Мурлов, или Преодоление отсутствия Ломов Виорель
Вcе права на электронную версию книги и её распространение принадлежат издательству ООО «Остеон-Пресс» и автору – Виорелю Ломову. Никто не имеет право каким-либо образом распространять или копировать этот файл или его содержимое без разрешения правообладателя и автора.
Роман был опубликован в 2000 г. в журнале «Сибирские огни» (№№ 1–6), а также в двухтомнике «Град Мурлов и его обитатели» и «Солнце слепых» (издательство «Голос-Пресс», М., 2007 г.).
В 2007 г. – роман «Мурлов, или Преодоление отсутствия» получил Большую премию «Русского переплета» (МГУ).
В 2007 г. – двухтомник «Град Мурлов и его обитатели» и «Солнце слепых» удостоен премии губернатора Новосибирской области в сфере культуры и искусства.
Несколько слов о книге
«Мурлов, или Преодоление Отсутствия»Роман Виорэля Ломова «Мурлов, или Преодоление отсутствия» публиковался в шести (!) номерах журнала «Сибирские огни» за 2000 год (случай в практике этого старейшего издания беспрецедентный, а в журнальной истории – редчайший).
Это необычный роман, роман-миф, притча, роман-фантасмагория. Роман-путешествие не только по временам и континентам, но и путешествие человека в поисках самого себя, своего места в жизни. Роман буквально всем, даже парадоксальностью своего заголовка, словно рыболовным крючком, цепляет и не отпускает читательского внимания.
Роман шире рамок, очерченных требованиями конкретной номинации. Это и любовная мелодрама, многие герои которой, и прежде всего Дмитрий Мурлов и Фаина Сливинская попадают в самые сложные и запутанные жизненные обстоятельства; это и семейная хроника Мурловых, Сливинских, Нелепо; это и роман воспитания, в котором удивительно тонко переданы проблемы наследования нравственных и культурных ценностей в семье; это и романтический роман о становлении чувств многих персонажей; это, наконец, и роман-путешествие, на протяжении которого четыре главных героя Мурлов, Рассказчик, Боб и Борода попадают в самые экзотические и мало исследованные регионы планеты. Достаточно назвать хотя бы Афины времен Сократа, средневековый замок времен Данте, Австралию середины девятнадцатого века или некое отражение всей России город-миф Галеры. При чтении романа невозможно отделаться от ощущения подлинности событий, их видишь, как в документальном кино. Те же страницы, которые на первый взгляд воспринимаются как элементы фантастики или мистики, по мере чтения обретают реальную плоть.
Создавая свой миф, автор виртуозно развенчивает мифы-стереотипы: о «новых русских», как хозяевах жизни, о деньгах, как о высшей ценности – недаром четыре героя идут по страницам романа, без гроша в кармане, по библейски бессребреники, хотя они отнюдь не ангелы, не апостолы, но, право, какие это богатые и колоритные фигуры! Воистину это лучи света в темном царстве.
Роман оказался настолько же увлекательным и захватывающим по содержанию, насколько и оригинальным по форме, художественному исполнению и ярким по языку.
В данном произведении интригует буквально все: и неожиданные сюжетные ходы, и необычайно жанрово-стилистический симбиоз, и колоритные фигуры персонажей, и фейерверк словесной игры, и даже с некоторым буддистским оттенком – «Преодоление отсутствия…» – заголовок романа.
Ну а главный его герой – бывший научный сотрудник, сочинитель исторических романов, а в настоящем музейный работник, отправившийся в путешествие по таинственному подземелью, Дмитрий Мурлов – и вовсе кажется некой полумистической блуждающей звездой на необозримом небосклоне произведения. Хотя, если присмотреться, перед нами хорошо знакомый тип «лишнего человека», только уже в совершенно новых условиях, на рубеже двух тысячелетий, в расколовшемся, как зеркало, на мелкие куски современном мире. Отсюда – «осколочная» композиция романа, где в каждом таком осколке отражена-преломлена – иной раз с кривизной, фантасмагорией, а то и сатирически-иронически, – частичка нашего бытия.
Отправляя своих героев в долгий путь по причудливому лабиринту художнической фантазии, автор и сам совершает своеобразную экскурсию по различным жанрам: от романа-путешествия до романа-воспитания. И в каждом из них – будь то прекрасно выписанные картины детства главного героя, его любовные взаимоотношения или исторические сцены, – В. Ломов успешно доказывает свое литературное мастерство.
Но это не самоцельное доказывание. Вместе со своими героями автор стремится к преодолению бездуховности нынешнего бытия, стремится к нравственному совершенствованию. В этом, собственно, и заключены главные цель и смысл сделанной в сложном, многоплановом, разножанровом и разностилевом романе «Мурлов…» работы.
Не избежав здесь различных литературных влияний (от титанов Возрождения до Булгакова; и вообще, следует заметить, филологический контекст тут достаточно внушителен), немало переняв у предшественников, В. Ломов тем не менее сумел остаться самим собой.
В. Ломов проявляет тонкое чувство слова и глубокий психологизм в изображении характеров и реалий действительности.
Время в его произведениях – едва ли не главный фактор. Его герои живут и действуют во времени, каждый в своем времени, и одновременно в вечности, в непреходящем потоке жизни, даже когда они из этой жизни уходят. Это жизнеутверждающее мироощущение автора сказывается на всех его героях, делает их неординарными, своеобразными, интересными и по-настоящему живыми. Это же и создает систему отношений между персонажами, которая, интригуя, затягивая, увлекая читателя (при всей ее кажущейся познаваемости), создает романную структуру подлинно литературного произведения. А своеобразная стилистика это впечатление только усиливает. Читая Ломова – читаешь действительно роман, что крайне редко встречается в литературе последнего времени.
Ломов работает в жанре интеллектуального романа (в лучшем значении этого слова, и недаром в Новосибирском академгородке стояли «в очередь» за каждым очередным номером журнала, да и сегодня он нарасхват). Обширные энциклопедические знания и хорошее ориентирование в мировой литературе позволяют ему часто вступать в перекличку, в своеобразную полемику с лучшими образцами мировой литературы. А глубокое знание жизни и яркий талант жизнеописания позволяют интересно и своеобразно обыгрывать эти ситуации и выявлять жизнь во всей ее полноте. Он свободно ориентируется в литературном и в жизненном пространстве и умеет сказать свое и по-своему. В результате – он интересен для любого читателя.
Виталий Зеленский,главный редактор журнала «Сибирские огни»,председатель межрегиональной общественной организации «Литературная Сибирь»
Анастасии, Наиле, Анне – маме, жене, дочери
Автор
Мурлов, или Преодоление отсутствия
Я получаю удовольствие, когда пишу то, что, как я подозреваю, не будет иметь никакого значения.
Уильям Петти
Пролог
Со стороны автора было бы опрометчиво назвать свой роман «В мире мудрых мыслей», поэтому он назвал его именем собственным: «Мурлов». Во всяком случае, именно Мурлов напомнил ему тот нереальный портовый город, где встретились различные архитектурные стили и разные народы. Город, открытый всем ветрам, стоящий на море, скалах, земле и парящий в воздухе.
