Тайный брат (сборник) Прашкевич Геннадий
– Понимаешь, есть вещи, о которых совсем не следует помнить, да, Ганелон?
И произнес: «Абсит!»
Ганелон кивнул.
– Господь милостив, – сказал брат Одо, начиная обдирать гуся. – Садись рядом. Ты умеешь разжигать огонь?
Ганелон кивнул.
– Так разожги огонь. Этот гусь – господень. Раз он шел мне в руки, значит, его подталкивал Господь. Ты готов разделить со мной трапезу?
Ганелон кивнул. Брат Одо не походил на монахов из монастыря Барре, и он не походил на ученого клирика. Он был ловок и подвижен, все в нем горело. Он ловко и быстро управился с украденным гусем и нанизал его на вертел. И место брат Одо выбрал удобное – на берегу речки под известняковыми обрывами. Разведенный здесь огонь нельзя было увидеть ни из замка, ни из деревни.
Гусь оказался вкусным.
– Я знаю, ты не раз дерзил своей госпоже, Ганелон, – весело сказал брат Одо, запивая гуся красным, хорошо разведенным вином. Фляжку с вином он держал при этом перед собой двумя руками. – Я знаю, что ты в ссоре со всем миром. У тебя нет друзей. Тебя часто дразнят Моньо, монашком, за твою доверчивость и чистую кротость. Я знаю, что Гийом-мельник часто наказывал тебя розгами и запирал на ночь в позорном помещении. Ученый клирик и сейчас стегает тебя розгами по плечам, и ты не очень часто посещаешь мессу и не всегда держишь себя скромно. Это так?
Ганелон печально вздохнул.
– Но ты много читаешь, Ганелон, я и это знаю. Ты постоянно перечитываешь Писание. Когда можешь, ты посещаешь службы и умеешь одолевать лень. Ты искренне раскаиваешься в проступках. Ты беден и лишен родительской ласки. У тебя косит левый глаз, Ганелон, и ты правда беден. Но ты же знаешь, ты уже должен это знать – Господь избрал бедняков богатых верою. Ты ведь знаешь об этом?
Ганелон печально кивнул.
– Я знаю, ты донашиваешь чужие обноски. Куски большого пирога, запеченного в оловянном блюде, как правило, не доходят до тебя. Бывало, ты воровал сыр из мышеловок Гийома-мельника. – Брат Одо прутиком быстро начертал на песке таинственный знак. – Я чувствую, ты созрел, ты готов к подвигу. Тебя мучают видения. Тебя влекут звуки невидимых горнов и труб, голоса невидимых небесных труверов. Ты уже не раз видел в своих видениях деву Марию. – Ббрат Одо истово перекрестился. – И ты видел в своих видениях святого Петра. Он был одет в простую рубашку с продраными рукавами. Ведь так? Не стесняйся меня. Такие видения должны радовать, они – вышний знак, Ганелон. Скоро ты будешь кем-то, а не просто робким мальчишкой из деревни, призванным госпожой для услуг. У тебя, конечно, грязные ногти, и госпожа смотрит на тебя с отвращением, но ведь тебе нравится госпожа? Разве не так?
Ганелон печально кивнул.
– Ты знаешь, кто такой дьявол?
– О да, – печально кивнул Ганелон. – Он враг миропорядка.
– Как верно сказано. – Брат Одо перекрестился. – У каждого свое дело, каждый призван к делу, что ниспослано свыше. Простолюдин и виллан трудятся, священник молится, учит и наставляет, благородный рыцарь оберегает страну. Без божьих законов нельзя жить пристойно. Только животные обходятся без латыни и священного Писания. Мудрость наша через Откровение божье. Мудрость, Ганелон, это то, что Иисус открыл людям о Боге. Сам апостол Пётр основал римскую общину и был первым ее апостолом. Римская церковь – главная во всей Вселенной. Земля Рима густо пропитана кровью мучеников, среди них Пётр и Павел. Мы должны хранить завещанный ими порядок. Мир должен быть осиян. Еретики, столь расплодившиеся в Лангедоке, порождают ложные мысли и ложное отношение к вещам.
Брат Одо улыбнулся:
– Я вижу, ты понимаешь мои слова.
Ганелон кивнул.
– Жирные паштеты, сладкие пироги, крупитчатый хлеб, – продолжал брат Одо, с удовольствием обгладывая крыло гуся. – Тебе хочется полежать в душистой летней траве, а тебя гонят переносить тяжелые мешки или убирать навоз из грязного коровника. Тебе хочется съесть кусок вкусного окорока. – Ббрат Одо вытер ладонью испачканную гусиным жиром рябую щеку. – А тебе дают сухую кукурузную лепешку. Люди темны, Ганелон. Даже священное Писание они усваивают не по тексту, а из слов ученого клирика. Их слова – слова Бога, но их дела – дела дьявола. Не всегда, но часто. Зато ты, Ганелон, как я узнал, хорошо разбираешь латынь и умеешь объясниться с сарацином и с греком. – Брат Одо произнес – с грифоном. – Это особый дар, Ганелон. Я чувствую, в тебе есть способность видеть тайное, скрытое от глаз. В тебе есть вера. Борьба града небесного и града земного – вот благодать верующего. Считай, Ганелон, что ты уже на пути к спасению.
Он замолчал.
Ганелон терпеливо ждал.
– Твоя госпожа из замка очень мила. Но она строга, ее зовут Амансульта. Вы прозвали ее Кастеллоза. – Глаза брата Одо совсем округлились и совсем сошлись к переносице. – Твоя госпожа много знает. Она молода, но много знает. У нее в замке бывают странные люди. Например, совсем недавно у нее был один необычный старик, я знаю. Он носит красную шапку и очень длинный волочащийся по земле плащ. Зачем он приходил, Ганелон?
Ганелон пожал плечами.
