЗ”, – и все тебя прекрасно понимали. Каждый сотрудник ПВИЗ знал, что МП – это “море пафоса”, а заявка МП – обращение к эмоциям. (Как-то раз я слышал, как Фармер, составляя речь на пару с молодым помощником, говорит ему: “Тут можно плеснуть МП, а вот здесь вставить общую фразу о неравенстве результатов”.) “Урожаем ботаников” назывались готовые исследования, которые пвизовцы сдавали Фармеру или Киму, до “научкопов” сокращались “научные копания”, необходимые, поскольку каждый факт, который Фармер приводил в своих статьях, должен был опираться на авторитетные источники. (“Он вечно дергается, все ли идеально, – рассказывал студент-медик, много занимавшийся научкопами для Фармера. – Не потому, что он такой маньяк-педант, а потому, что, когда стараешься ради бедных, а тебя заваливают аргументами, что их, мол, лечить слишком дорого, надо выступать безупречно, иначе порвут в клочья”.)
Багаж назывался “баг”, таможня – “там-уж”. Оплошать по “семь-три” – сказать семь слов, когда хватило бы трех, а сделать “девяносто девять сотых” – бросить почти оконченную работу. (“Ничто не бесит меня так, как девяносто девять сотых”, – говорил Фармер.) Пвизовцы часто благодарили людей, оказавших какую-либо помощь третьему лицу, кому-нибудь из многочисленной группы, определяемой как “неимущие больные”, “обманутые” или просто “бедные”. В ПВИЗ предпочитали последнее определение, поскольку – объяснял Фармер – именно так себя чаще всего обозначают гаитяне.
Можно долго отираться возле ядра ПВИЗ, не понимая правил и чувствуя себя лишним. И чем острее чувствуешь себя лишним, тем сильнее подозрение, что тебе как бы намекают: ты хуже, чем они. А собственное раздражение по этому поводу рождает еще и подозрение, что так оно и есть. Мне лично пвизовцы напоминали если не семью, то как минимум клуб, который категорически отказывается делить мир на своих и чужих, но в то же время имеет собственные неписаные законы и собственный язык. Попробуйте сказать что-нибудь в этом роде Фармеру, и он ответит: “Если и так, то у нас самый открытый чертов клуб в мире. Битком набит больными СПИДом, БЛ в полный рост, толпы студентов, церковные дамы, пациентов легион. И клуб этот только растет, никогда не уменьшается”. Впрочем, Фармер умел и создавать с каждым отдельный клуб для двоих.
Еще в Гаити он и для нашего месяца путешествий выработал своего рода речевой код. Обсуждая со мной малярию, он рассказал, что существуют четыре типа этого заболевания, но только один, тропическая малярия, часто приводит к смертельному исходу. “Как думаете, который тип тут, в Гаити? – спросил он. И добавил: – Зато у нас она не устойчива к лекарствам, как в Африке”. Тут Фармер улыбнулся и, чуть перефразируя свою любимую цитату из фильма “Гольф-клуб”, произнес: “Так что за это мы спокойны”. И показал на меня пальцем. Вскоре я усвоил, что в ответ должен выдать следующую фразу: “Уже неплохо”[14]. Приноровившись к этой перекличке, я полюбил ее. И должен признаться, сейчас, в кафе аэропорта, я испытал определенное удовольствие, с ходу расшифровав аббревиатуру ДТ.
Фармер продолжал строчить письмо. Я огляделся по сторонам. Ломаная стеклянно-стальная простота аэропорта имени Шарля де Голля внезапно поразила меня своей пугающей сложностью, словно катапультировала в будущее, совершенно мне непонятное. Я вспомнил магазины дьюти-фри, где можно купить первоклассный паштет, гусиное конфи, изысканные вина.
– А начали вы это письмо в походе по сельской местности Гаити, – задумчиво проговорил я, вызывая в памяти бесплодные холмы, средневековые крестьянские хижины, “скорую помощь” на осликах. – Как будто в другом мире.
Фармер поднял глаза, улыбнулся и жизнерадостно ответил:
– Недостаток этого ощущения в том, что оно… – он сделал секундную паузу, – ошибочно.
