Казак на самоходке. «Заживо не сгорели» Дронов Александр
Остатки потрепанных в боях частей и подразделений, группы и одиночные бойцы, потерявшие связь со своими частями, чаще шли ночью. С нами следуют командир группы, штабное начальство. Остановились перед шоссе, разведчики выяснили, что по-доброму перебраться нельзя, немцы едут без конца и края. Каждый понимал, что надеяться, пока пройдут немецкие колонны, бесполезно, ждать ночи тем более опасно, ибо обнаружат, разбомбят, закроют выходы. Нашей роте, усиленной трехпушечной батареей сорокапяток и отделением минеров, приказано вырваться из леса, оседлать шоссе на косогоре, задержать врага, обеспечив возможность пересечения дороги другим подразделениям. Используя небольшой перерыв в движении немецких машин, заняли позиции по обочинам, вжались в ямы, в наспех выкопанные ровики. Саперы, как оглашенные, носятся с минами, напичкивают ими подходы, против танков ничего другого нет.
– Штыком в зализны очи, – навроде как шуткует кубанский хохол Остапенко.
Не успели врыться в землю, показалась голова немецкой колонны, впереди мотоциклисты, за ними два бронетранспортера с автоматчиками. Без конца и края, как длинное-предлинное пресмыкающееся, изгибаясь меж лесов, по дороге ползло что-то страшное, темное, неразличимое.
– Эх, парочку танков, накромсали бы фаршу из немцев, – говорит старший сержант, зло всматриваясь в колонну.
– Как бы из нас винегрет с землицей не получился, – выказывает опасения Осадчий.
– Меньше бы чухались, – слышу голос Дурасова из своего окопчика.
– Приготовиться к бою, по мотоциклам не стрелять, – подает команду комроты.
Ничего не заметив, немецкие мотоциклисты проскочили мимо, через минуту слышим стрельбу, первый взвод их прикончил. На нас мчатся два броневика.
– Батарея! Огонь! – слышится команда в лесу.
Перед бронетранспортерами рвутся два снаряда, одна машина уткнулась в кювет, вторая остановилась, водит из стороны в сторону пулеметным стволом, из дульного среза запрыгали светлячки. Стреляя, броневик пятится назад, пули цокают о стволы деревьев. Автоматчики выпрыгнули на землю, нас они не видят, смотрят в лес, откуда стреляют пушки. Фрицы орут, строчат по опушке, на подмогу мчится еще один бронетранспортер, из него бьет пулемет. Молчим, пушечки воюют, пускай делают свое дело. Загорелся второй броневик, немцы залегли, какой-то офицер-фанатик поднял их, повел опушкой леса, напоролись на второй взвод, те укокошили его самого, нескольких фрицев. Очередь дошла до нас.
– Огонь! – командует комвзвода.
Винтовочные выстрелы сначала вразнобой, потом дружнее слились в единый поток огня. Немцев бьем, они ничего поделать не могут, не долетают пули хваленых «майссеров», на такой дистанции сказывается преимущество наших трехлинеек, вдобавок гансов накрыли разрывы сорокапяток.
– Добре, бей гадов! – кричит командир.
Чего не бить, фрицы пожаловали незваными, не мы, стреляй! Воздух прорезали немецкие снаряды, открыла огонь батарея 57-мм пушек. Перелет, это ненадолго, пристреляются. На позиции первого взвода обрушился смерч разрывов, заплясал по дороге, по лесу, сосредоточился в районе наших пушек.
Вжались в землю, немцы, полагая, что «рус партизан» напугался и убежал, пошли амором, во весь рост. По новой команде – шквал огня, противник прижат к земле. Видим, что первый взвод снялся с позиции, скрывается в лесу, кое-кто из наших тоже поднялся, последовал грозный окрик командира:
– Ложись, мать-перемать, убью!
Подействовало, улеглись, усилили огонь. Немцы, увидев, что красные побежали, вспопашились, поднялись во весь рост, пошли, но напоролись на огонь нашего взвода, вот где отвели душу! Фриц напирает, нам байдюже, вошли в азарт боя, хорошее было состояние, ни черта не думали, кроме как убить врага. Издалека пулеметы строчат по позициям, нам хоть бы хны, стреляем беспрерывно, пора бы сниматься, а мы рады, что дорвались. Вдруг рядом со мной, будто полосонули штыком в брюхо, заорал сосед:
– Танки!
Из колонны вышли бронированные чудища, по обочине дороги устремились прямо к нашей позиции. В запасе есть минут десять, чего раньше времени паниковать, но всех обуял страх, нам нечего, кроме собственного затылка, противопоставить танкам. Командир роты подает команду: «Гранаты!», а мы… устремились в лес, правда, по команде старшего сержанта.
Итог боя: разбито две пушки, убиты четверо, ранены шестеро. Немец в лес не двинулся, побоялся. Похоронили убитых, захватив тяжелораненых, уходим по склону, заросшему лесом, отход прикрывает первый взвод. Тронулись в путь, часа через три догнали своих, осмотрелись, удивились – нас мало, а какую махину задержали, сколько фрицев искромсали. Командир роты возвратился от начальства, поздравил с одержанной победой. Стабунились, всю ночь тащили ящики с патронами, гранатами, с имуществом, несли тяжелораненых, где брались силы? Надо спешить вырваться. Утром попали на деревушку в одну улицу, жителей не видно, сбежали в лес. Дома, сараи, другие постройки либо разрушены, либо сожжены, крестоносные бомбардировщики уничтожили этот «важный военный объект».
«Лесная республика» полна слухами, одни говорят, что немцы подошли к Гатчино, другие толкуют, что заняли город Пушкин. Надежда на то, что это выдумка паникеров, пересказ провокаторами геббельсовских листовок, фашисты сыпали их сотнями на наши головы. От одного к другому пополз слух, что выхода нет, окружены, сдаются в плен. Мы к командиру, тот ничего не знает. Слух обретает силу, лесной лагерь заволновался, закучковался, красноармейцы группами обсуждают обстановку. Молва делает свое дело, в лицах видится разное отношение к беде, одни рады, что конец войне, остались живы, другие ходят серее тучи, таких большинство.
Не в состоянии описать свои чувства и мысли, горе неизбывное – самое подходящее определение тогдашнего состояния. Мысли уносят на Дон, к дому, к родителям, к брату Ефиму, вот и победил врага, вот и «России верные сыны», как же так? Здоровы, можем драться, по меньшей мере, в бою убьем по одному немцу, и то дело, а тут без боя в плен. Казаки наказывали: лучше глаза лишиться, чем доброго имени. Своему другу Осадчему сказал прямо, что не сдамся, уйду, Петро засиял, ткнул в плечо, не сказал ни слова, пошел к Дурасову, тот обрадовался, доволен принятым решением.
