Право на безумие Стамм Аякко
И, определив на подобающее место коробку, он вытянул перед собой левую руку с иконой, а правой трижды размашисто перекрестился, кладя поясные поклоны.
– В Софрино покупали? – спросил он, обращаясь в пространство, и не отводя взгляда от образка, сел на чемоданчик, вскочил, отодвинул его в сторону, снова сел уже на свободное место.
– Почему в Софрино? – ответил не без гордости Берзин. – Это Аскольд Алексеевич мне подарил в связи с именинами. Он сам написал.
– Сам?! Ух ты! – Котя снова взглянул на икону, неожиданно резко вскочил, будто его ужалили, положил образ на коробку с тортиком и, почтенно склонившись перед Богатовым, сложил ладошки одна в другую. – Благословите, батюшка.
– Я не священник, – извиняясь, отказал Аскольд, – я простой послушник… И то бывший.
– Как не священник?! – изумился Котя. – А почему вы тогда иконы пишете? Вы имеете благословление от Святейшего Патриарха Московского и всея Руси?
– Нет, не имею. В данном случае его благословление не требуется.
– Как это не требуется? Так нельзя! Обязательно нужно чтобы было благословление! Без благословления ни в коем случае нельзя!
– Знаете что, – убирая иконку от греха подальше, пришёл на помощь Аскольду Пётр Андреевич, – а давайте и правда чай пить? Что-то в горле пересохло. Вы как, Аскольд Алексеевич?
– Я с удовольствием, – поблагодарил тот Берзина взглядом, – тем более что сегодня мне этого так и не удалось сделать. А ведь праздник же.
– Да! – опомнился Величко. – Праздник же! Поздравляю вас с днём Ангела, Пётр … как вас там? … запамятовал…
– Андреевич, – напомнил Берзин и улыбнулся сочувственно, совсем без раздражения.
– Поздравляю вас с именинами, Пётр Андреевич. И вас, Аскольд, тоже поздравляю. Всех вам благ. А всё-таки…
– Спасибо, Константин, – вовремя перебил Котю Богатов. – Режьте ваш тортик, а я схожу к проводнику за чаем. Пётр Андреевич, у вас ножик есть?
– Есть, есть, у меня всё есть, – подтвердил Берзин, доставая нож. – Режьте, не испачкайтесь. А я с вашего разрешения пойду, … руки помою.
Оба поспешно вышли, оставив Котю одного.
– Уф! Ну, послал Бог попутчика, – уже в коридоре пошутил один.
– Чувствую, то ли ещё будет, – поддержал его другой.
Когда спустя несколько минут, они вернулись с чаем, их взору предстала следующая картина. Картонная крышка коробки была аккуратно разорвана на две половинки. На каждой лежало по огромному куску торта, третий такой же кусок оставался в коробке.
– Вот, порезал на троих, – довольный собой возвестил Котя и осветил купе восторженной улыбкой.
– Да вы что, в самом деле, с ума сошли? – опешил Пётр Андреевич. – Я вам что, лошадь? Мне такой кусище в жизни не съесть. Для него ведро чая потребуется. Дайте-ка ножик, я отрежу себе, сколько осилю, а остальное уж вы сами как-нибудь.
– Что вы, что вы, Пётр … э-э-э…
– Андреевич…
– Андреевич … Так нельзя. Никак нельзя. Нужно всё съесть. Куда же я остальное дену?
– Куда хотите. Домой отвезёте.
– Как же я отвезу?! Коробка-то уже вон вся на тарелочки изорванная. В чём я повезу, в кармане что ли? Нет, как хотите, а съесть нужно.
– Да вы в своём уме?! – Берзин начинал раздражаться. – Мне что теперь давиться вашим тортиком?
– Ну уж как-нибудь…. Уж постарайтесь, – не унимался Котя. – Я вам ещё чая принесу.
– Нет! И не просите! Сколько смогу, съем. Вот кусочек отрежу себе, а остальное, не обессудьте … хоть выкидывайте.
– Что вы?! Нельзя! Ни в коем случае нельзя! Он же освящён Святейшим Патриархом Владыкой Алексием II! Его невозможно выкинуть на попрание псам! Грех большой!
– Ну, тогда сами и ешьте, – поставил точку в прениях Берзин. – Я съем сколько смогу. Всё.
