Жизнь в Царицыне и сабельный удар Новак Владимир
– Ну, разговляться так разговляться! – заговорил Семен, приподнимая одну из бутылок, просматривая ее содержимое на свет. – Без подделки товарец! – воскликнул он. – Такую анисовку пил сам фельдмаршал Суворов! Ну, рассаживайтесь! Тащи, Егорка, стаканы, вилки, ножи, тарелки и прихвати рюмку!
– Для кого это рюмку-то? – спросил Петр.
– А для вот этого фельдмаршала! – ткнул себя большим пальцем в грудь Семен.
– А чего же для праздничка Христова не выпить стакан?
– Это мое дело. Мне указчиков не нужно… – ответил отец сыну, скрывая от него, что ночью почувствовал себя худо.
Разливая водку по стаканам, а себе в рюмку, Семен Егорке налил полстакана, сказав:
– Знаю тебя… Где-то еще добавочек прихватишь.
Выпили. Закусили молча. Затем Семен стал сетовать на жизнь, что пора бы, мол, обзавестись хозяйкой в доме, а не все из трактиров питаться неизвестного качества харчами. Петру тут слушать пришлось о том, что пора жениться еще разок, что на Красной Горке загудят по всей округе свадьбы, что надо Петру подыскивать себе невесту. А когда Егорка зачем-то отлучился на кухню, сказал:
– Такую выбирай, которая бы…
– Знаю! – грубо ответил Петр отцу после второго стакана водки. – Не тебе жить с моей женой, а мне… А в них никто не разберется! Под мои годы брать бабу не хочу, а помоложе если, так Егорка, ярый до девок, помехой окажется на семейном пути…
– Ну, мы с тобой вдвоем одернем Егорку…
– А чего – так я и в зубы! – размахался кулаками Петр.
– Нет, нет, сынок! Заколотил одну жену в гроб, до другой я тебе не позволю пальцем дотронуться, – рассердился отец и налил себе вторую рюмку. – Кулаком?! Жену? В зубы?! Ты будь перед женой ангелом. Подластись к ней. Из послушной-то, смягченной ласками пышки-лепешки выпекай! Ласками-побасками. А побей ее, тогда ответы ночью получишь? Дурак! Женские ласки сколько, знал бы, сил на весь день дают! Ходи-ходи козырем! Всё на белом свете будто для тебя одного.
Егорка к столу не вернулся. Он суетился на кухне. Торопливо выпил «добавок» из третьей бутылки, которую, оставив в кармане пиджака, не выставил деду и отцу на стол.
Сунув за сундук недопитую бутылку, Егорка вышел на дворовое крыльцо подышать весной, ее ароматом, идущим от вишен и клена, уже започковавшихся.
Спускаясь с крыльца, Егорка чуть покачнулся, еще раз чуть-чуть – когда уж открывал калитку, пожелав взглянуть на улицу.
А по улице, быть что ль тому, шел давний враг Егорки Борис Светлов. Рослый парень, ну просто богатырского телосложения.
Егорка боком как-то по-пьяному нырнул во двор, со злобой захлопнув за собой калитку. Остановился во дворе, подбоченился, посматривая на траву, пробившуюся по обе стороны дворовой тропинки, сказав свое:
– Ну и что ж теперь-то я, как бывало гимназистом, ознобу поддаюсь и при встрече с Борисом увиливаю в сторону?! Пора ему бегать от меня, а не мне от него… – и глянул в трещину забора на улицу, отыскивая там глазами Бориса. И увидел. На обрыве. Одного. Глядящего на Волгу.
Закачались перед Егоркой зеленеющие деревья, что росли во дворе.
Глянул Егорка на небо – заволакивало, быть низовому ветру с Каспия. На Волге будут бугристые волны… Будут?
– Пойду-ка я, – сказал себе Егорка, – стану рядом с Борькой. Попробует тронуть – пристрелю… – Егорка нащупал в кармане пятизарядный револьвер «Смит-Вессон», никелированный, с черной костяной ручкой, и усмехнулся: – А чего?! И стрельну! Пускай только полезет в драку…
Сперва Егорка шел к обрыву быстрыми шагами, потом замедленными и, почти не дыша, становился чуть позади Бориса.
Ветер дул с улицы в сторону Волги. На Бориса нанесло водочный запах. Оглядываясь, увидев Егорку, Борис как-то разом потерял интерес к Волге, к разглядыванию волн и набегающих туч. Спросил Егорку:
– Чё подкрался-то?
– Ничё! Аль Волгой любоваться запретишь?
– Нет, конечно… Но Волгу из шести окон вашего дома видно куда как далеко, чем с обрыва…
Эти верно. Это так. Егорка богато жил в большом доме. А дом матери Бориса был маленьким. Да и то во дворе. Волгу оттуда не было видно. Егорка об этом знал. И от того, что у Бориса был домишко бедный, Егорке иногда и казалось, что и верно парень так себе. Казалось! Это когда Бориса не было рядом. А вот когда на один шаг от него находишься, то снова озноб одолевать начинает. Одни глаза Бориса, голубые, что тебе нож за стеклом витрины. Смотри – вот сверкают!