Пущен слух, что переход к немцам происходит согласно приказу, с оружием, с амуницией, сдавшимся будут оказаны немецкие льготы, к дезорганизаторам добровольной сдачи будут приняты меры. Долго бушевали стриженые затылки, страшное дело неведение, не знаешь, как эта овчинка вывернется, мездрой или шерстью, какими надо владеть силами, чтобы не потерять себя. Узнали, что вопрос обсуждался в штабе, к чему пришли, неизвестно. Через некоторое время идет батальонный комиссар, с ним пять-шесть штабных офицеров, пополз шепот:
– Комиссар башкирин, недоволен русскими, ему немцы ничего не сделают, откупится нами. Верили, а он…
И пошло-поехало. Вдруг команда:
– В две шеренги, становись.
Почему не поротно, повзводно, что, мы уже сброд? Нагимулин подходит к строю, ему докладывают по уставу, показывает обеими руками, чтобы правый и левый фланги подошли ближе. Видно, что хочет обратиться, это удается трудно, произносит:
– Мит (по-башкирски «я»), – потом, спохватившись, переходит на русский:
– Я знаит один приказ, Сталин приказ. Драться, пока голова есть, пока сердце есть, живыми в плен не сдаваться!
По шеренгам прошел вздох облегчения, хоть находимся в строю, загудели, заговорили. Окрепшим голосом Нагимулин добавил:
– Паникеров судить на месте! – Рука машинально легла на кобуру пистолета.
Обращаясь к командирам, сказал:
– Я в голове колонны, выполняйте.
– Вторая рота, становись. Первый взвод…
Пошли в сумерках леса, но казалось, что перед нами дорога домой.
– Вот он, настоящий командир, – говорит Осадчий.
– А что говорили о нем, – присоединяется Дурасов.
– Мало ли болтунов, – отвечаю я.
– Это не болтуны, это провокаторы, таких расстреливать надо, – возмущается Петр.
Каждый к своим
И пошли на всход, на звуки боя впереди, справа, слева. Чем ближе к Гатчино, тем труднее, стычки с немцами участились, боеприпасы на исходе. Несколько дней не работает пищеблок, полевая кухня брошена, в ней сварена последняя пара буланых, больше закладывать нечего, перебиваемся с сухаря на воду, сегодня ни того, ни другого. Беда, кишка кишке кукиш кажет. Еще больший ужас – немец кругом, хорошо, что фашисты боялись партизан, не лезли в лес. Слышим бои в стороне Ораниенбаума, туда не пробиться, путь один – на восток. Дорогу прерывает шоссе, где беспрерывным потоком идут колонны немецких моторизованных войск.
Целый день пролежали в лесу, заняли круговую оборону, замаскировались. Надо приложить решающее усилие, сделать последний рывок. Меня и Голована выслали к дороге дозорными. Стоим, прижавшись к соснам, наблюдаем, как метрах в 150 от дороги затаились товарищи по отделению, связь зрительная, сигналами. Завоеватели резвятся, слышится залихватская песня, сплошной гул, гомон, каски набекрень, руками машут, как на карнавале, блицкриг для гансов рядом. Потихоньку спрашиваю у Голована:
– Чего это поют?
На мой шепот как захохочет, да громко, как косячный жеребец ржет, стал метаться между сосен. Что с ним? Немцы же видят, они открыли по лесу плотный автоматный огонь, но обошлось, колонна не остановилась, подходит новая вереница машин. Голована снова обуял гогот, выкобенивается, дурака из себя ворочает, а сам на меня косится. Крутанул затвор:
– Убью!
Подействовало, сник, как на шило сел. Командир отделения запрашивает, что происходит, настырный Голован, опережая меня, вскидывает винтовку прикладом вверх: «Опасности нет». Неспроста это, звал немцев, сволочь, да не получилось. Стал подлизываться, перевел немецкую песню:
- Девчонок наших
- Давайте спросим:
- Неужто летом
- Штанишки носят?
Лишь после я понял, что щелчок затвора остановил Голована в замысле пристрелить меня и уйти к немцам. Свой подлый план он осуществил позже, при других обстоятельствах.
В расположении группы привлек внимание пленный немец, его только что приволокли разведчики, снимали первый допрос. Немчишко так себе, ни рыба, ни мясо, снаружи кочетится, а внутри курица мокрая, и такие сморчки сегодня вершат судьбы целых народов, сеют смерть, разруху, пытаются установить «новый порядок».
Наконец наступила долгожданная, самая опасная и тревожная ночь. Командир взвода проверил личный состав, распределил оставшиеся боеприпасы, для транспортировки раненых выделил четырех бойцов, ждем разрыва в колоннах фашистов. Сигнал! Бросились, как в атаку, пробежали шоссе, затем в лес, по нашим следам немцы открыли огонь из 75-мм пушек, ушли и от артобстрела. Наконец окрик:
– Стой, кто идет?
Пошло-поехало, расспросы – кто, откуда. Оказывается, наткнулись на боковое охранение таких же бедолаг, но они шли в полном порядке. Нас не спешат признавать за своих, странное было положение, когда всех, выходящих из леса, любая мало-мальски организованная часть считала опасными врагами или трусами, подлежащими трибуналу. Пока суд да дело, мы, один взвод за другим, просочились между колоннами, ушли в лес. Подошедший комроты сказал:
– Надо идти подальше, здесь пахнет жареным.
Командир первого взвода добавил:
– Если не успеют выйти затемно, будет не бой, а избиение, слишком невыгодная позиция.
Спешим приблизиться к вражескому авангарду, ибо на этом месте искромсают бомбардировщики. На очередном привале пересчитались, в роте нет пятерых красноармейцев, то ли погибли, то ли задержаны охранением колонн, может быть, не выдержали усталости.
– Где твои люди? – кричит на комвзвода командир роты, тот стоит, сказать нечего, руками разводит.
Это серьезное чрезвычайное происшествие. Отставания были и раньше, иногда потерявшие себя люди просто сидели в кустах, поджидая плена. Сейчас, когда до своих рукой подать, не было никакого боя, обстрел-то был невпопад, и тут такое ЧП. В нашем отделении не оказалось Голована, черти на помеле унесли. Я сразу подумал, что он сбежал, вспомнил разговоры, выходки, случай в боковом дозоре. Командир роты приказал выслать поисковую группу, разведчики вернулись под утро, доложили, что на месте артобстрела убитых не имеется. Нам ничего, а с командиров спрос особый, три месяца с бойцами вместе, и не раскусили.
До окраины города рукой подать, кто там, немцы или наши? Приготовились идти на прорыв, на каждого по 10–15 патронов и штык, быстро рассредоточились, развернулись, залегли, и оказалось, что попали к своим! Удачно подошли к переднему краю нашей части, занимающей оборону недалеко от лесопарка, командиры выбрали правильное направление. «Верхи» быстро договорились, следуем по проходам в минных полях, через траншеи, ячейки боевого охранения, ходы сообщения, мимо блиндажей, долговременных огневых точек, позиций пулеметов, минометных и артиллерийских батарей.