– Константин, – пришёл на помощь Аскольд, – В самом деле, такой кусище съесть невозможно. О чём вы думали, когда так щедро и так … по-честному делили ваш торт? А коробку зачем порвали? У проводницы наверняка есть тарелочки. Я понимаю, что выкидывать освящённую пищу нельзя, но и съесть всё это тоже нереально.
– Что же делать? – Котя совсем осунулся и потерял улыбку. – Может всё-таки… как-нибудь…
Тут в открытое окно залетел громадный слепень и закружил по купе. Все трое насторожились, внимательно сопровождая взглядами насекомое, а Пётр Андреевич даже взял в руки полотенце и свернул его в жгут.
– Нет! Что вы хотите сделать?! – закричал Котя. – Это же живая душа, тварь Божья!
– И что вы предлагаете? – уже не скрывая раздражения, спросил Берзин. – До Москвы с ним ехать? Я не желаю быть ужаленным этой тварью … Божьей.
Коварная муха полетала какое-то время, испытывая нервы и выдержку человека, наконец, опустилась на кусок Петра Андреевича, на самую богатую, самую красивую кремовую розочку.
– Кыш! Кыш отсюда! – тут же согнал слепня Котя.
– Зачем вы? Пусть бы поел немного, всё бы меньше мне осталось, – пошутил Берзин. – Теперь летать тут будет, жужжать.
– Как вы не понимаете? Тортик освящён Святейшим Патриархом, а эта гадина на говно садится.
– Неужели таки гадина? – перевёл в шутку Аскольд. – Вы про кого сейчас?
– Да про слепня этого, – не понял сарказма Котя. – Сейчас я его выпущу.
И он стал метаться по купе, размахивать руками, оттесняя опасную муху в сторону открытого окна. Но насекомое не думало оттесняться, оно оказалось проворнее человека и летало там, где ему вздумается, только ещё интенсивнее, даже агрессивнее. Аскольд и Пётр Андреевич не стали мешать Коте спасать тварь Божью. Да и возможно ли было ему помешать, когда такого действия требовало всё его естество, вся жизненная философия, вся его вера? Они сидели на своих диванах возле двери и с интересом наблюдали за безумством борьбы человека с природой. Борьбы непредсказуемой, опасной, в результате которой человек твёрдый, непоколебимый покоряет-таки матушку-природу, одерживает над ней верх,… но при этом неизменно остаётся почему-то с носом. Для натуры деятельной, неутомимой разве имеют значения потери и вообще средства, когда все силы, вся воля, вся энергия целиком направлены на одно – на непременное достижение цели во что бы то ни стало. В воздухе буквально повисла тревога и висела теперь огромным, давящим жерновом,… хотя и не очень тяжёлым, должно быть деревянным. Что-то вот-вот должно было произойти, что-то страшное, даже ужасное, но вместе с тем комичное, театрально-сатирическое.
Увлечённому, объятому духом борьбы Коте удалось-таки оттеснить, даже прижать соперника непосредственно к окну и заблокировать его всем своим постоянно движущимся телом в узком секторе, выход из которого явно оставался только один – на волю. Когда до последнего, решающего броска оставалось всего ничего, когда почти что поверженного, обессиленного врага ожидала неизбежная участь – свобода и спасение, неутомимый охотник за мухами сделал отчаянный, решающий всё скачок на соперника, но настолько неловко, что наткнулся на совершенно забытый им столик. Чтобы удержаться в равновесии он машинально опёрся обеими пятернями на так неудачно оставленный тут тортик, и не просто опёрся, но увяз в нём почти по локоть. А слепень присел на край фрамуги, отдышался малость, оглянулся на это странное, загадочное существо в торте и самостоятельно, без помех, не поблагодарив даже, вылетел на волю. Ему были чужды человеческие страсти и подвиги, он жил своей насекомой жизнью и искренне считал её самой правильной и самой полезной, самой продвинутой в мироздании.
– Ну, вот и попили чайку с тортиком, – со вздохом заметил Пётр Андреевич.
– Ну и Бог с ним. Не расстраивайтесь, Константин, – поспешил успокоить Котю Аскольд. – Вот вам полотенце, идите, вымойте руки, мыло там есть, а мы пока тут приберём поле битвы.
– Простите меня ради Христа, – сконфуженно пролепетал Величко и поплёлся в туалет умываться.
Но когда всего через три минуты он вернулся, лицо его снова сияло довольным, благостным выражением. Это было лицо победителя, пусть ценой некоторых потерь, но всё же отвоевавшего у смерти хоть немножечко, пусть всего лишь одну условную единицу жизни.