Глава 1. Из которой непонятно, что Автор хочет сказать
В некотором царстве, в некотором государстве, в каком году – не знаю, в каком краю – не скажу, недалеко от зоопарка был центральный городской парк – не очень большой, но и не очень маленький. От него до Японии было так же далеко, как до Нидерландов, поэтому в нем редко можно было увидеть гуляющего японца или голландца, но всегда было много наших озабоченных соотечественников. Впрочем, видели в парке Акутагаву и Ван Гога. А вот Гоголя не видели. Хотя гоголем ходили многие.
Кстати, если в центр парка, скажем, в бассейнчик с каменным медвежонком, воткнуть циркуль и провести огромный-преогромный круг, так чтобы захватить им и белый ледовитый океан, и красные огненные пустыни, то за этим кругом окажутся и все мировые религии, и все процветающие и умершие цивилизации, а внутри круга, точно околдованные кем, будут летать над лесами, над долами, да над чистыми полями серые стаи перелетных птиц, да неприкаянно носиться белые бессмертные души умерших и тех, кто собрался умереть.
Ах, этот серо-белый цвет – цвет зимы, цвет большинства воспоминаний. На дворе декабрь ненастный, час угрюмый, час раздумий… Так бесприютно – если б только знали! Разрешите постучать в дверь вашего дома. Не пугайтесь. Честь имею: Автор. Ваш гость. Гость – и больше ничего. Продолжаю.
Когда дул восточный ветер, от зоопарка несло вонью, когда дул западный – пахло карамелью от кондитерской фабрики, а когда зимой дул северный или южный – возле обледенелого медвежонка любили останавливаться породистые кобели и делать очередную золотую запись в ледовой книге, которую с неподдельным интересом обнюхивали породистые суки. Но независимо от направления ветра каждое утро на центральной аллее парка всех прохожих приветствовала старая Ворона. Говорят, она принадлежала семейству того Ворона, что обнаружил сушу во время потопа, а потом навеки взгромоздился на бюсте Паллады. Ворона была неизмеримо выше кобелей и сук и обычно сидела не на бюсте (хотя в парке тоже была дева, не просто с бюстом, а в полный рост и с веслом), а на суку и кричала так, будто рожала. Собаки изредка побрехивали на нее и взвизгивали от бессильного негодования.
Ворона не покидала парк много лет; все давно свыклись с нею, и бабушки уже в сотый раз рассказывали своим внукам о ней разные небылицы. О том, например, как в годы нашего золотого бума, когда цыгане стали ставить золотые коронки своим лошадям, она летала своим ходом в Индию (штат Мадрас) и там стащила в короткий срок у трехсот состоятельных граждан, почему-то только у кшатриев, золотые очковые оправы. Мадрасская полиция тогда совершенно сбилась с ног в поисках вора, но так его и не поймала. Говорят, эти оправы Ворона спрятала в одном из тайников парка. Любители золотых оправ долго искали это место, но, разумеется, не нашли. Подключали к поискам даже мэра, под предлогом наведения порядка перед Днем города. Согласно распоряжению мэра в парке пересчитали всех ворон, но и это не помогло. Что Вороне мэр, сэр? Кар, пустой звук. То же, что и пэр. (Что ни говори, Ворон все-таки священная птица самого Аполлона). Ворона же благоразумно очки не надевала. Бабушкины чада бросали ей булки, пряники, другие объедки – и совершенно напрасно, так как под скамейками и на газонах этого добра вполне хватало, даже для парковских алкашей и приблудных бомжей, брезгающих отдельными кусками. Парк уже лет тридцать именовали в народе «Вороньим парком», хотя за это время трижды менялось его официальное название, плохо удерживаемое памятью.
Центральная аллея, пересекавшая парк по диагонали, делила его на два равнобедренных треугольника, каждый из которых жил своей внутренней геометрической жизнью. В одном треугольнике преобладали прямые и острые углы аллеек, влюбленных подростков, березок и елей, в другом – круги и эллипсы клумб и фонтанов, детских колясок и беременных женщин. В одном – тискались так, что не хватало воздуху, и, за недостатком слов, смеялись, в другом – дышали этим воздухом и этими словами беседовали. Центральная аллея была своего рода мостом между рестораном «Центральный» и Воложилинским историческим музеем. Возле черного входа в ресторан, в полуподвальном помещении располагался первый в городе кооперативный туалет «Южный пассат», над которым, как эпиграф к роману, красовалась надпись: «Ничто так не вызывает позыва к мочеиспусканию, как вечная мысль о нем» (П.Дюбуа). А не пора ли и мне собирать вечные мысли?
Пока я шагал по аллее, Ворона сопровождала меня, перелетала с ветки на ветку и всякий раз орала и долбила сук, на котором сидела. Это продолжалось до тех пор, пока я не подошел к музею, который занимал оба этажа огромного старинного двухэтажного дома, даже и не дома и не дворца, а странного сооружения прошлого века. (Говорят, строителей то ли утопили, то ли пригласили в Париж на ярмарку, во всяком случае, с тех пор их в городе больше не видели).
В конце аллеи было несколько «поющих» деревьев. Они пели сто раз в году, в хорошую погоду, когда на них слетались птицы со всей округи: воробьи, синицы, скворцы, сороки, зяблики, малиновки, снегири, трясогузки и даже дятлы. Птицы полюбили почему-то именно эти деревья и собирались здесь на свои спевки. Дирижировала птичьим сводным хором, естественно, Ворона.
Под деревьями стояли скамейки, на которые никто не садился и с которых два известных знахаря темными осенними ночами отдирали окаменевший и почерневший птичий помет, нарезали его кубиками и запаивали в полиэтиленовые пакетики с надписью «Мумие». В каждом пакетике лежала инструкция, в которой сообщался номер лицензии, выданной самим Минздравом, название горной расщелины, где добыт этот бесценный минеральный продукт, и порядок его применения, как для общего оздоровления, так и при переломе костей.
На одной из этих скамеек (на той, у которой оторвано половина реек) сидели в обнимку два бомжа противоположного пола и пели песню со сложным мотивом. Очень выразительно звучало из ее уст: «Ты мой король! Ты мой король!», а из его: «А ты моя королева!», с чем она соглашалась и подтверждала: «А я твоя королева!» При этом оба разом вскидывали головы, глядели друг на друга и загадочно улыбались. Загадочность заключалась в том, что неясно было – улыбка это или что-то другое. На меня они не обратили внимания. Раз пели, значит, по-своему были счастливы. Но из двух этих промелькнувших счастливых лиц запоминалось одно. Не его, а ее. Его лицо одинаково хорошо подходило и бомжу, и разведчику, и кассиру, и заместителю любого министра – то есть любому, кому по роду деятельности не требовалось лица; а вот она была колоритная особа: у нее под левым глазом сидел многолетний синяк, пустивший корни по всему лицу, лицо можно было бы назвать матовым, если бы оно было таковым, а на голове она носила красную фетровую шляпу с загнутыми кверху полями, из-за которой ее называли «Красной шапочкой», а за правым ухом над шеей был завиток, как у Анны Карениной.
На последнем перед музеем дереве Ворона послала мне последние проклятия и – усадив вместо себя двух стрекочущих сорок и какую-то молчаливую, как судьба, птицу, – улетела.
