Воспоминания террориста. С предисловием Николая Старикова Савинков Борис
Я сказал, что я ничего не знаю. А если знаю, то только одно: что в центральных учреждениях партии есть провокатор. Он протянул мне руку, и я пожал ее.
В тот же вечер Татаров явился на квартиру Крамер на улице Шопена. Назаров видел, как он, войдя в ворота, вызвал дворника и о чем-то долго с ним разговаривал. Наверх в квартиру Татаров не поднялся, а, поговорив с дворником, вышел на улицу и скрылся.
Наш план, таким образом, рушился; Татаров понял, в чем дело.
Предстояло на выбор две комбинации: либо учредить за Татаровым постоянное наблюдение и убить его на улице, либо убить его на дому. То и другое имело свои особенности.
Учреждая за Татаровым наблюдение, нужно было содержать в Варшаве, состоявшей на военном положении, организацию, по крайней мере, из трех человек, т.е. подвергать трех товарищей постоянному риску. Риск этот не вознаграждался возможностью бегства: на улице трудно бежать. Он не давал также ни малейшей гарантии успеха: Татаров был очень опытен и всегда мог заметить наблюдение, а заметив наблюдение, он легко мог арестовать наблюдающих.
Убийство на дому в несколько большей степени давало надежду на бегство, но зато имело одну чрезвычайно тяжелую сторону. Татаров жил в одной квартире с родителями. Родители могли стать свидетелями убийства. Так, в действительности, и случилось.
Выбирая из этих двух комбинаций, я, после долгого колебания, выбрал вторую. Я сделал это потому, что считал себя не вправе в данном случае рисковать несколькими товарищами, и еще потому, что надеялся на бегство исполнителя из квартиры.
Быть таким исполнителем вызвался Федор Назаров. Я спросил его, почему он предлагает себя на такую роль. Он вскинул на меня свои смелые, карие глаза:
— Да, ведь, говоришь, нужно его убить?
— Да, нужно.
— Значит, я его убью.
— Почему именно ты?
— А почему же не я?
Назаров показал в этом случае высшую преданность партийному долгу, как при самом убийстве он показал большое хладнокровие и отвагу. Он, конечно, понимал, что у него почти нет надежды сохранить свою жизнь, как понимал и разницу между убийством министра и убийством провокатора. Но, еще недавний член боевой организации, он более, чем многие, любил ее и более, чем многие, готов был жизнью своей защищать ее честь.
Я уехал в Москву, Назаров — в Вильно. Остальные товарищи вернулись в Гельсингфорс. Из Гельсингфорса Моисеенко съездил к Назарову, чтобы окончательно условиться с ним о подробностях убийства. Назаров должен был прийти на квартиру Татарова и, увидев его, застрелить. Он жил в Вильно один и в Варшаве тоже должен был действовать без помощников.
В конце марта в Петербурге, наблюдая за Дурново, я имел свидание с Всеволодом Смирновым. Он пришел на свидание бледный и с первых же слов спросил:
— Читали?
— Нет.
Он показал мне газету. Из Варшавы была телеграмма: «22 марта на квартиру протоиерея Юрия Татарова явился неизвестный человек и убил сына Татарова, Николая Юрьевича. Спасаясь бегством, убийца ранил ножом мать убитого».
Когда я кончил читать, Смирнов сказал:
— Ранил мать…
Я знал Назарова. Я не верил словам телеграммы: я не мог допустить, чтобы Назаров действительно, хотя бы и для спасения своей жизни, ударил ножом ни в чем неповинную старуху. Я сказал об этом Смирнову.
— Дай бог, — ответил он мне, — но если он действительно ранил, что тогда?
Смирнов считал, и я думаю, все товарищи согласились бы с ним, что такое действие Назарова запятнало бы организацию и что Назаров за это должен был подлежать исключению.
Через несколько дней в Москве, на Тверском бульваре, я случайно встретил Назарова. Я окликнул его — Федя!
Он узнал меня и радостно улыбнулся.
— Что ты, Федя, наделал?
— А что?
— Как что? Что ты наделал?
Он побледнел и спросил почти шепотом:
— Неужто остался жив?
— Нет, конечно, убит. Но ты ранил мать…
— Я? Ранил мать?
И Назаров с негодованием стал опровергать газетное сообщение.
— Вот как было все дело, — рассказывал он мне. — Пришел я в дом, швейцар спрашивает, — куда идешь? Я говорю: в квартиру шестую. А Татаров в пятой живет. К протоиерею Гусеву, говорит? Да, к Гусеву. Ну, иди! Пошел. Позвонил. Старуха вышла. — Можно видеть, говорю, Николая Юрьевича? — А вам, спрашивает, зачем? Говорю: нужно. Вышел отец: вам кого? Николая Юрьевича, говорю. — Его видеть нельзя… Тут, смотрю, сам Татаров выходит. Стал на пороге, стоит, большой такой. Я вынул револьвер, поднял. Тут старик толкнул меня в руку. Я стал стрелять, не знаю, куда пули ушли. Бросился на меня Татаров, все трое бросились. Мать на левой руке висит, отец на правой. Сам Татаров прижался спиной к груди, руками револьвер у меня вырывает. Я револьвер не даю, крепко держу. Только он тянет. Ну, думаю, и его не убил и сам попался. Только левой рукой попробовал я размахнуться. Оттолкнул, — старуха упала. Я левой опять рукой нож вынул и ударил ему в левый бок. Он мою руку пустил, сделал два шага вперед и упал. Старик за правую руку держит. Я в потолок выстрелил, говорю: пусти — убью. Старик руку пустил. Тут я подошел к Татарову, положил ему в карман записку: „Б.О.П.С.-Р». Руки я в карман спрятал и на лестницу вышел. Подымается наверх швейцар. Спросил: что там за шум? Я говорю: если шум, тебя надо, — иди. Он пошел. Я извозчика взял, в номера приехал, расплатился и на вокзал. Вот как все было, а старуху я ножом не ударил. Неужели ты думаешь — я бы мог?
