Тайный брат (сборник) Прашкевич Геннадий
Отец Валезий пристально всмотрелся в Ганелона:
– Ты не смог подняться на указанное судно?
– Я не мог этого сделать.
– Почему?
– В Риме через оборванца нищего я получил записку. В записке было сказано: «Лучше бы ты служил мне». Но до того, как прислать записку, указанная особа два года держала меня взаперти в старой замковой башне. А в Риме указанная особа пыталась меня убить, подсылая нанятых на ее деньги убийц. Я не мог подняться на ее корабль. Я был бы тут же опознан.
– Господь милостив, брат Ганелон.
– Аминь!
Они помолчали.
– Куда могло уйти судно?
– Может, и в Константинополь.
– Ты видел корабль, поставленный в море напротив нашего шатра?
– Да, я видел. На его корме по-гречески написано «Глория».
– Брат Ганелон, сможешь ли ты отыскать в Константинополе некий тайник, в котором некая молодая особа прячет тайные книги, по праву должные принадлежать Святой римской церкви?
– Человек способен только на то, на что способен.
– Но с Божьей помощью он способен и на большее. На гораздо большее, брат Ганелон. Например, я знаю, что ты умеешь объясняться с грифонами, язык греков тебе ведом. Ты умеешь понимать сарацин, тебе доступны чтение и счет. Используй свои знания, брат Ганелон. Властью, дарованной мне Святой римской церковью и великим понтификом, позволяю тебе рядиться в мирское, пользоваться кинжалом, сидеть за обильным столом, даже нарушать заповеди, если это понадобится для успеха Дела. Трудись в воскресенье, нарушай пост, отрекись, если понадобится, от близкого. Это необходимо для Дела. Я верю, брат Ганелон, ты вернешь Святой римской церкви то, что ей принадлежит давно и по праву.
– Но как сподоблюсь благодати? – испугался Ганелон.
Отец Валезий ответил: «Я сам буду твоим исповедником».
В большом шатре установилась напряженная тишина. Где-то неподалеку шла в море галера. Ритмично бил молот по медным дискам, негромко, но сильно в такт ударам вскрикивали гребцы.
– Святая римская церковь вечна. Ее цели возвышенны. – Отец Валезий не спускал глаз с Ганелона. – Неизменно стремление Святой римской церкви к спасению душ заблудших, но Дьявол не знает устали, брат Ганелон, он вредит целенаправленно и постоянно. Есть старинные книги, обильно напитанные словами дьявола. Эти книги распространяют зло. Где находятся эти книги, там слышится запах серы. Уверен, брат Ганелон, ты найдешь тайные книги и разузнаешь то, о чем говорила названная особа со старым лукавцем».
XVIII
«…запах смолы.
Нежный чудесный запах.
– Знаешь ли ты, откуда все берет начало? – спросил Ганелон.
Брат Одо улыбнулся. Конечно, он знал.
– А потому утверждаю: Бог един…»
XX–XXI
«…смрадный канал, лестница без ступеней.
Огромные узкие окна, открывающиеся вовнутрь.
Кто-то во дворе пнул осла, осел закричал. Над серым мрамором башен, над крошечными мощенными двориками, над белыми надгробиями павших воинов – грозы грифонов медленно разносился низкий, но мощный гул колокола-марангона, как бы поднимаясь все выше и выше над многочисленными мозаичными окнами, седыми от росы, над площадью святого Марка, покрытой короткой бледной травой и со всех сторон обсаженной деревьями, над огромными питьевыми цистернами, обмазанными глиной и мутными, как графины с водой.
- Скорбя о ней душой осиротелой,
- в Святую землю еду на восток,
- не то Спаситель горшему уделу
- предаст того, кто Богу не помог.
- Пусть знают все, что мы даем зарок
- свершить святое рыцарское дело,
- и взор любви, и ангельский чертог,
- и славы блеск стяжать победой смелой.
….над пыльной Венецией…
- Те, кто остался дома поневоле, —
- священники, творящие обряд
- за упокой погибших в бранном поле,
- и дамы, те, которые хранят
- для рыцарей любви заветный клад,
- все к нашей славной приобщились доле,
- но низким трусам ласки расточат
- те дамы, что себя не побороли.
…над каналами…
– Венеция стала шумной. – Престарелый дож Венеции поднял на Амансульту прекрасные, но почти не видящие глаза. – Мне скоро будет сто лет, Амансульта, но я не помню, чтобы Венеция была когда-нибудь такой шумной. Даже в Константинополе, когда подлый базилевс предательским раскаленным железом гасил мне зрение, я не слышал такого шума. Я почти ничего не вижу, Амансульта, но у меня другой дар – я очень тонко чувствую запахи. И у меня необычный слух. Вот почему говорю, что Венеция никогда не бывала столь шумной, как сейчас.
Это паломники, подумал он про себя.