– Ну, это как посмотреть, – возразил я.
– Как ни смотри, – очень ласково отозвался он. – Человек вежливый сейчас сказал бы: “Вы правы. Это параллельный мир. Между огромными накоплениями богатств в одних областях планеты и крайней нищетой в других нет совершенно никакой связи”.
Он внимательно смотрел на меня. Я рассмеялся.
– Вы же понимаете, что я шучу на серьезную тему, – заключил он.
Однажды я слушал лекцию о ВИЧ, которую Фармер читал студентам Гарвардской школы здравоохранения. Внезапно посреди перечисления данных он упомянул гаитянское выражение “в поисках жизни сгубить жизнь”. Потом объяснил: “Так говорят гаитяне, когда бедная женщина, продающая манго, падает с грузовика и умирает”. Тогда мне на мгновение показалось, что я краем глаза заглянул к нему в голову. И обнаружил там обостренную потребность в построении взаимосвязей. В такие моменты возникало ощущение, будто его главное желание – отменить время и географию, чтобы свести воедино все составляющие своей жизни и напрямую пристегнуть их к миру, в котором он видит тесные, неизбежные связи между сверкающими бизнес-центрами Парижа или Нью-Йорка и безногим калекой, лежащим на земляном полу хижины в самой глуши далекого Гаити. По-моему, он считал самой фундаментальной ошибкой человечества склонность игнорировать людей, прятаться от чужих страданий. “Это и есть моя великая битва: как можно быть равнодушными, закрывать глаза, не помнить?”
Мне было любопытно, остается ли в его философии место для кого-нибудь, кроме бедняков всего мира и тех, кто борется за их интересы. Однажды в самолете он признался мне, что в любом попутчике видит пациента. По громкой связи раздался голос стюардессы: “Есть на борту врач?” Фармер тут же вскочил и бросился помогать американцу среднего возраста, явно представителю среднего класса. Как выяснилось, сердечного приступа у мужчины все-таки не было. Позже, вернувшись в свое кресло, Фармер сообщил мне, что подобные эпизоды случаются примерно раз в восемнадцать полетов. У меня сложилось впечатление, что он не возражал бы, случайся они хоть каждый полет.
На мой взгляд, эта способность воспринимать все и всех как непрерывную систему, целиком состоящую из взаимосвязей, – одна из особых, странных привилегий Фармера. Конечно, она изрядно затрудняет ему жизнь, зато освобождает от тех усилий, которые люди обычно прилагают, чтобы бежать, дистанцироваться как от собственного прошлого, так и от основной массы своих ближних.
Глава 23
Всемирный банк планировал дать ссуду на борьбу с эпидемией туберкулеза в России. Фармер уже пятый раз летел в Москву обсуждать условия ссуды. В самолете он рассказал мне историю этой своей миссии.
Около двух лет назад Говард Хайатт направил его в институт “Открытое общество”, фонд Сороса, прощупать почву на предмет финансовой поддержки перуанского проекта. Денег ему там не дали, но письмом сообщили, что фонд понимает важность проекта ПВИЗ, поскольку и сам проводит примерно такую же работу в России. Далее следовало довольно подробное описание этой работы.
Фармер вспоминал, что читал письмо по дороге на какую-то встречу и остановился как вкопанный на тротуаре: “Ох ты черт!” Он уже знал, что Сорос выделил 13 миллионов на пилотные проекты по борьбе с ТБ в России, но до сих пор был не в курсе подробностей. Проект предполагал использование только стратегии DOTS. Планировалось лечение всех больных лекарственно-чувствительным туберкулезом, а тем, кто не вылечится, – предоставление паллиативной помощи для облегчения предсмертных мук.
Но развал Советского Союза создал идеальные условия как для мощнейшей эпидемии, так и для процветания МЛУ-ТБ в ее рамках. Из-за распада системы борьбы с ТБ множество курсов терапии было прервано; повышение уровня преступности обернулось переполненными тюрьмами.