– Известно, граф Раймонд Тулузский покровительствует таким необычным людям. Известно, он дружит с твоей госпожой. Это гордыня, Ганелон, хотеть знать больше, чем тебе предписано церковью. Гордыней, Ганелон, как правило, бывают обуреваемы люди, в душе осознанно предающиеся дьяволу. Именно они дерзают сравниться с Богом. Но пока они тщетно стараются выковать в кузнице дьявольской самую наираспрекраснейшую вещь в мире, Ганелон, Господь великий одним движением обращает паука в солнце. Тогда испуганный дьявол делает так, что искаженное похотью лицо становится похожим на морду животного. Ты ведь видел такие лица?
Брат Одо шумно отрыгнул. Он, наконец, наелся.
– Необычные и необыкновенные люди, Ганелон, очень часто обуяны гордыней. Твоя госпожа тоже такой необычный и необыкновенный человек. Она бежит людей, искренне посвятивших себя Богу. Она умеет объясниться с пленным сарацином, она изучала риторику в монастыре Барре, она знает философию, она держала в руках старинные инкунабулы, каких нет даже в Латеранской библиотеке. – Голос брата Одо стал вкрадчивым: – Но это дьявольская гордыня, Ганелон! Никогда не торопись устремляться на прекрасное. Беги прекрасного, неважно, в каком облике оно предстанет перед тобой. Прекрасное это тень, подобие тени, а стремиться надо к тому, что само по себе отбрасывает тень. Ты понимаешь?
Ганелон смиренно кивнул.
Он был смущен. Его охватило смятение.
Никто никогда не разговаривал с ним так открыто и просто.
Он верил брату Одо. Ему хотелось верить брату Одо, как всегда хочется верить человеку, с которым ты только что разделил трапезу. Пусть даже этой трапезой был всего только краденый гусь. Ему хотелось и дальше говорить с братом Одо. Ему было о чем рассказать брату Одо. По неизреченной своей милости Господь, при известных немощах, наделил Ганелона острым зрением и острым слухом. Он не раз слышал из-за приоткрытых дверей залы, освещенной факелами, негромкие голоса госпожи и монаха Викентия из Барре. Странные пугающие голоса. Не всегда можно было понять, о чем они говорили. Но Ганелон все помнил.
Например, он помнил, как Амансульта сказала: «Вот видишь, на пергаменте снова проступили слова…»
Наверное, они восстанавливали текст старой книги.
«Вот видишь. – Голос Амансульты был полон каких-то странных надежд. – Вот видишь, здесь и здесь… и еще вот здесь… можно прочесть слова…»
И голос Викентия из Барре, писклявый мышиный голос, произносил вслед за Амансультой нечто странное. Может, некие слова, увиденные им на пергаменте: «Для того, чтобы достичь… – Так он произносил. – Для того, чтобы достичь глубин познания… Да, да, кажется, тут начертано именно так – глубин… Для того, чтобы достигнуть глубин познания, не всегда следует искать тайных подземных проходов… Иногда достаточно поднять уровень вод…»
«Что это может значить?» – слышал Ганелон голос Амансульты.
«А разве слова обязательно должны что-нибудь означать?»
Несомненно, Ганелону нашлось бы что рассказать брату Одо. Он, например, слышал о некоей неистовой Джильде из соседней деревни. Эта Джильда была толста, и в жадном чреве ее часто стонал дьявол. Еще он слышал о рыцаре из Нима, которого конь самым волшебным образом всего за час доставил из Иерусалима в Ним и обратно. Он видел старинные книги, на полях которых теснились частые пометки Амансульты и монаха Викентия. И он, кажется, уже догадывался, зачем Амансульта так часто уходит на древнюю мраморную дорогу, стремясь опять и опять увидеть верхний пруд…»
VIII–XI
«…нисколько не удивился тому, что Амансульту сморил сон.
Вода журчала, в пруду она заметно поднялась. Полдневный жар смирил птиц, звенели только цикады. Но теперь Ганелон боялся уснуть. Он боялся упустить Амансульту. Он помнил слова брата Одо о том, что послан сюда для спасения души своей госпожи. Он молится за нее, он удручен гордыней своей госпожи, он озабочен ее греховностью.
Борясь со сном, он смотрел в небо.
Борясь со сном, он снова и снова взглядывал вниз в долину.
Он вновь и вновь тщательно пересчитывал бойницы и окна замка, вспоминал странные вещи, расплывчатые, неясные, как расплывающиеся в небе облака. Гордыня. Брат Одо прав. Дьявольская гордыня. Этой гордыней поражен весь род неистового барона Теодульфа, от самого Торквата, а может, глубже. Однажды Ганелон сам видел, как бородатые дружинники по личному наущению пьяного, как всегда, барона Теодульфа густо вымазали пчелиным медом и вываляли в птичьем пуху в неудачное время проезжавшего мимо замка самого епископа Тарского. Прежде чем бросить облепленного птичьим пухом и громко рыдающего епископа в ров с грязной водой, старика в голом виде заставили петь и плясать наподобие ручного медведя в большой зале замка Процуинта и даже по несколько раз повторять вслух прельстительные слова некоего трубадура.
- Кто первым некогда,
- скажи, о, Боже, нам,
- решился кое-что
- зарешетить у дам?
- Ведь птичку в клетку посадить,
- все это стыд и срам!
Несчастный епископ Тарский, облепленный пчелиным медом и птичьим пухом, раскачивался из стороны в сторону, как больной медведь, слабо переступал по земле слабыми ногами, в глазах его стояли слезы, но, до умопомрачения испуганный рослыми дружинниками, он послушно повторял:
- Да, встряска так нужна
- всем дамским передкам,
- как вырубка
- березкам и дубам.
- Срубил один дубок,
- глядишь, четыре там!
Рыдающий епископ раскачивался, всхлипывал, подпрыгивал наподобие нелепого ручного медведя и, как деревянная кукла, разводил прямыми руками, тонким голосом повторяя за веселящимся трубадуром:
- Рубите больше, от того
- урону нет лесам!