– А всё-таки я его спас! – с достоинством произнёс Котя. – Вы бы его точно убили, а так он живёт и даст, может быть, жизнь другим тварям Божьим. Слава Богу, что я сел именно на этой станции.
– Вы молодец, Константин, спору нет. Подумайте теперь, что делать вот с этим.
И Аскольд протянул счастливому победителю полиэтиленовый пакет с останками тортика. Тот взял его в руки, заглянул внутрь и озадаченно сел на диван.
– Да что тут уже поделаешь, выкинуть придётся, – высказал мнение Пётр Андреевич. – Жаль, конечно – наверное, вкусный был торт. Но не есть же его теперь. Выглядит он, прямо скажем, не очень аппетитно.
Котя неподвижно сидел на диване, погружённый взглядом внутрь пакета, и напряжённо о чём-то думал.
– Выбросить не получится, – проговорил он сквозь раздумье.
– Почему не получится? – не сдавался Берзин, опасаясь видимо, что снова заставят есть. – Вон возле туалета бачок для мусора, прямо туда и кидайте, пакет мне возвращать не нужно.
– Да говорю же вам, нельзя, – чуть не плача, настаивал на своём Котя, – он же освящён Патриархом, это же святыня! Как же его на помойку?
– И что теперь? Молиться на него что ли? – с заметным раздражением вопросил Пётр Андреевич. – Съесть нельзя, выбросить нельзя, а что можно? Делать-то что?
Котя как бы не замечал горячности попутчика, но всё также глядя в пакет, напряжённо думал. Вдруг его осенило.
– Знаю! – заявил он, медленно поднимая глаза к небу, будто ища у него поддержки. Затем, переведя взгляд на собеседников, тихо, с мистическим трепетом в голосе сообщил, – сжечь надо…
– Сжечь?! Что, прямо здесь?! – судя по ужасу в глазах Берзина, он нисколько не засомневался в серьёзности намерений Коти.
– Нет, не здесь. В топке, – заговорщицки сообщил Величко. – Там в тамбуре топка есть. Я видел давеча.
– Подождите, Константин, – поспешил успокоить страсти Аскольд, – сейчас лето, не топят, а титан электрический.
– Тогда закопать, – не унимался Котя. – У вас лопата есть?
– Конечно! – не в силах больше сдерживать негодование провозгласил Пётр Андреевич. – Я всегда вожу с собой дюжину разнообразных лопат. Вам какую именно, молодой человек?
– Константин, а с чего вы взяли, что этот торт непременно освящён Патриархом? – Аскольд решил зайти к предмету обсуждения с другой стороны. – Вы сами видели? Он что, приезжал на праздник в Свято-Никольский монастырь?
– Там написано было, – ничуть не смутившись вопросом, сообщил Котя.
– Где? – хором спросили Берзин с Богатовым.
– В кондитерской, – совершенно отрешённо, будто вопрос этот не имел к делу никакого отношения, сказал Котя, но встретив недоумение в глазах собеседников, решил пояснить. – Возле обители есть кондитерская лавка. Там, прямо на прилавке написано, что весь товар освящён Святейшим Патриархом Московским и всея Руси Алексием Вторым. Вот я и решил купить тортик.
– И вы думаете…? – Берзин откинулся на спинку дивана и правой рукой отёр пот со лба. – Боже мой! Святая наивность.
– Послушайте, Константин, – как можно спокойнее и убедительнее заговорил Аскольд. – Ничего закапывать не надо. Нечем, да и негде – кругом асфальт. Лучше бросить где-нибудь в кустики, птички склюют.
– Точно! – сорвался с места Котя и выбежал из купе, но тут же вернулся. – Сколько ещё стоим?
– Всего стоянка сорок минут, – заметно успокаиваясь, сообщил Берзин, глядя на часы. – Мы уже здесь двадцать пять минут, так что четверть часа у вас есть.
– Успею… – только и сказал Котя и скрылся вместе с пакетом.
Пассажиры облегчённо вздохнули. Священная трапеза, как и ритуальное сжигание святыни больше не угрожали им.
Через десять минут в дверях купе появился толстый, взмокший на солнце милиционер и, представившись, предъявил попутчикам виновато улыбающегося Котю.
– Вам известен этот гражданин? – спросил он у пассажиров.
– Да. Это … Котя, – подтвердил Аскольд настороженно. – А что случилось?