Дома! Главное, вышли организованно, со звездочками, треугольничками, кубарями в петлицах. Тогда нередким явлением был приход без знаков воинского отличия, без документов, таких окруженцев чаще всего сопровождали в Особый отдел. Многие бойцы не могут, да и не скрывают радости, обнимаются, турсучат друг друга. Красноармеец Рахимгулов, стоя на коленях, лицом на восток, сложив по-мусульмански руки, то поднимет их, то опустит на грудь, шепча что-то под нос, с Аллахом разговаривает. Хотелось поозорничать, крикнуть:
– Рахимгулов, башкир киши, какому богу кланяешься?
Вовремя воздержался, и правильно сделал. Есть ситуации, когда вера, следование обычаям предков раскрывают внутреннюю суть человека. Хотелось подойти и сказать, что молиться нужно твоему земляку с красной звездой на фуражке и шпалой в петлицах – батальонному комиссару. Не стал вмешиваться, вера тоже хорошо служит Родине, убежденного убеждать – только портить.
Пехота поделилась с нами хлебом, перловой кашей, чаем, заснул мертвецким сном. Разбудили «юнкерсы», летели девятками, то немецкий 8-й авиакорпус «Рихтхофен» шел на бомбардировку Ленинграда, я впервые увидел столько самолетов. Пикирующие бомбардировщики обрушили бомбы на Гатчино, на лесопарки, дворцы, жилые дома, на жителей, все скрылось в огне, пыли, в дыму. Что стало с шедеврами зодчества, с богатством, созданным поколениями русского народа? Немцы изуверствуют, вьются, мечутся, пикируют, бомбят.
В такой ситуации, когда поджилки трясутся, в голову влезла родная Лопатина. Орава друзей – Павло Курючкин, Иван Морозов, Спиридон и Илларион Чеботаревы, на санках слетаем с горы до ключей и родниковых колодцев, несемся не сидя, а стоя во весь рост. Выгнулся назад, натянув веревки, в снежном вихре скатился вниз, затем помчался через ерик. Зазеваешься – под мостом очутишься, еще хуже, влез в незамерзающую грязь. Сейчас в небе изверг катится по воздушной горке, сидя на мягкой подушке, орет, включив сирену, стреляет из пулеметов, пушек.
Возвратились разведчики и связисты, наш полк находится в Гатчине, туда предписано прибыть к 12.00 для сооружения оборонительных объектов в Дворцовом парке. Узнали, что штаб попал под бомбежку, разбит вдребезги, десять бойцов посланы разведать обстановку. Нам нужно пробиться в район бывшего расположения штаба, разыскать мешок с деньгами, месячным довольствием личного состава батальона, найти другие штабные ценности, обнаружить живого или мертвого начальника финансовой части полка, все доставить в Пушкин.
Вылазка достигла цели, рядом с разбитым штабным блиндажом лежат телефонные аппараты, провод, в то время немалые ценности. Невдалеке, в котловане, увидели и начфина. «Живые» были лишь часы на руке, они шли. Осколком ему разворотило внутренности живота, от места ранения полз к убежищу с мешком денег в одной руке, с кишками в другой. Так и оставил по пути к укрытию след содержимого длинной вереницы внутренностей. Забрали документы, планшетку, часы никто не снял, заодно похоронили несколько человек штабной охраны. Одна машина, уткнувшаяся в кювет, заполнена ценностями, запечатанными в ящиках, в углу, развороченном бомбовыми осколками, виднелись пачки денег. Двое ребят, улучив момент, нахватали, набили карманы червонцами. Командир отобрал, едва не расстрелял на месте как мародеров. Оглянулись и увидели, что машина в огне, какие ценности гибли! Сколько людей полегло на этой дороге из Гатчино, она была беззащитной, без леса и укрытий, трупов не сосчитать, не описать. Тогда убедился, что главные потери армии несут не в боях, а в отходе, в паническом отступлении.
Город Пушкин, куда ни глянь, дворцы, парки, цветники, скульптуры. Прохожу мимо памятника великому поэту. Во взгляде, в пренебрежительно сомкнутых губах видятся укор и порицание: «Куда казак стремишься, не на Дон ли? Помни: «Как прославленного брата реки знают тихий Дон». Тяжело проходить рядом со славой народной, особенно когда ничего к ней не добавил. В роте произошло два события. Во-первых, красноармейцев, которые набрали деньги в подбитой машине, вызвали в штаб полка, арестовали, посадили на гауптвахту, куда они после делись, не знаю. Во-вторых, появились трое пропавших, из тех пятерых, что отстали в последнюю ночь. Они из Башкирии, в плен увел бойцов Голован, утек, как склизкая мокрушка скрозь каменьев. Единомышленники схомутались с немцами, а этих бедолаг фашисты отпустили. Перебежчики наперебой рассказывали, как хорошо немцы с ними обращались, накормили, выдали папиросы, одели в новое, то есть бывшее в употреблении, снятое с расстрелянных бойцов, выпроводили назад, к русским. Километров 30 везли на легковой машине, потом высадили, показали, куда идти:
– Идите домой в Башкортостан, к своим мамам, к невестам, Великая Германия семьи не разлучает.
Когда один окруженец сказал, что немцы дают башкирам автоматы и пушки, формируют национальный полк, но в этом подразделении еще мало «хороший башкирин», нас покоробило. Командир взвода не выдержал, вскочил, крутанул затвор винтовки, нацелился, срывающимся голосом крикнул, да так, что не только эти вояки, но и мы опешили:
– Сволочи, немецкие холуи! Вашу мать, встать, руки назад!
Перебежчиков отправили к командиру роты, там сначала обрадовались возвращению пропавших, затем удивились, под конвоем отправили в контрразведку. Действительно, сами того не осознавая, окруженцы стали провокаторами, немцы на них делали ставку, надеясь, что их рассказ побудит многих перейти фронт.
А легкобрех Голован? Оказался ярым врагом, пошел, как линь по дну. Человек озлобленный, ненавидевший наш образ жизни, приобрел новое оружие, теперь будет мстить, издеваться над пленными, в том числе и над бойцами нашей части. Военная судьба нас сведет рано или поздно.
Рабочие войны
Сентябрь 1941 года. Немцы перерезали железнодорожную связь Ленинграда со страной. Прорвавшись через станцию Мга, противник вышел на Шлиссельбург, 17 сентября фашисты оккупировали Пушкин. Наше подразделение, как и другие части 54-й армии генерал-лейтенанта М.С. Хозина, немцы отрезали от Ленинграда и столкнули к городу Волхову. Хозин был опытным военачальником, он командовал пулеметной бригадой еще в Первую мировую войну. Но слагаемые силы войны заставили делать зигзаги столь вычурные, что никто не знал, где наши, где враги. Всего на сутки задержались на окраине города, потом снова винтовку в руки, противогаз, гранаты, топоры, кирки, лопаты – и в поход. Оказались на реке Волхов, между станцией Кириши и Волховом. Из сосен и елей прокладываем по болоту настил, какой-то недоучившийся «суворовец» решил ударить по врагу не там, где ожидаемо, а через топь.