Барон Теодульф, багровый от вина, держал в руках огромную чашу.
Он рычал, он ревел от восторга. Когда несчастного епископа Тарского под улюлюканье дружинников и гостей бросили наконец в грязный ров, багровый хозяин замка Процинты вновь поднял на помост трубадура.
- В Лангедоке есть барон прославленный,
- имя носит средь людей он первое.
- Знают все, он славен виночерпием
- всех превыше лангедокских жителей…
– Эйа! Эйа! – с ревом подхватил узнавший себя в песне барон.
– Эйа! Эйа! – шумно подхватили гости.
- Пить он любит, не смущаясь временем.
- Дня и ночи ни одной не минется,
- Чтоб, упившись влагой, не качался он,
- будто древо, ветрами колеблемо…
– Эйа! Эйа!
- Он имеет тело неистленное,
- умащённый винами, как алоэ.
- И как миррой кожи сохраняются,
- так вином он весь набальзамирован…
– Эйа! Эйа! – ревели гости и дружинники.
- Он и кубком брезгует, и чашами,
- чтобы выпить с полным наслаждением.
- Он горшками цедит и кувшинами,
- а из оных – наивеличайшими…
От удовольствия барон побагровел еще пуще.
Казалось, глаза его сейчас выпрыгнут из орбит.
В тишине, вдруг упавшей на залу, еще более тревожной от дымивших и потрескивающих факелов, было хорошо слышно, как под огромным столом грызлись и рычали из-за костей собаки.
Испуганные служки быстро меняли блюда.
Копченая медвежатина, огромный кабан, целиком изжаренный на вертеле, запеченные в листьях гуси. Овощи, густо приправленные рублеными жареными скворцами, горная форель, трюфели. Славки и завирушки, запеченные в дымящемся пироге. Выпала из рук служки и шумно разбилась о каменный пол круглая соляная лепешка, несомненно, к ссоре.
Тогда барон Теодульф рявкнул.
Рявкнув, как медведь, он торжествующе ударил по спине задохнувшегося трубадура своей огромной ладонью:
– «Он горшками цедит и кувшинами, а из оных – наивеличайшими»! Истинно так! – рявкнул он во всю мощь своих легких, и ужасная бледность, начавшая было распространяться по щекам испугавшегося трубадура, вновь начала сменяться счастливым пьяным румянцем.
– Истинно так!
Гости тоже взревели.
Они взревели так, будто изнутри их терзали демоны.
А громче всех ревел хозяин Процинты: «Клянусь апостолом Павлом, истинно так!!!»
Он ревел как огромный сказочный зверь. Тени испуганно метались по стенам залы.
И все же именно барон Теодульф, каким бы чудовищем он ни казался соседям, именно барон Теодульф одним из самых первых принял обет святого креста. Он оказался среди тех благородных баронов, которые самыми первыми ступили на стезю гроба Господня вместе с лукавым королем Франции Филиппом II Августом, вместе с неистовым королем англов Ричардом Львиное Сердце, наконец, с рыжебородым великаном королем германцев Фридрихом I Барбароссой.
Ганелон вздохнул. Пути Господни неисповедимы.
Фридрих I Барбаросса, император германцев, рыжебородый великан, совершивший немало подвигов, неистовый праведник, не знавший никакой устали в деле обращения неверных, внезапно утонул в бурной реке Салеф, текущей неподалеку от города Селевкия. Неистовый король англов Ричард Львиное Сердце до сих пор ведет непомерно затянувшийся спор с королем неверных Саладином, полное имя которого Юсуф, рожденный Айюдом, курдом из племени хазбани, служившим еще правителю Мосула и Халеба, кажется, по имени Занги ибн Ак-Сункур. А лукавый король французов Филипп II Август внимательно и хищно присматривается исподволь к соседским территориям, к тем, конечно, которыми может расшириться Франция. Конечно, король Филипп всегда поддержит идею нового святого странствия, но неизвестно, двинется ли он сам в новое странствие? Кто-то слышал, что король Филипп не раз уже произносил такое: на одну-единственную человеческую жизнь вполне достаточно одного святого странствия. А барон Теодульф томится в неволе. А родовой замок барона охраняет юное дитя – девица Амансульта с презрительным взглядом. Ни на минуту не забывает она об отце, и сердце ее вторит любому призыву к новому походу на неверных.
Еще недавно клубилась пыль под ногами святых странников, и ход времени казался неостановимым. Была штурмом взята благородными рыцарями крепость неверных Акра, под стенами которой, к несчастью, попал в плен к неверным барон Теодульф, – зато в Тире потерпел ужасное поражение мессир Конрад Монферратский. Все как бы остановились на время, как бы примолкли, обдумывая случившиеся события, только неистовый король Ричард Львиное Сердце, распространяя дело, угодное Господу, ни на секунду не приостановил святое дело уничтожения неверных. Он так усиленно и с таким вниманием обращался к этому делу, что его именем стали пугать детей и животных. «Не плачь, дитя, не плачь, – шепчут в ночи не спящим детям одинокие матери. – Не плачь, дитя, а то заберет тебя король Ричард!» Или так. «Что ты спотыкаешься, дьявольское отродье! – ругает всадник своего вдруг споткнувшегося коня. – Короля Ричарда ты увидел, что ли?»
И не взята пока Яффа.
И не взят пыльный Аскалон.
Даже сам святой Иерусалим унижен неверными.
И все-таки снова над дорогами клубится желтая пыль.
Собираются на площадях смиренные минориты, младшие братья, духовные дети святого отца Франциска Ассизского. Они блаженно и счастливо улыбаются и смиренно и счастливо перебирают кипарисовые четки: радуйтесь вечному свету дня, истинные христиане, отриньте из душ любое уныние, ведь нет ни у кого каких-либо потерь перед ликом Господа!