– Это его вещи? – указал милиционер на чемоданчик Величко.
– Его… – снова согласился Богатов. – А что собственно произошло, можете объяснить?
– Забирайте и следуйте за мной, – велел страж порядка арестованному Коте, но видя недоумённые взгляды пассажиров, всё-таки решил разъяснить. – Этот гражданин из хулиганских побуждений только что залез по пожарной лестнице на крышу здания вокзала… Может быть, и с террористической целью. Усекаете? Для выяснения личности, а также для расследования причин происшествия он задержан. Пройдёмте, гражданин.
– Константин, – обратился Аскольд к уходящему Коте. – Зачем вас понесло на крышу-то?
– Да вот птичкам хотел, – объяснил тот. – Под кустик нельзя. Негоже доверять святыню псам.
Поезд тронулся. Поплыл мимо вокзал, привокзальные постройки, перрон с ожидающими следующего рейса пассажирами. Богатов и Берзин снова остались одни в купе. Сквозь пыльное вагонное стекло они наблюдали, как по платформе идёт в сопровождении милиционера их неудавшийся попутчик, должно быть огорчённый случившимся, но со своим особым достоинством, преисполненный чувством священного, выполненного долга.
Глава 8
Не найдёшь – не узнаешь. Не потеряешь – не поймёшь. В купе поезда снова повисла тяжёлая, гнетущая тишина. Оба пассажира, не сговариваясь, не подозревая даже подобного друг о друге, думали сейчас об одном и том же. Как часто мы, идя по жизни семимильными шагами, уверенной, твёрдой поступью, преисполненные жизненным опытом, своими индивидуальными взглядами, убеждениями и даже философией, позволяем себе обустраивать мир вокруг себя по образу и подобию нашему. Как часто мы при этом встречаем на своём пути незначительный, ничем не примечательный камушек, только тем и ценный, что именно он привлёк к себе наше внимание. И чем привлёк-то? Своей малостью, неказистостью, бесполезностью, порой даже уродливостью (уродство, как известно, обращает на себя внимание острее, нежели совершенство). Но будучи невписываемым в наш строгий жизненный уклад, а стало быть, уже осуждённый нами на безжалостную брошенность, ненужность, он так и остаётся лежать в пыли, а то и попросту отпихивается носком сапога прочь из нашего мира на обочину. И уже много времени спустя, служа кому-то другому украшением, а то и краеугольным основанием, он заставляет нас вспомнить, задуматься о той непростительной ошибке, исправить которую уже нельзя, невозможно. Не безумны ли мы, когда, поддаваясь власти первого впечатления, обрекаем себя на неизбежные потери? Чем оправдана такая беспечность, расточительность? Ведь должно же быть и ей место в незыблемой цепочке причинно-следственных связей, утверждающей, что всё имеет своё значение, свой смысл. Всё, даже самый никчемный камушек. Из таких вот камушков, разбросанных повсюду, мы и строим здание нашего опыта, любуемся им, обживаем его заботливо, устанавливаем в колонном зале его свой престол,… но только уж на смертном одре. А покуда жизни ещё впереди непочатый край, покуда чаша нашего бытия испита только наполовину, летим себе скорым поездом и наблюдаем сквозь пыльное вагонное стекло, как утекает прочь время, отпущенное нам с избытком, но растраченное нами без счёта, как вода сквозь пальцы. Что имеем – не храним, потеряем – плачем.
– Жаль парня. Сейчас ведь засудят ни за что, – первым прервал молчание Пётр Андреевич. – Он хоть и ненормальный, но по-своему забавный.
– Он добрый, – уточнил Аскольд. – Странный конечно, но кто из нас без странностей? Каждый по-своему безумен.
– Это да, – согласился Берзин, хотя на свой счёт безумие примерять не стал. – А как вы думаете, Аскольд Алексеевич, смог бы Котя сжечь свой тортик прямо здесь, в вагоне?
– Да ну что вы, Пётр Андреевич, – даже слегка обиделся за Котю на такой вопрос Богатов, – он странный, это правда, но не идиот же, в самом деле.
– Не скажите, Аскольд, ой не скажите. Я тоже поначалу принял его предложение сжечь за фигуру речи. Но когда увидел глаза Коти, услышал в его голосе решимость, даже убеждённость, понял – этот во имя своей идеи не остановится ни перед чем. Я даже перепугался не на шутку и скажу вам откровенно, растерялся – а ну, как и правда возьмёт, да и сожжёт. Что тогда делать?