Бориса опять что-то привлекло вдали на Волге, захотелось разглядеть, но соседство Егорки было до тошноты противным. И Борис сказал:
– Шел бы, Егорка, отсюда… Говорить нам не о чем…
– А вот и не уйду! – ответил Егорка, сунув руку в карман своего пиджака… – А если чего-тово, как бывало колотил… Не дамся! Я, глянь, не один, со мной еще пятеро! – Егорка вынул револьвер и… И только видел его. Револьвер уж сверкал в руке Бориса.
– Отдай… – плачуще произнес Егорка, – я постращать только хотел. И все равно в полицию заявлю, если не отдашь. Тебя за незаконное хранение огнестрельного оружия… В тюрьму!
Сказал это Егорка и попятился. Пятился и глядел, как револьвер подлетел чуть ли не до облаков, поблескивая никелем отделки. Блеснул еще раз над Волгой и исчез в воде. Далеконько от берега.
У Бориса хватило ловкости выхватить револьвер из рук Егорки и сил хватило забросить за баржу, стоящую под кручей на якоре. Егорка пятился-пятился и вдруг побежал прочь, крича что-то неразборчивое. Потом он остановился вдали и, приложив ладони ко рту, крикнул хорошо слышимое:
– Борька-задирало! Хулиган! Борца Заикина из себя строит! А я завтра себе другой револьвер куплю. Но тогда-то – берегись!
Егорка и Борис, парни с одной улицы, когда-то дружили, а потом – дружба врозь пошла. А ведь были «великой тайной» связаны: Егорка обучал Бориса картежничать без проигрыша.
Егорка, еще гимназистом будучи, верховодил на улице всеми мальчишками, пока не затронул девчонку Машу, дочь полуслепого звонаря казанской церкви. Борис заступился за нее.
В бедном доме рожденную всяк норовил дернуть за рукав поношенного пальто, а то и за кофту. Но стоило однажды Егорке сдернуть с Маши юбку и обнажить, как он получил от Бориса два таких тычка, что ползком перебрался через улицу к своему дому. И дружбе наступил конец. А Маша стала льнуть к Борису: в ее шестнадцатилетней душе любовь к нему пробудилась. Борис же просто заступщиком был. Всех отвадил. Но он о любви представления не имел еще. И словом не промолвился. Издали Маша любовалась Борисом да вздыхала. Не сразу она и засыпала на своей кровати.
А Борис уже важничал на всю улицу, лишив Егорку превосходства над всеми парнями. И даже когда учился Борис у столяра мастерству, посылал парней этих со всей своей улицы на деповский двор собирать там железо-лом, таскать татарину-старьевщику. Деньги, полученные ими, становились его собственностью. Он парней обыгрывал начисто. Пока столяр не прихватил его за картами и не сказал:
– Ты мне доверен твоей родной матерью для обучения мастерству, а не картежной игре. В печку карты брось! Пойдем сейчас к мастеру-модельщику на завод. Там обучаться будешь дальше. Ты уже знаешь, друг Борька, слоистость каждого дерева и смыслишь, на что годна береза, бук аль осокорь, клён, сосна, осина, ёлочка. На заводе в модельной мастерской у тебя и заработки будут подходящие. Станешь по-настоящему кормильцем матери… О ней помни, Борька, каждый час!
На окрик старого столяра Борис тогда не обиделся. Душой почуял искреннюю доброту пожившего на белом свете человека. Не глянул – сгорели дотла карты аль только уголки обуглились.
Когда Борис и столяр дошли до угла, Маша выглянула из-за своей калитки. Тоскливым взглядом проводила она Бориса, перекрестив его по-матерински трижды, шепча ему вслед:
– Дай бог тебе, Боря, удачи!
А сердечко билось тревожно. Ведь успела она вчера перевстретить старого столяра и рассказать, что Борис закартёжничался. Того и гляди, в тюрьме окажется, если затеяно было кем-то из парней ограбить казанскую церковь.
Теперь она думала, глядя вслед Борису: «А не предательница ли я?».
…Другом у старого столяра на металлургическом заводе оказался Григорий Григорьевич, мужчина рослый, с кудрявыми усами. Жил он на очень крутом откосе Волги верстах в четырех от завода, в собственном большом деревянном доме.
Когда к нему вошли гости, Григорий Григорьевич, видимо, забавлялся со своими двумя дочками-малолетками, которые, как только отец кивнул головой им, встали с пола, забрали свои куклы и скрылись в другой комнате.