С благословения Хайатта Фармер написал директору фонда вежливое письмо на двух страницах, в котором объяснял, почему проект обречен на провал. Так он очутился в офисе Джорджа Сороса на Манхэттене. Фармер изложил свои соображения, после чего Сорос велел немедленно соединить его с директором российской ТБ-программы, эмигрировавшим из России микробиологом Алексом Гольдфарбом, и долго орал на того по телефону. Затем попросил Фармера помочь довести до ума пилотный проект.
Решился Фармер быстро, не все же не сразу. В то время ему еще приходилось довольно часто летать в Перу. Поездки в Россию означали дополнительные дни, а то и недели разлуки с Гаити, где дела с ТБ и прочими болезнями обстояли куда хуже. Зато ПВИЗ могли бы законным образом употребить часть денег Сороса на зарплаты. Кроме того, российская эпидемия бушевала в тюрьмах, а заключенные в глазах ПВИЗ – привилегированный контингент, даже в Евангелии о том сказано, смотри 25-ю главу Матфея. Плюс Россия сулила те самые возможности, на которые Пол с Джимом надеялись, еще когда решили заняться Перу, – шанс повлиять на политику медицинского обслуживания бедных в масштабе всей планеты. Россия в данный момент граничила с двенадцатью государствами, а некоторые из них, в свою очередь, – с богатейшими странами мира. “Гораздо труднее ратовать за справедливость в таком месте, как Гаити, которое легко запрятать подальше и не замечать. А Россию попробуй спрячь”, – рассуждал Фармер. Российский туберкулез способен показать миру, каковы последствия пренебрежения здоровьем бедных где бы то ни было. И как опасно не замечать Гаити.
Так что отправился он на экскурсию по сибирским тюрьмам. Его сопровождали Гольдфарб, несколько консультантов от фонда Сороса и несколько российских чиновников. До этого путешествия Гольдфарб отзывался о Фармере как о “злобном враге с севера”. Из Сибири они вернулись друзьями. Гольдфарб постепенно учился понимать Фармера. Как-то раз он поинтересовался, сколько Фармер берет за свои услуги, и тот ответил: “Алекс, болван ты этакий, что мне брать? Кучу денег беру с заключенных, военнопленных и больных бедняков. А уж с беженцев деру целые состояния”. Но крепче всего их объединило увиденное в российских колониях.
Почти в любой стране заболеваемость ТБ в тюрьмах намного выше, чем среди гражданского населения. Но в пенитенциарных учреждениях России она была не просто выше, а выше в сорок-пятьдесят раз. Более того, у большинства больных заключенных оказывались резистентные как минимум к одному препарату штаммы, а в некоторых тюрьмах до трети больных страдали полномасштабным МЛУ-ТБ. Туберкулез стал наиболее частой причиной смерти в тюрьме, но не все больные умирали там. Многие успевали выйти на свободу и посеять свой лекарственно-устойчивый штамм МБТ среди гражданского населения. К тому же их и после освобождения не лечили, в основном потому, что гигантская система борьбы с ТБ в России лежала в руинах.
Ситуация складывалась жуткая, но мировое сообщество пока реагировало на нее вяло. Пять-шесть иностранных организаций искали способ взять эпидемию под контроль. Бюджет на расходы у большинства из них был весьма ограничен – у кого несколько сот тысяч долларов, у кого миллион или два. Не все их проекты были хорошо организованы, но все запускались путем преодоления немыслимых препятствий – и все продемонстрировали вовсе не то, что планировалось: одна стратегия DOTS не только не поможет, но и расширит эпидемию. В Ивановской области американские Центры по контролю и профилактике заболеваний сознательно лечили больных МЛУ-ТБ препаратами, к которым их туберкулез был устойчив, и вылечивали всего 5 процентов. И Фармер предсказывал – как потом выяснилось, верно, – что у многих из этих 5 процентов случится рецидив. Даже “Врачи без границ”, получившие Нобелевскую премию за работу в России, до сих пор применяли только DOTS и вылечивали всего 46 процентов своих больных в ФКУ ЛИУ-33 Кемеровской области. “Отлично организованные клинические ошибки” – так называл Фармер эти проекты в своей статье.