– Вы думаете, стал бы? – со своей затаённой мыслью спросил Аскольд.
– Уверен, стал бы! – не заметил подвоха Берзин.
– А вы?
– Что я?
– Вы сожгли бы?
– Я?! – опешил от такого поворота Пётр Андреевич.
– Да, именно вы. Только не на Котином, а на своём, Петра Андреевича Берзина месте, – Аскольд говорил тихо и спокойно, будто речь шла о предмете весьма обыденном, будничном, не раз и не два, но регулярно проделываемом, не вызывающем никаких недоумений и даже вопросов. – Вы сожгли бы, если бы того требовала ВАША жизненная философия, ВАША убеждённость и ВАША вера?
Берзин не знал что ответить. Несколько секунд он молча смотрел на Богатова, как бы пытаясь проникнуть в его замысел и понять, к чему тот клонит. Но, в конце концов, не выдержав чистого взгляда и мягкой, без тени лукавства улыбки Аскольда, отвернулся к окну.
– Мне кажется, Пётр Андреевич, – продолжал Аскольд совсем просто, без какого бы то ни было авторитетного превосходства профессора, вещающего неразумным студентам непреложные истины, – мне кажется, что каждый человек способен на многое, практически на всё, даже на самую гнусность. Вопрос лишь в том, какова цена этой гнусности для каждого отдельного человека. Ведь никто до определённой поры, не столкнувшись ещё с ситуацией, не может знать, на что он способен, на какие поступки или непоступки. У каждой твёрдости есть свой предел, и у каждой совести своя продажная стоимость. Одни готовы поступиться великим за малое, другие малым за великое, но никто не вправе утверждать о себе, что уж он-то никогда и ни за что. Всё дело в цене, и мало кто знает её действительное значение, только те, кому пришлось ей уступить.
В принципе физиологически и психологически все люди устроены одинаково, все мы из одного теста, из одного места. Каждый человек является производной, потомком двух первых людей, которые в свою очередь есть ОДНО. И вот этот первочеловек, будучи сотворённым «руками» Самого Бога, вложившего в него Свой Образ и Своё Подобие, был несоизмеримо лучше самого лучшего, самого совершенного из нас сегодняшних. Между ним и нами пропасть, он – Царь по природе своей, Царь во всех смыслах и значениях; мы же – рабы, добровольно принявшие рабство как способ не только выживания, но даже, как это не парадоксально, успеха. Так вот этот эталонный человек, этот образец, на которого нам равняться, равняться и никогда не сравняться, даже он, не особо задумываясь, предал сотворившего его Бога. Вы скажете, не предал вовсе, а только лишь ослушался? Так в том-то и трагизм пропасти, что для нас сегодняшних, которые предают направо и налево, как семечки щёлкают, значение предательства сузилось до простого ослушания. В самом деле, ну подумаешь, съел яблоко! Что, у Бога яблок что ли мало?
Апостол Пётр всего лишь за час до ареста Христа клялся чистосердечно и искренне как ребёнок, что никогда и ни за что не отречётся от Учителя. И отрёкся трижды ещё до первых петухов. Пётр! Первоверховный Апостол! Насколько же я ниже Петра! Я с ужасом сегодня допускаю, что возможны такие обстоятельства, при которых и я предам. Весь вопрос, как я уже сказал, в условиях, в цене моей индивидуальной гнусности. У каждого она своя. Кому-то достаточно пальчик показать, чтобы он убил, другого необходимо довести до состояния невладения собой. Второй после совершённого будет, подобно тому же Петру, слёзно раскаиваться, а первый может даже прихвастнуть при случае, как ловко он замочил обидчика.
Берзин слушал внимательно и молча. Поначалу он смотрел в окно, будто демонстрируя этим, что слова Аскольда его мало трогают, что ничего нового, неизвестного ранее он не слышит в них. Всё настолько правильно, что даже банально, и не стоит углубляться в смысл сказанного. Но постепенно он волей-неволей втянулся в беседу, должно быть уловил чувствительным сознанием неординарного человека крохотную крупицу истины, от которой не смог отмахнуться. Так бывает, когда мы в чужой, совершенно отстранённой от нас истории вдруг отчётливо, как в зеркале видим себя во весь рост. И хотя имена персонажей нам не знакомы, события отнюдь не имеют никаких общих точек с нашей реальной жизнью, от ощущения своего мнимого участия в них, участия не опосредованного, а самого прямого, даже главного, отделаться нам уже никак невозможно. Слышать о себе правду всегда неприятно, часто даже обидно. Но узнать её от себя самого, порой разбивая вдребезги все прежние представления о собственной личности, однозначно сродни вдохновенному открытию. Самому яркому, самому главному в жизни. Может, поэтому Пётр Андреевич слушал теперь Аскольда, упираясь в него взглядом самых чистых, самых заинтересованных, самых пытливых голубых глаз.