И последнее стало первым. На свою беду дерево родилось тополем, а тополь, когда он вырос, оказался крайне вредным для экологии растением. Оказывается, серые ручьи старого асфальта, покрытого рябью трещин, которые свободно текли меж зеленых июньских берегов и к которым южный сухой ветер прибивал белую пену ажурного тополиного пуха, таили в себе угрозу здоровью человека несравненно большую, чем, например, черные омуты беспробудного пьянства или сверкающие водопады беспорядочных половых связей, либо (еще пример) тучи выхлопных газов или кучи окорочков, которые по традиции еще называли куриными. Тополя когда-то по чьему-то (как оказалось сейчас, сырому) решению высадили по всему городу, так как надо было срочно решать проблему его озеленения и, заодно, проблему осушения заболоченных почв; и через несколько десятков лет благодарные тополя завалили город повсюду проникающим пухом. Несмотря на это, люди привыкли к тополям и полюбили этих неприхотливых гигантов, дающих прекрасную тень и собирающих на клейкую свою листву обильную уличную пыль. Новый главный озеленитель города начал свою деятельность как искушенный политик: вырезал те деревья, которые нравились людям, и насадил вместо них те, которые нравились ему. Этот громадный тополь перед музеем и стал для него, если можно так выразиться, первым пробным камнем в эскалации «новой» волны озеленения.
Поздней черно-белой осенью бывшие заповедные уголки старого парка стали напоминать место побоища, на котором валялись обезглавленные змеи и драконы. Трупы их были присыпаны землей, и из земли во все стороны уродливо торчали серые шеи пней. Будто придурковатый Иван-царевич лихо прошелся по чужим садам и вострой шашкой порубал головы гадам, как капусту, и не оставил для сказки ни одного мало-мальски завалящего дракончика.
Старый тополь возле музея должен был помнить больше, чем помнили все жители Воложилина вместе взятые. А сейчас он лежал, четвертованный, как вор и злодей, и без всякой памяти, и люди с легкой досадой отмечали про себя – зря спилили красавца, изнутри совсем здоровый был, жаль… И вовсе не вор он был, и никакой не злодей. Ну а теперь, не памятник же ему ставить?
Кстати, изменение отношения к тополям было всего лишь маленькой частью глобальных сдвигов в природе. Так, за последние годы зимой на улице стало намного теплее, а в жилых домах заметно похолодало, что является, кстати, всего лишь следствием всеобщего принципа Ла Шателье-Брауна. Трагедийные терзания четы Карениных и Вронского разделились, как один широкий сказочный путь на три гиблых тропинки, на три взаимоисключающие проблемы: любовь, секс и брак. Любовь, по новым понятиям, стала путем к сексу и от секса; секс – краткой стоянкой в пути, предназначенной для отправления естественных потребностей организма; а брак – всем, что оставалось от любви и секса, то есть отсутствием всякого пути и накапливанием с годами до критического состояния неестественных потребностей души и тела. Тело стало накапливать пороки, а душа грехи, и людям стало жить заметно интересней. Уже никто не говорил никому: «У тебя, милок, это вышло по-скотски!» Все говорили друг другу: «У тебя, друг, все путем, по-людски!» Ну, а эпическая мощь Загадки, которую несли в себе Сфинга или Сирены, разгадка которой была для них равносильна самоуничтожению, смерти, сегодня разыгрывается телевизионным фарсом «что, где, когда», в котором за разгадку кидают кость…
Когда я, отсчитав восемь гранитных ступеней, заходил в дверь служебного входа и увидел свое отражение в стекле, я понял причину Вороньего крика. «Коричневая ты чума, – подумал я вслед за Вороной. – Жадный, скупой и грязный».
Глава 2. Кьеккенмединги в сторожке из ДСП
– Директора еще нет. Он в управлении культуры. У Достоевского. Нет, это не тот Достоевский. Впрочем, этот тоже знаменит – в своей области, откуда его в прошлом году направили к нам. Обменяли на бывшего нашего. Как двух военнопленных. Директор, правда, лентяй, как все наши работяги, но крутой. Как кипяток, – Сторож отхлебнул чай из стакана. – С ним надо осторожно – ошпарит.
У меня, признаться, в голове стала образовываться некоторая сумятица. Я уже хотел уточнить: директор, может, и писает кипятком? Но, еще раз взглянув Сторожу в глаза, понял, что эту тему он развивать не будет.
Обстоятельность объяснений Сторожа была скорее всего следствием профессиональной скуки и вынужденным, хотя и добровольным (как у всякого пенсионера) заточением в каморке из ДСП в такое ясное погожее утро.
Впрочем, перед ним лежала раскрытая книга в дорогом старинном переплете. При одном только взгляде на книгу приходила мысль, что книга интересна. Трудно было объяснить, почему приходила такая мысль – мысли ведь приходят сами по себе, как кошки, и, как кошки, сами по себе уходят. В книге было что-то обстоятельное, как бык на вертеле, и невесомое одновременно, как аура. Над ней, клянусь, была аура, как над чистым человеком. Священный трепет перед древней книгой не меньше трепета любви… Рядом лежала еще одна, не такая древняя, но тоже внушавшая добрые чувства, в дореволюционном переплете и хорошо сохранившимся золотым тиснением – «Труды профессора Фердинандова».
Живые проницательные глаза Сторожа изучали меня, а в густых зарослях бровей, усов и бороды пряталась ироничная усмешка, – ее не было видно, но она угадывалась, как угадывается под утро восход солнца. Светлая рубашка, воротник которой с длинными старомодными уголками был выпущен поверх воротника старомодного же добротного пиджака, густые чуть вьющиеся волосы, абсолютно седые, зачесанные назад, но с упавшей набок прядью, придающей нечто юношеское узкому лицу с высоким чистым лбом и тонким хищным носом, так явственно напомнили мне одного профессора старой петербургской (до переименования) закваски, которого, впрочем, не было среди моих учителей, что я подумал: «А кто я? Что я знаю о себе?»
– Садитесь, здесь не так жарко, – любезно предложил он мне и, похлопав по книге «Трудов…», добавил: – Читаю вот, чтобы не забыть самого себя… Пока поджидаете директора, я вам расскажу о нашем здании. Это очень интересное сооружение, наше здание. В Египте не бывали? Там, знаете ли, кроме Нила и арабов, есть много пирамид…
– Кьеккенмединги, – пробормотал я. (Как-то в словаре я наткнулся на это слово, в переводе с датского означающего свалку раковин и костей рыб и животных по берегам морей и рек).
– Да, одни оставляют свалки, другие – пирамиды. Если бы вы хоть пять минут постояли под ослепительно-синим африканским небом у подножия пирамиды Хуфу, пытаясь окинуть ее всю взглядом (а это – уверяю вас – никак невозможно; это все равно, как взглядом окинуть, ну, хотя бы свою жизнь), вы стали бы совершенно другим человеком. Хотя, должен вам заметить, любая проблема, связанная с Египтом, чрезвычайно трудна, и мало найдется людей, способных разрешить ее. Предложите самому опытному грузчику мебельного магазина или какому-нибудь атлету поднять хотя бы одну самую маленькую проблему египтологии, ручаюсь, он не сможет даже оторвать ее от земли. Да что там Египет, а Россия? Россия вообще неподъемная махина. За нее и браться-то страшно. Не пробовали?.. После Тибета, кстати, так же себя чувствуешь. На Тибете не бывали? На острове Пасхи? Дольмены тоже не видели? О них в последнее время сочинять стали все кому не лень. Гегель скорее всего имел в виду пирамиды, когда писал, что чем сложнее конструкция, над которой трудится человечество, тем меньше принадлежит она каждому в отдельности. Это верно. Ведь в чем трагедия человека, наша с вами трагедия? В пословице: видит око, да зуб неймет. Вы, верно, подумали, что любым делом надо с молодости заниматься? Пока зубы есть? И честь?