Собираются на площадях братья-проповедники, духовные дети блаженного отца Доминика Гусмана, ради всех других братьев своих оставившего солнечную Каталонию. С упреком и строгостью смотрят братья-доминиканцы на легкомысленных мирян и на смиренных братьев миноритов: опомнитесь, истинные христиане, никакой лишний день радости не дает вечного блаженства. Душу спасайте!
Проповедуют на папертях тряпичники-катары Роберта Ле Бугра: отриньте суету сует, забудьте распятия и иконы, истинные христиане, не предавайтесь идолопоклонству. Господь все видит!
В замках и в городах, в селах и в деревнях вещают многочисленные, разосланные во все уголки страны легаты папы: внимайте голосу римского апостолика, вы, знатные и простолюдины, рыцари и вилланы, маркграфы и шатлены! Готовьте себя к стезе гроба Господня, готовьте себя к святому делу неистового истребления неверных! Смотрите, как много особых знаков ниспослано с небес Господом!
И это так. Многие добрые христиане видели плывущие с востока на запад и с запада на восток странные кроваво-красные облака. Они сталкивались в небе друг с другом и заполняли пространство кровью. А другие видели темные, как бы бесформенные многочисленные пятна, которыми вдруг стало покрываться само солнце. А еще видели в ночи комету, которая совсем бесстыдно задирала над сонной землей свой пышный, свой серебрящийся, свой мертвенный, как отсвет дальнего пламени, хвост. А некий кюре ужасал паству страшными видениями исполинской битвы, вдруг разыгравшейся в высоком небе прямо над монастырем в Барре. Кюре собственными ушами слышал отдаленные отзвуки этой битвы и даже узнал каменные башни. И это были башни священного Иерусалима. И нельзя было не верить тому кюре, потому что все это он видел собственными глазами.
А брат Одо утверждал, что некий священнослужитель, имя которого он не стал произносить вслух, держал в руках грамоту, прямо на его глазах упавшую с неба. Не было в тот день в небе ни туч, ни облаков, не летали птицы, не шел дождь или град, но грамота упала с неба на землю, и в этой так неожиданно упавшей грамоте находился неистовый призыв самого Господа выступить наконец в поход против неверных.
Конечно, брат Одо прав. Господь требует нового похода в Святую землю.
Серкамон, странствующий певец, сочиняющий кансоны, славящие вечную любовь, и злобные сервенты, жалящие врагов, и альбы, славящие наступающее утро, и сладкие пастореллы и баллады, под которые так и хочется броситься в пляс, вот такой серкамон сел недавно перед церковью в Барре, бросив на землю мешок с травой.
Серкамона мгновенно окружили многие простолюдины и вилланы.
Белело в толпе длинное морщинистое лицо дамы Лобе, окруженной взрослыми дочерями. Стоял там викарий, тугую шею которого охватывал паллий, белый шерстяной воротник с вышитыми шелком крестами – символ истинного пастыря, несущего на плечах овцу. Здесь же в толпе переминались разные небогатые вавассеры, торговавшие в Барре вином. Значит, скоро окажется здесь и Амансульта, решил Ганелон. Он хорошо уже знал, что когда где-нибудь появляется человек, ходивший в Святые земли, Амансульта непременно старается с ним встретиться. Услышав о серкамоне, поющем в Барре, Амансульта непременно сюда прискачет, оставив все свои дела, потому что, возможно, пути серкамона пересекались где-то с путями барона Теодульфа.
Серкамон был тощ и сер, весь как пеплом обсыпан.
И кожа у него была тоже серая, выжженная, как зола.
И глаза желтые, злые, как у волка, случайно вырвавшегося из загона.
Вилланы перешептывались, мяли шапки в руках. Перешептывались, что данный серкамон дал священный обет – не пить ни капли вина и прославлять святой подвиг до тех пор, пока рыцари вновь не двинутся в Святую землю. Это многих пугало. В домах грязно, тесно, докучливые мухи мучают скот и детей, купаются в пыли куры, поля ждут рабочих рук, зачем торопиться на край неизвестной земли, пусть и святой?
Раскрыв рты, вилланы и простолюдины испуганно переглядывались.
Говорили, что это не простой серкамон. Говорили, что голосу этого серкамона внимала сама Альенора Аквитанская, мать неистового короля англов Ричарда, прозванного Львиным Сердцем, нежная дама удивительной, неведомой, может, даже демонической красоты. Говорили, что серкамон был принят при дворе сеньоры Марии Шампанской, что его высокий, чуть хрипловатый голос звучал в родовых замках мессира Бонифация Монферратского, мессира Альфонса Кастильского, что его голосом восхищалась прекрасная Аэлиса Блуасская и даже пел он, как это ни странно, перед Раймондом Тулузским, покровителем катаров.
Странный обет, перешептывались в толпе, не пить вина.
А серкамон пел. Он пел неутомимо, голосом высоким и злым.
Павший на поле брани, пел он, сверкая глазами, и тот, кто в бою сорвал с древка желтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал кровь неверных, не щадя ни женщин, ни детей их, – счастлив!
Даже попавший в неволю, пел серкамон, сверкая желтыми волчьими глазами, даже погибающий в плену от голода и жары, забывший в страданиях все радости жизни, страждущий в ужасе – счастлив!
Счастлив любой, кто поднял меч на неверных, – он спасен!
Те, кто в неволе, они грызут жесткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, неверные подливают им в воду темный настой, бесконечно длящий страдания. Неверные умеют утомлять дракона, шумом и огнем не давая ему возможности садиться на землю, неделями выдерживая несчастного дракона в воздухе. Из крови такого утомленного дракона и делается темный настой, бесконечно длящий страдания. И все равно те, кто в неволе, – спасены!
Их дело угодно Богу.
Серкамон сверкал глазами.
Он сразу увидел Амансульту, когда она подскакала к церкви на белой верховой лошади, но сделал вид, что вообще никого не замечает, что ему все равно, кто сегодня слушает его пение.