Эпидемия в сибирских тюрьмах оказалась хуже всего, что ему довелось повидать в Перу, а в некоторых аспектах даже хуже всего, с чем он сталкивался в Гаити. Поэтому, вернувшись в Москву из поездки по колониям, Фармер с Гольдфарбом устроили пресс-конференцию, чтобы сообщить миру страшные вести. Однако в тот же день в Вашингтоне независимый прокурор обнародовал свой отчет по скандалу с Моникой Левински. Так что репортеров к ним пришло совсем мало.
Фармер и Гольдфарб полетели в Нью-Йорк на “аварийное совещание” с Соросом. На Фармера встречи с Джорджем зачастую действовали освежающе. Однажды он примерно подсчитал, во сколько обойдется контроль над ТБ по всей планете: по его оценкам, вышло около пяти миллиардов долларов. Когда он называл эту цифру чиновникам от здравоохранения, те отвечали, что такой суммы не собрать никогда. Сорос же, взглянув на расчеты, лишь уточнил: “И все? Вам этого хватит?” В Нью-Йорке Фармер и Гольдфарб попросили Сороса сию минуту выделить еще денег на лечение туберкулеза в России. Он возразил, что такой шаг только замедлит реакцию международного сообщества, и вместо него предпринял ряд других шагов, в том числе организовал в Белом доме заседание под председательством Хиллари Клинтон, с которой был дружен. Фармер с Гольдфарбом набросали план выступления для Сороса, попутно раскритиковав аналогичный план, подготовленный для Первой леди.
В итоге дело обернулась совсем не так, как хотел Фармер. Он-то надеялся на крупные гранты от разных фондов и богатых государств. А вместо этого Хиллари Клинтон заставила Всемирный банк рассмотреть вопрос о предоставлении России займа. Банк создал нечто под названием “московская миссия”, то есть собрал группу экономистов, эпидемиологов и экспертов по здравоохранению, чтобы те проработали условия выдачи займа.
Фармер, как и следовало ожидать, все глубже втягивался в эту историю, таща за собой и ПВИЗ в полном составе. Вся организация трудилась над отчетом, который заказал Сорос, и семь месяцев спустя сдала книгу, состоявшую из 177 страниц текста, 115 страниц приложений и 976 сносок. Основные главы описывали проблему МЛУ-ТБ в России, Азербайджане, Перу и Южной Африке, а заключительная объясняла, как создать грамотную программу лечения. Пресса не обошла вниманием эту работу, и ВОЗ поощрила издание, написав введение для книги. Кроме того, Фармер согласился взять на себя обязанности главного (но бесплатного) консультанта “московской миссии” Всемирного банка по туберкулезу в российских тюрьмах. На том, чтобы ему не платили, он настоял сам, поскольку осуждал некоторые аспекты политики банка. Его расходы покрывал Сорос.
В Москву мы прилетели под вечер. Самолет еще не доехал до рукава, а почти все пассажиры уже подскочили с кресел под тщетные увещевания стюардессы по громкой связи: “Пожалуйста, оставайтесь на своих местах”.
Фармер обвел взглядом салон: “К русским у меня слабость. Они встают, когда им вздумается. Ну конечно, последние четыреста лет с ними обращались как с мебелью. Неудивительно, что им хочется вставать назло”.
Судя по всему, Фармер верил не только в важность намерений и силу воли, но и в откровения свыше, в “знаки”. Сегодня, как мне показалось, не все знамения были к добру. В главном московском аэропорту, уютном, как промышленный склад, мы заполнили миграционные карты не на тех бланках, и впервые за все время путешествий с Фармером, я увидел, как на постороннего человека не подействовало его дружелюбие. На таможенном контроле он улыбнулся мрачной служащей в униформе:
– Извините. К следующему разу выучу русский.
– В следующий раз заполняйте английские бланки! – рявкнула она.
Но нас все же пропустила. Фармер прокомментировал сочувственно, без тени насмешки:
– Ничего страшного. В конце концов, она же служащая поверженной сверхдержавы.
Когда мы вышли на улицу, был ранний вечер, но заходящее солнце уже растеклось узкой оранжевой полосой по ледяному горизонту.