И подумал, пытаясь разглядеть Амансульту, вид которой смутно и странно колебался перед ним, будто их разделяла морская вода: благо человеческое едино и неделимо. Нет и не может быть богатства без могущества, не бывает уважения без прочной славы, и самой славы никогда не бывает без светлой радости. И достатка не будет, если у тебя не будет могущества, если ты потеряешь уважение, если ты скатишься в бесславие. Мало взять город Зару, надо, и это главное, потеснить Византию. Пусть Византия – страна христиан, она все равно рассадник ереси. Можно и нужно защищать христиан, но зачем защищать отступников? Никакое доброе дело не должно порождать зла. Пути Господни поистине неисповедимы. Если в сплетениях человеческих судеб что-то кажется нам несправедливым, нелогичным, случайным, то это лишь оттого, что мы имеем дело с ложным представлением о действительности. Оно происходит по причине ограниченности человеческого ума, неспособного проникать в сокрытые тайны божественного промысла.
Дож шумно вздохнул:
– Мы говорим с тобой почти три часа. В последние годы я ни с кем не разговаривал так долго, Амансульта. Ты наговорила мне множество слов. Магистериум, философский камень, великая панацея. Когда-то я сам принимал участие в ученых спорах но, признаюсь, думал, что с течением времени люди забыли умные слова. А ты пришла и так уверенно говорила, что на секунду я поверил, что вижу деловитую пчелу, пытающуюся сесть на цветок. Но… – Дож внимательно посмотрел на Амансульту почти невидящими глазами. – Но, Амансульта. Боюсь, это всё только нити родства. Не связывай нас незримые родственные нити, я бы, может, и слушать тебя не стал. Ты ведь согласна, что говоришь странное?
Он поднял сухую руку, отвергая возражения:
– Я уже стар, Амансульта. Ты видишь, я уже стар. Я стар даже для старика. Разум мне подсказывает: снаряжай последний корабль, Энрико Дандоло. Меня, дожа Венеции, знают многие народы – вплоть до Эпира и Вавилонских берегов. Многие друзья и враги внимательно присматриваются к постоянным передвижениям моих боевых галер. Не буду скрывать, мне весьма пригодилась бы великая панацея, которую ты ищешь. Мир велик, мне посчастливилось видеть разные берега, но, в сущности, я видел мало. Я, например, не ходил за Танаис, а эта река, говорят, отсекает от нас еще полмира. Я не поднимался вверх по Гиону, иначе его называют Нил, не поднимался по Тигру и по Евфрату, а эти реки, известно, своими водами орошают рай. Я не был и, видимо, никогда уже не буду в селениях Гога из земли Магог, великого князя Мошеха и Фувала, а ведь этот князь, спускаясь с севера во главе своих диких орд, всегда несет с собой смерть и разрушение всему, что лежит южнее и восточнее Германии. Теперь ты знаешь, Амансульта, сколь многого я не видел, и мне, конечно, пригодилась бы великая панацея, о которой ты говоришь, но… – Он взмахнул рукой. – Но, Амансульта, это уже не для меня. Многие из виденных мною людей мучились неистощимыми желаниями, в том числе и грешными, но я давно привык к простоте. Мой ум всегда работал ясно, в этом моя сила. Я всегда должен быть уверен, что инструмент, которым я владею, это именно тот инструмент, который мне дан Богом, а не дьяволом. Я слушал тебя три часа, и все три часа я помнил, Амансульта, что совсем недавно ты ввела в смятение великого понтифика, мне докладывали об этом. В сущности, даже мне ты ничего не объяснила.
– А ты хочешь? – быстро спросила Амансульта.
– Не знаю, – так же быстро ответил дож. – Я мало видел, но я много видел. Я даже не знаю, следует ли простому смертному видеть столько? Как всякий христианин, я слушаю воскресную мессу, исповедуюсь хотя бы раз в году и причащаюсь, по крайней мере, к Пасхе. Меня давно не томят плотские желания, и я получил право решать самые сложные дела и наказывать преступников. – Дож Венеции многозначительно помолчал. – Но все мои дела посвящены моему народу и должны приносить ему пользу. Чего больше? Я никогда и никому не обещаю ничего больше того, что могу дать. А ты обещаешь, но я не знаю, сможешь ли выполнить обещанное? Твои слова смущают. У знаний, которыми ты гордишься, есть ужасный изъян: они не прибавляют уверенности.
По тонким сухим губам дожа пробежала язвительная усмешка.
– Предположим, я дам тебе тайный кров, дам тайных людей и выполню все твои указания. Предположим, ты даже найдешь великую панацею, о которой так много говоришь. Предположим, что я наконец прозрю, использовав названную великую панацею, получу новые силы и новое долголетие. Но ведь неизвестно, будет ли только мне принадлежать великая панацея? Ведь, может быть, с той же легкостью ты передашь ее кому-то другому…
Дож легким движением руки остановил Амансульту:
– Не старайся меня переубедить. Я хочу высказаться понятно и просто. Ты должна понимать, что рано или поздно великая панацея может попасть в руки агарян. Разве могут сравниться гибельные последствия такого события с извержением Этны или страшными ураганами, сметающими прибрежные города?
– Вот поэтому я ищу чистые руки.
– Чистые? – удивился дож.
Они долго молчали.
– Чистые? – с тем же удивлением повторил дож. – Неужели ты не понимаешь, что если завтра великий понтифик потребует твоей выдачи, я, твой родственник, человек с чистыми руками, глава великого народа, не смогу тебя защитить?
Он встал и положил легкую сухую руку на светлые волосы Амансульты.