Я поклонился Сторожу. Он улыбнулся.
– Пирамиды – ведь это, собственно, все, что осталось от творения египетского гения. Да и не только египетского, вообще человеческого. Кстати, дочь Хеопса тоже построила пирамиду. Каждый любовник дарил ей камень. Да, это панцири умерших черепах, это черепки цивилизации. Вот только по этим черепкам никто, к сожалению, не может восстановить горшок. Вы совершенно правильно упомянули «кьеккенмединги». Вы проговорились, как может проговориться только образованный человек. Это похвально. Сразу видно, вы прожили жизнь. Сегодня не осталось ни одного целого древнего храма и памятника (да и цельного образованного человека тоже, кстати, нет). Их всех разрушили или пытались разрушить.
– Одни черепа и черепки, – остроумно заметил я.
– Да-да… Вообразите – день за днем, месяц за месяцем под палящим солнцем караваны верблюдов, ослов, лошадей, мулов, рабов, воинов Камбиза везут по пустыне столько дров, что ими можно было бы спалить всю Африку. Привозят, сваливают, обкладывают ими каменную статую непонятного бога с птичьей головой и поджигают их. Статуя чернеет, трещит, лопается и взрывается. А потом на раскаленный камень плещут воду, льют ее со всех сторон, пускают по специальным желобам и воронкам, пока статуя не разваливается на бесформенные куски. Их разбивают кувалдами и камнями на еще более мелкие куски, которые развозят потом во все края пустыни и там бросают, как бросают преступники части расчлененного тела. Проходит много лет и цветущая долина Нила превращается в кладбище.
Я невольно посмотрел на часы.
– Этим, однако, не кончилось. После камня взялись за папирусы, бумагу. Жгли ее и Цезарь, и Феофан, и Омар. Последний потратил полгода на то, чтобы сжечь в кострах, в печах и банях несметное число свитков и книг. Вот эта книга чудом спаслась. Кто сказал, что рукописи не горят? Еще как горят! От света тысячелетней мудрости пламя костров было видно за сотни миль. Его и поныне видно в звездную ночь. От него произошло северное сияние.
– Что же они не совместили эти два занятия – обложили бы рукописями статуи и подожгли их. И возить ближе, и жара не меньше.
– Им не хватало нашей изощренности. Она приходит с годами… В храмах не бывали?
(Интересно, почему он спрашивает с отрицательным утверждением: не бывали? Как проще ответить: да, не бывали, или нет, не бывали? Наверное, проще согласиться с тем, чего не было. Да, не было. Собственно, все мы только и делаем, что соглашаемся с тем, чего нет).
– В храме вы не принадлежите себе. Вы попадаете в силовое поле, как железные опилки на уроке физики. Так же и у подножия пирамид, поверьте, вы становитесь просто тряпкой, а на вершине – ничем, африканским ветром. Только, ради Бога, не спрашивайте об этом наших туристов. Мы ведь, в отличие от жрецов, воспринимаем не саму пирамиду, вершиной уходящую в космос, а ее плоскую проекцию в наш мир. Нам пирамиду не дано понять, она может послать нам лишь озарение.
Я было открыл уже рот, чтобы выразить Сторожу свою признательность за краткий экскурс в историю, но он продолжал свое.
– Одно дело – наверху, и совершенно другое – внутри пирамиды. Там вы ощущаете страшную тяжесть, нависшую над вами, вот здесь, на макушке, чуть дальше темечка. Это – с одной стороны. А с другой – вы, находясь на наклонной полированной поверхности коридора, чувствуете, что там за спиной – пропасть, пустота, а в ней ад. Вы всем своим существом чувствуете, как над вами прогнулись своды, как земля оседает и уходит из-под ваших ног, как вы запутались в невидимых линиях. А вокруг вас, и впереди, и по бокам, и внизу – множество горизонтальных, вертикальных, наклонных узких лазов, ходов и переходов, коротких и длинных широких галерей, шахт, колодцев, спусков, подъемов, ответвлений, лестниц, ступеней, загородок, тупиков, различных складов и хранилищ, голубых комнат с глазурованной плиткой и резьбой, камер, украшенных рельефами, параллельных коридоров, уходящих куда-то вниз, ниш, погребальных камер, ловушек… И вся эта паутина создана только для того, чтобы вы поймались в нее и не думали больше ни о чем другом.
Сторож задумался, видимо, прокручивая перед мысленным взором бесконечную ленту подземного лабиринта.
– Пирамида по внутреннему строению напоминает человека со всеми его органами и системами… Там и располагается ее душа… И вы знаете, так и кажется, что за очередным поворотом появится жрец с прямоугольными плечами и факелом в руках или вас обдаст горячее дыхание какого-нибудь человекобыка.
«Поэт на пенсии», – подумал я.
– Да, я ведь вам обещал про это здание рассказать. Так всегда: начинаешь одно, а получается другое. Начинаешь жить жизнь одну, а заканчиваешь жить уже, увы, другую. А говорят, что жизнь одна, – у Сторожа блеснули глаза. – У нас тут, знаете ли, жрецов и минотавров нет, но чудес хватает. Да и здание замечательное. Помимо двух этажей, об истинных размерах которых вы и не догадываетесь (вы ведь у нас тоже не были?), с множеством залов и кабинетов, лабораторий и закоулков, мастерских и лестничных площадок, есть еще необъятный чердак, используемый хорошо на четверть, чередование лестничных маршей в самых неожиданных местах, целая сеть подземных галерей. Ручаюсь, даже комендант не знает всех закоулков, клетушек и коридоров, пересекающихся под самыми разными углами и идущими на разных уровнях. Есть заведующий «Галерами», а спросите у коменданта, что это такое, услышите мычание. Когда-то эти галереи шли под всем городом к реке. Кое-где сохранились еще рельсы узкоколейки, по которым возили семисоткилограммовые вагонетки с грузами от баржевых причалов. После гражданской – ни купцов, ни грузов, естественно, не осталось. Появились зато всякие неистребимые, как все кровососущие, коммунальные службы, канализация, теперь вот метро. И все они дружненько это подземное царство разрезали, расчленили, как богатырское тело, на никому не нужные, но каждой службе принадлежащие части. «От одной мощи остались одни мощи» – вы совершенно правы. Да-да, тот же Египет в наших уездных масштабах. Собрать это теперь воедино бессмысленно, никакая живая вода не поможет. Даже если это – живая вода «Нелепица». И спросить никто не спросит, и отвечать некому. С пирамидами как-то все по-иному… Может, оттого, что в них душу заложили, а не просто труд и деньги. Около реки сейчас ремонтируют бывшую биржу – сдается мне, что туда и сегодня еще можно попасть под землей – там, в ее подвалах, и хлеб прятали, и золото, и архивы, и люди по очереди пытали друг друга. Планируют и в музее через пару лет заняться капитальным ремонтом, значит, и тут окончательно все загубят.