Юную хозяйку замка Процинта сопровождали два дружинника.
Низко наклонясь с седла, Амансульта внимательно прислушалась.
– Монжуа! – Голос серкамона был полон праведного гнева.
Он призывал.
– Монжуа!
Под этот клич он, серкамон, носил камни для военных укреплений в Сирии, сам держал ночную стражу под Акрой, собственным мечом рубил головы неверным, врубаясь вслед за благородными рыцарями в их строй, терпел великие опасности на суше и на море, рвал острым копьем желтые мерзкие штаны Магомета. Святое странствие не закончилось! Нет, оно не закончилось! Пока гроб Господень не освобожден, оно не может закончиться! – взывал серкамон. Вот подходит пора, и паладины вновь двинутся в земли, освященные страданиями Христа. И всегда будет свят тот, кто лично двинется в странствование с мечом в руке, и всегда будет презрен тот, кто откупится от странствия золотом!
Желтые глаза серкамона сверкали.
Вот подходит пора, вновь причалят суда святых пилигримов к берегам Святой земли! Вот подходит пора, вновь неверные сдадут Яффу и уйдут, побитые, в Вавилонию, а униженный Иерусалим откроет ворота перед неукротимыми святыми паладинами! Вот подходит пора, все твердыни, воздвигнутые неверными, рухнут, тяжелые каменные стены рассыплются, и многочисленные враги Иисуса познают тяжесть железных цепей!
«Я люблю путаницу алых и лазурных щитов! – неистово пел серкамон. – Я люблю путаницу пестрых боевых значков, цветные шатры и белые палатки в долине, ломающиеся с треском копья, тяжелеющие от летящих в них дротиков щиты, железные, раскалившиеся на безумном солнце латы! Я люблю ржание боевых коней, грохот катапульт и тяжкий ход рыцарей в броневом строю!»
Кровь за кровь! Монжуа!
Слушая серкамона, стоя на солнцепеке, Ганелон почувствовал странную лихорадку и дрожь в суставах. От злобного высокого, чуть хрипловатого голоса серкамона глаза Ганелона застилало серой трепещущей пеленой, во рту закис вкус металла, левый глаз начал косить сильней, чем обычно, левое веко подергивалось. Он не знал, чего хотела его госпожа, что, собственно, она хотела услышать от желтоглазого странствующего певца, но его самого злобное вдохновение серкамона только заставило крепко сжать руки. Сейчас Амансульта пригласит этого ужасного человека в замок, думал Ганелон. Она не может не пригласить в замок такого знаменитого, такого ужасного желтоглазого певца, который неистово поет святой подвиг. Такой подвиг уже совершен отцом Амансульты благородным бароном Теодульфом, попавшим в плен к сарацинам. Амансульта сама, наверное, сейчас охвачена вдохновением…
– Но, добрый серкамон, – вдруг произнесла Амансульта, и вся толпа повернула в ее сторону многочисленные головы. – Но, добрый серкамон, я хорошо помню, что раньше ты пел любовь. Раньше ты пел исключительно любовь, раньше ты слагал песни исключительно о благородном чувстве…
– А сейчас я пою святой подвиг! – без всякого испуга перебил серкамон юную хозяйку Процинты и поднял на нее свои ужасные глаза. Если цикада – символ поэта, то этот серкамон, несомненно, был злой цикадой.
– Но, добрый серкамон, – еще более ровно продолжила речь Амансульта, как бы не замечая замершей толпы. – Я хорошо помню, что раньше ты пел исключительно любовь. Даже могу напомнить слова. «Ненастью наступил черед, нагих садов печален вид, и редко птица запоет, и стих мой жалобно звучит. Ах, в плен любовь меня взяла, ах, счастья не дала познать».
И спросила:
– Тебе теперь совсем не хочется петь любовь?
Вилланы и простолюдины тревожно переглядывались.
Они никак не могли понять, к чему клонит юная хозяйка замка Процинты.
– Я больше не пою любовь, – грубо ответил серкамон, и его желтые глаза нехорошо сверкнули. – Я дал священный обет. И теперь пою только святой подвиг и святое странствие!»
XII–XIV
«…святой подвиг и святое странствие.
Серкамон вспомнил лагерь под стенами осажденной дымящейся Акры.
Презрительно, даже гневно скашивая выпуклые черные глаза не в сторону горящей Акры, а в сторону белых палаток короля Филиппа, под палящим солнцем хлопающих и полощущих на горячем ветру, как вымпелы, барон Теодульф двумя руками сжимал походную чашу.
– Клянусь святым нимбом, клянусь копьем святого Луки, король Филипп в великой задумчивости! – Он с силой опустил чашу на походный стол. – Клянусь всеми святыми и их подвигами, что пока король Ричард болен, король Филипп так и будет оставаться в задумчивости! Наверное, он врос в землю ногами, как врастает дерево корнями в край скалы.
Серкамон, разделявший стол барона, покачал головой.
– День гнева близок, – негромко сказал он, пытаясь успокоить разгневанного барона, разговор с которым, как он знал, в любой момент мог закончиться самым неожиданным образом. – Святая земля устала от ужасных страданий. Ноги неверных попирают святые места. Здесь родился, жил и был распят Господь. День гнева совсем близок. Он близок, близок, я чувствую. Я чувствую, я скоро буду петь взятие Акры.
– Если король Филипп возьмет Акру, – барон с нескрываемой яростью поставил чашу на стол, – он опять возвысит над благородными рыцарями маркиза Монферратского. Маркиз Монферратский опять будет смотреть на рыцарей как истинный господин. Если король Филипп возьмет Акру, он непременно прикажет всем смотреть на маркиза Монферратского как на истинного господина. А у благородных рыцарей не может быть господина. Наш общий сюзерен – Господь. Он щедро вознаграждает каждого за верную службу, прощает грехи, дарует блаженство в раю, и это так и есть, клянусь в том покровами святой девы Марии! Кроме господа Бога, у благородных рыцарей может быть еще один сюзерен – король, и, конечно, все мы его вассалы, но общего господина у нас нет!