– В тебе пылает кровь Торкватов. Я знаю. Это опасно. Помни, помни, что гибнут те, кто не научается сдержанности. Конечно, я мог бы дать тебе многое и, может быть, получить от тебя многое, но ты должна понимать, что наступит время, когда я не смогу тебя защитить. Сперва потому, что я слаб, а потом потому, что меня не будет.
Он снова поднял на Амансульту свои прекрасные, почти невидящие глаза и спросил наконец о том, что мучило его все это время:
– И еще скажи, Амансульта. Если ты правда умеешь заглядывать в будущее, если ты правда видишь то, чего не видят другие, то скажи: город Зара будет моим? Я смогу вернуть народу Венеции город Зару?
В голосе дожа проскользнуло что-то настораживающее, и Амансульта ответила суше, чем хотела:
– Это так. Зара будет твоей.
– Можно ли мне спросить то же самое о Константинополе?
– Если ты так сильно этого хочешь, то Константинополь тоже будет твоим.
– Ты правда можешь провидеть такое?
Дож вдруг необычайно оживился. Несмотря на преклонный возраст, он живо подошел к окну и рванул на себя створку, выполненную многоцветной, седой от росы мозаикой: «Значит, я утвержусь в рукаве святого Георгия?»
– И это так.
Амансульта встала.
Она не хотела длить бесполезную беседу со стариком, думающим якобы только о своем народе. Она не хотела тешить странные тайные желания, что время от времени иссушают даже стариков.
– Зара будет твоей, – повторила она. – И Константинополь будет твоим. Но помни…
– Что? Что? – быстро спросил дож.
– Победит не Венеция…
Дож вскинул над собой обе руки.
– Молчи! – быстро приказал он. – Не продолжай. Я не хочу знать. Не говори больше ни слова. Ты сказала главное, ничего другого не хочу слышать. Если город Зара и город городов Константинополь станут моими, я сам разберусь со всем остальным. Венеция, Рим и Византия. Чем меньше игроков, тем удобнее бросать кости. Кроме того, результат игры немало зависит именно от того, как ляжет кость в нужный момент. Почему-то я уверен, Амансульта, что каждая кость в этой большой игре ляжет именно так, как угодно Господу. Поэтому ничего не говори больше».
Часть четвертая. Лёкус ин кво…
1204
I–III
«…в Вавилонии собственный матрос украл у Алипия деньги.
Опечаленный Алипий обратился за помощью к местным купцам бурджаси, но, посоветовавшись, агаряне ему сказали: твои деньги украл не наш человек, твои деньги украл грифон, грек, твой соотечественник. Они, добрые бурджаси, конечно, попытаются разыскать вора, если вор еще не покинул Вавилонию, но не знают, что у них получится. Прими для утешения, сказали они Алипию, эти два сосуда с молодым вином, совсем молодого барашка и очень молодую египтянку, которая умеет весело петь и плясать.
Облака. Длинные облака. Только на краю горизонта, там, где еще не играл апарктий, северный ветер, длинные, узкие, как перья, облака пышнели, вздувались, обильно распускали еще более длинные белоснежные хвосты, по мере отдаления к горизонту становящиеся почти прозрачными, но все равно упорно сохраняющие пусть расплывчатую, но форму.
Десять суток подряд двухмачтовая «Глория» ловила ветер полотняными парусами, десять суток Ганелон терпеливо следил за белыми облаками, за нежной рябью, рождаемой плюхающимися в воду летучими рыбами, за нежным голубым небосводом, наконец, за неторопливым плеском волн, разрезаемых носом судна. Хозяин «Глории» Алипий, грузный, всегда кутающийся в удобный шелковый восточный халат, был носат, как все греки, обветрен, привычен ко многим неудобствам и, как многие греки, болтлив. Волосатые смуглые матросы, исходившие за свою жизнь все внутреннее море и видавшие берега сирийские, ромейские, вавилонские, старательно избегали хозяина. В свою очередь, избив попавшегося под руку матроса просто за то, что он упустил за борт кожаное ведро, Алипий с отчаянием жаловался Ганелону, что если его глупых матросов не бить, они вообще ничего не будут делать. Если их не бить, они даже кожаное ведро не сумеют упустить за борт, нелогично жаловался Алипий Ганелону. Все они от природы лживы и грубы. Корабль утонет, и груз утонет, и все матросы утонут, если их постоянно не бить. Речи у матросов постыдные, шутки грубые, всякие глупости и большая лень – все, от чего предостерегал честных христиан святой Павел, именно все это переполняет его нерадивых матросов, жаловался Алипий.
Ганелон терпеливо молчал.
Он не хотел спорить с Алипием.
Но он не хотел ссориться и с матросами.
Он слышал, как говорили матросы о нем, о Ганелоне, особенно Калафат, жилистый судовой плотник, по прозвищу Конопатчик. Проклятый азимит, говорил о Ганелоне жилистый Конопатчик. Его нисколько не смущало то, что пассажир «Глории» стоит совсем недалеко и его слышит. Грязный ленивый азимит. Он употребляет хлебцы из пресного теста. От него пахнет монахом. Не морским веселым монахом, с плеском гоняющимся за рыбой и за голыми русалками, уточнял Калафат, а тем скучным лживым монахом, который просит милостыню на храм божий, а потом все собранные деньги отдает в корчме за жирного гуся и за вино. Ему даже сказать нечего, ругался вслух Калафат. Он, наверное, не понимает по-гречески.