Утром за окнами нашей гостиницы клубился пар – у лиц пешеходов, над канализационными решетками. Прямо напротив, через широкую улицу, находился Кремль: идеально отреставрированные зубчатые стены тянулись, насколько хватало глаз. За ними я разглядел луковичные купола собора Василия Блаженного. Фармер считал, что это одно из самых красивых строений в мире, запятнанное, однако, кровавой победой Ивана Грозного над татарами, в честь которой его возвели. Вымарывание истории всегда служит интересам власть имущих, любил он повторять. Как бы то ни было, я понимал, что в собор мне с ним не попасть. В Москве нас ожидал туристический маршрут по-фармеровски, поездка, какую можно совершить в любом крупном городе планеты. Нам – Фармеру, мне и прилетевшему из Нью-Йорка Алексу Гольдфарбу – предстояло посетить тюрьму.
“Матросская тишина”, самая большая московская тюрьма, – это СИЗО, следственный изолятор. Здание огромное, но представить себе его точные размеры я затруднялся, путаясь в бесконечных поворотах, низких дверных проемах, через которые надо проходить, пригнув голову, подъемах по старым железным лестницам, длинных коридорах, напоминающих туннели подземки. Стены коридоров были кое-как обиты желтым материалом вроде фанеры.
– Летом, – шепнул мне Фармер, – вентиляция тут работает не ахти. – И добавил: – За последние годы я изрядно понаторел в сравнительной пенологии.
Мы миновали разные “климатические зоны” – тепло, холодно, снова тепло – и области разнообразных запахов, от пищевых до вовсе непонятных, о происхождении которых и задумываться не хотелось.
– Не потеряйтесь, – сказал нам представитель тюремной администрации. – Тут не лучшее место для заблудших.
Нам встретилась вереница заключенных, одинаково одетых в тренировочные штаны и потрепанные пальто и шапки. В тусклом свете их лица казались серыми. У одного нос загибался таким крюком – я подобного в жизни не видел. Наконец мы добрались до тюремной больницы.
– Вспомните Кубу, – шепнул мне Фармер, – и посмотрите на это убожество.
Сопровождавшие нас врачи в уныло-зеленой форме и чиновники от здравоохранения, в такой же уныло-зеленой форме, сами жаловались на здешние условия. Они открыли нам дверь в камеру для больных СПИДом.
– Тут народу меньше, чем в обычных камерах, – пояснила женщина-врач.
– Сколько?
– В этой камере всего пятьдесят.
Фармер вошел первым, за ним переводчик. Мы оказались в неопрятном сером помещении, поменьше многих американских гостиных, заставленном рядами двухэтажных кроватей. На веревках сушилось белье. Большинство заключенных были молоды. И снова серые лица – возможно, из-за того же тусклого освещения? Фармер тотчас принялся пожимать мужчинам руки, хлопать их по плечам, и мгновение спустя они уже громко, наперебой выкладывали ему свои горести.
– Вам бы в судах защищать права подсудимых, больных СПИДом, – заметил один из них.
– Скажите ему, что в США я этим занимаюсь, – попросил Фармер переводчика. – Но поскольку я не гражданин России…
Еще один заключенный, самый старший и, судя по всему, призванный говорить от имени всех присутствующих, сообщил, что был лишь свидетелем убийства, но из-за СПИДа получил пятилетний срок. А самому убийце (их судили вместе) дали всего три года.
– Как выйду, башку ему отрежу, – заключил он.
Все рассмеялись – и заключенные, и врачи. Смех оглушительно отдавался от стен тесного помещения. Фармер сделал себе пометку “Больных СПИДом сажают на более долгие сроки?” и обещал передать информацию специалисту по СПИДу во Всемирном банке. Затем он поблагодарил заключенных.
Старший сказал:
– Вы бы почаще нас навещали.
– Я бы с удовольствием, – ответил Фармер.
Мы покинули камеру с пятьюдесятью больными СПИДом. Дверь захлопнулась за нами. Грохот тяжелого старого металла о металл эхом прокатился по слабо освещенному коридору. Ни коридору, ни эху словно бы не было конца.
– Представляете, каково слышать это с той стороны двери? – спросил я Фармера.
– Каждый раз представляю, – ответил он.
Да и не так-то трудно вообразить себя совершающим ошибку, которая приведет в камеру в этих стенах. В то время в России уголовное правосудие было так перегружено, что молодой парнишка, стянувший батон хлеба или бутылку водки, мог угодить в тюрьму и целый год, если не четыре, томиться в СИЗО, пока дело дойдет до суда. Во время ожидания либо отсидки ему с высокой вероятностью светило заражение туберкулезом – по оценкам, около 80 процентов российских заключенных являлись носителями палочек Коха. И тогда его шансы слечь с активной формой болезни были куда выше среднего, поскольку в тюрьме этому способствовали плохая гигиена, нездоровое питание и изобилие других заболеваний. Между тем в скудно финансируемых тюремных больницах оборудования и лекарств не хватало даже для того, чтобы нормально лечить лекарственно-чувствительный ТБ. Молодой заключенный мог подхватить чувствительный штамм, который потом вследствие неадекватного лечения разовьется в МЛУ-ТБ.
Или же – такая вероятность возрастала день ото дня – он мог получить уже готовый устойчивый штамм от заразившего его товарища по несчастью и умереть, так и не дождавшись приговора за кражу батона.
Нас провели по очередному извилистому коридору, вниз по железной винтовой лестнице и через помещение, смахивавшее на средневековый пыточный подвал. Мимо нас прошел старик, кативший перед собой тележку, уставленную большими алюминиевыми бидонами. Из одного торчал огромный половник. Старик остановился у двери камеры. В дверном окошке появилось чье-то лицо.
– Еда здесь вообще-то неплохая, – поведал мне Фармер. – Соленая.
Высокая похвала от врача-гипертоника.
Мы пришли в туберкулезное отделение. Сотрудник тюремной администрации пустился в объяснения:
– Врачи работают сверхурочно и почти не защищены. Рентгеновское оборудование изношено. Даже для текущих пациентов не хватает лекарств. Лабораторных услуг город нам не оказывает.
Они сами не знали, сколько у них больных с лекарственно-устойчивыми штаммами. Но уж точно не несколько человек. Туберкулезом страдали 100 тысяч заключенных, МЛУ-ТБ – вероятно, около 30 тысяч. В октябре Фармер выступал в телепередаче “60 минут”, рассказывал об эпидемии в России и бывших республиках СССР.
– Мы объявим чрезвычайную ситуацию в области здравоохранения на мировом уровне, – говорил он.
– Как скоро ситуация выйдет из-под контроля? – спросил ведущий.
– По мне, так уже вышла, – ответил Фармер.
Мы задержались в вестибюле туберкулезного отделения. Кто-то из русских врачей сказал:
– Мы не получаем информации из других учреждений, откуда к нам поступают заключенные. У нас тут такой вокзал. Пятьдесят процентов не из Москвы.
Фармер поинтересовался, как долго больному ТБ заключенному добираться отсюда в сибирскую тюрьму.
– Примерно месяц. Их пересылают по этапу. Продолжать лечение в пути нет никакой возможности.
Повернувшись к Гольдфарбу, Фармер тихо прокомментировал:
– Эти перевозки заключенных обернутся кошмаром.
Мы снова зашли в камеру, на сей раз к туберкулезникам.
В целом она мало отличалась от предыдущей, разве что народу побольше и воздух более влажный – результат дыхания множества больных легких. Несколько человек кашляли. (Каждый на свой лад, подумал я: вот шаляпинский бас, вот баритон, вот тенор.) Фармер стоял возле кровати, слегка опираясь рукой о матрас верхней койки.
– Хорошо выглядите, – сказал он одному из заключенных. – Кто-нибудь кашляет кровью?
– Нет.
– Значит, в целом вы идете на поправку?
– Ну хоть не под откос, – отозвался кто-то.
Фармер поинтересовался, откуда они. Грозный, Поволжье, Баку.
– Скажите им, что я был в Баку, – обратился Фармер к переводчику. – И что здесь лучше. Скажите, что я был в колонии номер три.