Часть получила задачу проложить деревянную дорогу, пропустить воинские подразделения с вооружением и боеприпасами, готовность к 22.00. Рота на дороге, одни стройбатовцы на заготовке материала, пилят и валят деревья, другие обрабатывают, третьи подносят, тащат издалека, рядом с дорогой рубить нельзя из-за демаскировки. Если бы кто посмотрел сверху, увидел картинку, схожую с бесконечным движением муравьев. Взвод укладывал проезжую часть полотна, основная схема: стволы вдоль, на них бревна поперек, по бокам притягивали жердины.
Было одно место, где трясина казалась бездонной, туда валили стволы в несколько рядов. Главное состояло в креплении, стягивали болтами, штырями, скобами, проволокой, в местах более ответственных тонким тросом. Чем глубже трясина, тем чаще, как на пакость, осмыгались ноги, одни строители в грязюку попадали по пояс, другие буль-буль – и нырнул боец бурки пускать. Уже к обеду нас не угадать, бегемоты или другие болотные чудища копошатся в лесу, грязные, как черт с трубы вылетел. Это полбеды, горе пришло с обстрелом противника, на настил попало три снаряда, натворили дел, покорежили, что и подступаться страшно. Приказ:
– Бегом!
Еще 15–20 метров до сухого берега, командиры всех рангов проверяют полотно, уже 21.00, остался один час. Как врежет тяжелыми снарядами, один, другой, третий, мы кто куда. Командир роты, выхватив из кобуры пистолет, орет:
– Назад!
Не знаешь, кто быстрее убьет, немец или свой комроты. Фашист лупит, а мы укладываем, последние метры так вымотали, что сил нет, хоть под яр брось, вместо бревна сам ложись. 22.00! Подгоняем стволы, укрепляем по бокам притужины, уложились вовремя. Выдержит ли настил, не расползутся бревна? Вопрос страшный, на войне борьба за качество – это сражение за жизнь. Командир роты на нервах, вдруг дорога расползется? Несдобровать, расстреляют на месте за срыв наступления. Весь батальон стоит с бревнами наготове. Везде, где обнаруживался сильный прогиб или перекос, полотно подбивали, подкладывали, усиливали. А оно, проклятое, змеюка подколодная, прогибается, втапливается в жижу, то одной стороной утонет, то другой.
До утра прошла боевая часть, следуют мелкие группы машин с боеприпасами и прочими грузами. На дороге оставлены регулировщики и ремонтники, нас передислоцировали на другой объект. Пока шли, вроде ничего, а на привале беда, октябрьское утро на Волхове не то, что черноморское. Ветер, холод пробирает до костей, бойцы мокрые с головы до ног, огонь развести нельзя, демаскируешься.
Трое суток наши войска пытались потеснить врага. Не удалось, немцы прорвали оборону, на четвертый день смотрим – мимо нас отступают знакомые части.
– Вражина ты для советской власти, – говорит Дурасов Осадчему.
– Чего плетешь?
– Как чего, ты крепил-притуживал, чтобы дорога выдержала? Ты. Кого она теперь ведет? Немцу старался.
Вместе с четверками лошадей, увозящими пушки, с машинами, до отказа заполненными ранеными, летят, как черные птицы, зловещие слова: «Немцы обходят». К вечеру оказались у реки Волхов. Слякоть осенняя, идет дождь, промокли до нитки, диву даюсь, как не болел, даже насморка не подхватил. Горе не в том, что просушиться негде, побегать, обогреться. Беда шла по пятам, немец отрезает кусок за куском прибрежные края города, фашисты могут в любой момент преградить путь. Им нужно взять Волхов, тогда вокруг Ленинграда замкнется второе блокадное кольцо, в окружение попадут 54-я, 42-я армии, другие соединения, в том числе мы, стройбатовцы.
Разгружаться, и в лес. Декабрь 1941-го, жуткое время. Полк занял оборону под Тихвином, город почти весь оккупирован немцами, они пытаются наступать дальше, отнять окраины, для соединения с финнами двинуться к Ладожскому озеру. Накрыли таким артогнем, что не осталось ни минометов, ни пулеметов, никаких средств к обороне, кроме винтовок. Враг это понял, поднял своих вояк и погнал. Мы стреляем, они идут, ползут по снегу, перебегают от домика к домику по сугробам, по рытвинам.
Мы вслед за пехотой как драпанули… Вы спросите, как такое пишешь о себе? Что иное делать, когда немецкая сила сдюжила нашу. Поднимать руки, сдаваться в плен – нет уж, извините, не подходит, а драться нечем, осталось только отступать. Застывающими пальцами обхватил покрепче ствол винтовки, он еще держал тепло выстрелов, пытался согреться, но на таком морозе металл остыл быстро. Бежим, куда глаза глядят, ступаем в стужу, в снег, в звенящий от мороза лес, перемерзший снег скрипит под ногами, мороз хватает своими миллионнопалыми ручищами, вызывает безудержную дрожь. Нос, руки, ноги береги да береги. Беда беду родит, бедой погоняет. Страшное дело отступление зимой, обморожение стало бедствием, кто-то из хитроумных бойцов брал стужу себе в союзники, специально выставлял что-нибудь наружу, заморозил и отвоевался, чего проще. Их направляли в тыл, таких ребят нередко списывали в расход, как за самострел, другого выхода у командиров не было.
Особенно тяжело было раненым, бедняги гибли, умирали от переохлаждения. Уходим дальше в лес, ухондокались, были буквально на последнем взводе, упадешь – замерзнешь. Голодно, кишки пересудомились, многого не надо, горячего супу, да теплую землянку, местечко какое-никакое. Лишь бы втиснуться в тепло, погрузиться в сон в любом положении, стоя, лежа, сидя. Мной овладело странное чувство, впервые за всю военную непогодь пришли слабость, бессилие и отрешенность, только бы заснуть, отдохнуть.
Наконец нас остановили, кругом войска, свежие подразделения, как в сказке, как во сне, смотрю и глазам не верю: войско русское! Распределили по землянкам, какая благодать, когда ты в тепле. Дали по четверти котелка горячего чаю. Заснули, кто как, упершись плечом в стенку землянки, опустившись на корточки, не успев расположить ноги-руки.
Дороги жизни, дороги смерти
Наша 177-я дивизия была вновь укомплектована в течение декабря 1941 года. В нее направлялись маршевые роты и команды выздоравливающих. Новый командующий 54-й армией генерал-майор И.И. Федюнинский удивительно быстро восстановил фронт под Волховом. Он был опытным военачальником, успешно командовал полком еще на Халхин-Голе, где ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Генерал под метелку подчистил тылы дивизий, полков, всех поставил на ноги, повернул глазами на запад, под эту круговерть попали и мы.