Барон Теодульф гневно ударил кулаком по дереву:
– Король Филипп не умеет делать дело так, как он его задумывает. Ты же сам видел, серкамон, что случилось вчера, когда король Филипп решил самолично вести на штурм крепости святых пилигримов. Он просто пустая бочка из-под вина. И у него голос как из пустой бочки. Ты, серкамон, видишь сам, что случилось с рыцарями, поверившими в силу короля Филиппа.
Барон снова ударил кулаком по столу и указал в сторону Акры, защитники которой отбили очередной штурм.
Серкамон нехотя обернулся.
Он мог, даже не оборачиваясь, видеть все детали.
Высокие каменные стены крепости и мелькающие на стенах крошечные фигурки неверных воспринимались издалека как некие серые насекомые, ползающие по серым сухим камням – серкамон видел это каждый день, он это видел много дней подряд. Собственно, насекомыми и были неверные. Ведь это они столько лет топтали своими нечистыми ногами землю, освященную страданиями Христа. И это они, со страстью ужаснулся про себя серкамон, подожгли все три осадные башни, каждая из которых превосходила в высоту шестьдесят локтей.
Башни были такие высокие и широкие, что верхние их площадки возвышались над стенами крепости, и на площадках размещалось сразу по десятку лучников, а также люди, управляющие большой катапультой, получившей у пилигримов имя Божьей пращи, и все же неверные подожгли все три башни. При каждом удачном выбросе катапультой очередного камня со стены крепости иногда сметало по пять, а то и по шесть неверных. Сарацины могли лишь взглядами провожать полет таких камней. Некоторые камни были столь велики, что их не могли поднять три, а то и четыре человека. Такие округлые камни привозили с берега моря, и они день и ночь сыпались на обороняющихся, так же как и стрелы лучников, неустанно обстреливающих неверных.
Даже больной король англов неистовый Ричард, бледный и невеселый, с желтым львиным лицом, каждый день обстреливал проклятых сарацин, гнездящихся на стенах и башнях, с носилок, на которых лежал, подвернув под себя шелковое одеяло. Губы короля распухли и потрескались, шею покрывали многочисленные гноящиеся фурункулы, зубы шатались, но каждый день он приказывал выносить себя на вал, чтобы все видели его неугасимое желание наказать неверных, не желающих допустить странников к гробу Господню. Король Ричард терпеливо ждал выздоровления и того сладостного момента, когда можно будет сразу всех воинов бросить на штурм. Он терпеливо накапливал силы и сплачивал вокруг себя рыцарей. Если король Филипп от щедрот своих платил каждому воину всего по три безанта, то король Ричард с первого дня своего появления под Акрой громко возвестил о том, что любой воин, все равно пеший или конный, получит от него, от короля Ричарда, если захочет к нему наняться, уже не по три, а по четыре золотых безанта.
Не многие устояли перед таким соблазном.
Даже люди, обслуживающие боевые машины короля Филиппа, перешли к Ричарду.
Даже вассал французского короля Анри, граф Шампанский, родной племянник Филиппа, перешел в ряды Ричарда.
Теперь многих рыцарей, ранее окружавших лагерь Филиппа, можно было увидеть на высотах Казал-Эмбера, ближайшего поселения к Акре. Именно там на вересковых равнинах алели шатры короля Ричарда и там же возводили новую высокую осадную деревянную башню, которая помогала воевать королю Ричарду еще в Сицилии и где она была прозвана за свой грозный вид Игом греков. Башню, разобрав на части, перевезли под Акру на судах, и теперь она медленно поднималась над пустынной местностью, даже издали угрожая сарацинам и как бы указывая им издали, какие тучи стрел посыпятся с нее, когда Иго греков встанет перед стенами Акры.
Если бы не болезнь, вдруг поразившая многих воинов, даже обоих королей, штурмовая башня уже была бы готова. Но арнолидия, так прозвали болезнь, косила людей так, что их не успевали хоронить. Это вносило в лагерь пилигримов отчаяние и беспорядок, который усиливался раздорами королей.
Может, Акра была бы уже взята, если бы не раздоры.
Ведь если на штурм крепости бросались воины короля Ричарда, то воины короля Филиппа только издали наблюдали за сражением, желая пилигримам поражения, потому что французам не хотелось, чтобы первыми в город вошли воины короля Ричарда. И наоборот. При этом некоторые рыцари знали, что одновременно с подготовкой штурма король Филипп тайком посылает драгоценные камни Саладину, предводителю неверных, и получает от него чудесные дамасские плоды. Правда, при этом совсем немногие знали, что положение сарацинов на самом деле уже столь ужасно, что Саладин, кажется, начинает внимать защитникам Акры и тайно уже дважды объяснял королю Филиппу свои условия.
Спасая эмиров и знатных людей, запертых в Акре, властитель неверных и сам неверный Саладин думал о будущем. Ради будущего он был готов на огромные уступки. Сам священный Иерусалим, так же как крест Христов, так же как все земли, завоеванные в течение пяти лет до пленения латинского иерусалимского короля, он готов был отдать христианам. Но в ответ на это христиане обязаны были заключить с ним двухлетний союз, направленный против его врагов на Евфрате, оставив ему также Аскалон и Керак Монреальский. Если бы не упорство короля Ричарда, не желавшего и слышать о каких-либо условиях, возможно, король французов Филипп и принял бы предложения Саладина. Но неистовый король Ричард, прозванный Львиным Сердцем, надеялся на божью милость, на удачу, на своих воинов и на скорое выздоровление. Именно поэтому его и выносили каждый день на насыпанный христовыми воинами вал, именно поэтому каждый день он находил в себе силы натянуть тетиву так, чтобы стрела взмыла над стенами крепости.