Глава 3. Появление Рыцаря и еще несколько упоминаний о Галерах
Неторопливую речь Сторожа прервал приход директора. В директоре все было тяжелое: и слова, и поступь, и взгляд, и нижняя челюсть. Словом, хорошо сохранившийся чеховский герой. Видимо, таким и должен быть директор. Все в нем говорило о том, что он ни разу не выезжал из своей и нашей области, скажем, в Австрию или на Мальдивы.
Мы поднялись на второй этаж, прошли мимо дверей с колокольчиками и табличками: «Отдел кадров», «Главбух», «Галеры», «Главный хранитель». Директорский кабинет был открыт. Секретарша сидела на столе и двумя пальцами вылавливала со дна банки соленый огурец.
– Так! – сказал директор и смахнул секретаршу со стола, как кошку. Та успела выхватить из банки огурец. – Что тут у нас сегодня? – перелистав абсолютно чистый еженедельник взад-вперед, он удовлетворенно хмыкнул и сказал: – Так! На сегодня ничего.
Потребовав от меня направление, он тщательно изучил распечатку с приказом, согласно которому я с сегодняшнего дня зачислялся в штат исторического музея на должность ведущего научного сотрудника.
– Так! Ведущим! Тоже мне – «Як-истребитель». Прежде чем стать ведущим, надо немного походить ведомым. Здесь ведущий один – я.
«Интересно, кто здесь везущий?» – подумал я, но, вспомнив наставления Сторожа, благоразумно промолчал, хотя о каком благоразумии можно было говорить в моем положении?
Вызвав по селектору главного хранителя, директор уточнил у него, в третьем ли зале рыцарь.
– Он, наш главхранец, занимался вместе с Владимиром Шмаковым (я имею в виду пространство их интересов, а не время) реконструкцией священной Книги Тота и посвящен в тайну всех двадцати двух Великих Арканов Таро и пятидесяти шести Малых, – неожиданно изрек директор, когда главный хранитель покинул кабинет. – Значит, так! – перешел он на свой обычный тон, исподлобья глядя мне в переносицу. – Сейчас мой секретарь проводит вас в третий зал – вы у нас не бывали? – там переоденетесь и пойдете – уже один – в зал номер шесть. Свет-с-ка, передай главхранцу, чтобы его, – директор ткнул в меня толстым большим пальцем, – не забыли снять с учета. Вот обходной лист, – директор протянул мне типографский листок. – Соберите подписи.
– А я успею? – на листке было перечислено никак не меньше сотни различных служб и отделов.
– Успеете. Куда вам деваться! Что это у вас? Оставьте здесь. Вот сюда.
Секретарша, дожевывая огурец, взяла меня под руку и бережно повела, как слепого через дорогу. В другой руке я, как мальчик, зажал бегунок.
– Короче, у нас тут на прошлой неделе фотографа с двумя практикантками застукали. В день профилактики. Ну, а они голенькие, как огурчики, в натуре, – хихикнула поводырь. – Натурально, в третьем зале. Фотографи-ируются! Фотограф руки вот так сделал, – секретарша на мгновение отпустила меня (и вот оно ушло, это мгновение, ушло безвозвратно – и вновь ведом я неведомо куда), – и в рыцаря залез, а практикантки козочками на подиум попрыгали, ножки поджали и замерли. Одна желтая, а другая синяя и – дрожит. Смех! Ну, их тут же методсовет в бойлерную сослал, «остудиться», а фотографа – прямиком на Галеры.
Мы спустились на первый этаж, прошли мимо пультовой, кабинетов главного инженера и коменданта, кладовки, дворницкой, еще каких-то помещений хозяйственной службы, мимо закутка под лестницей, откуда несло селедкой пряного посола, снова поднялись по широкой лестнице с широкими дубовыми перилами, долго шли, как пишут в путеводителях, «анфиладами дворца», то бишь нас нес сквозняк залов, мимо витрин, щитов и подиумов, от множества экспонатов и их многообразия у меня рябило в глазах. Похоже, девяносто девять процентов человечества трудится исключительно над изготовлением музейных экспонатов, а оставшийся процент эти экспонаты хранит и стирает с них пыль. Хорошо, а кто же эти экспонаты смотрит?
– Вот тут наследие нашего заслуженного таксидермиста, – ткнула пальцем в закрытую дверь секретарша. – Экспозиция закрыта на учет. Таксидермиста сослали за срыв плана на Галеры. А вообще-то есть интересные штучки. Он немало по свету хаживал, говорят, и на тот заглядывал. Опасная работа, чего там говорить. Много шкур и чучел. Шкура снежного человека. Пещерного. Вот тут моль немного поела. Два леших. Русалки на ветвях сидят. Опять мальчишки подвесили! Чучело дракона из Восточно-Китайского моря. Потом эта, Лесси или Несси, не помню точно, из озера. Ведьма на метле. Этот, из Греции, на козла похожий. Какие-то гуманоиды, во-от такого росточка. Прямо в летающей тарелке. «Bottom» по ободку написано. Была даже Горгона. В зеркальном ящике с законтренными ушками, биркой ОТК и пломбой – все как положено. То ли спер кто, то ли сама удрала. Замдиректора, как узнал, окаменел. Он прямо у входа стоит. Охраняет здание. Как лев. «Апофеоз горя». Его так директор назвал.
Поднявшись снова на второй этаж, а потом по винтовой лестнице еще выше, мы миновали огромную дверь с чугунными засовами, покрытыми кузбасслаком, ведущую, видимо, на чердак, снова спустились на второй этаж, затем на первый и, свернув направо, попали в третий зал. Зал был практически пустой. В одном углу на большом трапециевидном подиуме, обтянутом стального цвета тканью, стоял черный рыцарь с секирой и щитом, а напротив него, рядом с огромным старинным зеркалом в массивной резной раме красного дерева, на стуле без спинки сидела старушка-смотритель. Кто из них был старше – рыцарь, старушка или зеркало – вряд ли знал даже главный хранитель музея. Да, еще и стул туда же.
Увидев нас, старушка вскочила. Как попугай, повертелась перед зеркалом, стараясь разглядеть себя сзади (наверное, из собственной юности), и со вздохом уселась на прежнее место. Рыцарь не шелохнулся.
– Короче, милочка, – обратилась к старушке секретарша. – Выйдите, пожалуйста, вон! Товарищ переоденется.
– Знаю я тебя, переоденется! – воскликнула смотритель и, подскочив ко мне, жарко зашептала на ухо: – Ты осторожней с ней, она секретарша всех шлюх и блудниц, каких только можно сыскать в округе. Ей этот поставили, как его, спидометр. Закодировали, словом.
– Дура вы, милочка, – спокойно сказала Свет-с-ка. – Дура в кубе, – и, расписавшись в моем бегунке, удалилась.
– Какая невоспитанная молодежь! – воскликнула с наигранным пафосом смотритель. – Я ветеран труда, вот удостоверение, пятьдесят лет проработала в школе, из них двенадцать директором, но такого при мне не было!
– Так вы же здесь не директор, – успокоил я ее.
– Такого не было! Да вы переодевайтесь, переодевайтесь, не смущайтесь. Я тут всякого насмотрелась.
– А я и не смущаюсь. Душно, однако.