Утро встречаем в новой армии, подразделения оснащены современным оружием, значит, будем немца бить. Теперь бы в хорошую часть, к толковому командиру. Не везет, снова 86-й дорожно-эксплуатационный полк, снова на дорогу. Восстанавливаем разрушенные пути сообщения, строим новые зимники, проталкиваем машины, приходится стоять регулировщиком движения, нести охрану дорог. Были посты, на которых трудно уцелеть, от таких перекрестков направо свернешь – попадешь под артобстрел, налево – под бомбежку, а прямо удумаешь – аккурат немцу в лапы. Дело в том, что фронт не сплошной, не установившийся, непонятно, откуда ждать угрозу.
Бои были жестокими, но казались менее трудными, чем сражения под Лугой и на путях-дорогах к Гатчино. Здесь, под Волховом, была организованность, жесткая боевая дисциплина, открытая, на равных, борьба с врагом. Не думали и не гадали, будем ли бежать, окружит ли немец, нет уж, мы – федюнинцы! Так бойцы себя называли с чьей-то легкой руки. Твердые действия нового командарма почувствовали все сразу, от генералов до рядовых, поверили в него, в самих себя, впервые забрезжил рассвет победы. И смогли, отогнали немцев от Волхова. Приятно сознавать, что и мне довелось защищать железнодорожный мост через Волхов на Ленинград, первенец ГОЭЛРО Волховскую ГЭС, а также завод крылатого металла, Волховский алюминиевый.
В декабре – январе 1942 года лесной треугольник Тихвин – Волхов – Кириши стал нашим местожительством. Студеный зимний день, я стою на посту регулирования. Товарищи, спасаясь от мороза, забились в землянку. Пост вдали от шумных перекрестков, смотри в оба, винтовка в боевой готовности. Со стороны переднего края, поднимая снежную волну, мчится машина, останавливаться не собирается. Не первая такая, надо быстро ехать, чтобы не достала фрицевская артиллерия, не говоря уже о «мессерах», да и мне не хочется снимать рукавицы. По мере приближения автомобиля в глаза бросилось необычное поведение шофера, поднимаю красный флажок вверх:
– Стой, предъявите документы.
– Какие документы, видишь – с передовой, – возмущается командир. Водитель пытался было предъявить бумаги, вытаращил на меня немигающие глаза, но его одернул детина в красноармейской форме, сидящий рядом. «Что-то неладно», – мелькнуло в моей стриженой кубышке, надо действовать. Но как, их пятеро, я один, наши, как на пакость, забились в теплынь, носа не кажут, машин встречных нету.
– Предъявите документы! – требую, собрав в голосе весь дорожно-солдатский авторитет.
Командир подает в развернутом виде удостоверение личности. Батюшки-светы, новенькое-новенькое, никем невладанное, а по дате старое, сентябрем изготовленное. Требую то же от шофера, начальник с гневом спрашивает:
– С каких пор документ фронтового командира Красной Армии стал не авторитетом для тыловых крыс?
– Предъявите документы! – кричу на водителя.
Детина смущается:
– Понимаете, шофера убило. Товарищ водитель маршрутного листа на проезд не имеет. Спешим с донесением в штаб дивизии.
Потом, помявшись, подает свою красноармейскую книжку, а она еще новее. По форме, как моя, но не родня, моя истертая, со следами грязных пальцев.
– Порядок, – говорю.
Обращаюсь к шоферу:
– Предъявите вашу красноармейскую книжку.
Водитель вытаращил зенки, закопошился, пытаясь достать удостоверение из внутреннего кармана, его снова одергивают. Чтобы выиграть время, опять обращаюсь к заднему, но командир кричит:
– Это мои люди, вы ответите, я накажу.
Ну, думаю, нарвался.
– Трогай, – командует шоферу.
– Стой, стрелять буду!
– Поехали, – зло, с надрывом приказывает командир.
– Стой, – кричу, и бабах! Стреляю в воздух рядом с головой водителя. Бросаюсь вперед, наперерез машине, в готовности остановить. Подействовало, автомобиль заглох. Из землянки выскочили и бегут красноармейцы, грамотно: один по дорожке, двое по снежной целине, четвертый занял позицию готовности к открытию огня. Командир выхватил ТТ, приказывает:
– Прочь с дороги! Старший приказывает!
– Я здесь старший, – парирую, не спуская глаз с заднего, готовящегося к стрельбе. Поддержка подоспела вовремя, нас уже пятеро. Из тыла, как раз вовремя, появилась полуторка, в ней командир, четверо бойцов в крытом кузове. Услышав выстрел на посту, увидев, как дорожники занимают боевой порядок, на скорости мчат на подмогу.
– Помогите задержать.
Обращаясь к командиру легковушки, прибывший офицер настойчиво требует:
– Предъявите, пожалуйста, документы.
Задержанный из второго кармана достает другие бумаги, проверяющий ничего подозрительного не находит. Ну, думаю, разодрался, как бык на сколизи, теперь несдобровать, нарушил армейскую субординацию. Однако прошу:
– Проверьте у этого.
Второй предъявляет другой документ, не тот, что мне показывал. Как заору:
– Да они фальшивые, мне другие показывали.
Проверяемые жмутся. Внезапно шофер выскочил из машины, упал плашмя под колеса, оттуда кричит:
– Это контра, арестуйте, у них оружие!
– Руки! Вылезайте!
Красноармейцы отводят задержанных в штаб, в Особый отдел, тогда я не знал, что это за организация, а окрсмерши появились позднее, в 1943 году. Через полтора часа на перекрестке появилась та же легковая машина, водитель, несмотря на понукания начальства, остановился, пожал руки, дал две банки свиной тушенки, буханку хлеба, живем, братцы! Оказалось, это были вражеские диверсанты, они запаслись рацией, другой амуницией для шпионажа. Шофера сцапали в лесу, он стоял в ожидании своего командира, ушедшего в расположение штаба, предупредили, пикнешь – не успеешь и слова сказать, смерть у тебя за шиворотом. Случай сам по себе заурядный, но командир роты отныне приказал на посту стоять вдвоем.
Дорога через Ладожское озеро и грунтовые участки на северо-восток от Кобоны, затем по лесным дебрям на северо-восток до станции Подборье были для лениградцев настоящей Дорогой жизни, всего 308 километров, из них 30 по льду Ладожского озера. По ней везли хлеб и другое продовольствие из центра России. С началом ее работы в третьей декаде декабря город вздохнул легче. С освобождением Тихвина основные грузы бесконечным потоком шли через Волхов. Мы обслуживали грунтовой участок на юге от Кобоны – на Волхов, Тихвин.
Очень часто трасса была и дорогой смерти, слишком трудно было ее защищать, фашисты делали все, чтобы умертвить движущееся. Февраль 1942 года был лютым, птицы на лету замерзали. Из-за поворота, поднимаясь по некрутому склону, который то и дело простреливался немецкой артиллерией, движется вереница одноконок. Меж гнутых головок крестьянских саней приютились ездовые, а в розвальнях, вповалку, сбившись в плотную кучку – раненые. Везут из полковых медпунктов в госпитали. На дворе крещенские морозы, а укрытием у них тоненькие одеяльца, раненые недвижимы, кое-кто при смерти. Жуткая, горестная картина, выживут ли?