Ганелон молчал. Он не хотел, чтобы кто-нибудь знал о его умении понимать язык грифонов. От волосатого жилистого Калафата пахло паклей и рыбой, часто вином, длинные черные волосы Конопатчик связывал на затылке пучком. Если на палубе не было хозяина судна, Конопатчик мог даже ткнуть Ганелона кулаком.
«Собака азимит!» – говорил он при этом.
– Греки не любят латинян, – объяснял после простой, но сытной трапезы Алипий, переходя ради Ганелона на латынь или французский. – Ты видишь, все мои матросы греки. Они не любят латинян. Они сильно рассержены на латинян. Ты ведь знаешь, наверное, что недавно войско латинян, отправившееся в Святую землю, сожгло по пути христианский город Зару, а потом высадилось в городе всех городов прекрасном Константинополе?
Ганелон молча кивал. На острове Корфу, когда там появилась «Глория», вернувшаяся с рукава Святого Георгия, Ганелон представился Алипию как латинянин. Это давало ему возможность не участвовать в разговорах с матросами и молчать за общим столом. Правда, это позволяло матросам дразнить Ганелона. «Латинянин непонятлив и глуп. Все латиняне глупы и непонятливы, – смеялись матросы. – Эй, Калафат, дай латинянину дырявую чашку. Пусть пьет из дырявой чашки. Он азимит, он неправильно крестится».
Больше всех невзлюбил Ганелона судовой плотник жилистый Калафат.
О Конопатчике говорили, что раньше он три года плавал на ужасных галерах адмирала Маргаритона, морского бога всех норманнских и сицилийских пиратов. О нем говорили, что вместе с адмиралом Маргаритоном, графом Мальтийским, он служил защитнику неверных Саладину. О нем говорили, что он был среди людей Маргаритона, обещавших отдать Константинополь французскому королю Филиппу.
Но, скорее всего, это просто говорили. А может, он сам сочинял такое.
Жилистое тело Калафата не было отмечено ни одним шрамом, а люди адмирала Маргаритона всегда отличались злобным и упорным нравом, и среди них не было ни одного, кто не попал бы хоть раз под чей-то чужой кинжал. Горох, бобы, тухлая чечевица. Вяленый виноград, лежалые маслины, черствые ячменные лепешки. Ржавая солонина, очень редко мясо морской свиньи, изловленной за бортом. Чаще всего Ганелон просто отставлял от себя чашку с едой, отщипывая лишь кусочек сухой лепешки. Все равно Конопатчик шумно отдувал густые усы и презрительно играл черными, как маслины, глазами: «Латинянин глуп и жаден. У него косит левый глаз. Он жадно объедает всех нас, а потом лениво сидит, ничего не делая. Вся его работа, он смотрит на облака. Я плюну ему в чашку, если он не станет есть меньше».
И спрашивал, вращая черными злыми глазами:
– Почему азимит не работает столько, сколько мы?
– Отстать от латинянина, Конопатчик, – говорил кто-нибудь. – Латинянин заплатил за проезд. Он находится на борту по закону. Ты не можешь упрекать его в лени, ведь он не нанимался матросом.
– А откуда у него золото? Он кого-то убил? – стоял на своем Калафат.
И тут же предполагал совсем другое: «Наш Алипий хитер. Наверное, он разрешил латинянину подняться на борт только потому, что хочет продать его в Константинополе. Таким образом Алипий дважды получит свои деньги – от азимита, пущенного на борт, и за азимита, проданного в городе городов. А мы опять не получим ничего, – обижался Калафат. – Проклятый латинянин объедает нас, он смеется над нами».
Тухлая чечевица, гнилые бобы, ржавая солонина. Ганелон молчал. Хлеб наш насущный. Разве он, Ганелон, убил кого-то? Разве он ограбил кого-то? Разве он объедает матросов и не свершает крестного знамения, прежде чем сделать хотя бы шаг?
Ганелон бесшумно поднимался на палубу и, завернувшись в плащ, устраивался под толстой, чуть наклоненной к корме деревянной мачтой. Он никому не хотел мешать, даже грубым грифонам. Аминь. Лишь к самой ночи Ганелон смиренно спускался к общему столу и отламывал кусочек сухой лепешки.
– Плюнь ему на лепешку, Калафат, – смеясь, говорил кто-нибудь из грифонов.
Конопатчик плевал. И при этом извергал из себя всяческую ругань.
«Жадные латиняне сожгли христианский город Зару. Жадные латиняне предательски захватили город всех городов. Латиняне заслужили всего самого худшего». И снова плевал, теперь уже в чашку Ганелона. Грифоны смеялись, а Ганелон смиренно держал в руках оскверненную лепешку и оскверненную чашку. Он не хотел ссориться с грифонами. Их было много, они все были сильные и здоровые, а он ослабел, плохо питаясь во время морского перехода.
Самые осторожные предупреждали Калафата: «Не безумствуй, Конопатчик. Не заходи далеко. Латиняне терпеливы, но однажды они взрываются. Ты, может, этого не видел, а мы видели. У латинянина под плащом кинжал».