– Клянусь лопаткой графа Монферратского, я не знаю этого человека! Кто это? – брызгая слюной, спросил барон Теодульф, указывая мощным кулаком на рыцаря в латах, медленно проезжавшего на крупной белой лошади перед белыми палатками маршала Шампанского.
– Это граф Готье Бриеннский. Неделю назад он сошел с судна. С ним прибыли некоторые осадные орудия и большой отряд лучников, – охотно ответил серкамон, вдруг сильно пожалев про себя, что преданный вассал короля Филиппа именно в такой час проезжает мимо разгневанного барона.
Семь конных оруженосцев графа Готье Бриеннского ехали вслед за своим господином, как бы не торопясь, но настороженно. Они знали, что едут по лагерю союзников, но они знали уже и о том, что воины короля Ричарда – опасные союзники, и держались несколько напряженно, хотя копья их были опущены остриями вниз.
– Почему в свите графа едет храмовник? – еще больше удивился барон Теодульф, тяжело ворочаясь на низком походном сиденье. Выпуклыми своими глазами он увидел следующего за оруженосцами плотного монаха в белом плаще с нашитым на нем красным крестом.
– Это брат Серджо, – негромко ответил серкамон, еще раз сильно пожалев про себя, что храмовник столь не вовремя попал на глаза барону. – Он прибыл под Акру с большим отрядом графа Монферратского. Он прецептор и член генерального капитула ордена тамплиеров.
– Клянусь почками святого Петра, если такая жирная и грязная свинья, как храмовник, вдруг появляется в боевом лагере, это означает только одно – эта свинья что-то особенное знает. Храмовники никогда не идут впереди воинов. Они всегда пользуются слухами или украденными сведениями и идут за спинами благородных рыцарей, ожидая момента, когда из-за чужих спин можно будет кинуться в поверженный город и захватить лучшие дома и самые большие богатства. Однажды подобная свинья посоветовала мне отречься от якобы моих дочерей: гордыни, жадности и распутства. И один раз я все-таки внял голосу этой свиньи, отдав раз и навсегда свои редкостные пороки: гордыню – тамплиерам, жадность – тамплиерам и распутство – тамплиерам. Мне нечего дать им больше. Зачем же тут эта грязная жирная свинья, облаченная в белый плащ со святыми крестами?
Серкамон пожал плечами.
– Жабер! – крикнул барон Теодульф.
Оруженосец барона мгновенно вырос перед ним.
Оруженосец был невысок и хмур. На нем были короткие штаны, башмаки на пряжках и кожаный колет, надетый прямо на голое тело. На поясе у него висел простой железный кинжал.
– Жабер, – приказал барон, утирая обильный пот со лба огромным полотняным платком. – Иди и останови вон того храмовника. Останови его и спроси, что в такой жаркий час под стенами Акры делает в моем присутствии столь жирная, столь упитанная свинья?
Жабер хмуро кивнул, но не бросился исполнять приказание.
Серкамон усмехнулся. Он понимал Жабера, но не хотел сейчас даже кивком помочь ему. Пусть храмовник и отстал от свиты графа Готье, задержавшись возле палатки торговца хлебами, все равно Жабера можно уже считать мертвецом. Граф Готье был не из тех, кто может стерпеть оскорбление, пусть нанесенное даже не ему лично, а кому-то из его людей. Единственное, что мог сделать серкамон для Жабера, это немного потянуть время, чтобы граф Готье и оруженосцы могли отъехать достаточно далеко.
Но не успел.
– Ты еще здесь, Жабер?
Жабер хмуро повернулся и двинулся к палатке торговца.
Барон Теодульф замер, ожидающе выпучив свои выпуклые черные глаза. Серкамон тоже внимательно следил за происходящим. Они не слышали, что именно говорил Жабер храмовнику, наклонившемуся с лошади, но храмовник несколько раз посмотрел в сторону барона Теодульфа, а потом действительно повернул лошадь.
Подъехав к белой палатке барона Теодульфа, храмовник перекрестился и спешился.
Барон не ошибся. Храмовник и впрямь выглядел упитанным. К тому же, похоже, ни одна болезнь в последние годы не тревожила храмовника. Он чувствовал себя свободно, хмурый вид барона Теодульфа его не смутил, хотя по привычке храмовник старался казаться смиренным.
– Ты передал мой вопрос храмовнику, Жибер? – грозно спросил барон у оруженосца, даже не взглянув на спешившегося монаха.
Жабер молча кивнул.
– Ты передал ему мой вопрос совершенно точно?
Жабер молча кивнул.
– И что тебе ответила эта толстая жирная хорошо упитанная свинья в плаще такого чистого белого цвета?
– Брат Серджо сказал, что сейчас не время для ссор и шуток. Он сказал, что штурм крепости может начаться в любой момент, – хмуро ответил Жабер, стараясь не смотреть на храмовника. – Еще он сказал, что в последнее время пилигримы маршала Шампанского очень возбуждены. Они не хотят ждать окончания переговоров. Они не хотят ждать выздоровления короля Ричарда. Они хотят взять Акру без всяких условий, чтобы можно было получить сразу все припасы и все богатства города. И чтобы можно было свободно поставить всех жителей города на рынок Антиохии, не убивая их. Еще он сказал, что Господь сам рассудит, что случится с каждым, но он утверждает, что братья ордена в любой момент готовы помочь воинам маршала Шампанского.
– Клянусь всеми святыми, это означает лишь то, что жирные храмовники в любой момент готовы трусливо, но нагло разграбить город, войдя в него за спинами воинов!
Жабер кивнул. Он старался не смотреть на монаха. И, несомненно, был рад, что граф Готье Бриеннский с оруженосцами успел отъехать далеко, не заметив того, что монах отстал.
– Мой оруженосец правильно пересказал мне твои слова, монах?
Храмовник смиренно кивнул.