Тут немцы обрушили смерч взрывов как раз на место, где проходил обоз. Убит ездовой и один из раненых. Обошла их смерть в окопах, а тут скосила. Ранены вторично трое, у многих открылось кровотечение. Санитарка мечется среди своих подопечных, наше отделение пытается помочь. Как на грех, ни одной машины, спрятались от обстрела.
Запомнилось, как тяжелораненые вяло реагировали на обстрел. Чувствовалась какая-то отрешенность, безразличие. Сержант, обращаясь ко мне, лишь попросил: «Подоткни, укрой… Быстрее езжай». Это не безразличие, а слабость, беспомощность. Говорят, что чужая боль не болит. До сих пор у меня ноет где-то внутри, в душе или в сердце.
В конце февраля день был летный, налетели «юнкерсы» и «мессершмитты». И сейчас видится не только во сне, но и наяву, что там было. Разбитые и поврежденные машины, убитые и раненые ленинградцы и многое, многое другое, страшное и жуткое. Представьте детей, больных, оставшихся без средств передвижения, истощенных, без тепла, на 35–38 градусах мороза. Вижу, чувствую их боль, стоны раненых. А гансы злорадствуют, возмещают на населении злобу за неудачи под Ленинградом, бомбят и бомбят, стреляют и стреляют, нет никакого спасения.
На участке дороги разбиты две крытые машины, в них стон, плач, пулеметной очередью убита медсестра, во второй машине много убитых, трое раненых, их перевязали и отправили на Волхов в кабинах попутных машин, мертвых вынесли на обочину. Что делать с остальными, ведь замерзнут? Из леса, прилегающего к дороге, выскочила батарея «Катюш» многозарядных ракетных установок, за ними следуют спецмашины. Тактика боя следующая: выскочат на боевую позицию, дадут залп и, поминай как звали, уходят своими дорогами на другой участок фронта. Гитлеровцы охотились за БМ-8, БМ-13 как за самой первостепенной целью, хотели узнать секрет самого мощного оружия. Их шестиствольный немецкий миномет «Зексман» в подметки «Катюше» не годился.
Вот и нарвался, подаю знак первой машине, чего делать не имел права, останавливать можно только в том случае, когда грозила опасность дальнейшего передвижения. Козыряю:
– Товарищ командир, разрешите обратиться. (Мы их всех называли командирами, знаков отличия ракетчики не носили.)
– Обращайся, – отвечает крайне недружелюбно, зло.
– Вы куда следуете?
Надо же глупость сморозить, разве можно задавать такой вопрос.
– Для чего тебе? – спрашивает грозно, с приступом. – Много хочешь знать, где твой командир? Кто хочет много знать, того, – указывает на свой пистолет.
– Знаю, что вы флеровцы. Только скажите, можете ли оказать помощь людям? Ясно, что погибнут. Если нет, проезжайте.
Командир подозвал сопровождающую машину-будку, выскочили несколько человек, пересели в боевые машины, автомобиль подогнали к искалеченной ленинградской полуторке. Ракетчик лишь крикнул:
– Другой раз остановишь – застрелю!
– Вылезайте, братушки, – обращаюсь к ленинградцам.
Я к ним в кузов, там никакого движения, лежат люди, только глаза светятся. Подойдешь к нему, вроде человек как человек, укутан весь, возьмешь на руки, брать нечего, так они были легки, бестелесны. Кое-кто подмочился, а то и под себя сделал по-большому, бедные люди. Ветер злеет, сечет, продувает. Ракетчик достал два сухаря, разломил на половинки, подал в машину. Я влез в кузов, стараясь ободрить ленинградцев, громко говорю:
– Живем, братцы.
Оглядевшись, замолчал, здесь не до добрых слов, на меня глазами измученных людей изо всех углов кузова смотрела косая ведьма-смерть. Люди-скелеты, беспомощные, едва живые. Мужчина разжевывает сухарь, чуть-чуть глотнет, остальное дрожащей рукой берет изо рта, вталкивает в рот женщине, она едва-едва дышит. С отчаянием, безысходным горем, со слезами, просит:
– Надюша, кушай, Надюша, кушай. Не умирай, Надя! Мы вырвались, слышишь, вырвались, Надя.
Не мог я ничего ни сказать, ни сделать. Выскочил из машины, попросил ракетчика раздать хлеб, ушел на обочину дороги, слышал, как боец уговаривал:
– Бери, бери, ешь.
Уже не все были способны съесть хлеб «Катюши». Машины дернулись раз, другой, пошли месить сыпучий, хрипящий, перемороженный снег.
Много лет прошло с тех пор, а не забывается, не сглаживается в памяти, до сих пор режет душу жалость к людям, не уходит ненависть к немецко-фашистским извергам.
«Дорогу жизни» обслуживали до конца апреля, до тех пор, пока лед держал машины. Обезлюдевший полк расформировали, передали в 177-ю стрелковую дивизию, и сразу в бой, сразу! В атаке был ранен Петро Осадчий, комвзвода, многие другие.
Первые дни войны были самыми тяжелыми, изнурительными и опасными. Впереди служба в пехоте, в полевой артиллерии, в бронетанковых войсках, ранения, контузии, тяжелейшие бои, черные дни поражения и прекрасное время Победы. Многое пришлось пережить, но первые месяцы оставили в моем сердце самые страшные следы. До сих пор мечусь в постели, бегу, карабкаюсь от наседающих, окружающих роту бронетанковых чудовищ, и если куда-то устремляюсь, то бьюсь с немцами, если лежу в бессилии, руки-ноги неподвижны и неподвластны, это тоже из 41-го!
Лечит ли время?
Со времени событий прошло 38 лет, воспоминания пишу в 1979 году. Чаще и чаще поднимается тема всепрощения, не пора ли приравнять в ответственности немцев, скажем, с французами 1812 года? Навроде те и другие воевали не по своей воле, выполняли приказы.
После уезда полутрупов-ленинградцев по Дороге жизни сидел с бойцами у входа в землянку на колючем, секущем лицо ветру, высказывал товарищам:
– Каким судом надо судить немцев? Когда будет победа – прощения не дозволим. Ни матерям, вырастившим фашистов, ни детям.
– Немецкий народ ни при чем, – ошарашил из-за спины уверенный, не допускающий возражений голос, то младший политрук Орлов, сидя на порожке, слышал исповедь перед товарищами.
Когда про детей и матерей я загнул через край, он решил подправить:
– Надо помнить приказ товарища Сталина от 23 февраля. Красная Армия свободна от чувства расовой ненависти. Гитлеры приходят и уходят, народ немецкий, государство германское остается.