Таким образом, убийство Татарова совершилось на глазах у его родителей, но исполнитель убийства скрылся. Впоследствии, уже в 1906 г., я узнал, что мать Татарова была действительно ранена двумя пулями. Очевидно, Назаров, сам того не зная, случайно выстрелами задел ее.
Расследовать убийство Татарова был назначен чиновник особых поручений при варшавском охранном отделении М.Е.Бакай. Он впоследствии сообщил, что причины убийства были ему сначала непонятны: ему, как и вообще варшавскому охранному отделению, не было известно, что Татаров служит в полиции. Уже в процессе следствия ему об этом сообщил помощник варшавского генерал-губернатора ген[ерал] Утгоф. Тогда же Бакай обнаружил телеграфные сношения между Татаровым и Рачковским. Впоследствии премьер-министр Столыпин, в своей речи, произнесенной в третьей Государственной Думе, публично подтвердил, что Татаров состоял секретным сотрудником.
Как я выше писал, я был совершенно убежден в виновности Татарова. Только это убеждение и позволило мне взять на себя ответственность за его убийство. Но и убежденный, я хорошо понимал, что юридических улик против Татарова нет и что суд присяжных оправдал бы его. К несчастью, там, где существуют военные и военно-полевые суды, революционерам для защиты партии от провокации не остается ничего другого, как прибегать к тем же приемам борьбы: судить агентов полиции военно-полевым, не формальным судом.
Сообщение Бакая и речь Столыпина доказали, что убеждение следственной комиссии по делу Татарова не было ошибочным. В феврале 1909 г. центральный комитет в газете «Знамя Труда» сделал заявление, в котором удостоверял, что Татаров был убит по партийному приговору.
IX
Одновременно с покушением на адм[ирала] Дубасова в Москве и с приготовлением к убийству Татарова в Варшаве, в Петербурге производилось наблюдение за министром внутренних дел Дурново. Наблюдающая организация, как я упоминал выше, была разделена на две самостоятельных группы. В первую входили: Абрам Гоц, Трегубов и Павлов, все трое извозчики. Руководил ею сперва Зот Сазонов, а затем — Азеф. Вторая состояла из «Адмирала» и Петра Иванова (извозчики), Горинсона и Пискарева (уличные торговцы) и Всеволода Смирнова (газетчик). С нею сносился я.
Наблюдение было учреждено в январе и производилось первой группой до апреля, второю — до созыва Государственной Думы. Абрам Гоц, переодетый извозчиком, в высоких сапогах, синем халате и картузе, не был похож на еврея, — он походил скорее на разбитного ярославского мужика. Тем не менее, опытный взгляд улавливал еврейские черты в его наружности. Однажды, когда он находился на своем наблюдательном посту, к нему подошел городовой. Он внимательно осмотрел Гоца, его лошадь и его пролетку и сказал:
— А ведь ты, сукин сын, жид!
Гоц сорвал картуз с головы и закрестился:
— Есть ли крест на тебе, — заговорил он быстро, — я — жид?.. Господи!.. Служил в стрелковой бригаде, вот в Петербург приехал, думал заработать копейку, а ты лаешься: жид!..
Городовой недоверчиво улыбнулся.
— Служил, говоришь, в стрелковой бригаде?
— Как же!.. За отличную стрельбу знак имею.
— А в какой бригаде?
— В седьмой.
— Ишь ты!.. А я в восьмой…
Через минуту они говорили совсем дружелюбно, и городовой не заподозревал больше еврейского происхождения Гоца. В данном случае только находчивость спасла Гоца от ареста.
От первой группы вскоре начали поступать сведения, что ею усмотрен Дурново. Более того — сообщался его маршрут: по Гороховой на Царско-сельский вокзал, а также подробное описание выезда. Вторая группа к этим сообщениям относилась скептически: несмотря на систематическое наблюдение, Дурново еще ни разу не был замечен ею.
Всеволод Смирнов был типичный, по внешности, нищий. Небритый, лохматый, в рваном, подпоясанном веревкой халате, он начал с того, что продавал на улицах папиросы. Он скоро нашел более подходящее ремесло. Он поступил газетчиком в «Русское Знамя». Так как наблюдению подвергался особенно Царскосельский вокзал, откуда Дурново ездил к царю, то теперь задача Смирнова заключалась в том, чтобы получить место для продажи газет на Загородном проспекте, в районе казарм Семеновского полка. Он выбрал угол Введенского канала и явился в участок к приставу с просьбой разрешить ему там стоянку. Пристав встретил его сердито:
— Пошел вон. Нельзя.
— Разрешите, ваше высокородие!
— Нельзя.
— Христа ради!
Пристав посмотрел на его лохмотья.
— Ты что же, от какой газеты?
— От «Русского Знамени».
— От «Русского Знамени»?
— Точно так.
Пристав подумал минуту.
— Ну, ладно, чорт с тобой. Разрешаю.
Смирнов получил разрешение, неотступно в назначенные часы наблюдал за Царскосельским вокзалом. Наблюдение это, как и всех товарищей из второй группы, не давало никаких результатов. Но однажды произошел эпизод, который чрезвычайно удивил его и нас всех.
Смирнов, как и все наблюдающие, был не вооружен. Никто из них не носил с собой револьвера: при случайном аресте, — а такой арест всегда возможен, — револьвер послужил бы тяжкой уликой. Однажды днем, когда Смирнов на Загородном проспекте продавал газеты, к нему подошел не кто другой, как Дурново, и купил у него «Новое Время». Смирнову ничего не оставалось делать, как смотреть вслед удаляющемуся министру. Этот случай подтвердил то мнение, которое стало слагаться у нас. Мы давно уже предполагали, что Дурново, вместо открытых выездов в карете, пользуется новой для министров и старой для революционеров тактикой, — выходит из дому пешком и в пути принимает все меры предосторожности. Мы не выводили тогда заключения, что он может быть предупрежден, в частности, именно о нашем наблюдении. Мы думали, что наш метод стал известен полиции уже со времени ареста первых извозчиков 17 марта, и что все вообще высокопоставленные лица должны поэтому принимать специальные меры. И им и нам было хорошо известно, что филерская охрана никогда охранить не может.
Петр Иванов не слезал с козел с конца лета 1903 года. По наружному виду даже самый опытный сыщик не заподозрил бы в нем революционера. Небольшого роста, широкоплечий и крепкий, он по-извозчичьи сгибался на козлах, по-извозчичьи бранился с полицией и по-извозчичьи торговался с седоками. Лошадь у него была захудалая и пролетка подержанная. Не раз я проходил мимо него на явке, не отличая его в длинном ряде других извозчиков. Он более, чем кто-либо другой, приспособился к своему ремеслу и быту. Он искренно входил в положение своих товарищей по профессии и посещал митинги извозчиков, как член извозчичьего союза. Но на дворах и в частных беседах он тщательно скрывал свои истинные убеждения и не шел дальше программы кадет.
— Был я намедни на митинге, — рассказывал он, улыбаясь. — Председателя выбрали. Ну, явился тут один хозяйчик, эсэр. Речь говорил. О земле. Землю чтобы, значит, крестьянам отдать. Что ж, дело хорошее… Только не выбрали мы его.
— Почему?
— Не хозяйский мужик. Извозчик должен быть справен. Лошадь, чтобы в порядке. Пролетка чтобы, значит, блестит, ну и ездить умеет. А он… Известен он мне. Так, извозчишко дрянь, — полтинник, разве, наедет. Такого можно ли выбирать? Нет, уж лучше кадет, да чтобы хозяйский был.
«Адмирала» на козлах можно было принять за простого деревенского парня. Светло-русый, коренастый, с широким лицом, он был похож на сотни и тысячи приезжающих в Петербург на заработки крестьян. Он тоже скоро привык к своей роли. Он питал какую-то исключительную ненависть к петербургскому градоначальнику, генералу фон-Лауницу, и не раз возвращался к вопросу об убийстве его.
— Не дается нам Дурново, — говорил он, понукая свою лошаденку, — не поймешь, где он ездит и как… Ну, не дается, а вот Лауница я много раз видел. Почему Лауница беречь? Нельзя Дурново, — нужно Лауница убить.
Именно он и убил Лауница.
С Ивановым и «Адмиралом» я встречался часто, обыкновенно в их же пролетках, беседуя с ними во время езды. Для этой цели мы уезжали на острова. Со Смирновым я виделся в дрянном трактире «Ростов-на-Дону», и половые уже привыкли к нашим свиданиям — к свиданиям барина и рваного газетчика. Горинсона и Пискарева я видел гораздо реже, главным образом на улице, покупая у них папиросы. Через Смирнова я поддерживал с ними постоянную связь.
Итак, наблюдение нашей группы не дало никаких результатов. Кроме случая со Смирновым, когда Дурново купил у него газету, еще всего раз мы усмотрели его: «Адмирал» заметил министра на Морской. Дурново стоял на углу, разговаривая с каким-то чиновником. Но «Адмирал», как и Смирнов, был невооружен.
Между тем первая группа настаивала на своем. Гоц, Павлов и Трегубов утверждали, что они уже выследили Дурново и что уже можно приступить к покушению. Мы же были убеждены, что это неверно: мы не могли допустить мысли, чтобы при сосредоточенном наблюдении наша группа не заметила Дурново.
Недоразумение скоро рассеялось. Оказалось, при проверке, что Гоц, Павлов и Трегубов выследили не министра внутренних дел, а министра юстиции Акимова, напоминавшего лицом Дурново.
Тогда они предложили произвести покушение на Акимова. В марте, после покушения на Дубасова и после поездки в Варшаву, я приехал через Петербург в Гельсингфорс. В Гельсингфорсе я нашел Азефа. Я рассказал ему о московских и варшавских делах и спросил, скоро ли он думает приступить к покушению на министра юстиции.
Азеф, как всегда, по внешности равнодушно, сказал:
— Покушение на Акимова, видимо, состояться не может. Получено сведение из достоверного источника, что полиции известно о существовании трех извозчиков в Петербурге в связи с делом Дурново. С другой стороны, Гоц, Павлов и Трегубов жалуются, что за ними следят. Что ты об этом думаешь?
Я спросил, какие именно сведения получены и от кого. Азеф рассказал мне следующее.
В.И.Натансон в гостях у одного видного кадета услышала за столом разговор о боевой организации. Из этого разговора она поняла, что гостям известно о существовании в Петербурге трех извозчиков-террористов. Так как факт этот ей самой был неизвестен и дойти до кадетов мог, очевидно, не из революционных, законспирированных кругов, а из полицейских источников, то она и поспешила сообщить в центральный комитет об услышанном.
Окончив, Азеф опять спросил:
— Что же ты думаешь об этом?
Я сказал, что, по моему мнению, необходимо немедленно снять из Петербурга Гоца, Павлова и Трегубова; необходимо также проверить, не следят ли за второй группой, и если нет, то наблюдение ею должно производиться дальше, на место же выбывших извозчиков нужно поставить новых: Двойникова, Калашникова и Назарова.
Азеф согласился со мной. Гоц, Трегубов и Павлов продали свои выезды и уехали из Петербурга. Двойников, Калашников и Назаров не вошли, однако, в состав наблюдающей организации: до созыва Думы оставался всего месяц только, и за покупкой пролеток и лошадей назначенный срок истек бы наполовину. Значит, возможно было увеличить наблюдающий состав только торговцами в разнос. Торговцы же в разнос, по словам Горинсона и Пискарева, встречали такие препятствия для работы, что кратковременное их наблюдение могло дать только самые ничтожные результаты.
Впоследствии, уже в самом конце апреля, накануне открытия Думы, все-таки была сделана попытка убить Акимова. Трегубов, в форме чиновника министерства юстиции, с бомбой в руках, ожидал его выезда на Михайловской улице, где Акимов жил. Он не дождался министра, и покушение не удалось. Конечно, оно могло бы быть повторено и, быть может, с большим успехом, но рамки, поставленные центральным комитетом, не позволяли нам этого без предварительного решения центрального комитета. Трегубов, вернувшись после своей неудачи в Финляндию, объяснил, что за ним в Петербурге следили. Это и не дало ему возможности дождаться министра. Бомбу для него приготовил Зильберберг. Он тоже сообщил, что заметил за собой наблюдение.
Вскоре после этого был арестован на финляндском вокзале Павлов, несколько позже был арестован Трегубов, еще позднее, уже летом, в Петергофе на улице был задержан Гоц. Их судили осенью 1907 г. в петербургской судебной палате по обвинению в принадлежности к боевой организации партии социалистов-революционеров и, по лишении всех прав состояния, сослали в каторжные работы на разные сроки.
Х
Перед самым созывом Государственной Думы, но еще до 23 апреля, когда выяснилось, что покушение на Дурново невозможно, покушение же на Дубасова сопряжено со многими затруднениями, — Гоц предложил два плана.
Он считал, и мы все были с ним согласны, что до открытия Думы необходимо совершить крупный террористический акт. Если не было возможности совершить его путем долговременной подготовки, то, по его мнению, следовало попытаться достигнуть успеха партизанским путем. Он предложил взорвать либо дом, где жил Дурново, либо поезд, в котором он ездил к царю. Не вдаваясь еще в технические подробности этих планов, Азеф сказал:
—Я согласен только в том случае, если я пойду впереди.
Я и Гоц ответили ему, что, по нашему мнению, это недопустимо. Как бы ни была велика необходимость в немедленном террористическом акте и как бы он ни был ответствен, организация не может жертвовать Азефом, — своим шефом и практическим руководителем. Мы сказали, что мы просим его отказаться от такого его условия.
Азеф сказал:
— В таких делах, в открытых нападениях, необходимо, чтобы руководитель шел впереди. Я должен идти.
На это мы оба возразили ему, что находим достаточным, если с товарищами пойдем мы двое, и что, поэтому, нет нужды в его непосредственном участии в покушении.
Азеф задумался, потом он сказал:
— Ну, хорошо. Там посмотрим.
Мы перешли к технической стороне планов Гоца. Нам встретилось два затруднения: во-первых, мы не были уверены, что в такой короткий срок сумеем обеспечить оба предприятия или хотя бы одно из них взрывчатым веществом, — взрыв и дома Дурново, и поезда требовал несколько пудов динамита.
Во-вторых, нам было неизвестно в точности расположение комнат в квартире Дурново, дом же, который он занимал на Мойке, был настолько велик, что, даже если бы удалось проникнуть внутрь его, не было никакой гарантии, что взрывом министр будет убит. Могло легко случиться, что половина дома была бы разрушена, но Дурново все-таки остался бы жив. Так случилось в августе 1906 г., когда максималисты выполнили аналогичный план, взорвав дачу министра Столыпина на Аптекарском острове.
Точно так же нам не было известно в точности, с каким именно поездом и в каком именно вагоне ездит Дурново. Мы могли опасаться взрыва обычного курьерского поезда и смерти лиц, совершенно непричастных к правительству. Мы помнили о взрыве свитского поезда партией «Народной Воли» в ноябре 1878 года.
Установить в короткий срок расположение комнат Дурново не было никакой возможности. Едва ли также в этот срок было возможно выяснить с достоверностью, каким именно поездом ездит Дурново. Мы могли только установить силы охраны Царскосельской железнодорожной ветки и возможность открытого нападения на ней. Выяснением этого занялся Гоц. Он заявил, что ветка охраняется достаточно сильно, взрыв ее днем, при приближении министерского поезда, был более чем затруднителен.
Что касается динамита, то заключение по этому поводу должен был дать Зильберберг.
Зильберберг жил в Териоках, в лаборатории. Он и его квартира были вне всяких подозрений, и работа его шла очень успешно. Но Зильберберг тяготился своей, скорей пассивной ролью. Он хотел принять более непосредственное и близкое участие в делах организации и имел к тому все данные. Предполагалось, что он возьмет на себя непосредственное наблюдение за Дурново в Петербурге и для этой цели станет извозчиком. Но его занятия в лаборатории — приготовление бомб для Дубасова и Акимова, помешали этому: он остался в той же роли старшего химика.
Зильберберг, которому мы сообщили план Гоца, ответил, что он берется при помощи обученных товарищей в короткий срок сделать несколько динамитных панцирей и бомб, но что общее количество динамита, имеющегося в его распоряжении, едва ли достаточно, чтобы взорвать поезд или дом Дурново.
Таким образом, первое из наших затруднений не устранялось, второе устранялось только отчасти.
Азеф, рассмотрев план еще раз, сказал:
— Кроме всех затруднений, есть еще одна сторона: вправе ли организация требовать, чтобы член ее взорвал себя на воздух?
Было решено план Гоца отклонить, и сам Гоц согласился с этим.
Итак, к созыву Государственной Думы, т.е. к сроку, поставленному центральным комитетом, мы оказались не в состоянии совершить крупный террористический акт, если не считать покушения на Дубасова, которое, хотя и имело несомненный моральный успех, все-таки было почти неудачей: Дубасов остался жив.
Я был склонен приписывать тогда эти неудачи трем причинам:
во-первых, ограничению срока нашей работы, во-вторых, устарелостью метода наружного наблюдения, в чем убеждала меня неуловимость Дурново, и, в-третьих, недостаточной гибкостью и подвижностью боевой организации. Кроме того, переполнение ее при немногочисленном центре (Азеф и я) исключало тесную связь между центром и отдельными лицами. Эти недостатки были мной неоднократно указаны Азефу.
XI
Кроме крупных террористических предприятий, боевая организация в тот же период подготовляла некоторые акты меньшей важности: против адмирала Чухнина, генерала Мина, полк[овника] Римана, провокатора Гапона и заведующего политическим розыском Рачковского. Но ни одно из этих дел не было приведено в исполнение силами боевой организации.
Как я уже говорил, Зензинов отправился в Севастополь с поручением выяснить возможность убийства адм[ирала] Чухнина. Он приехал, когда в Севастополе находился Владимир Вноровский, тогда еще не член боевой организации, и Екатерина Измаилович, поставившие себе ту же цель. Зензииов вернулся в Финляндию и сообщил, что Чухнин будет, вероятно, убит этими товарищами. Действительно, 22 января 1906 г. Екатерина Измайлович, явившись во дворец адм[ирала] Чухнина в качестве просительницы, произвела в адмирала несколько выстрелов из револьвера и тяжело его ранила. Она была тут же на дворе, без всякого суда и следствия, расстреляна матросами. Вноровский скрылся. Чухнин был убит 29 июня того же года матросом Акимовым на своей даче под Севастополем, «Новая Голландия».
Покушение на ген[ерала] Мина и полк[овника] Римана произошло при следующих обстоятельствах.
Студент института путей сообщения Самойлов и бывший студент московского университета Яковлев (Гудков) заявили боевой организации о своем желании принять участие в террористическом акте. За Самойловым не было боевого прошлого. Яковлев участвовал в московском восстании. Ни того, ни другого до их предложения я никогда не встречал, но у них были наилучшие рекомендации. И действительно, оба покушения окончились неудачей не по их вине.
Было решено, что оба они в один и тот же день и по возможности в один и тот же час явятся в квартиру к Мину и Риману и застрелят их.
Накануне их отъезда из Гельсиигфорса я видел их обоих на квартире г. Тидермана, редактора журнала «Framtid», и г-жи Элин Нолландер, — товарищей финнов, много раз оказывавших нам ценные услуги. Самойлов и Яковлев оба одинаково были спокойны. Яковлев своим красивым и сильным тенором пел арию Ленского «Что день грядущий мне готовит». На следующий день он был арестован.
С вечерним поездом они выехали из Гельсингфорса. Самойлов был в форме лейтенанта флота, Яковлев — в мундире пехотного офицера. Самойлов должен был явиться к Мину с визитной карточкой кн[язя] Вадбольского, Яковлев — к Риману под именем кн[язя] Друцкого-Соколинского. Оба они в первый раз, утром, не застали Мина и Римана дома и обещали зайти вторично днем. Самойлов и днем не застал никого или, вернее. Мин не принял его, несмотря на флотский мундир и громкую фамилию. Яковлев был схвачен полицией в самом подъезде дома Римана, когда явился во второй раз. Его судили вместе с Гоцем, Павловым и Трегубовым в судебной палате с сословными представителями и приговорили к лишению прав и ссылке в каторжные работы на 15 лет.
Этот арест остался тогда неразъясненным. Было похоже на то, что Риман был заранее предупрежден о приходе Яковлева, иначе непонятно было присутствие полиции в подъезде его дома. Справки, которые мог навести Риман о явившемся утром офицере Друцком-Соколинском, едва ли могли установить к 5 часам дня, что явившийся — не офицер, а террорист. Риман остался жив. Мин был убит в августе того же года Зинаидой Конопляниковой.
Тогда же было предпринято покушение на Рачковского и Гапона.
В начале февраля в Гельсингфорс приехал П.М.Рутенберг и рассказал следующее:
6 февраля в Москве к нему явился Гапон. Гапон рассказал ему, что состоит в сношениях с полицией, в частности, с начальником петербургского охранного отделения Герасимовым и упомянутым уже мною Рачковским. Он предложил Рутенбергу поступить на службу в полицию и совместно с ним, Гапоном, указать боевую организацию, за что, по его словам, правительство обещало сто тысячрублей.
Уже давно о Гапоне ходили темные слухи. Говорили, что он в октябре — ноябре вступил в какие-то сношения с гр[афом] Витте, через чиновника мин[истерства] вн[утренних] дел Манасевича-Мануйлова и сотрудника газеты «Гражданин» Колышко; что еще раньше, за границей, он виделся с кем-то из великих князей; что в последнее время в разговорах с корреспондентами иностранных газет он высказывал преданность престолу и раскаяние в своих заблуждениях и т.д. Этим слухам нельзя было не придавать некоторой веры. Гапон любил жизнь в ее наиболее элементарных формах: он любил комфорт, любил женщин, любил роскошь и блеск, словом, то, что можно купить за деньги. Я убедился в этом, наблюдая его парижскую жизнь. Одного этого, конечно, было мало, чтобы из Григория Гапона превратиться в предателя. Но у Гапона была еще одна черта, которая в соединении с первой могла его заставить пойти на соглашение с правительством: Гапон был лишен мужества, он боялся за свою жизнь, боялся виселицы. Я убедился в этом при описанной выше встрече моей с ним в Гельсингфорсс в сентябре 1905 г. Быть может, однако, ни любовь к роскоши, ни страх смерти не привели бы его еще к гр[афу] Витте, а затем к Рачковскому, если бы у него были твердые убеждения. Но у него таких убеждений не было. Он жил настроениями, чувством. Он сначала действовал, а потом уже отдавал себе отчет в своих действиях. Натура очень увлекающаяся и вместе с тем слабая, даровитая и в высшей степени импульсивная, он мог сделать много ложных шагов и потом сам каяться в них. Как бы то ни было, рассказ Рутенберга не шел вразрез ни с впечатлениями, ни со слухами о Гапоне.
Рутенберг был очень взволнован. Он помнил, как он вместе с Гапоном шел с путиловскими рабочими навстречу войскам, помнил, как увел Гапона с Нарвского шоссе и тем спас его от ареста; помнил, как за границей Гапон говорил о терроре и о вооруженном восстании; наконец, помнил личную дружбу Гапона и свое к нему чувство. Явившись в Гельсингфорс к Азефу и ко мне, он поставил перед нами вопрос:
— Что теперь делать?
Как ни понятно было психологически предательство Гапона, самый факт этого предательства представлял из себя нечто, совершенно выходящее за обычную мерку. Еще тогда, зимою 1906 г., Гапон был самым популярным человеком в массах. Его имя, имя вождя революции, переходило из уст в уста, от рабочих к крестьянам. Его портреты можно было найти везде, — в городе и деревне, у русских, поляков, даже евреев. Он первый всколыхнул городской пролетариат. Он первый решил стать во главе поднявшихся рабочих. Ни всеобщая забастовка 1905 г., ни даже декабрьские баррикады не могли заслонить образ этого человека, от которого ждали новых выступлений, ждали, что если он начал революцию, то он и закончит ее. Неясные слухи, о которых я говорил выше, не проникали в широкие массы. И когда в Петербурге и в других больших городах имя Гапона уже настолько упало, что его открыто стали обвинять в сношениях с гр[афом] Витте, осталось еще много рабочих, вполне доверявших ему и готовых идти за ним по первому его слову.
В моих глазах Гапон был не обыкновенный предатель. Его предательство не состояло в том, в чем состояло предательство, например, Татарова. Татаров предавал людей, учреждения, партию. Гапон сделал хуже: он предал всю массовую революцию. Он показал, что массы слепо шли за человеком, недостойным быть не только вождем, но и рядовым солдатом революции. Я, не колеблясь, ответил Рутенбергу, что, по моему мнению, на его вопрос может быть только один, заранее определенный ответ: Гапон должен быть убит.
Разговор этот происходил на квартире Вальтера Стенбека, на той самой, где полгода назад скрывался Гапон. Кроме Азефа, Рутенберга и меня, при разговоре этом присутствовал еще Чернов.
Азеф и Чернов высказались не сразу. Я не был тогда еще кооптирован в члены центрального комитета, и мой голос, как и голос П.М. Рутенберга, мог иметь только совещательный характер. Азефу и Чернову принадлежало решение.
Азеф долго думал, курил папиросу за папиросой и молчал. Наконец, он сказал:
— По моему мнению, Гапона, на основании только сообщения Мартына (Рутенберга), убить невозможно. Гапон слишком популярен в массах. Его смерть будет непонятной. Нам не поверят: скажут, что мы его убили из своих партийных расчетов, а не потому, что он действительно состоял в сношениях с полицией. Эти сношения надо еще доказать. Мартын — революционер, он член партии, он не свидетель в глазах всех тех, кто заинтересуется этим делом. А ведь заинтересуются все. Вот если бы уличить Гапона…
Рутенберг спросил:
— Как уличить?
— Очень просто. Ведь Гапон говорит, что имеет свидания с Герасимовым и Рачковским. Он даже зовет вас на это свидание. Согласитесь фиктивно на его предложение вступить на службу в полицию и, застав Гапона с Рачковским, убейте их вместе.
— Ну?
— Ну, тогда улика ведь налицо. Честный человек не может иметь свидания с Рачковским. Все убедятся, что Гапон действительно предатель. Кроме того, будет убит и Рачковский. У партии нет врага сильнее Рачковского. Убийство его будет иметь громадное значение.
Чернов поддержал Азефа. Он находил также, что убийство одного Гапона поставит партию в весьма трудное положение, ибо доказательств виновности Гапона нет никаких, кроме утверждения Рутенберга. Он считал, кроме того, весьма важным убийство Рачковского.
Рутенберг и я держались другого мнения. Мы оба думали, что, конечно, если возможно, то следует убить и Рачковского, но и убийство одного Гапона, в наших глазах, имело большое значение. Мы оба были убеждены, что доказательства измены Гапона рано или поздно найдутся сами собою и что поэтому нам нет нужды считаться с тем, что мы в данную минуту не можем их представить. По нашему мнению, для убийства Гапона достаточно было признания им самим своего предательства перед Рутенбергом. Более того, мы оба считали, что предатель Гапон во всяком случае и при всяких обстоятельствах должен быть убит именно от лица партии, ибо именно с партией он был наиболее близок и именно партия в лице Рутенберга обнаружила его измену.
Ни Азеф, ни Чернов с нами не согласились. Они заявили, кроме того, что все берут на свою ответственность, что и центральный комитет в полном его составе присоединится не к нашему, а к их мнению. Действительно, впоследствии центральный комитет санкционировал их решение, несмотря на оппозицию М.А.Натансона, находившего, что следовало отказаться даже и от убийства Гапона и Рачковского вместе.
После заявления Азефа и Чернова, Рутенберг вышел в другую комнату и долго там оставался один. Когда он вернулся, он сказал:
— Я согласен. Я попытаюсь убить Рачковского и Гапона.
Азеф тут же выработал план действий. Рутенберг должен был при новом свидании с Гапоном заявить ему, что он согласен поступить на службу в полицию, согласен увидеться для этой цели с Рачковским. Он должен был сказать также Гапону, что он член боевой организации и стоит во главе покушения на Дурново. Предвидя, что Рачковский отнесется недоверчиво к согласию Рутенберга, Азеф предложил следующее. Во-первых, Рутенберг должен был порвать все сношения с партией и с партийными людьми и жить совершенно изолированно. Таким образом, наблюдение за Рутенбергом не повлекло бы за собою наблюдения за другими товарищами и ареста их. Во-вторых, Рутенберг, с той же целью обмануть недоверие Рачковского, должен был симулировать покушение на Дурново при помощи извозчиков. Он должен был нанять несколько извозчиков и ездить с ними в определенные часы на определенных улицах, — там, где мог проезжать Дурново. Филеры, наблюдая за Рутенбергом, несомненно, заметили бы, что Рутенберг постоянно находится в сношениях с одними и теми же извозчиками, и донесли бы об этом. Извозчики, разумеется, никакой опасности не подвергались. Кроме того, Азеф заявил, что готов предложить кому-либо из членов организации действительно стать извозчиком и сноситься с Рутенбергом. Этот член организации обрекался почти на верную гибель, но убийство Рачковского было, с организационной точки зрения, столь важно, что организация пожертвовала бы для него и не одним, а многими из своих членов: Рачковский фактически держал в своих руках все нити политического розыска. Бомбу для Рутенберга должен был приготовить Зильберберг.
Рутенберга этот план смутил. Его смущала щекотливая сторона его фиктивного Гапону согласия и весь план, построенный на лжи. Он не привык еще к тому, что все боевое дело неизбежно и неизменно строится не только на самопожертвовании, но и на обмане. Оставляя в стороне моральную сторону вопроса, я находил, что план, предложенный Азефом, целесообразен и достигает цели. Гапон давно потерял все связи с партией и тем более с боевой организацией. Ни один из товарищей не поделился бы с ним не только ценным для полиции сведением, но и безобидной подробностью дела. Он не знал местопребывания ни центрального комитета, ни Азефа, ни моего. Значит, Рачковскому полезен он сам быть не мог, и услуга его полиции могла заключаться единственно в том, что он склонил бы на провокацию такого видного члена партии, как Рутенберг. Уже для одного того, чтобы доказать Рачковскому успешность своих переговоров, он должен был сам, без всякой просьбы Рутенберга, стремиться к свиданию его с Рачковским. Это было в прямых интересах Гапона, как в его интересах было, конечно, присутствовать при этом свидании. Мне казалось поэтому, что Рутенберг без больших усилий с своей стороны и при полном молчании Гапону о людях и делах, может встретить Рачковского и Гапона вместе, а следовательно, может их и убить. Я находил, однако, что фиктивное наблюдение за Дурново излишне, ибо филеры, следя за Рутенбергом и не замечая никаких с его стороны действий, никак не выведут заключения, что он не у дел: они решат, что он временно конспирирует, и в таком именно смысле донесут по начальству. Кроме того, я боялся за Рутенберга. Мне казалось, что план, предложенный Азефом, настолько не нравился ему, что он не решится или не найдет в себе сил довести его до конца. Я сказал об этом Рутенбергу.
— Я не мальчик, — ответил он мне, — что я сказал, то я и сделаю.
Он тут же принял азефовский план. Я пошел переговорить с Двойниковым, который предназначался для фиктивного наблюдения в Петербурге.
Двойников выслушал меня с удивлением, но он, не колеблясь, сказал:
— Я согласен.
— Вы ведь понимаете, Ваня, — сказал я ему, — за вами, наверно, будут следить, вас могут арестовать в ходе самой работы, а если Гапон и Рачковский будут убиты, то ареста вам не избежать ни в коем случае.
Он вскинул на меня свои темные глаза:
— Что арест… Господи, неужели Гапон провокатор?
Он не мог примириться с этой мыслью. Видя впечатление, произведенное на него этим известием, я понял, что должны будут чувствовать и как должны будут отозваться, узнав о провокации Гапона, рабочие, которые шли за ним девятого января.
Двойников уехал в Петербург и там купил пролетку и лошадь. Рутенберг уехал к Гапону: на последнем его свидании с Азефом я не присутствовал, — я уехал в Москву.
Рутенберг, встретив Гапона, стал действовать согласно принятому плану. Он постепенно стал соглашаться с Гапоном и, наконец, заявил ему, что для него вопрос якобы решен, — он поступает на службу в полицию. Он заявил ему также, что это решение обусловливается размером суммы, которую готов уплатить Рачковский. Тогда их беседы приняли характер торга: Рутенберг назначал цену, а Гапон торговался. Рутенберг ежедневно со стенографической точностью записывал содержание этих бесед и впоследствии представил их центральному комитету. Ознакомившись с ним, я не удивился, что Рутенберг был смущен предложением Азефа: его роль была не столько трудная, сколько неприятная, — Гапон был циничен в своих рассказах и предложениях. Рутенбергу нужно было много характера, чтобы спокойно слушать, как Гапон торгует его товарищей и друзей.
После некоторых таких разговоров, Гапон сообщил Рутенбергу, что Рачковский согласен увидеться с ним и назначает ему свидание на 4 марта в отдельном кабинете ресторана Контан. Гапон должен был присутствовать при этом свидании. Согласно уговору, Рутенберг в первый раз должен был прийти к Рачковскому без оружия: мы боялись, что он будет обыскан при входе, и тогда, разумеется, покушение рушилось бы само собою. Только убедившись в доверии к себе Рачковского, Рутенберг должен был взять с собою бомбу.
4 марта Рутенберг явился в ресторан Контан и, по условию с Гапоном, спросил отдельный кабинет г-на Иванова. Лакей ответил ему, что такого кабинета нет. Рутенберг удалился.
Гапон объяснил ему на следующий день, что произошло недоразумение и что Рачковский приглашает его на свидание в ближайшее воскресенье.
Рутенберг не стал ждать этого воскресенья. Беседы с Гапоном привели его в чрезвычайно нервное состояние. Кроме того, в происшедшем «недоразумении» он увидел обман, если не со стороны Гапона, то со стороны Рачковского. Он решил ликвидировать дело и уехать за границу, о чем и сообщил запискою Азефу.
Все подробности я узнал в марте, когда вернулся, после поездки в Варшаву, в Гельсингфорс. Я пробыл в Гельсингфорсе дня два и снова уехал. Я уезжал в уверенности, что дело Гапона—Рачковского ликвидировано окончательно и что Рутенберг за границей.
В самом конце марта я снова был в Гельсингфорсе. Я увиделся с Азефом на квартире у Айно Мальмберг, где он жил. Он выслушал мой рассказ о положении дел в Москве и Петербурге и затем, помолчав, сказал, как всегда, равнодушно:
— А ты знаешь, Гапон убит.
Я удивился.
— Кем?
— Мартыном (Рутенбергом).
Я удивился еще более.
— Когда?
— Двадцать второго, на даче в Озерках.
— Партия разрешила?
— Нет. Мартын действовал самостоятельно.
Рутенберг был в Гельсингфорсе. Я нашел его в Брунспарке у г. Гумеруса, второго редактора журнала «Framtid». Рутенберг еще находился весь под впечатлением убийства Гапона. Он сказал:
— Я собирался уехать в Бельгию. Но, приехав сюда, я задумался. Хорошо, — Рачковского убить невозможно, но Гапона можно убить. Я решил, что я обязан это сделать.
Я спросил его:
— Но ведь ты же знал, что центральный комитет не разрешил убить одного Гапона?
Он ответил:
— Как не разрешил? Мне было сказано: если обоих вместе нельзя, то убить одного Гапона?
Я не возражал. Я спросил:
— А где Двойников?
— Продал лошадь и пролетку и теперь здесь.
Затем Рутенберг рассказал мне следующее: решив убить одного Гапона, он пригласил его на снятую заранее дачу в Озерках, якобы для последних переговоров о своем решении поступать на службу в полицию. Он собрал несколько человек рабочих, лично ему хорошо известных, членов партии, из которых некоторые шли вместе с Гапоном 9 января, и сообщил им все свои разговоры с Гапоном. Рабочие сперва не поверили. Рутенберг предложил им убедиться в правдивости его слов и только тогда приступить к убийству. Один из этих рабочих ожидал Гапона и Рутенберга на ст. Озерки, как извозчик. Пока они ехали на дачу, он, сидя на козлах, слышал весь разговор Гапона с Рутенбергом и убедился, что Гапон, действительно, предлагает Рутенбергу поступить на полицейскую службу. То же самое повторилось на даче. В пустой комнате, за прикрытой дверью, несколько рабочих слышали разговор Рутенберга с Гапоном. Гапон никогда не говорил так цинично, как в этот раз. В конце разговора Рутенберг открыл внезапно дверь и впустил рабочих. Несмотря на мольбу Гапона, рабочие тут же повесили его на крючке от вешалки.
Рассказывая, Рутенберг чрезвычайно волновался. Он говорил:
— Я вижу его во сне… Он мне все мерещится. Подумай, — ведь я его спас девятого января… А теперь он висит!..
Тело Гапона было обнаружено полицией только через месяц после убийства. Центральный комитет, ссылаясь на свое постановление, отказался признать это дело партийным. Рутенберг уехал за границу.
Впоследствии Рутенберг не раз обращался к центральному комитету с просьбой расследовать дело об убийстве Гапона и признать, что оно совершено с ведома и разрешения высшего учреждения партии. Он говорил, что Азеф дал ему, на последнем с ним свидании, разрешение на убийство одного Гапона в случае, если совместное убийство его с Рачковским окажется невозможным; что Азеф за два дня до 22 марта был поставлен в известность о приготовлениях к убийству, но убийства не остановил; наконец, что Азеф сам косвенно принимал участие в этом деле советами и указаниями ему людей, которые могли бы помочь убить одного Гапона. Азеф отрицал это заявление Рутенберга. Так как постановление центрального комитета не допускало двух толкований, и разрешение было дано исключительно на убийство Гапона и Рачковского вместе, то центральный комитет не принимал к сведению заявлений Рутенберга и в просьбе ему отказывал. Я считал, что центральный комитет действовал правильно: я хорошо помнил, что Азеф и Чернов высказались против убийства одного Гапона.
Когда убийство было раскрыто полицией, появились самые разнообразные слухи о причинах его и о самом его исполнении. Находились, конечно, люди, которые не верили в виновность Гапона, но что более странно, — находились люди, высказывавшие подозрение в политической честности Рутенберга. Они утверждали, что Рутенберг убил Гапона на почве полицейской конкуренции. Центральный комитет в одном из номеров «Партийных Известий» опроверг эти слухи, мне же не приходится прибавлять, что честность Рутенберга стояла выше всяких подозрений и что, соглашаясь фиктивно на предложения Гапона, он только исполнял приказание центрального комитета.
По этому делу в № 15 газеты «Знамя Труда» появилось официальное сообщение центрального комитета, во всех отношениях реабилитирующее Рутенберга.
XII
Открытием первой Государственной Думы закончилась наша террористическая кампания, начатая немедленно после первого общепартийного съезда. Из ряда боевых предприятий целиком не удалось ни одно: Дубасов был ранен, Гапон был убит, но без Рачковского. Мин, Риман, Акимов и, что всего важнее, Дурново, остались живы. В организации стали раздаваться голоса, и мой голос был в их числе, что серия наших неудач не может обусловливаться только случайными причинами и что причины ее должны лежать глубоко. Я вспоминал мысль Швейцера о применении к делу террора новейших технических изобретений. В этом отношении организация находилась на очень низком уровне: кроме некоторых усовершенствований в динамитном деле, внесенных Зильбербергом, в смысле научной техники ничего сделано не было. Я указал на это Азефу, как на коренной недостаток организации, и Азеф соглашался со мной.
После взрыва на квартире Лубковских, я увиделся в Гельсингфорсе с Зильбербергом. Он был очень бледен и почти изменил своему обычному спокойствию. Я спросил его:
— Что с вами?
— Это я виноват.
— В чем?
— Что Генриетта (Беневская) взорвалась.
— Почему?
— Я делал бомбу.
Я удивился, спросив снова:
— Ну, так что же?
— Вероятно, запал был тугой и ей трудно было вынуть его.
Конечно, Зильберберг был так же мало виноват во взрыве 13 апреля, как когда-то Сазонов в неудаче 18 марта. Но Зильберберг, как и Сазонов, обвинял только себя.