– Зачем пожаловали? – спросил Григорий Григорьевич и, выслушав столяра, положил руку на плечо Бориса, сказав:
– Гож! Я тебя обучу мастерству. Не ленись только. Станешь подмастерьем у меня, а там и мастером. Будешь ходить в пальто на лисьем меху. Мне хотелось бы всех рабочих видеть в костюмах при галстуках и в пальто на лисьем меху… А то, глянь, дрогнут в пиджачках… А?! – И весело продолжал: – Грамотен? О! За три класса – три похвальных листа! Неплохо! Но это первые три ступеньки в жизни… Да-а! Я тебе и хрестоматию познать помогу. Математику… Геометрию… Выучу. В нашем деле надо уметь читать инженерские чертежи…
Пока Борис стал подмастерьем. Когда и пальто на меху появилось на нём, минули юношеские годы. Григорий Григорьевич за это время не только научил Бориса мастерству модельщика, но и книжками увлёк. Забыл Борис и улицу, и карты. Познакомился с большевиком Сергеем Сергеевичем Степановым.
Когда полиция арестовала Григория Григорьевича на конспиративной квартире на Пушкинской улице, в доме № 1, сразу позади особняка владельца маслобойного завода Миллера, в подвальном этаже, где Григорий Григорьевич печатал листовки, Борис за час до налета полиции унес сотню отпечатанных листовок и должен был прийти через два часа за остальными и унести.
Не удалось. Посуровел Борис. Он несколько дней вечерами ходил из улицы в улицу, вглядывался в прохожих, напоминающих своей походкой Григория Григорьевича. Борису всё не верилось в происшедшее. А когда уж успокоился, решил, что типографию надо налаживать за Волгой, рядом с хутором Букатиным, на Бобылях.
– Но как бы мне, – закончил Борис, – как бы мне суметь освободить дядю Гришу?!
– Мы сообща освободим! – резко ответил Степанов, ударив по углу стола трубкой, отчего чубук куда-то отлетел.
Степанов начал искать чубук под столом, а Борис ушёл, думая: «А может, мне самому, без помощи?».
Так-то так, а всё же Борис иногда возвращался к таким размышлениям, спрашивая себя: «Так как же быть?». А тут, как нарочно, Егорка со своим револьвером подвернулся под руку, когда Борису надо плыть на хутор Бобыли, за Волгу, в подпольную типографию.
Низовый ветер поторапливал Бориса. Волгу он переплыл под полным парусом. Подпольщики его встретили у причала, взяли у него бумагу, типографскую краску и запасной шрифт, выдав Борису листовки.
На обратном пути лодку Бориса чуть ли не захлёстывало волной. А он, знай себе, напевал: «Есть на Волге утёс…»
Надо было крепко держать кормовое весло, не спускать глаз с городского берега, где высилась кирпичная громадина «Чайной биржи» Голдобина. Когда-то берег у гостиницы Голдобина был самым оживлённым. Здесь и пассажирские пристани всех пароходств, а чуть пониже – причалы для буксирных пароходов, барж. Гомон и шум грузчиков, разгружавших пароходы, баржи и вагоны береговой линии железной дороги на Дон.
Плывёт на лодочке Борис, не слыша колокольного пасхального перезвона церквей, весёлого перезвона, летящего над бурной Волгой. Борису, знай, поглядывать вперёд, а тут из Воложки, огибая остров Голодный, торопясь, будто на ярмарку, четыре пассажирских парохода, обошли лодку Бориса, поднимая крутые волны, и без того белопенные от низового ветра.
«Из Астрахани! С воблой подлёдного улова… – подумал Борис, – шпарят наперегонки. Хотят перехватить покупателей. Да, каждый капитан хочет угодить своему хозяину, чтобы первым весенний барыш на рыбёшке схватить…».
Отстали три парохода от «Графини» Лужнина. Ему будет первый барыш.
Пароходы спешили изо всех сил. Из труб валил черный густой дым. Значит, слушаясь капитанов, машинисты поддавали пар и пережигали мазут. Лужнин, если бы увидел над «Графиней» черный дым, выгнал бы с парохода на берег капитана за пережог мазута. Мазута! Из-под земли добываемого! Когда пароходы отдали чалки на причал, тогда и лодочка Бориса приткнулась к городскому берегу, в тихой заводи около лесных пристаней, среди барж и плотов Лужнина. Борис привез из-за Волги с хутора Бобыли пахнущие свежей типографской краской первомайские листовки. Содержание листовок было одобрено под пасхальную ночь собранием подпольщиков.
Пустынно было в пасхальный праздничный день на берегу Волги, на причалах плотов и барж, где Бориса ожидала Груня, дочь вожака царицынских подпольщиков-большевиков Степанова. Груня подхватила «груз» из-за Волги и сразу же скрылась среди привалов бревен. Борис перегнал свою лодку на другое место, на постоянный причал, кинул на плечо парус, свернутый в рулон, и зашагал домой. Улицы были полны праздного народа. Слышались песни и перепевы гармошек да где-то неподалеку пьяные выкрики. Угадывалось, что там вот-вот начнется драка. На каждую Пасху дрались, калечили друг друга.