А Богатов тем временем, отхлебнув из стакана остывший уже чай, продолжал.
– Несколько лет назад, ещё в прошлой жизни, когда я всерьёз занимался живописью, была у меня одна работа. Сюжет её очень старый, известный, не раз опробованный великими мастерами изобразительного искусства. Это «Тайная вечеря» – евангельский рассказ о последней трапезе Спасителя с двенадцатью своими самыми верными учениками. Каждый художник, в каждом своём творении стремится быть оригинальным, даже уникальным, не похожим ни на кого другого. Именно в этом в первую очередь смысл творчества, а иначе кому оно нужно – лишь слепое копирование, если не плагиат. Гирландайо, Тинторетто, конечно же Леонардо да Винчи, как и многие другие живописцы постарались по-своему неподражаемо передать этот сюжет. Кто религиозную сущность таинства утверждаемой в тот момент новозаветной Пасхи, кто драматический характер предательства, кто романтику Любви и служения ближнему, а кто трагизм последних часов перед арестом и муками Христа. Что же было делать мне? На что рассчитывать после таких знаменитых мэтров? Созрел у меня тогда один дерзкий замысел, весьма трудный для исполнения, но иначе и браться за такую работу не имело смысла. И я взялся.
Я не стал изображать всю фигуру Иисуса Христа. И не потому только что не считал себя готовым к столь ответственному изображению, но в не меньшей степени ещё и по той причине, что идея моя заключалась совсем в ином. Меня интересовал один момент из этого евангельского эпизода. Тот самый, о котором евангелист Матфей пишет: «Когда же настал вечер, Он возлег с двенадцатью учениками; и когда они ели, сказал: истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня. Они весьма опечалились, и начали говорить Ему, каждый из них: не я ли, Господи? Он же сказал в ответ: опустивший со Мною руку в блюдо, этот предаст Меня; впрочем, Сын Человеческий идет, как писано о Нем, но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому человеку не родиться. При сем и Иуда, предающий его, сказал: не я ли, Равви? Иисус говорит ему: ты сказал».23 А вот Иоанн Богослов описывает те же события несколько иначе. Он утверждает, что «Один же из учеников Его, которого любил Иисус, возлежал у груди Иисуса. Ему Симон Петр сделал знак, чтобы спросил, кто это, о котором говорит. Он, припав к груди Иисуса, сказал Ему: Господи! Кто это? Иисус отвечал: тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам. И, обмакнув кусок, подал Иуде Симонову Искариоту».24 Я думаю так, что оба правы, никто из евангелистов не погрешил перед истиной. Просто, что не расслышал один, то понял другой, именно потому что, «припав к груди Иисуса» имел возможность и слышать, и уразуметь большее. Вот это самое мгновение я и дерзнул остановить – всего за несколько крохотных секунд до объявления предателя.
На моей картине был изображён стол, яркий светильник на нём, чаша с вином, хлеб и десница Спасителя, подающая кусок Его преосуществленной плоти… Кому?… Пока не ясно… Ещё миг – и тайное намерение будет раскрыто, явлено тому, кто хочет его узнать, но по неведомой причине так и оставшееся без внимания апостолов. Их фигуры тут же, в окружении стола. Все одиннадцать…
– Постойте, постойте, Аскольд. Вы сказали одиннадцать? Как это одиннадцать? – вдруг прервал повествование Берзин. – Насколько я знаю, апостолов было двенадцать. Да вы и сами только что назвали это число. Вы не ошиблись?
– Нет, не ошибся, – ответил Богатов с улыбкой, весьма красноречиво говорящей о том, что он был готов и даже ждал этого вопроса. – Ваше недоумение очень верное и справедливое, Пётр Андреевич, к тому же крайне радостное для меня. Ведь оно уже наполовину говорит о том, что мой замысел удался. Сейчас вы всё поймёте.
Аскольд отпил из стакана холодный уже чай, отпил жадно, почти взахлёб, будто измученный жаждой странник. Затем откинулся на спинку дивана, словно получил столь необходимое ему сейчас подтверждение правильности его намерения и продолжил повествование.
– Первым, кому я показал эту свою работу, был мой учитель, друг и наставник в живописи. Он долго стоял, скрестив руки на груди, перед мольбертом с холстом и внимательно рассматривал картину, словно погружаясь в неё, вживаясь соучастником в развёрнутое на ней действие. Я замер, затаив дыхание, всё ждал, что он задаст этот ваш вопрос о несоответствии числа апостолов и фигур, изображенных на ней. Ведь от этого зависело всё для меня, моя победа или поражение, успех или полный провал осуществления задуманной мной идеи. Но он молчал, как бы раз и навсегда решив похоронить в недрах сознания свои впечатления. Наконец, я не выдержал и спросил сам, не смущает ли его то, что апостолов на холсте всего одиннадцать? «Нисколько не смущает, – ответил он, – напротив, я отчётливо вижу двенадцатого». На моё молчаливое недоумение он дал исчерпывающее объяснение, расставляющее все точки над «i»: «Ты написал замечательную работу. И знаешь почему? Потому что, смотря сейчас на неё, я испытываю более всего одно желание, с языка моего невольно срывается один извечный вопрос – «Не я ли, Равви?».
Незаданный вопрос повис в воздухе, как тогда, около двадцати веков назад в маленькой комнате большого иудейского города, которому суждено было быть разрушенным и вновь восстановленным руками будущих поколений, так и не услышавших по сей день ответ: «Ты сказал». Тогда ответ этот не остановил того, кому он был предназначен. Не останавливает и сейчас всех тех, кто слышит его и не разумеет обращения к себе, как спасительного предостережения. Извечный ответ на извечный вопрос, который замечателен уж тем, что хотя бы задаётся в суете дел и пустых тревог.
– А что с этой работой случилось потом? – прерывая паузу, спросил Пётр Андреевич. – Где она? Можно ли её увидеть,… купить?
– Теоретически, наверное, можно, – немного подумав, ответил Богатов. – Но понятия не имею, как это сделать. Я давно уже потерял её след, лет около десяти тому назад, с тех пор как подарил «Тайную вечерю» одному из своих близких знакомых.
– Как это, подарил?!
– Да очень просто, … на день рождения, … как дарят что-либо кому-либо. Почему это вас так удивило?
– Вот это да… Вот это здорово… – Пётр Андреевич развёл руки в стороны, искренне изумляясь непосредственности своего нового знакомого. – Я копаю, терпеливо, тщательно, скрупулезно, выискиваю в российской глубинке новых авторов, подолгу обхаживаю их, торгуюсь, в конце концов, плачу деньги и, поверьте, не малые – всё только для того чтобы пополнить свою коллекцию одной единственной свежей картиной. И вот в поезде, совершенно случайно, не подозревая даже о том, что некий автор сам придёт ко мне и сядет напротив, я вдруг слышу от него, как он запросто раздаривает свои картины кому ни попадя и при этом ещё искренне заявляет, что это самое обычное, просто-таки будничное дело для него. Поразительно!
– Ну нет, Пётр Андреевич, вы меня уж чересчур упрощаете, не такой я альтруист, каким вы тут меня рисуете, – засмеялся Аскольд. – Далеко не все свои работы я раздарил. Многие продал, ведь надо же было на что-то жить. Хотя, справедливости ради придётся всё же заметить, что таких, к сожалению, меньшинство. Да и куда же мне было их девать, если я твёрдо решил покинуть Москву? Не с собой же везти. Они ведь как дети – дорогие и единственные. Бросить рука не поднимается, и с собой брать никак невозможно. Вот и пристраивал к тем, в кого верил.
Он вдруг остановился, задумался, будто припомнил нечто больное, тяжёлое.
– Впрочем, была одна работа, о судьбе которой я действительно ничего не знаю, не предполагаю даже. Она странно родилась и загадочно исчезла, будто и не было её вовсе. А ведь была же. Была.
Берзин вздохнул тяжело, отвернулся на секунду к окну, но не увидев там ничего нового, вернул взгляд внутрь купе, оглядел его рассеянно, будто ища нечто за что уцепиться, наткнулся на оставленный без внимания номер журнала «Чудеса и приключения», взял его в руки, пролистал бегло и вновь отложил.