– Вентиляцию включат перед уходом, в шесть вечера. Как после войны, ха-ха! А окна и двери не открываются – свежий воздух губительно действует на экспонаты.
– Этим железякам, похоже, ничего не страшно, – сказал я, примеряя рыцарскую форму. – Сколько по ней колошматили мечами и дубинами – и ничего.
– Вы кафтанчик, кафтанчик не забудьте! Он там, внутри, и шапочку, а то натрет. Кальсончики…
Я с интересом разглядывал и натягивал рыцарские причиндалы.
– Надо же, из шлема «Шипром» несет!
– Это любимый одеколон нашего опального фотографа. Резковатый, конечно, запах. «Огуречный» помягче будет. Фотограф перед ссылкой примерял эту рыцарскую форму. Вот и провоняло. Я с ним посылочку сыну передала! Сала домашнего и сливянку! А еще…
– Что вы говорите! А я думал, пахнет от прежнего владельца. С тех еще славных времен.
– У меня на Галерах сын! – неожиданно сильно, с гордостью, произнесла старушка прямо мне в ухо. Я невольно отодвинулся от нее. – У него кандалы и ядро на ногах. Особо вредные условия, дающие право на льготное пенсионное обеспечение. На пенсию отправят в пятьдесят лет – по первому списку, согласно Постановлению Кабинета Министров СССР № 10 от 26.01.1991 года. Осталось полгода. Жду – не дождусь. Но мне заботливые люди точно обещали отправить его на пенсию без проволочек. А о вас тоже заботливые люди позаботились, когда направляли сюда?
– Чтоб они сдохли! – отрезал я, надеясь нарочитой грубостью отвязаться от назойливой старухи.
– Нет, – возразила старуха. – Пусть они лучше живут.
– Им уже лучше жить некуда.
Наконец я с трудом, не без помощи смотрителя, облачился в доспехи. На меня пристально посмотрел железный незнакомец и, повторив все мои угловатые движения, вышел из зеркала. Что ж, черный человек, отныне ты будешь со мной.
– До свидания. Вы остаетесь здесь? Караулить-то больше нечего.
– А я только до шести вечера после войны, а потом домой пойду, сына ждать. Я его уже четверть века жду.
Я взял в руки короткую острую секиру и круглый щит.
– Секирочка-то знакомая?.. – в глазах смотрителя появилась настороженность.
– Знакомая, – успокоил я ее. – Это секира амазонки царицы Пентесилеи.
– А откуда вы ее знаете?
– Да как вам сказать… Приходилось встречаться. И щит знакомый. Ну-ка, что тут на нем сзади? Так, начало слова стерто, как всегда… Слава богу, не «Zepter», но тоже что-то немецкое… Конец слова – «…фест». По-немецки, кажется, «прочный». А, это же «Гефест». «Выковано Гефестом». Добрая фирма. Что попало не кует.
Добрую старушку распирало от любопытства, а меня от фантазий:
– Полслова имеет совсем другой смысл, чем полное слово, не так ли? – рассуждал я. – Хотя в данном случае «фест» и «Гефест» близки по смыслу.
Старушка, несмотря на свой длительный преподавательский стаж, не нашлась, что мне ответить на столь остроумное замечание.
– Я, когда шел в музей, на бетонной стене увидел надпись огромными буквами: «ЛОСУТО ОЯН». Как вы думаете, что это означает?
– Чего-то китайское.
– Я тоже так сначала подумал. Но откуда в Воложилине китайское? Нет, оказывается, это остатки от названия: «КРУГЛОСУТОЧНАЯ СТОЯНКА». Всякие остатки и останки по меньшей мере загадочны и будят воображение. Попади эта надпись лет через триста на глаза дотошному историку, он и взаправду наклепает диссертацию на тему освоения воложилинских земель китайцами.
За разговорами я хотел прихватить секиру (в пути пригодилась бы), но у старушки еще не закончилось время охранять камни.
– А секирочку оставьте, мил человек. И щиток тоже. Насчет них никаких особых распоряжений не было. Они под другими номерочками идут. Я за них в технике безопасности расписалась.
Мы сердечно распрощались. Я пошел непонятно куда, а она осталась охранять голого фотографа, разноцветных девиц на подиуме, мрачного рыцаря на сером коне, проплывающих в зеркале красавиц с пленительными улыбками и роскошными плечами, осталась охранять свою давно потерянную память.
Выйдя из третьего зала, я прошел вестибюль и оказался рядом с каморкой Сторожа. Подняв глаза от книги, Сторож изучил меня и задумчиво произнес:
– Готфрид Бульонский. Король Иерусалимский. Один из девяти мужей Славы. «Под портиком мечети было по колено крови, она доходила до уздечек лошадей…» Впрочем, тибетцы уверены в пользе кровопускания. Говорят, оно выводит плохую кровь. Вы, сударь, надеюсь, не в Палестину собрались?
– Дукатов нет, – ответил я.
Сторож испытующе поглядел на меня, изрек:
– Просите же, и будет вам дано.
И, повертев в руках костяной нож, углубился в чтение.
Меч раздобуду да и начну просить, подумал я. Дукатов нет ни на коня, ни на щит, ни на меч. Ни на харч, ни на постоялый двор, ни на маркитантку. Сказано: просите. Знать бы – кого. О чем. И зачем. Как совместить: «просите – дадут» и «не просите – сами дадут»? Хорошо декларировать афоризмы. Просить плохо. Проще самому отдать последнее, что есть. И не думать. Ни о чем. И никогда. И идти, куда глаза глядят. Если они еще глядят.
Глава 4. Боб не захотел быть сволочью
Через час я привык к доспехам, как будто родился в них. Несмотря на их почти трехпудовую тяжесть и жаркий день, я чувствовал себя почти комфортно. Продолговатый кованый шлем не болтался и не сжимал голову, а ремень подбородника не врезался в кожу. Забрало, в форме орлиной головы, не падало само собой, как щиток у сварщика, а довольно плотно сидело на винтах. Когда забрало было опущено, сквозь решетку его был довольно хороший обзор. Нашейник, нагрудник, наплечники, набедренники, наколенники – все это, вопреки моим ожиданиям, не сильно сковывало движение. Живота, к своим сорока пяти годам, я не отрастил и потому совсем не ощущал давления железной сетки. В черном панцире, как у громадного жука, я был, конечно, неуклюж, но пышный павлиний султан на гребне шлема должен был придать моему облику нечто величественное. Во всяком случае, Сторожу я напомнил не кого-нибудь, а Готфрида Бульонского.
Я быстро шагал и не мог избавиться от иллюзии, что доспехи сами несут меня неведомо куда. Видно, усердные смотрители не смогли стереть вместе с пылью дух рыцарства. И мне казалось, что я отлично знаю никак не менее сотни приемов фехтования – римских, тевтонских, русских и японских. Во всяком случае, я очень хорошо представлял, как прорываться сквозь шеренгу противника, как сбить с коня всадника, как правильно занять оборону против двух-трех нападающих. Вот только меча не было, и противники куда-то подевались. Впрочем, стоит появиться одному, тут же появится и другое.