Опешил от неожиданности, от истины в последней инстанции, изреченной самим И.В. Сталиным. Она никем не могла ни обсуждаться, ни тем более исправляться. Однако чувства и воспоминания взяли верх, суперечу:
– У нас на Дону есть пословица: пощадил бы врага, да честь дорога. Гитлер, Вильгельм и прочие кайзеры не приходили на неметчину откуда-то со стороны. Немцы их своими утробами породили. Агрессивными идеалами вскормили и выпестовали. Своими руками вложили оружие в руки. Псы-рыцари, захватчики, вот кто их породил, вот кто наш враг испокон веков и доныне. А насчет того, как поступать с фашистами, Иосиф Виссарионович в том же приказе привел слова Максима Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают». Еще сказал: «Нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души». Так кого я должен ненавидеть, кого убивать? Только лишь Гитлера, Геббельса? Но добраться до них можно только по трупам немецких солдат. Только ли солдат?
Встал по строевой стойке, обращаюсь, как положено младшему перед старшим по званию, по должности:
– После войны разберутся. Сейчас месть немцу, – постоял, потом снова брякнул:
– И после войны всепрощенья фашистам допустить нельзя.
Наступила тишина. Тут Владилен, ездовой конной тяги, декламирует:
- Прости, родной. Забудь про эти косы.
- Они мертвы, им больше не расти.
- Забудь калину, на калине – росы,
- Про все забудь, но только отомсти!
Стихотворение Михаила Исаковского подчеркнуло мою исповедь, ребята загудели, зло заговорили о том, что бы они сделали с немцами. Орлов стушевался, потом вышел в центр землянки: «Правильный вывод сделали, мы должны наказать и захватчиков, и исполнителей, и вдохновителей».
Я слушал, а сам думал: «Добраться бы до логова немецкого, не стану спрашивать командиров, можно или нельзя возвратить немцам должное, воздать за муки моих стариков-родителей, детей, жены, родных». В сознании роятся мысли о мести, сверлят душу слова ленинградца: «Надюша, кушай. Кушай, Надюша. Не умирай, Надя. Мы вырвались!» Мы за гуманизм. Но отомстим немцам, не могут остаться без возмездия слезы, выплаканные нашими людьми.
Наблюдая нынешнюю жизнь, претит недооценка войны, вызывает недоумение безмятежное отношение многих к ее опасности. Вспоминается, как под Ленинградом я говорил Петру Осадчему и Леньке Дурасову: «Лучше бы трудились в первые пятилетки не по восемь, а по девять, десять часов в сутки. Поменьше ездили на курорты, на выставку в Москву. Надо было больше дохода вкладывать в авиацию, артиллерию, бронетанковые войска, чем теперь, в 1941-м, страдать, быть просто-напросто беспомощными». Не пора ли подумать об этом новому поколению?
Как я стал «богом войны»
Остатки 86-го дорожно-эксплуатационного полка от Дороги жизни, с грунтового участка Кобона – Волхов выведены на переформирование, за зимний период мы понесли большие потери. После ночного перехода сосредоточились в районе торфяных поселков под Синявиным. Этот рабочий поселок был захвачен немцами, вместе со станцией Мга и городом Шлиссельбург населенные пункты составляют третью дугу кольца блокады Ленинграда. Гнусное, гиблое место, болота, торфяные разработки, гари. Близость переднего края чувствовалась в грохоте взрывов, каждый бугорок земли нашпигован военной техникой, оружием, людьми. Все это было укрыто, закопано в землю, замаскировано. В лесу была поляна, располагаться постоянно на ней не позволили, потому что над лесом висел «горбыль», всевидящий глаз немецких войск. Хотелось выйти, полежать на сухой земле под лучами весеннего солнца, разуться, раздеться, просохнуть, отдохнуть, вздремнуть часок-другой, но нельзя, демаскируем полк. Слышим команду:
– По-олк, смирна-а! – то дежурный, заметив приближающуюся машину с начальством, приводит личный состав в предусмотренное Уставом положение, а мы разлеглись, расхлебенились. Оставалось только пригнуть головы, видеть, как офицер идет, словно на шпорах, чеканит шаг, докладывает, будто занимаемся боевой подготовкой. Ухмыляемся, наша рота была в одной лишь полной готовности – поспать.
– Вольно! – как-то хрипло, не так, как всегда, подал команду командир полка, одним этим словом было сказано – попадаем в пехоту. Что нам, та же винтовка, та же ложка, хуже не будет, лучшего не ожидать. К строю подходит начальник штаба полка, за ним незнакомый артиллерист. Всем красив – стать, выправка, мужественное лицо, глаза приветливые и смелые. Шагает вдоль строя, пристально всматривается в каждого, то на одного, то на другого показывает рукой:
– Ты. Ты. Ты.
Попал и я. Пройдя до конца недлинного строя, офицер приказал выйти избранным. Рассчитались, закончили сороковым, все, как на подбор, рослые, стройные, подтянутые. Подошел старший сержант, чувствуется воин кадровой закалки, боем опаленный, представился:
– Помкомвзода разведки.
У командира на груди орден Красной Звезды, у разведчика медаль «За отвагу», правительственные награды в 1941–1942 годах были редкостью, в нашем полку их было лишь три. Старший сержант собрал красноармейские книжки, отнес писарям, вернулся к строю, приказал снять и раскрыть вещевые мешки. Что было лишним, распорядился выбросить, двоих красноармейцев, имевших в шмотках непотребное, вывел из строя, заявив:
– В артиллерию и разведку барахольщиков, мародеров не берут.
Проверил заправку, многим подтянул ремень на 1–2 дырки, пилотки приказал надеть, как положено, а не «лопухом на уши», повел лесом в штаб артиллерийского полка 177-й стрелковой дивизии. Самых-самых забрал в разведчики, меня направили во вторую батарею 262-го артполка 1-го стрелкового корпуса. Так я стал артиллеристом. Однополчане, оставшиеся в строю, пополнили стрелковые части. Назначили подносчиком артиллерийских снарядов 76-мм пушки образца 1902/30 года, теперь я не сапер, не дорожник, а артиллерист, звучит!
Майским вечером 1942-го прошел крещение. Расчет вел огонь с закрытой огневой позиции, трудно было привыкать к выстрелам, сжатый воздух давил уши, вызывая боль и глухоту, бывалые вояки советовали не закрывать рот, тогда барабанные перепонки меньше болят. Раззявой ходить? Так и мотался с закрытым ртом и открытыми ушами, наутро опять стрельба, днем снова и снова, я действительно стал артиллеристом, то есть полуглухим.
Вечером налетели бомбардировщики, батарейцы стремительно бросились в укрытия, кто в землянку, кто голову под пушку, без головы ведь не жилец. Заходят два «юнкерса», заметили, сволочи, теперь не отвяжутся, наших в небе ни одного. Кубарем скатываюсь по порожкам в землянку, думаю, в артиллерии жить можно, это не кювет придорожный, здесь затишнее, три наката из бревен, не каждая мина пробьет.