– Клянусь мощами святого Николая, я слышу сегодня удивительные вещи! Неужто это правда, что храмовники способны перебороть свою врожденную трусость и помочь истинным воинам в штурме Акры?
Брат Серджо перекрестился и смиренно указал на вал:
– Мы всего лишь слуги Господни. Мы делаем все, чтобы помочь общему делу.
– Что ты имеешь в виду, монах?
– Разве ты не видишь ту боевую машину на валу, которая беспрерывно обстреливает Акру? Она принадлежит тамплиерам и обслуживается смиреной братией.
– Разве это не машина герцога Бургундского, прозванная Злой соседкой?
– Нет, – все так же смиренно пояснил храмовник. – Злую соседку сарацины еще вчера сожгли греческим огнем при вылазке. А боевая машина, которую я тебе показываю, обслуживается тамплиерами, и, осмелюсь напомнить, смиренная братия стоит на этом валу уже несколько месяцев. И насыпать христовым воинам вал помогали тоже люди ордена храмовников. Господь позволяет нам владеть оружием и направлять его против неверных.
– Клянусь небом, этот монах говорит разумно, жадность еще не совсем помутила его голову! – удивился барон. – Но разве Господь позволяет вам учинять несправедливый грабеж в занятых городах?
– Смиренная братия ордена всегда идет в бой с передовыми отрядами. Если святые братья занимают дворец, он становится имуществом ордена, – в голосе монаха как бы прозвучал некий упрек. – Если святые братья захватывают золото, припасы и оружие, все это тоже отходит в собственность ордена. Ни один святой брат ордена ничем отдельно не владеет. Каждый святой брат дает перед Господом обет целомудрия, бедности и послушания. Мы не поем веселых песен, не смотрим выступления жонглеров, не охотимся с соколами и не играем в кости. Нам ничего и нигде не принадлежит, но все, что мы можем взять у врагов Господа, принадлежит ордену.
– Но на тебе красивый плащ, монах, – медленно произнес барон Теодульф. – Он не потерт и не испачкан. Видно, что за твоей одеждой следят. Ты хорошо упитан и не выглядишь больным. Видно, что у тебя нет никаких проблем с пищей и с водой. У тебя на поясе кинжал из дамасской стали, а под седлом прекрасная лошадь. Разве все это не принадлежит тебе?
– Разумеется, – смиренно, но уже с некоей затаенной усмешкой произнес монах. – Разумеется, все это принадлежит ордену.
Сейчас барон взорвется, подумал серкамон.
Сейчас он, наверное, поднимет руку на брата-храмовника.
Серкамон даже чуть передвинулся, чтобы помешать барону впасть в такой грех, но в это время раздался громкий крик Жабера:
– Глядите!
Все повернулись.
На валу, насыпанном пилигримами, раздались отчаянные крики.
Машина, которую обслуживали тамплиеры, выбросила очередной камень, и он со свистом ударил в стену, обрушив один из зубцов. Сверкнув на солнце, взлетел в воздух сломанный клинок убитого сарацина, но тут же с другой стороны вала, со стороны крепости, на вал полезли люди в бурнусах. Они яростно выкрикивали дикие птичьи слова и размахивали кривыми саблями. Часть тамплиеров, отбиваясь мечами, сбилась на валу в плотную группу, остальные в панике побежали вниз к палаткам, между тем как ворвавшиеся на вал сарацины забрасывали орудия сосудами с греческим огнем. Разбиваясь, сосуды изливали на землю и на деревянные станины орудий густую черную жидкость, похожую на помои, но странные помои вдруг сами по себе вспыхивали чудовищно ярким огнем, при этом раздавался шум взрыва.
Буквально в несколько минут весь вал был охвачен огнем.
Еще через несколько минут над валом высоко встало огненное пламя, и яростные клубы черного дыма, заполнив воздух, полностью закрыли осажденную крепость. Не стало видно ни стен, ни башен, только поблескивали на фоне чудовищно клубящейся черной тучи вскидываемые над головами мечи и сабли. Потом на какое-то мгновение над раскаленными песками, окружающими Акру, воцарилась мертвая неестественная тишина.
– Клянусь дьяволом, сарацины снова пошли на вылазку! – взревел барон Теодульф, вскакивая на ноги. – Значит, они открыли ворота!
Он так возбужден, подумал про себя серкамон, что, наверное, просто ударит монаха кинжалом. И ошибся. Он давно знал барона Теодульфа, но так и не смог научиться предугадывать его поступки. Не предугадал он и сейчас, потому что, вскочив с резвостью, совершенно неожиданной для такого громоздкого тела, барон заревел:
– Жабер, зови горнистов! Пусть трубят сбор. Сарацины открыли ворота. Они сейчас ничего не видят из-за черного дыма. Столько дыма я видел только под горящей горой Болкано. Мы воспользуемся этим. Клянусь сетями ловца человеческих душ, через полчаса мы будем в городе.
И, затягивая пояс, торжествующе обернулся к монаху:
– Сейчас ты увидишь, кто первым вступает в побежденные города, монах. Все лучшее в Акре поделят между собой святые пилигримы, а не толстые храмовники, монах, не такие толстые свиньи, как ты. На вид ты благочестив, но внутри, наверное, жаден, как норман. Не спорь, жаден!
– Я слуга господа, – смиренно ответил монах, но на этот раз в его голосе прозвучала настоящая, уже не скрываемая угроза.
Впрочем, монах тут же отвернулся.
Он пытался понять, что, собственно, происходит под стенами Акры.
Сотни воинов выскакивали из палаток, на ходу вооружаясь, на ходу застегивая лямки и пояса. Кто-то, воткнув в песок меч, в последний раз крестился на его рукоять, кто-то седлал лошадь, кто-то бежал по песку, выкрикивая «Монжуа!» и размахивая над головой дубиной, и сам барон Теодульф успел нацепить меч и как был, без лат, только в кожаном колете, несся в сторону крепости.