Крепко спалось в ту ночь Борису, а позавтракав, примостился он на табуретке около окна с книгой, проводив взглядом свою мать до калитки.
Мать Бориса Глафира Дмитриевна пошла к престарелой соседке, понесла на расшитом петушками полотенце кулич. Походка у Дмитриевны торопливая. Вообще Дмитриевна делала всё быстро: и стирала, и стряпала. Дома и не посидит. Гляди уж – опять нанялась побелить хату, а ведь еще она и на лесопильном заводе работала укладчицей досок.
Худенькая Глафира, подвижная, то там то здесь появлялась среди штабелей. Была заметна своей расторопностью. За это перед Рождеством Христовым получила из собственных рук хозяина, а не из рук кассира серебряный рубль.
Бабы укладчицы уважали её, слушались, а в обеденный час, как только гудок лесопилки провизжит, словно разбойник в лесу просвистит, усаживались вокруг Глафиры и, поедая принесённую из дома отварную картошку в прикуску с дешёвой селедкой, слушали побасенки. Она нет-нет да и вспомнит про то, как её муж соскользнул под льдину… и утонул…
Да, «нырнул» отец Бориса под лёд, хоть и был расторопным. «Нырнул» в Волгу, обкалывая баржу Лужнина, по весне…
За погибель на работе нет спроса ни с кого. Миллионеру Лужнину никто не сказал о таком случае, чтобы хозяйское сердце не тревожить сообщениями о каждодневных увечиях то на лесопилке, то на кондитерской фабрике. Мало ли где на работе у Лужнина люди калечились. Так что ж, Глебу Лужнину слезы лить, что ль? А когда же тогда ему веселиться? В городе вон сколько случаев на каждый час, на каждый день. Так что ж, членам городской управы не спать, что ль?
Одни извозчики, глянь, за день оглоблями сшибут сотню зевак!
Кривые, слепые, хромые в городе – откуда?
А Глафира Дмитриевна – расторопная, оглядистая – про всё знала. Она и Машеньке заглядываясь на неё, говорила: «Береги себя, Маша. Ух, до чего же ты красивая». А Машенька, как только Глафира вошла в их домик, спросила:
– Чем Боря занят?
– А то не знаешь! – ответила Дмитриевна. – Всё тем же! Книжками! Опять читает. Разговелся и читает.
Тут Машенька и вышмыгнула за порог. Пошла к Борису.
– Чего же вечером, Борь, не стукнул в окошко? И сегодня не вспомнил, когда день такой… Ну, слышь? Во все колокола трезвонят. Ах! – вздохнула она, – с нуждой я к тебе. Отмотай мне с катушки белых ниток!..
Борис молча разыскал катушку и отдал её Маше.
– Давай вместе отматывать… – попросила она.
– Бери ты её всю… катушку эту! – сердито ответил Борис и сел у окна, опять склоняясь над книгой.
Переминаясь с ноги на ногу, будто злясь на стоптанные каблуки, Маша сказала:
– А мне ещё и лук нужен…
– Лук? Две вязанки в сенцах висят…
– Где? В тёмном углу?
Борис лениво встал с табуретки, открыл дверь в сени и, догадываясь, что Мария забавляется над ним, усмехнулся:
– Луку, значит, тебе? Я сейчас надёргаю из вязанки. Пойдём! – и потянул Машу за косу.
Маша оступилась в тёмных сенцах. Схватилась обеими руками за плечи Бориса и, повиснув, стала приговаривать:
– И нитки, и лук у нас есть, – прижалась грудью к любимому. Пришлось ей приподняться на носки туфель, а всё же, хоть разок в жизни, суметь поцеловать самой, – жди, когда Борис догадается…
– Я обманула тебя, – шептала Мария Борису, целуя его. – Я про нитки и лук наврала тебе. Встретиться с тобой захотела…
Прошептала и выбежала из тёмных сеней во двор. До калитки бежала не оглядываясь, а оттуда, погрозив пальцем, задорно крикнула:
– Так тебе и надо, нерадивому.
Мелькнув рукавом розовой кофточки, Мария захлопнула калитку. Борис вернулся в дом, посмотрел на себя в зеркало, потрогал пальцами щеки, чувствуя ещё поцелуи, и сел за книгу сам не свой.
Не прочёл Борис ещё и десятка страниц, а в калитке показалась мать. Вслед за ней впорхнула и Машенька во двор. В ярко-голубой кофточке, хоть и не новой, но старательно отглаженной. Серо-клетчатая юбка клёш так и отлетала от её коленок.
Борис задумался: «Чего я ей дался сегодня?!»
Шагнув в избу, Маша сразу же закрыла ладонью книгу и укоризненно оказала:
– Всё не начитаешься! Не ослепни, избавь Бог!