Рабочие в черных халатах несли навстречу большие выставочные щиты, витринные стекла, волокли по полу громадные подиумы, деревянные ящики, тащили доски, планшеты, дюралевые трубы, швеллеры и уголки, на тележках везли коробки с магнитофонами, вентиляторами, пылесосами, утюгами, ванны, унитазы, кипы ватмана, рулоны материи и наждачной бумаги.
– Переезжаем? – спросил я у парня, попросившего у меня закурить.
– А! В бухгалтерию тащим, на годовую сверку, инвентаризация называется. Специальная комиссия уже шестой месяц работает, а еще и половины не разнесли по счетам и учетным ведомостям. Если успеем все учесть – в конце года получим премию в размере двенадцати окладов.
– А как часто проводится такая проверка?
– Да каждый год! Второго января начинается, тридцать первого декабря завершается. Без работы не остаемся, – засмеялся парень.
Время, в отличие от меня, подходило к обеду, а я все шел и шел по бесконечным коридорам (точно это были материализованные коридоры власти, которые ведут случайно попавшего в них человека, но никуда не приводят), то поднимаясь по лестницам, то опускаясь, то поворачивая направо, то налево, то попадая в фонды, то на экскурсию. И кого бы я ни спрашивал о шестом зале, все показывали в разные стороны, точно находились на магнитном полюсе. В конце концов, я потерял всякие ориентиры, будто и сам оказался в развалинах толедского дворца принцессы Гальяны. По обе стороны коридора, в котором я очутился, были склады и кладовки, мастерские электриков, столяров, сантехников, реставраторов, таксидермистов, фотографов, художников, экспедиционные комнаты, туалеты, душевые, бойлерные, лифты, вентиляционные шахты, чуланчики для уборщиц, электрические шкафы и щитки… Несколько раз попадалась кованная металлическая решетка, с причудливым узором из квадратных прутьев и пластин, перегораживающая зал с окнами в парк. Ручка решетки была выкована из цельного прутка в виде ветки розы.
У одного из поворотов стояли двое. Женщина с чувственным ртом и озорными глазами воркующим голосом, как бы венчающим воркующий голос тела, говорила породистому мужчине, являющему собой нечто среднеарифметическое из Дюма-отца и Михалкова-сына:
– Боб, не будь сволочью! Ты берешь меня на работу?
Слегка поддатый и слегка задетый, Боб не хотел быть сволочью и спросил:
– Тебе тысячи хватит?
– В неделю?
– Мы не в Штатах. В месяц. Пенсионеры вон по четыре сотни получают. Стыдись.
– Бо-о-об! Что, я только в два раза производительнее пенсионера?
– В два с половиной. Тыща в месяц, и чтоб я тебя на работе не видел! Сиди дома и занимайся вышивкой или ку-клукс-кланом: кухня, кирха энд киндер. Когда понадобишься – я тебя найду сам.
– Бо-о-об!
Боб влажно блестел глазами и покусывал свисающие усы, а ноги гарцевали у него сами собой, как ноги крупного жеребца-производителя чистокровной верховой породы.
Сразу же за поворотом были люди. Граждане выстроились вдоль стены и, видимо, чего-то ждали. Не иначе как прихода карателей.
– Вы куда, гражданин? Я к вам обращаюсь!
– В шестой зал, – ответил я мужчине с внешностью организатора.
– Все в шестой. Займите очередь.
– А чем ее занять?
– Собой, – любезно ответил организатор.
Пока я занимал собой очередь за Бобом и его приятельницей, тявкающий голос два раза произнес:
– Он думает, в доспехах ему можно без очереди! Обнаглели вконец!
Я повернулся к моське сучьего рода и никого не увидел, точно тявкал сгусток спертого воздуха.
Сдав очередь, как сдают кровь или мочу, я пошел глотнуть свежего воздуха. Что-то потянуло меня на свежий воздух, в одну из фундаментальных стихий мироздания.
Глава 5. Большая, поскольку появляется Рассказчик. О кракле, фру-фру и бараньей няне
Кто-то справедливо заметил, что путь туда и путь обратно – вещи разные. (Все дело в петле гестерезиса). Я никак не мог найти выход и долго шел по извилистому коридору, пока не попал в огромный зал с паркетным полом, посреди которого четыре колонны, увенчанные коринфской капителью, взметнулись на десятиметровую высоту. Огромная хрустальная люстра была соразмерна залу и стоила, видимо, не одно состояние у них, у прежних ее хозяев, и ничего не стоила у нас, так как после ремонта здания исчезла два года назад вместе со строителями, и все поиски ее (которые так и не были предприняты) оказались безуспешными. Об этом свидетельствовала табличка у входа в зал, в котором вдоль стен и посередине в строгом орнаменте застыли «островные астраханские» витрины, пронизанные светом, с изделиями тонкой керамики из фарфора, фаянса, майолики. Площадью зал был не меньше ста двадцати соток, при хорошем урожае с такого участка можно было бы взять мешков триста сортовой картошки.
Экскурсовод, очень молодая яркая женщина невысокого роста, но явно высокого мнения о себе, бойко рассказывала посетителям об истории создания, технологии изготовления экспонатов, о жизни и творческой судьбе мастеров керамики. Посетителям было интересно – хорошо скользить по паркету в матерчатых тапочках, завязанных шнурочками на щиколотках. Как водится, шнурочки были саморазвязывающиеся.
– Бисквит – матовый неглазурованный фарфор, а селадон – фарфор, покрытый серо-зеленой глазурью. Вот это, обратите внимание, так называемая «техника кракле» – фарфор обрабатывается таким образом, что на поверхности образуется сеточка мелких трещин.
– Как рассохшийся лак, – догадался высокий мужчина.
– Да, это имитация трещин. Обратите внимание: эти бокалы, цветные, с филигранью, а вот, кстати, тоже «кракле», это все венецианское стекло. Не правда ли, в самом сочетании слов «венецианское стекло» есть какое-то волшебство? Со словом «венецианский» все звучит красиво: венецианское стекло, венецианское зеркало…
– Венецианская низменность, венецианский залив, – поддержал мужчина, – Венецианская музыкальная школа – Монтеверди, Венецианская художественная школа – Джорджоне, Тициан, Веронезе…
– Благодарю вас, – сухо сказала экскурсовод.
– …Тинторетто. Должен вам сообщить, – обратился мужчина к присутствующим, – что слово «венский» не менее замечательно, сочетание многих простых слов с ним меня просто пленяет: венский вальс, венские стулья, Венский лес, венские булочки, Венская опера, венская коляска, Венский университет, Венская классическая школа – Гайдн, Моцарт, Бетховен… А венецианские холсты пятнадцатого века (еще немного о венецианском) с изображением лиц в ракурсе три четверти, или «полтора глаза», венецианский суп с раковыми шейками… Достаточно? – спросил он у экскурсовода.
– Вполне, – сказала та. – Благодарю вас. Мы отвлеклись от нашей основной темы.
– Да, наша основная тема – венецианские и венские девушки – возвышенная тема! Но не буду вас больше отвлекать.
Экскурсовод старательно и с большим желанием, что свидетельствовало о спринтерском старте ее музейной карьеры, сыпала терминами, датами, именами и сама была хорошенькой иллюстрацией к данной теме, напоминая изящную японскую вазочку. Личико ее разрумянилось и выглядело очень чистым. Безумием было бы обрабатывать такое лицо «техникой кракле».
– Он, как Пигмалион, влюблялся в созданные им шедевры и, как гофманский Кардильяк, скорее убил бы своих заказчиков, чем отдал им исполненный заказ. Благодаря этой страсти, он собрал огромную коллекцию, от которой, к сожалению, осталось только пять с половиной процентов экспонатов. Все они представлены здесь. Остальные погибли и исчезли в начале этого века…
– Иных уж нет, а те далече, – пояснил мужчина. Экскурсовод сделала попытку улыбнуться, но это у нее не получилось. Как у солдата после кросса в противогазе.
– А эту часть коллекции спасла Ефросиния Павловна Беклемешева, жена известного в наших краях общественного деятеля. Умирая, она завещала ее нашему музею…
– Что, наследников не было? – полюбопытствовал высокий мужчина.
Красавица не ответила, подтвердив мое первоначальное впечатление, что она страшно далека от народа. Да, быть в скором времени, быть ей начальником не народа, так отдела. Это как пить дать. Становится жарко, раз захотелось пить.
– А сколько она стоит, эта коллекция? – не унимался мужчина.
– Она стоила жизни Ефросинии Павловне Беклемешевой, – неожиданно сухо и резко, поджав губы, ответила экскурсовод. Она была прелестна в своем неземном гневе.
– Хотите, я его убью? – спросил я у нее.
– Ему это не поможет, – вздохнула она, одарив меня очаровательной улыбкой, и, как квочка цыплят, повела посетителей в другой зал. А я вдруг вспомнил, что есть Приап, бог сладострастия, и пошел вместе с ними.
В соседнем зале, гораздо меньшем и более уютном, чем предыдущий, была выставка из фонда открытого хранения музея – «Одежда ХVIII – начала ХХ века». Экскурсовод поджидала рассыпавшихся посетительниц (а их было в группе большинство; собственно, в любой группе – женщин всегда больше мужчин: будь то султанский гарем, раздача в столовке или экскурсия по Эрмитажу) и рассказывала что-то двум парням с горящими, как у котов, глазами.
Глядя на роскошное платье начала этого века, рыжая сударыня, не потерявшая в унесшейся череде ее лет броской привлекательности, подыскивала весомый аргумент, чтобы как-то уменьшить впечатление, произведенное на нее этим платьем.
– Нет, ты знаешь, – говорила она подружке, – сейчас все-таки как-то спокойнее. В таком выйти – не то что вечером, днем разденут. А в это, – она приподняла подол своего серенького платьица, – прыгнула и ходи – никто не взглянет, не то чтобы раздеть.
– Почему же? – возразил высокий мужчина, оказавшийся рядом. – Желающие всегда найдутся.
Рыжая повела глазами, и сразу стало видно, что она непрочь проверить сказанное. (Порой на женском лице такое отражается, что видавшие виды венецианские зеркала лопаются от досады). Мужчина сразу стушевался, но рыжая продолжала постреливать на него глазками, и дать ей можно было не больше тридцати – впрочем, она их могла еще и не взять.
Наконец суетливые посетители погасили свое броуновское движение, сконцентрировались вокруг экскурсовода, и она продолжила свои дозволенные зажигательные речи. Однако и в самом деле, сколько здесь было всякой женской одежды! Розовые и голубые парадные костюмы из глазета с вышивкой вязью, полупрозрачные платья из батиста, атласа муаре, шелкового бархата, абажуроподобные кринолины, дамские приталенные казакины цвета вишни в солнечных лучах, кружевные черные мантильи «изабелла» с длинными спинками и передом до талии, шарфики из прозрачного газа-иллюзиона, эшарпы с кистями и вышивкой, длинные шлейфы и птичьи боа, кашимирские и турецкие шали, русские двусторонние шали из мериноса и шерсти сайгака, черные казимировые штиблеты с пуговками из слоновой кости, причудливые тюрбаны разнообразных форм и расцветок, браслеты, серьги, диадемы, веера слоновой кости, изделия из янтаря и эмали, словом, парюра. Экскурсовод так заразительно рассказывала о фасонах платьев, о забытом ныне искусстве одеваться красиво и с достоинством носить одежду на людях, что таки рождалась иллюзия: вот сейчас, здесь, все женщины скинут с себя серые шкуры, именуемые повседневной одеждой, примерят не спеша эти разные модели и станут все такие стройные и спокойные, их плечики расправятся, спинки развернутся, поднимутся подбородки и носики, и во взоре появится что-то такое, о чем все давным-давно позабыли.
– В кринолине, – рассказывала экскурсовод, – надо было скользить, как лебедушка, не покачивая бортами каркаса. Газовый шарфик эшарп надо было так повязать на шею, чтобы и заметно не было, что он специально повязан, а будто бы на шее с рождения. Да еще концы надо было перекинуть через локти, чтобы и вышивка была видна и белизна рук не скрыта. Для придания рельефности женской фигуре надо было так собрать сзади юбку, накрутить и защепить фру-фру…
– Это кобыла Вронского – Фру-Фру. У нее было нежное выражение лица, – громким шепотом пояснил высокий мужчина.
– …чтобы не было чрезмерно пышно. Хотя пожилые дамы часто заблуждались и были склонны делать фру-фру побольше.
Мужчина надул щеки, но ничего не сказал.
– А уж о манере поддерживать шлейф в движении сплетничали во всех гостиных и дворцах обеих столиц. И вообще, надо было исхитриться при такой длине юбок показать хорошенькую ножку, – она изящно приподняла край юбки, – и при таких декольте спереди и сзади сформировать изящный силуэт и умерить размеры груди до размеров, приличных в светском обществе…
– До приличных размеров.
Наконец-то она улыбнулась так, как должна улыбаться хорошенькая женщина, когда мужчина, к несчастью, зануда. Чувствовалось, этот зал был ей близок, как и любой женщине, которая себя ощущает настоящей женщиной только в двух случаях: когда она с иголочки одета или совсем раздета, о чем она, кстати (и некстати), не устает говорить даже в три часа ночи.
Посыпались вопросы. Мне это всегда напоминало осень: вопросы падают, а все ответы давно уже валяются на земле. Я вышел из зала, спустился по лестнице в вестибюль. Парадная дверь была открыта настежь. Можно было выйти. Можно было еще выйти, но я остался. Из зала вышла экскурсовод и остановилась возле меня на сквозняке.
– Жарко сегодня. Замечательный день, – сказала она, жадно вглядываясь в зелень парка и синеву неба. – Вы наш новый сотрудник?
– Да, ведомый.
Мне было интересно смотреть на нее. Возбуждение и румянец еще не покинули ее лица, и она, чувствуя это, дабы не конфузиться, спросила еще:
– Вам, видимо, в шестой зал?
– Да, видимо, в шестой.
– Это направо. До свидания.
– Благодарю вас. Всего доброго.
И она ушла, а я представил себе, как ее где-то в бетонном девятиэтажном доте вечером будет ждать мужчина, и мне вдруг стало страшно одиноко…
– Простите, который час?
Я обернулся. Высокий мужчина неуловимого возраста, достававший девчушку своими вопросами, дружелюбно смотрел на меня.
– Четверть второго, – указал я ему на круглые часы над входом и отвернулся, так как еще не испил до дна сладость своего одиночества и не был расположен к беседе.
– Однако, хочется жрать, – заявил незнакомец. – Вы как?