– Кинжал? – Конопатчик выкатывал черные влажные глаза и нагло хватал Ганелона за полу потрепанного плаща. – Зачем тебе кинжал, азимит?
Ганелон молчал и про себя молил неустанно: о, Иисусе сладчайший! Услышь, в помощи твоей нуждаюсь, всеми гоним, помоги мне. На мою лепешку плюют, мою чашку оскверняют, мне тяжело, помоги мне. Всеми силами он старался смирить вспыхивающую в нем ярость. Господи, дай мне еще немного сил! И клал крест на грешные уста.
– У азимита плохой глаз, – осторожно предупреждал Калафата кто-то из матросов. – Оставь его в покое, Конопатчик. Вот сейчас сюда спустится Алипий и все услышит. В Константинополе, Конопатчик, Алипий сразу прогонит тебя с корабля, если ты будешь приставать к его законному пассажиру. Алипий знает всех кормчих и всех купцов на внутреннем море. Если Алипий тебя выгонит, ты ни к кому не устроишься даже младшим матросом.
Но Калафат уже вырвал кинжал из-под плаща Ганелона.
– Смотрите, это латинский кинжал, – показывал он, держа оружие сразу двумя руками. – Смотрите, он узкий. Такие кинжалы латиняне называют милосердниками. Лезвие узкое, им удобно колоть сквозь любую щель в латах, не только через забрало. Латиняне трусливы. Такими кинжалами они добивают раненых. Этот латинянин, наверное, украл кинжал. Я оставлю его себе.
– Смотри, Конопатчик, азимит пожалуется Алипию.
– Латинянин глуп и труслив, – смеялся Калафат. – Вы же видите, он совсем труслив. Он никому не посмеет жаловаться. Он просто грязный пес. Он спешит в город городов Константинополь. Наверное, хочет что-нибудь украсть, может, святые мощи из какого большого храма. Латиняне стоят лагерем под Константинополем, они хотят разграбить город городов.
– А может, так хочет Бог? – осторожно заметил кто-то. – Может, это Господу угодно было отдать город городов латинянам? Помнишь, Конопатчик, толстый каменный столп в Константинополе на площади Тавра? Там внутри столба лесенка, а снаружи много вещих надписей на всех языках. И есть такая. «С запада придет народ с коротко остриженными волосами, в железных кольчугах, и завоюет Константинополь».
Опустив глаза, Ганелон смиренно слушал матросов. Он ничем не показывал, что понимает их речь. Он радовался, что они не знают того, что он прекрасно понимает их речь. Это не только радовало, это давало ему некое преимущество.
Узкий милосердник тускло сверкал в жилистых руках Калафата.
– Больше азимит не будет сидеть с нами за одним столом, – окончательно решил Конопатчик. – От него смердит. И с этого дня он будет, как все мы, тщательно мыть палубу и посуду.
– Но он заплатил Алипию, – возразил кто-то из матросов. – Он заплатил Алипию настоящими деньгами. Он получил право проезда до города городов, а ты пристаешь к нему. Ты отнял у него кинжал!
Свет небес, дева Мария! – молил про себя Ганелон, смиренно опуская глаза. Он боялся, что блеск его глаз испугает грифонов. Помоги мне, я слаб. Прошел через многие испытания, много страдал, всеми оставлен. Неужели из страданий моих не произрастет надежда? Помоги мне. Много раз прошу, помоги. Моя надежда сейчас так слаба, что ее, как нежный росток, можно убить дыханием. Помоги мне! Дай силу найти Амансульту и спасти ее несчастную душу. Дай не упасть, дай не сбиться с истинного пути только потому, что некоторые грязные грифоны плюют на мою пищу.
Калафат, злобно засмеявшись, кончиком милосердника сбросил со стола оскверненную его слюной чашку Ганелона.
Иисусе сладчайший! Грязный грифон, отступник от веры истинной, смеется над моей верой. Он смеется над пищей моей и над питьем моим. Он хуже сарацина. У него злобные глаза, полные глупости и непонимания. Святая дева Мария, не дай мне впасть в гнев. Если грифон захочет меня ударить…
Но Святая дева Мария оберегала Ганелона.
Матрос-грек Калафат не решился поднять на него руку.
Мелко крестясь, как всегда, что-то негромко приборматывая про себя, по лесенке спустился грузный Алипий. Его длинный багровый нос хищно поворачивался, будто издали обнюхивал матросов. Левой рукой Алипий придерживал полы своего шелкового халата.
– Почему у тебя в руках кинжал, Калафат?
– Мне подарил его азимит.
– Подарил? – Алипий внимательно глянул в наглые черные глаза Конопатчика. – Даже не думай врать, Калафат, я все вижу. Я, например, вижу, что азимит тебе не по душе. Но «Глория», и ее груз, и ее команда – всё это принадлежит мне, а значит, Калафат, ты тоже принадлежишь мне. Ты дал клятву служить мне, и я дал клятву следить за тем, чтобы ты мог выполнять свою работу. А еще, Калафат, я клялся на Евангелии, что мой пассажир в пути не будет терпеть никакой нужды. Смирись, Калафат, иначе в Константинополе я тебя выгоню.
Алипий говорит громко, значит, он не совсем уверен в своих матросах, отметил про себя Ганелон. Алипий явно не хочет идти на открытую ссору с матросами.
– В городе городов стоят латиняне, как бы они с «Глории» не выгнали тебя, – злобно огрызнулся Конопатчик. – Подлые латиняне жгут и грабят Константинополь. Мы решили, Алипий, что не хотим отныне сидеть за одним столом с латинянином.
– Кто это мы? – удивился Алипий.
– Мы – матросы, – злобно объяснил Конпатчик и, схватив руку Ганелона, высоко поднял ее над столом. – Посмотри, Алипий! У латинянина сильные руки. Выглядит он как забитая трусливая крыса, но руки у него сильные. Он может мыть палубу и черпать ведром забортную воду. Почему он бесцельно проводит время под мачтой?
– Потому, Калафат, что вам плачу я, а он платит мне. И он хорошо платит. Ты, Калафат, должен чувствовать разницу. Если мой пассажир в Константинополе пожалуется властям, у меня могут отобрать «Глорию».
Матросы зароптали, а Конопатчик рассмеялся: «Азимит труслив, он не будет жаловаться. С этого дня, Алипий, латинянин будет работать на судне, как все мы, а питаться отдельно. И пусть он спит где-нибудь на носу. Там его будут обдувать ветры, и мы не будем слышать грязного запаха.
– Но как ты его заставишь? – осторожно спросил Алипий.
– Просто дам ему в руки кожаное ведро и губку.
Матросы одобрительно закивали, а Ганелон сказал себе: верую!
Укрепи, Господи! – сказал он себе. Эти люди темны, они ослеплены своими обидами, дай мне силу развеять их заблуждения. Брат Одо говорил: тебя будут предавать, Ганелон. Господи, ты видишь, меня уже предают! Брат Одо говорил: ты увидишь странные вещи, Ганелон. Господи, укрепи мои силы. Ты, который был распят, и умер, и воскрес, и, взошедши на небеса, сидишь одесную Бога.
Ганелон сидел за столом, смиренно опустив взгляд на опозоренную плевками чашку, валяющуюся на полу под ногами греков.
– Латинянину будет трудно понять вас, – заметил Алипий, осторожно скашивая глаза в сторону молчащего Ганелона. – Он ничего не поймет, если ты даже ударишь его, Калафат.
– Ну так скажи ему ты! Не молчи! Ты ведь знаешь язык поганых латинян. Скажи ему, Алипий, где латинянин отныне будет спать, где будет питаться и какую работу мы дадим ему.
– Скажи! Скажи ему! – угрожающе зароптали матросы.
– У твоего пассажира дурной глаз, Алипий, ты разве не видишь этого? Он взошел на борт «Глории», и у нас сразу протухла солонина. – Конопатчик ударил кулаком по столу. – Я видел этого латинянина на острове Корфу, когда стоял с кормщиком Хразосом на берегу. Кормщик Хразос предлагал мне пойти с ним на Кипр, но я уже договорился с тобой, Алипий. Я всегда служу честно и именно тому, с кем договорился. Мы с Хразосом случайно увидели лодку, которая шла к берегу, а чуть ниже нас на берегу сидел на камне этот латинянин и тоже смотрел на приближающуюся лодку. Я сказал кормщику: «Хразос, я знаю этого человека в лодке. Он бедный христианин и торгует горшками, которые лепит и обжигает сам». А Хразос возразил: «Я его тоже знаю. Он христианин, это верно. Но я знаю, что он нечестен в торговле. У него плохой товар, и он всегда берет дорого». Лучше бы он побил свои горшки, добавил к своим словам кормщик Хразос, и этот латинянин, кажется, услышал нас.
– Но он же не понимает по-гречески!
– Ну и что? – пожал плечами Конопатчик. – Он латинянин. Ему и понимать ничего не надо. Он все чует, как пес. Он только говорить не может. Услышав наши слова, он стал смотреть на лодочника и даже поднял руку. А лодочник, – черные влажные глаза Калафата суеверно расширились, – а лодочник вдруг вскочил, страшно закричал и стал бить веслом по собственным горшкам. На наших глазах лодочник расколотил все свои горшки до одного. А потом я узнал, что лодочник, плывя мимо нас, внезапно увидел на дне своей лодки короткого змея кровавого цвета и с огненным гребнем на голове. Понятно, лодочник попытался убить змея и расколотил веслом все свои горшки.
– Но почему ты думаешь, что змея навел латинянин?
– Там на берегу не было никого больше.
– Где он мог научиться такому? – спросил кто-то из матросов.
Ответить ему не успели.
Ганелон медленно поднял голову и спросил Алипия: «О чем они говорят?»
– Они говорят, что у них много грязной работы, – правдиво ответил Алипий. – Они хотят, чтобы ты помогал им. А спать ты будешь отдельно и питаться отдельно.
– Что ты ему сказал? – подозрительно спросил Алипия Конопатчик.
– Я сказал азимиту, что у вас много грязной работы и вы с нею не справляетесь, – усмехнулся Алипий и хищно повел длинным носом. – Считай, что я договорился с латинянином, Калафат. Он не будет спорить с вами. С этого дня он будет спать на носу и питаться отдельно.
– Этого мало, – сказал Конопатчик, ударив волосатым кулаком по столу. – Скажи ему, что он грязный азимит. Ты хорошо знаешь, Алипий, что мы справляемся с любой работой, но будет справедливо, если самую грязную будет теперь делать именно азимит. Он грязен, как пес. И скажи ему, что император Алексей скоро выгонит латинян из Константинополя.
– Латинянину могут не понравиться такие слова, Калафат, – осторожно возразил Алипий. – Не надо его дразнить.
– Скажи ему! – закричал Калафат.
Ганелон снова смиренно поднял голову: «О чем они говорят?»
Он хотел понять, насколько все-таки теперь можно доверять Алипию.
– Они говорят, – и на этот раз объяснил Алипий, – что ты не должен больше спускаться сюда. Они говорят, что ты должен все время проводить на палубе.
– Почему?
– Они считают, что здесь тесно и душно.
– Хорошо, – смиренно сказал Ганелон. – Я не буду спускаться с палубы. Я буду заниматься грязной работой, а питаться буду отдельно.
– Это правильное решение, – с облегчением сказал Алипий, вставая.
И возвысил голос на матросов: «Хватит рассиживаться! Я хочу, чтобы кто-нибудь спустился в трюм и осмотрел груз. Если там что-нибудь подмокнет, я высчитаю с вас всё за понесенные потери».
Посмеиваясь, поругиваясь, матросы поднимались из-за стола.
– Азимит грязная собака, – сказал кто-то. – У него действительно плохой глаз. Видите, как он косит левым глазом? И он никогда не смотрит прямо на того, кто с ним разговаривает. Он тафур. Он грязный бродяга. Конопатчик прав. Азимит, наверное, украл те деньги, которыми заплатил Алипию за проезд.
Все еще сидя за столом, Ганелон смиренно повернул голову к Алипию: «Мне вернут мой милосердник?»
Услышав голос Ганелона, матросы остановились.
Калафат злобно оскалился:
– Что сказал грязный азимит?
Алипий испуганно, но и успокаивающе повернулся к Ганелону:
– Не надо ничего просить у матросов. Ты же видишь, они как дети. Как сердитые, даже злые дети, – поправил он себя. – Ты же сам видишь, их так много, что я не могу тебя защитить. Смирись.
– Но я хочу, чтобы мне вернули милосердник. Я заплатил тебе за переезд до Константинополя. По условиям переезда я не должен работать на твоем судне и над моей головой в ветреный или в жаркий день должна быть крыша. Ты видишь, что я ни на кого не сержусь и ничего с тебя не требую. Я даже готов работать, даже готов спать на голой палубе, но пусть мне вернут милосердник.
– Не надо ничего просить. Будь мудр и терпелив, путник.
– Что говорит эта грязная собака? – Матросы снова окружили Алипия. – Что он говорит? – Их было десять человек, все они были смуглые и жилистые, и все сердились. – Что хочет от нас грязный пес?
– Он хочет, чтобы Калафат вернул ему милосердник.
Конопатчик злобно и весело помахал милосердником перед Ганелоном:
– Вот твой кинжал, собака! Попробуй возьми его!
– Он разрешает мне взять мой милосердник? – негромко спросил Ганелон.
Алипий строго свел брови. Он не хотел, чтобы матросы почувствовали его испуг. Но он боялся. Он хотел сказать: да, можешь взять свой милосердник, но боялся.
И Ганелон почувствовал его испуг.
И он почувствовал, что матросы расслабились.
Коротко и резко он ударил Конопатчика левым кулаком между ног, и, когда грек, охнув и выронив милосердник, согнулся, Ганелон обрушил на него второй удар – уже на потный затылок матроса. Грек упал. Зарычав, Ганелон бросился на колени и голыми пальцами попытался вырвать греку глаза, но кровь текла так густо, что пальцы Ганелона скользили. Тогда окровавленными пальцами он схватил с пола коротко блеснувший милосердник и выпрямился…»
V
«…Константинополь древен, монотонно говорил Алипий.
Константинополь древен, как горы Вавилонии, как внутреннее море, как народы, которые приходят из ничего и уходят туда же. Константинополь так древен, что он почти создание природы, Ганелон. Он невероятен. Других таких нет. Я бы представить себе не мог, если бы не видел собственными глазами, что на свете может быть такой город. В таком городе все возможно. Если базилевс, владеющий всеми землями Романии, хочет увидеть на месте грязного пустыря сад, всего за одну ночь мертвое место засыпают плодородной землей и высаживают живые деревья. Деревья везут издалека на колесных повозках, обмотав корни мокрыми рогожами. Конечно, какое-то время в таком саду не слышно цикад, но потом появляются и цикады.
Город гордыни, сказал себе Ганелон.
И подумал: разве может свеча затемнить солнце?
Если Константинополь так древен и так велик, хотел спросить он, если он возвышается как гора над всем миром, тогда почему не побоялись войти в него немногие воины Христовы с мечами в руках?
Но вслух сказал: «Зачем ты вырвал меня из рук грифонов, Алипий?»
Хозяин «Глории» не ответил. Он сидел на деревянной клетке, в которой скорчился Ганелон. Клетка была поставлена на палубе под толстой мачтой, и Ганелон видел голые ноги в сандалиях, а не самого Алипия. Наверное, рядом находился кто-то из матросов, потому что Алипий не ответил. Просто продолжал бормотать. А матросы давно привыкли к постоянному бормотанию хозяина «Глории».
– Базилевс не похож на обыкновенного человека, Ганелон, – бормотал Алипий. – Все падают перед базилевсом ниц. Когда-то он мог быть простым конюшим, как император Василий I, или простым солдатом, как император Фока. Он мог быть в прошлом фракийцем или греком, кулачным бойцом или человеком весьма состоятельным, это неважно. Если на ногах базилевса пурпурные сапожки, он – император. И он садится на золотой трон. А на ступеньках золотого трона стоят два льва, тоже изваянных из чистого золота. И листья на дереве, которое украшает трон, тоже золотые. А при виде гостей золотые львы разевают пасти и страшно рычат. Они рычат все то время, пока гостям выносят скамьи и они рассаживаются перед императором…
– Народ ромеев шумлив, иногда даже беспутен, – бормотал Алипий, сидя на клетке, в которой, скорчившись, томился Ганелон. – Но никогда народ ромеев не позволяет своему императору ступать по голой земле. Ему этого нельзя, ведь он базилевс. Он быколев! Он император! Он одним своим появлением, как солнце, оказывает честь как членам синклита, так и простолюдинам. Базилевс выше всего живого. Он велик. Он так велик, что наказывает не из ненависти и вознаграждает не из любви.
Город гордыни, повторил про себя Ганелон.
Разве может мозг человека, даже императора, охватить весь мир?
Если базилевс так велик, хотел спросить он, если ему подчинены многочисленные земли от острова Корфу до дальней Киликии, если все перед ним падают ниц, как перед солнцем, то почему теперь под стенами города городов толпятся чужие воины? И если базилевс так силен, что взгляд его останавливает накатывающиеся на берег волны, то почему его смелые ромеи, многочисленные, как саранча, не устояли перед вооруженными пилигримами, которые вошли в Константинополь совсем в небольшом числе и передали пурпурные сапожки базилевса совсем молодому человеку – Алексею IV, сделав его соправителем собственного отца императора Исаака?
Но вслух спросил: «Зачем ты загнал меня в клетку, Алипий?»
Алипий опять не ответил. «Глорию» тяжело раскачивало на долгих валах, пришедших, может, от берегов Сирии. Прижавшись лбом к теплому шероховатому дереву, из которого была сколочена тяжелая клетка, Ганелон, скорчившись, часами смотрел на волнующееся море.
Бесконечное и долгое, как мысли, которые никогда не стоят на месте.
Ганелон привык к тому, что Алипий, даже побаиваясь матросов, приходит иногда к нему и садится на клетку. Он привык к бормотанию Алипия, как привыкли матросы к бормотанию моря. Он привык к матросам, которые приходили его дразнить. Если Конопатчик ослепнет, нехорошо усмехаясь, говорили матросы, плюя в щели клетки и пытаясь дотянуться до Ганелона палкой, мы утопим тебя в море. Морские свиньи искусают твое гнусное тело, азимит!
Господь не допустит, шептал про себя Ганелон.
Нет на земле места, пощаженного страданиями, но Господь все равно такого не допустит. Терпя – мы соединяемся с Господом. Низкая клетка не позволяла разогнуть спину. Ганелон или стоял на коленях, прильнув глазами к щели, или лежал, скорчившись, подтянув ноги к животу. Когда он так лежал, ему хорошо были видны латинские слова, вырезанные кем-то на одной из перекладин клетки.
«Где ты, Гай, там я, Гайя».
Наверное, в этой клетке кто-то уже томился.
– Народ ромеев так древен, – бормотал Алипий, – что известно им: дух святой исходит только от Бога-отца. Этим ромеи постоянно сердят апостолика римского, ведь только Святая римская церковь настаивает на том, что запас благодати создается деяниями святых. Апостолик римский и вы, латиняне, креститесь пятью пальцами, а ромеи так древни, что знают – истинно крестятся лишь тремя.
«Где ты, Гай, там я, Гайя».
Приходили матросы – дразнить Ганелона.
Совали в клетку палку, дивились: почему азимит не рычит от боли?
Еще дивились: почему азимит ест самые плохие бобы, но при этом еще не совсем потерял силы? Они садились на палубу перед деревянной клеткой и, нехорошо усмехаясь, напоминали Ганелону: помни, помни, все время помни, азимит, что если Конопатчик ослепнет, мы скормим тебя морским свиньям.
Господь милостив. Ганелон впивался отросшими ногтями в собственные ладони.
В клетке пахло смолой, рыбой, крапивными веревками, как когда-то в башне замка Процинта, в которой он провел два года, пахло нечистотами и мышиным пометом. Еще иногда он вспоминал запах жирного дыма, вздымающегося над костром, на котором был сожжен несчастный тряпичник. И сладкий приторный запах волшебных трав, которыми в Риме чуть не отравил его старик Сиф, прозванный Триболо. Господь не раз отводил от него смерть. Господь не позволит ему умереть в клетке. Устав лежать, Ганелон снова приникал к щели. Облака… Длинные узкие облака… Там, где их разносило ветром, тянулись тонкие хвосты, расплывчатые, как прошлое… Замок Процинта… Рим… Остров Лидо… Корфу…