– Право, сынок, – вступила в разговор Глафира Дмитриевна, – в такой-то день сидеть за книжкой…
– Парни и девки за цветами пошли… – зовущим тоном произнесла Маша.
Борис, сунув книгу под подушку, молчал.
– Пойдём, говорю, Борь! Догоним девчат… Мы с тобой лазоревых цветов нарвем в степи… А?
– В самом-то деле, – одобрительно сказала мать сыну, – ступайте за цветами.
Борис глянул на мать, глянул на Машу, надел картуз.
– В степь за цветами, значит, – он помолчал и решительно сказал: – Ну пойдём!
Часа через два Борис и Маша, взбираясь на высоченный курган, не догнав девчат и парней, оглянулись на Волгу. Постояли чуточку и взошли на вершину. Отсюда перед их взором распростёрлась широкая степь, зеленеющая первотравьем, вся в цветах: красных и желтых тюльпанах. Бросив свой букет на землю, Мария обхватила руками шею Бориса и поцеловала его.
Совсем не так, как в сенцах, когда оступилась.
Ещё и ещё, словно опьянённая степным ароматом и величием картин – степной и волжской, – целовала Мария Бориса.
Или в те минуты для Маши и мир не существовал? Или этот, ещё не узнанный ею мир только и начинался на вершине степного кургана, становился понятным?
И неужели, наконец-то, её любовь к Борису – не сновиденье?
Потом, когда Маша торопливо тонкими девичьими пальцами выбирала из косы колющий рыжевато-пыльный прошлогодний репей, она так глядела на Бориса, будто радости не знать и конца.
Борис, ошеломлённый происшедшим, жалел, что вот уж и началась самая сокровенная близость. Он осуждал вспыхнувшую у Марии страсть и душой терзался, что не нашёл в себе мужества остановиться в таком порыве.
Понимая, что Мария теперь ожидает в скорости свадьбу, он обещал ей это, а сам думал: «Достроить придётся дом. Вот так заботушка ох свалилась на мою головушку нежданно-негаданно…».
Он шёл хмурый рядом с Машей, а она, обрадованная его согласием жениться, сияла, улыбалась, говорила:
– Как же тебя, Борь, такого заступника моего всегдашнего, не полюбить крепко-накрепко, навеки?! Читала я; что на нашей земле русской почти двести миллионов людей… А вот чтобы кто-то так навечно полюбил – я и не знаю. Хочешь, я пойду выкатывать из воды брёвна? Аль на лесопилку укладчицей досок, наравне с твоей матерью?..
– Этого ещё не хватало… – ответил Борис, – мать завтра бросит такую работу. И тебя я вместе с ней прокормлю. Мне как подмастерью с первого числа прибавка – семь с полтиной. – И, повеселев, глянул на девичьи плечи Маши: – Ох, заботушка ты моя! – сказал он. – Тебе ли брёвна выкатывать из воды на берег? Возьму вот на руки и подыму тебя. Подкину до неба! Пёрышко ты! Вот кто ты!
Посматривая на Машу, Борис думал ещё и о том, что близок час, когда надо будет пойти на завод к Степанову.
Тропинка с кургана вела к проезжей дороге. Шли и ехали люди из заводского поселка в город, из города – в посёлок. И если не многоцветная скорлупа пасхальных яиц по обочине осыпью виднелась, так оброненные кем-то тюльпаны – красные и жёлтые.
Маша вдруг остановилась, глянула Борису в глаза и сказала:
– Куда нам, Борь, спешить? Чего бы нам подольше не побыть на кургане?
– Наше от нас не уйдёт, – ответил Борис, – на кургане мы ещё побываем, а вот сейчас я поверну на завод…
– А я? Что же, через степь до города одна пойду? Борь, не уходи…
– Надо мне быть на заводе… – строго прервал Борис, – и на будущее запомни: пять раз об одном и том же я не обучен талдычить…
Они расстались. Борис шёл не оглядываясь. Он думал: «Только заступался за нее. Ведь все, кому не лень, дёргали ее, бедняжку, за обношенный рукав. А Егорка даже бил её за то, что дразнила его вислогубым. О, детство! – Борис улыбнулся, вспомнив, как однажды раскроил нос Егорке. Он тогда так и лез в драку, щеголяя в пальто на лисьем меху с большим серым каракулевым воротником.
Теперь Борис, оставив Машу на дороге в город, спешил на завод. Предстояло помочь Груне получить багаж с нелегальной литературой.
Поглядывала Мария вслед удаляющемуся Борису тоскующим взглядом с пригорка.
На дороге в город изредка появлялись экипажи. Перемежаясь, мчались и в сторону заводского поселка пролетки извозчиков. А вот вымахнула ямщицкая тройка, оставляя пыль позади, скрывая Бориса из виду. В экипаже оказался Петр Пуляев.
Он жил неподалеку от церковного сторожа-звонаря, заглядывался на Машу, и тем более – когда она стала девушкой, а он овдовел.
Маша стояла на пригорке. И все глядела вслед пропавшему вдали Борису.
– Стоп! – приказал Пуляев ямщику и крикнул Марии: – Садись! До дому подвезу! А?!
Доверчивая девчонка приняла приглашение, уселась на мягкое сиденье в экипаже.
– Чего это ты тут одна? – спросил Пётр, когда тройка ямских опять перегнала ещё фаэтона четыре.
Маша не сразу ответила Петру. Правду сказать она не могла, а лгать не хотелось. Не хотелось, а пришлось сказать, что девушки и парни пошли в степь, за курган, куда Маша идти побоялась.
– Чего побоялась-то? В компании-то… – усмехнулся Петр.
– Побоялась. Вот и всё…
Маша отвечала, а Петр разглядывал её, отодвигаясь в угол экипажа. Молчал-молчал, а потом толкнув ямщика кулаком в спину, потребовал:
– Чего молчишь? Спел бы что-нибудь! Песенку ямщицкую для барышни. От самой Дубовки молчишь…
Ямщик, выплюнув цигарку, оглянулся с облучка на Машу, на Петра, улыбнулся в усы и сказал:
– Для такой-то красотки обязан спеть… – и сильным ямщицко-раздольным голосом начал протяжно, как говорится, на всю степь:
- Вот на пути село большое,
- Туда ямщик мой поглядел,
- Его забилось ретивое,
- И потихоньку он запел…
Пётр тронул Машу за руку и, подмигнув, прошептал:
– Ты дальше, дальше вот послушай, – и, зажмурив глаза, положив руку на грудь, словно чтобы утишить своё сердце, глубже втиснулся в угол ямщицкой кибитки, размышляя, что не в песне было дело, пускай её слушает Маша, а он уж не один раз слышал в лучшем исполнении, тут дело было в другом: он не мог отвлечься от запавшей в душу мысли жениться на Машеньке. Пускай, мол, она моложе лет на двадцать. Не беда! А Егорку убрать с пути – женить и отделить. Но согласится ли Маша выйти замуж?
Так размышляя, Пётр и не заметил, как миновали владения нефтяного короля Нобеля, площадь у Никольской церкви, где собрался народ в ожидании первого трамвая. Предстояло молебствие.
Когда тройка перемахнула речку Царицу по Астраханскому мосту и взяла разбег на Княгининский взвоз, Петр решил, что сегодня же начнёт свататься, пригласив к себе в дом отца Маши, к богато убранному столу, пока Егорка и Семен заняты в Дубовке с плотами из-под Перми, с Камы.
А ямщицкая тройка уж въезжала во двор Петра. Машеньку никто из соседей не видел в экипаже. Петр шептал ей, что он хотел бы одарить её серьгами:
– Ты уже невеста, а вот по бедности-то и без бирюзы и без золота в таких розовеньких ушках. Я одарю тебя. Ты только никому не рассказывай, что серьги – мой подарок. Подумают Бог знает что… Говори всем, что серьги в придорожной траве сподняла…
Лицо Машеньки зарделось. В руках у нее очутилась зелёная коробочка с золотыми серьгами. Петр помог открыть коробочку. Надеть серьги Машенька отказалась.
– Это в другой раз, – сказала она, поглядывая на дверь.
– Сейчас, сейчас пойдёшь, Маша, домой… Задворками ступай, чтобы никто не знал, что была ты тут. Бабы, знаешь, замуж бы ко мне, но не нужны мне сплетницы с нашей улицы.
Маша шагнула к дверям. Петр с улыбкой на весёлом лице стал на пути, сказав:
– Что ж, Машенька, и спасибо мне не сказала… Ну, ступай… – и уступил дорогу.
Встретиться с отцом Машеньки Петр решил безотложно, коль казалось, что теперь все будет непременно, как бывает на Волге ледоход. Свадьба будет! Денежки помогут в этом.
Маша приняла подарок Петра за добрый поступок богатого. Доводилось же слышать, что бедных девушек иногда одаряют богатые. Лишь дома Маша задумалась, обнаружив у себя в карманчике юбки клеш ещё и малинового цвета коробочку, в которой заблестел, как только Маша открыла эту коробочку, засверкал золотой перстенёк с рубином.
«Ишь, какой стеснительный этот Петр, – подумала Маша, – тайком сумел положить мне в карман перстенек».
Перстень пришелся Маше на ее полный мизинец, как приходился прежде умершей жене Петра.
«А не затея ли тут какая недобрая?» – вдруг спросила себя Маша.
Борис уже не думал о завтрашней встрече с Машей. Он шел и шел, приближаясь к заводскому поселку, думая, как и с чего там начнут подпольщики получение нелегальной литературы.
Тесом крытый домик, просто смазанный желтой глиной, а затем побелённый известкой, стоял в полуверсте от завода, верстах в двух от Волги.
На всей Заовражной улице были такие домики у рабочих: два окна на улицу, три окна на двор. Комнат в домике две: первая – только как шагнешь из просторных сеней, не очень-то светлая, с одним окном. Тут кухонный стол, две табуретка, над столом полка с посудой, а за большой русской печкой койка.
В просторной горнице, с двумя окнами на улицу и двумя окнами на двор, – и светло, и весело. Тут нарядная постель Груни, и стулья с гнутыми спинками – венские, вишнёвым лаком крытые. Тут и стенные часы с боем, три этажерки с книгами, среди которых есть книги с золотым тиснением и в кожаных переплетах прошлого века.
Невесёлыми застал Борис Степанова и Груню. Он узнал о таком вчерашнем, что заставило задуматься.
У Степанова работал подручным Ерофей, на квартире у которого иной раз собирались подпольщики. Груня вчера натолкнулась на жену Ерофея, когда та с полицейским, прозванным в посёлке «Красавчиком», крадучись скрывалась в притоне Курынихи, бабы распутной, где «выпивон» и гулянки. Груня в этот же час не успела об этом сообщить отцу. Степанов уже ушёл в ночную смену.
Прямо с работы Степанов пошел домой к Ерофею. Шёл пошатываясь, усталый. Жена Ерофея Нюшка с крыльца ответила:
– Ерофей забрал всё своё, уехал. Скатертью ему дорога, взамен его похлеще есть мужчины…
Нюшка прятала от Степанова глаза, глядела вправо-влево жуликоватыми, но по-своему красивыми глазами и шевелила полными, обнаженными розовыми плечами, всё натягивая халатик, всё улыбаясь. Густо напудренная, она вдруг со злобой хлопнула дверью.
Ерофея Сергей Сергеевич разыскал в пивной. В прохладном полуподвале было малолюдно.
Ерофей, такой же как Степанов, крутоплечий, с бородкой и усами, в суконном картузе, с нахлобученным козырьком над самым носом, допивал шестую бутылку пива.
– Вот ты где…
Ерофей поднял голову от стола, сдвинул картуз на затылок, кивнув на свободный стул. Степанов сел. Ерофей налил пива. Подвинул тарелочку с засоленными ржаными сухарями и сказал:
– Ничего не знаешь! Я свою жизнь пропиваю. Нюшка оказалась женой с кривой совестью. Нож в руку сам просится…
Степанов и этак и так заговаривал, грозить было стал, потом обнимал Ерофея… Что-то страшное случилось с человеком – всё слышит, а будто глухой и одно твердит:
– Ничего мне отныне не мило… И ничего я не хочу… Исчезну! Уходи от меня! Пить буду с нынешнего дня я!
И ушел из пивной, бегом бросился в переулок.
– Ну, а нам нельзя, – заговорил Борис, выслушав Степанова, – нельзя нам пасхальный день пропущать. Сегодня как раз сподручно получить нелегальную литературу и газеты.
Покачивая головой, молчал Степанов. Молчала и Груня. А Борис говорил:
– Пусть Груня идёт на встречу с приезжими.
Сергей Сергеевич согласился. Груня пошла. Надела весеннюю шляпку. Девчонка еще с виду, гибкая, тоненькая в талии, Груня в простеньком ситцевом платье была привлекательной барышней. Из-под широких полей шляпки мелькали весело голубые глаза. В типографии газеты «Царицынский вестник», где Груня работала наборщицей, её сразу же прозвали «ласточкой». Да, ласковая в обращении, Груня мгновенно располагала к себе, казалось бы, самого нелюдимого человека.
Ей удалось благополучно встретиться и получить нелегальную литературу. Наняла извозчика. Поехала. Слежки не было. Миновали магазин швейных машин Зингера, завиднелась Заовражная улица. Здесь Груню встретил Борис, взял чемодан, она проехала чуть дальше, расплатилась там с извозчиком и переулками направилась домой.
Тому, что всё обошлось благополучно, причастные к этому подпольщики настолько были рады, что забыли про самовар: разжечь угли в нём разожгли, а воды в самовар не налили. Распаялся самовар. Спохватились, когда гарью запахло.
– Эко беда! – усмехнулся Борис. – Скинемся, товарищи, по полтине и новый купим… – предложил он подпольщикам, – чего усы подёргивать? – и первым кинул на скатерть серебряный рубль. – Ну, шевелись, у кого деньги завелись! Мне сдачи полтину. Ну, кто ещё? Шарьте по карманам…
Застучали полтинники по столу.
Когда же все брошюры, книжечки и газеты распределили по адресам, когда в ночь по этим адресам все отправились, Степанов сказал Борису:
– Ну а ты поработал! Топай домой. Привет передай Глафире Дмитриевне и не обижай её, не вздумай отказываться, если заставит тебя по-пасхальному ещё и ещё разговляться куличом, кулич – штука сдобная! Потешь мать – ешь побольше!
Борис, откуда бы ни возвращался домой, пусть даже и усталый, не пойдёт к калитке, прежде чем не постоит на круче. И в этот вот час, когда на Волгу упала чёрная южная да ещё и пасхальная ночь, он стоял, довольный до удивления, что жизнь его не такая пропойная, как у Егорки Пуляева, которого что не вечер, то извозчики доставляют к воротам вдрезину пьяным и несут за ноги, под руки, на весу сдавать отцу, чтобы получить за провоз, хотя уже обшарили все карманы Егорки, остались довольны, но долг приличия извозчиков: сдать пассажира целёхоньким.
Пётр, конечно, одаривал в таких случаях, а утром всё стыдил:
– Куда идёшь? – спрашивал он сына. – Где заворачивать будешь?
Егорка прощения просил, обещал образумиться. Но чуть ли не в тот же вечер – опять всё вчерашнее. Случалось редко, чтобы Егорка на своих двоих появлялся у ворот. Тогда с песней, да такой, что хоть уши затыкай, распохабной.
– За что мне наказанье божье?! – вопил, бегая из комнаты в комнату Петр, – скажи, Господи?!
Это у Пуляевых давно уж так пошло-поехало. Но не сегодня, когда Пётр проводил Машу задворками чуть ли не до её дома. А она на своей постелёшке спать улеглась да уснуть не могла, в этот же час Борис хотел было постучать в её окошко, но раздумал, сказав себе, что можно и завтра повстречаться, и глядел на вечернюю Волгу, на плывущие в Царицын с далёкой реки Камы белостроганные несмоленые баржи-беляны. Борта их так отстроганы до блеска, что даже в сумерках, а то и ночью, заметны.
Поужинав, укладываясь спать, Борис размечтался ещё и о том, что Машеньку он, познакомив с Груней, заставит побольше читать, а там и вразумит ей, что жить надо не для самих себя.
…А наутро разом все заботы Бориса смахнула с плеч маленькая бумажка, отпечатанная в типографии. Извещение воинского начальника, что полученные новобранцами в прошлом году льготы и отсрочки отменены. В тот же день Борис явился в воинское присутствие на медицинское освидетельствование.
– Вот это солдат! – воскликнули врачи и офицеры.
– В кавалерию… В Петербург Его Величество таких требует!
Перед вечером лишь Борис оказался на улице, обязанный явиться к воинскому начальнику на следующий день с вещами: ложкой, кружкой и с харчами на четыре дня. А вот Егорку отправили в местный лазарет. Нашлась у Егорки какая-то болезнь. А ведь Петру хотелось, чтобы Егорка оказался в солдатах. В гости к себе Петр пригласил отца Маши. Водки не было, на столе золотой пробкой сверкала бутылка церковного вина, рюмки две которого отец Маши выпил, насупив брови. И без вина всё вокруг обрело радужные цвета: Пётр обещал отцу Маши купить для него домик с крылечком на улицу, чтобы первую комнату оборудовать под бакалейную лавку:
– Не хочу я, чтобы отец моей будущей жены звонарничал на колокольне… Да, да! – и налил по третьей рюмке, после которой продолжал говорить уж о вчерашнем: – Была ли, – спросил Пётр, – Маша на могиле своей матери? Отнесла ли на кладбище весенние цветы? Не была. Ну так вот что, возьмите на расходы и сходите вместе с Машей поставить хорошую ограду и одарите нищих милостыней…
Отец Маши разрыдался:
– Благодетель ты наш, Петр. Умолять буду Машу стать твоей женой…
Дома он уже наговорился вскоре с Машей перед тем, как Борис постучал в окошко, вызывая Машу на улицу. Маша вышла к нему сама не своя. Молча взяла руку Борису, приникла к нему, а он невесело сказал, что не знает теперь, как быть ему, если взят в солдаты.
– Пойду к матери…
– Иди… – уныло ответила Маша, решив, что не бывать ей женой Бориса, что надо и отца послушаться. Может, и взаправду добра ей желает, сказывая «отжила дочь в нужде, пора потешить сытной пищей отца родного, бабку докормить на изюме, да и самой, назло соседкам, девкам и бабам, выезжать в карете из дома надушенной, под шелковым зонтиком, а зимой – так в санках, в лисьей шубке…».
…На вокзал проводить Бориса Маша всё же пришла. Она вышла было из дома в новом платье, с серьгами в ушах, но спохватилась и вернулась домой, чтобы надеть старенькое платье и снять серьги.
И Степанов провожал Бориса. Как только Маша убежала, он отозвал Бориса к железнодорожному пакгаузу и, глянув зачем-то на огромные замки на дверях, сказал:
– Моё напутствие такое: будь осторожным, не горячись, как всегда. И оценивай человека, с которым заговоришь. Сослуживцев узнай сначала хорошо. Но намекай, что рабочие идут к революции. Она на подъёме. По всей России рабочий класс снова подымается…