– Еще летят, – крикнул заряжающий орудия красноармеец Самусенко.
Выглянул из землянки, а тут:
– Тра-та-та-та! Цок, цок, цок! Дзи-инь, – пули заговорили по накату землянки, по лафету и броневому щиту орудия. Командир расчета старший сержант Рубежанский строго глянул на меня, выговорил:
– Дронов, слышишь, по тебе плачут, дзинькуют. В другой раз не зевай, не храбрись попусту.
В одном из боев наша батарея вела огонь под обстрелом артиллерии немцев. Как новичок, сдающий экзамен, да и просто по своему обыкновению, по казачьей натуре подхватной, неуемной, мотался со снарядными ящиками от окопчика к орудию. Подносить снаряды положено вдвоем, напарника не было, сноровистые действия понравились командиру орудия, он доложил по команде, я, как говорится, был сразу замечен. Особенно сложно в ночной стрельбе. Ведем огонь на уничтожение немецкой батареи, они стреляют в нас, кто кого, дуэль еще та.
– Три снаряда, беглым, огонь! Левее 0-10, прицел, три снаряда, огонь!
– Быстрее, быстрее, точнее наводить!
Батарея врага умолкла. Днем и ночью, почти весь июнь, июль крушим артиллерийскую мощь блокады. В одном из боев ранен Самусенко, меня тут же назначили заряжающим, повысили! Стал в расчете не пятым номером, а третьим (второй наводчик, первый командир). Не день и не два возились со мной наводчик орудия сержант Копылов, командир старший сержант Рубежанский, они сделали из меня артиллериста. Незаметно, но зримо появились выправка, аккуратность, прорезался интерес к воинской службе, я по-серьезному приступил к изучению артиллерийского дела.
Подумаешь, заряжающий, но попробуй за три секунды подготовить и послать снаряд в патронник казенника пушки, не чурбак ведь сунуть. Не снимешь колпачок взрывателя – пошел снаряд фугасным, в болото, там взорвется, а немцам на радость ни одного осколочка. Сними колпачок вовремя, то снаряд, как упадет, тотчас жахнет, коснувшись чего-либо фрицевского паршивого, немцам капут. Не дай Бог поспешить, промахнуться, направить снаряд не в патронник, а в спешке тронуть взрывателем по затвору, или упустить на лафет, взлетишь высоко, погибнет и расчет, и пушка. Сколько снарядов разных: осколочный, бронебойный, шрапнель, с осветительными, с зажигательными, все надо изучить заряжающему. Рубежанский рассказал нам, что при установке взрывателя на осколочное действие снаряд при разрыве создает 600–800 убойных осколков, создающих площадь сплошного поражения размером 85 метров. В шрапнельных зарядах было 260 круглых пуль. Кстати, ежедневно и еженощно волокли в запасе полный комплект снарядов с желтой головкой. То были осколочно-химические снаряды ОХ-350 с химическими отравляющими веществами. Гитлер это знал, потому и не применил свои газы.
Часто направляли на помощь пехоте, в который раз мы опять в траншеях, в роли обычных стрелков. Что случилось на переднем крае, не знаем, опять в руках винтовка-трехлинейка, гранаты, каска, патронташ, фляжка, котелок, ложка, все, что надо пехотинцу. Идем на передний край, ходы сообщения мелкие, на позицию следуем гуськом, с интервалом. Вырыты траншеи и ячейки боевого охранения, на дне коричневая торфяная жижа, вычерпывать приходится каждую ночь, днем выплескивать нельзя, сразу вызовешь огонь на себя.
Вот уж правду сказал А. Твардовский:
- Где в трясине, в ржавой каше
- Безответно – счет не в счет —
- Шли, ползли, лежали наши
- Днем и ночью напролет.
- Перемокшая пехота
- В полный смак клянет болото
- И мечтает о другом —
- Хоть бы смерть, да на сухом.
По дну положили жерди, ветки, «отель» накрыт одним накатом. Сначала были семеро, через четыре дня остались пятеро, спали поочередно, днем бодрствуют не менее троих, ночью четырех бойцов, иначе немцы живьем уволокут. В светлое время можно было спать двоим сразу, ночью только одному. Честно говоря, воевали артиллеристы и минометчики, да снайперы снимали с немцев каски вместе с головой, мы отсиживались, не выдавая присутствия.
Стояла теплая солнечная погода, хочется выйти, просохнуть, но нельзя, сразу закидают минами, да и некогда, мы на посту, у оружия. Подошла очередь вздремнуть, 120 минут, не больше не меньше. Не знал тогда бессонницы, выпал час, не зевай, спи, бывало, и его не доставалось. Немец как начал садить из минометов, взрывы за взрывами, а я сплю! Друг проснулся, выполз в траншею, там безопаснее, я задвигался, улегся поперек окопчика, головой уперся в мокрую стенку, два часа как из пушки. Разбудил командир отделения, глянул на себя, диву дался: пилотка и брюки, особенно на коленях, коричневые, в торфяной жиже, голова по уши мокрая, холодная. С той поры появились боли в голове, в ушах, в ногах.
Отбыли вахту на переднем крае, возвратились на батарею, теперь показалось, что в артиллерии не жизнь, а малина. Вновь приступили к стрельбе и учебе. Беру винтовку, кручу, верчу, ищу ржавчину, надо чистить боевую подругу, время есть, погодка золотая, так и тянет на солнышко. Сзади землянки, между двух сосен был столик, пошел туда годувать ненаглядную, прицепилась на нарезах какая-то матовая короста, никак не выведу.
– Кряк, кряк!
Командир САУ А. Дронов и старшина батареи С. Худайбердыев, 1943
Одновременно рванули воздух две мины, пыль, смрад тротиловый, винтовку вырвало из рук, надствольная планка вдребезги, ремень напополам, приклад прочерчен бороздкой. Почувствовал резкую боль в левой половине живота, глянул на бок, через гимнастерку сочится кровь. Винтовку подмышку, бок зажал обеими руками, бегу в землянку. Наводчик орудия Копылов бросился осмотреть, в каком я состоянии, спросил, куда, отвечаю: в живот. Старые служаки говорили, что при ранении сразу боль не чувствуется, лишь потом берет свое.
Стою ни жив ни мертв, рана там, где больше всего боялся. Страх проникающего ранения поселился во мне с тех пор, когда увидел убитого начфина полка, картина волочащихся кишок никак не покидала сознание. Испуг подкрепился недавно, когда майор-артиллерист был ранен пулей в живот. Находясь на наблюдательном пункте, на высоком дереве, он долго кричал, просил помощи, но подойти, тем более снять, до самой ночи было нельзя. Думаю, теперь моя очередь, не снимаю рук, боюсь оторвать, вдруг кишки полезут. Копылов уложил, заголил рубахи, весело говорит:
– Будя переживать, в скоростях заживет. Даже кишки не видно. Не всяка пуля по кости, а иная и попусту.
Я обрадовался, а поверить боюсь. Копылов говорит: