Ледяной ветер азарта Пронин Виктор
– Господи, Николай Петрович! Где один – там и два, где два – там система. Вам ли это объяснять! Бич стройки – неорганизованность. Работа служб не согласована. Отсюда – частые простои бригад, машин, механизмов. Водители не знают, что затевают на баржах, ремонтники не знают планов водителей, газосварщиков…
– Понимаю. Газосварщики не знают, что затевает зам по снабжению Хромов, чтобы обеспечить их газом. Что вы предлагаете, Станислав Георгиевич?
– Ничего. Предлагать и проводить предложения в жизнь – задача начальника. Ведь пока вы у нас начальник, я ничего не напутал?
– Значит, никакой программы у вас нет? В таком случае прошу все то, что вы мне здесь рассказали, изложить на бумажке и отдать машинистке. Она у нас редактор стенгазеты. У нее вечно не хватает материалов.
– Хорошо, Николай Петрович. Все напишу на бумажке. А вот в какую газету отправить – решу сам.
– Наконец-то вы начинаете принимать решения.
– Боюсь, Николай Петрович, это не доставит вам радости. – Хромов тяжело поднялся. – Хочу только добавить… Вы должны быть очень осторожны, Николай Петрович. Другой начальник мог бы рассчитывать на снисхождение… Вы – нет. Что бы ни случилось, в министерстве сразу вспомнят про ваш возраст. И в этом увидят главную причину срыва. Вы, Николай Петрович, имеете право только на победные рапорты. Но стройка не бывает без неожиданностей, верно? Эх, Николай Петрович, уходить вам надо, самому уходить, пока не поздно. Не дожидаясь оргвыводов. Самому.
– А зубы вы все-таки показали.
– Виноват, Николай Петрович. Простите, не сдержался. Виноват! – Куражась, он поклонился у двери, отчего лицо его тут же налилось кровью, и церемонно вышел.
«А ведь Хромов давно готовился к этому разговору, – подумал Панюшкин. – И кто знает, не надеялся ли он, что я стану бросать ему вслед папки с бумагами? Наверно, это дало бы ему право уважать себя. Если меня ненавидят, значит, я сильный – какое прекрасное оправдание ничтожества! Да, дурные наклонности не живут в одиночку. Стоит появиться у человека слабости, и она тут же тащит за собой трусость, приспособленчество, не успеешь оглянуться, как зависть вселилась, подлость стучится… Утешает хотя бы то, что и добрые чувства, как я замечаю, не бывают одинокими – порядочность не расстается с честностью, мужество не ссорится с великодушием, все рядышком, за одним столом…
Но откуда у него такая уверенность, что дни мои сочтены? Его-то самого уволить можно в любой момент, причин для этого более чем достаточно… Что же движет им, где мотор? Изменила выдержка? Слишком долго сидел под одеялом? Ему тоже шестой десяток… И за душой нет ничего! Скольких же людей он считает виновниками неудавшейся жизни! Несчастный, слабый человек! И ему не поможешь. Да и чем можно помочь человеку, смирившемуся с поражением? А его сегодняшняя наглость – это наглость обреченного. Он потому вел себя столь отчаянно, что ничем не рисковал. Положение в нашем маленьком, замкнутом обществе, стройка – все это не имеет для него никакой ценности.
Да, Хромову нечем рисковать. Значит, не за что бояться? И не за что драться? Молиться не на что? Какая беспросветная жизнь! А я-то, я, дубина неотесанная, в упоении стройкой, тайфунами, миллионами и годами несся, не замечая стонов вокруг себя! Стонет Хромов, снедаемый сознанием собственного ничтожества… Стонет Нина, зная, что ее парня посадят на несколько лет… Но неужели я исторгаю лишь счастливый, беззаботный смех? Мои стоны никто не слышит. И дело не в начальственном честолюбии. Застонать вслух, значит, проявить слабость – роскошь, которую я не могу себе позволить».
Столовая располагалась в вагоне, очень похожем на железнодорожный. Только колеса у него были не стальные, а на шинах, за два года они полностью ушли в зыбкий песок. От вагона к сараям тянулся щербатый частокол забора, рядом в беспорядке громоздились пустые ящики из-под тушенки, круп, макарон. Выкрашенный темно-зеленой, такой железнодорожной краской, этот вагон, его покатая ребристая крыша с вентиляционными грибками, тамбур со ступеньками, закругленные углы окон не раз наводили Панюшкина на мысль, что опять едет он в поезде еще на одну окраину страны, а состав лишь на минуту остановился у полустанка – вот-вот дернутся и поплывут вагоны. И снова понесутся мимо окон заснеженные сопки, раскаленные на солнце барханы, дюны, зеленые стены тайги, замелькают мосты, одинокие избы, замелькают неподвижные стрелочники с желтыми флажками – Панюшкина всегда почему-то трогали эти люди, стоящие вдоль дорог.
Но поезд стоял уже третий год, и Панюшкин знал – это его последняя остановка.
Столовая была пуста, только возле самого тамбура, на своем привычном месте, в углу, сидел Панюшкин. Напротив устроился Белоконь.
– Деточка ты моя, Николай Петрович, – скороговоркой частил следователь, вынимая из портфеля бланки протоколов, – прости меня, грешного, что подловил тебя в этом несуразном месте!
– Чего толковать… Уж подловил, – хмуро проокал Панюшкин.
– А что делать! Из-за этой Комиссии к тебе не подступишься. Вот выпусти тебя сейчас за дверь – они тут же как воронье налетят, а?
– Налетят. Как пить дать. Только вот что, деточка, – передразнил Панюшкин, – ты вот один собираешься допрашивать, а через час у меня начнется перекрестный допрос. Помилосердствуй! Давай просто потолкуем, по свободе запишешь, что найдешь нужным, а я потом прочту и подпишу. А? Сжалься над стариком!
– Как же тебя замордовали… Ну ладно. Нарушу процедуру. Учитывая оторванность, плохое сообщение и сложность климатических условий. – Белоконь с сожалением посмотрел на разложенные бланки, сунул их в портфель. – Договорились. Хотя, Николай Петрович, должен признаться, что сам вид незаполненного протокола меня как бы… подстегивает. Сразу понимаю, какие вопросы нужно задать, где поднажать, к чему вернуться во второй или в третий раз… Протокол – это произведение. Да! По нему оценивают мою работу, результаты, выводы, которые я предлагаю суду. Знаешь, есть у меня слабинка – люблю допрашивать людей.
– Что-что? Как ты сказал? – Панюшкин даже припал грудью к столику.
– Касатик ты мой, Николай Петрович! Не надо ловить меня на слове. Не получится, старый я по этому делу. Вот сказал, что, дескать, людей допрашивать люблю, а сам жду, как мой друг, Николай Петрович, отзовется. Заметит – нет? Заметил. Усек. Покоробило его маленько.
– На приманку, значит, подцепил? Ладно, продолжим, – Панюшкин с интересом посмотрел в свежее лицо следователя.
– Так вот, – Белоконь потер ладони друг о дружку так яростно, будто хотел таким способом огонь получить, – для нашего брата, который хлеб зарабатывает, в пороках человеческих копаясь, допрос – одна из стадий производственного процесса. Кстати, моя любимая стадия. Есть еще оформление всевозможной документации, экспертизы, поиски, погони, хотя погоня – по линии уголовного розыска. Но допрос – это для души. Люблю потолковать со свежим человеком. Неважно, свидетель он, преступник, соучастник, жертва, укрыватель, недоноситель… Помыслить только, – Белоконь даже голос понизил, – за каждым поступком стоит целая система ценностей, убеждений, взаимоотношений. И мне важно не только разобраться в происшествии, я хочу знать, почему человек сделал так, а не иначе, почему пошел на преступление, какие вехи отмечают его жизненный путь!
– Ядрена шишка! Да ты поэт!
– Погоди насмешничать! Дай сказать, а то забуду! Что есть преступление? Часто преступление есть психологически, нравственно, духовно грубое стремление выразить себя. На преступление идет человек, который не в силах справиться со своими страстями, желаниями, мечтами, да-да, и мечтами! Случается, что голубая, розовая, невинная мечта толкает человека на самое страшное. У преступника искаженные представления о достоинстве, справедливости, о самом себе! Человек хочет вмешаться в жизнь, но не знает, как это сделать, а натура распирает, требует выхода! Но мы судим и того, кто совершает покушение на сволочь, избивает подлеца, оскорбляет склочника… О, как много на свете разных людей!
«Хлопотун, – подумал Панюшкин. – Но, кажется, любит свою работу. Это хорошо. Опасность может быть только в одном – если он дурак. Ужасно, когда дурак любит свою работу. Преданность делу дает ему неуязвимость, а дурацкая убежденность способна смести и растоптать все доводы разума. Но Белоконь не дурак».
– И с преступником удается поговорить по душам? – спросил Панюшкин, незаметно взглянув на часы.
– А как же! Нередко подследственный даже радуется, когда его вызывают на допрос. Это значит, что он увидит конвоиров, пройдет по коридору, выглянет в окно на улицу, может быть, даже закурить удастся, он будет час, второй, третий беседовать со мной, между нами будет происходить многочасовая схватка, а на кону-то – жизнь! Судьба! Его судьба!
– Любопытно, – проговорил Панюшкин. – Как-то не задумывался над этим…
– Ха-ха! – довольно засмеялся Белоконь, сверкнув в полумраке вагона молодыми зубами. – Что получается – преступник и следователь составляют малочисленный коллектив, работающий над установлением истины. У них различны роли, цели, но коллектив один. И контакт рано или поздно налаживается. Ведь обе стороны ведут между собой напряженные переговоры: следователь старается доказать вину преступника, а тот, в свою очередь, утверждает, что его вины нет, а если и есть, то она гораздо меньше, нежели полагает гражданин начальник.
– Прекрасно! – Панюшкин хлопнул в ладоши. – Будем считать, что контакт налажен. Начнем, гражданин начальник.
– Николай Петрович, какой же я для тебя начальник? Я – Иван Иваныч, и всего-то! Ну хорошо, – Белоконь посерьезнел, раздраженно оглянулся на перегородку, за которой раздавался звон посуды, и повел плечом, как бы отгораживаясь от всего, что мешало ему. – Николай Петрович, в общих чертах мне известно, что произошло. Меня интересует твое участие, твоя оценка.
За перегородкой наступила тишина. Но не от того, что работу закончили. Скорее работу приостановили, чтобы не мешать. Или чтобы лучше слышать разговор.
– В каких условиях работаем, ты знаешь, – начал Панюшкин. – Отсутствие дорог, сложности снабжения, плохое жилье, текучесть, оторванность не могут не сказаться на настроении людей, на их взаимоотношениях. Все это создает нагрузки на психику. Выдерживает не каждый. Когда к нам направляют сезонника, его даже не всегда спрашивают, что он умеет делать, почти не смотрят в трудовую книжку. Да и не у всех она есть. Завезут, высадят с вертолета, с самолета, с катера, и ты тут разбирайся.
– Моя ты деточка! – сочувственно вздохнул Белоконь.
– Да что говорить! – Панюшкин грохнул об стол тыльной стороной ладони. – Неплохо бы, отправляя людей в такие вот места, убедиться хотя бы в их дружелюбии, чувстве солидарности, товариществе… А тут еще одна проблема – мы платим людям неплохие деньги, но тратить их негде. Еще одно – строители наши, между прочим, мужского пола. Женщин почти нет. А гантелями, шахматами и лыжными гонками мужские интересы можно убить только в кино. Отсюда – обостренное отношение ко всему, что касается женской благосклонности.
– Судя по докладу участкового, драка в магазине произошла на почве ревности или что-то в этом роде, а?
– Не знаю, – Панюшкин поджал губы. – Выяснишь у свидетелей. Слава богу, все живы остались. Сам сказал – тебя интересует мое участие.
– И мнение.
– Мое мнение – все происшедшее случайность. Драка между Горецким и Елохиным не имеет касательства к ревности, поскольку ни у одного нет никаких отношений с женщиной, из-за которой они сцепились. Правда, Анна? – крикнул Панюшкин.
– Точно, Николай Петрович! – раздался из-за перегородки молодой женский голос.
– Вот видишь, – усмехнулся Панюшкин, глядя в растерянное лицо следователя. – Это она и есть… Ну, из-за которой драка произошла. Суть событий в другом. После того как Горецкого доставили в отделение милиции, он оттуда сбежал и прихватил с собой парнишку, Юру Верховцева, из местных. За что-то его Михаил посадил на ночку. К тому времени начался буран, по нашим понятиям – небольшой. Мы организовали поиски. Начальник погранзаставы выслал наряды вдоль берега, а я со своей стороны отправил группы в сопки и на Пролив. Пришлось пожертвовать производственными делами, что для меня более всего огорчительно, – снял несколько групп с расчистки ремонтных мастерских, со склада; бульдозер, который должен был всю ночь расчищать дорожки между участками, тоже направил в сопки.
– Какой смысл посылать столько людей? Ведь проще всего беглецам уйти через Пролив на Материк?
– Ха! Не замерз Пролив, и в этом наша беда. Не замерз и не замерзает, хотя по ночам мороз к тридцати подбирается. Промоина осталась, метров двести в фарватерной части. Она-то и держит нас, она тоже виновата, что Комиссия прикатила! Вот так, гражданин начальник.
– Неужели столько всего затеяно, чтобы хулигана задержать? – спросил Белоконь с сомнением.
– Отвечаю – нет. Все поиски были организованы для спасения людей. Мы их спасли. Теперь ты решай, как с ними быть дальше.
– Не надо так, Николай Петрович, – посерьезнел Белоконь. – Обижусь. А мне не хочется на тебя обижаться.
– Не понял! – вскинулся Панюшкин.
– Все ты понял. Дескать, мы тут благородные, людей спасаем, а вот ты, товарищ Белоконь, из другого мира, при-ехал людей наказывать, сажать… Не надо. Ты не смотри, что я все время хихикаю, я из обидчивых…
– Ну, прости великодушно, если что не так вырвалось! – искренне воскликнул Панюшкин.
– Да уж вырвалось. Слово-то сказано. Теперь из мозгов его никакой кислотой не вытравишь. Понимаю, положение у тебя сложное, нервное. Если уж решат, кого наказать, накажут тебя… Понимаю. Только вот что я скажу тебе, Николай Петрович… Чтобы оправдать человека, спасти человека от ложных обвинений, тоже следствие требуется. Так что мы не только сажаем, мы и спасаем. Расследованием. А человек бывает уже и озлоблен обвинениями, разочарован во всем на свете, из болезненного упрямства готов даже оговорить себя, готов за решетку сесть, до крайности дело довести, чтоб, значит, нашего брата, следователя, сильнее уязвить, чтоб ткнуть носом в нашу несправедливость. А ты копаешься во всем этом, отсекаешь обиды, которые он взрастил в себе, и день за днем, день за днем отводишь от него, охламона, обвинения, оскорбления, осуждения, хотя он сам уж готов поверить в свою преступную сущность. Я ведь тебе про живой случай рассказываю, совсем недавний мой случай. Закрываю дело за отсутствием состава преступления, сообщаю ему об этом, а у него истерика. Плачет. Не верит. Приемчики, говорит, на мне свои испытываете. И ты вот тоже… Ну, ладно. Замнем, – Белоконь поднялся, нахлобучил на голову шапку.
– Дуешься? – спросил Панюшкин.
– Нет, Николай Петрович, мне нельзя. На работе отражается. Будь здоров. Еще потолкуем, дам тебе возможность грех свой замолить.
– Замолю, – Панюшкин подошел к Белоконю, тронул его за рукав. – Ты уж не имей на меня зуб, ладно?
– У меня зубов вон сколько! – Белоконь шутливо ощерился. – На всех хватит. Учти.
Ушел к участковому Белоконь. Его черная фигура с неестественно громадной, из-за мохнатой шапки, головой прошла мимо окна, пересекла двор. Панюшкин неотрывно смотрел, как удаляется следователь, как он, согнувшись, преодолевает подъем, потом перевел взгляд на белую башенку маяка, на штабеля труб и снова как бы вернулся в столовую. «А ведь он расследует не только выходку Горецкого, – подумал Панюшкин. – Он расследует и мое поведение. Хочет того или нет».
Голоса той ночи, гул бурана, телефонные звонки, радиовызовы… Все это снова ворвалось в него с той же нервной взвинченностью, как и в ту ночь, когда спасали, ловили, преследовали, искали – как еще можно назвать действия сотни людей? Участковый Шаповалов от досады колотил себя кулаками по коленкам, ругая беглецов, – в буран уйти из-под замка! «Куда? Верная гибель!» – крикнул он напоследок, уводя на Пролив пять человек аварийной бригады. Где-то над конторой прогудел вертолет, едва не снеся тощую трубу, из которой снопом летели искры. «Что же делать? Что же делать? – причитала в углу кабинета секретарша Нина. – Ведь он замерзнет, погибнет…». Ей со злым наслаждением отвечал Большаков: «Радоваться! Поняла? Радоваться надо, что подохнет наконец эта сволочь, эта дурь двуногая!» «Что же делать?» – не слышала его Нина. «Радоваться! – орал из коридора Большаков. – Радоваться!» – донеслось протяжно с улицы, голос его был наполовину съеден бураном. Большаков и еще несколько рабочих уходили вдоль Пролива. «Ну, Петрович, устроил ты мне трибунал! – кричал из телефонной трубки начальник погранзаставы. – Загублю вертолет, людей загублю! Ах, Петрович…» – «Куда? – сипел бульдозерист Мельник, тыча пальцем в черное окно. – Мы ж эту гантелю на гусеницах до весны из снега не вызволим, Николай Петрович!» – «В сопки! По старой дороге, ядрена шишка!» – отвечал Панюшкин и грохал костяшками пальцев о стол. «Это что же деется, товарищ начальник! – взывал отец Юры Верховцева, ушедшего вместе с Горецким. – Это по какому праву, товарищ начальник? – Обезумевший от горя старик угрожающе поводил в воздухе указательным пальцем. – Не-е! Я этого так не оставлю! Не те времена! Вы мне за мальчишку ответите! Ишь! Кончились времена! А то! Суконное рыло, да? Суконное?» Старик продолжал кричать, пока Жмакин, обхватив поперек, не вынес его в другую комнату. «Сиди! – крикнул он. – И не смей! Раньше надо было за мальчишкой смотреть! Схаменувся, дурень старый! – в волнении Жмакин переходил на украинский язык, находя в нем дополнительную возможность выразить то, что хотел. – Бач! Схаменувся!»
Старик, не понимая его, ошарашенно затих. А тут еще у всех под ногами путался маленький и пьяный механик Ягунов, что-то советовал, доказывал, но его попросту отодвигали в сторону, когда он кричал слишком уж громко. Ягунов выбегал во двор, мгновенно возвращался. «Жмет! Ну дает, а?» – визжал он восторженно и требовал подтверждения у каждого, кто оказывался рядом. А потом, спрятавшись где-нибудь в темном углу, воровато оглядываясь, вынимал из кармана чекушку, молниеносно прикладывался к ней, тут же прятал бутылку и снова выбегал к людям. «То-то, я смотрю, что и зима – не зима! Теперь – зима! А что будет!» – ужасался Ягунов, словно уже видел будущие беды. Он продолжал орать, когда Званцев, потеряв терпение, взял его за шиворот, отволок в кладовку и вбросил туда на тряпки, фуфайки, папки с бумагами. Ягунов послушно затих, подложил что-то под голову и сразу уснул, не забыв, однако, вытащить из кармана бутылочку, еще раз приложиться к ней и аккуратно поставить в уголок, чтобы не увидел утром случайный человек.
– Анатолий Евгеньевич! – крикнул Панюшкин. – Зайдите сюда, пожалуйста!
Из-за служебной перегородки вышел маленький, морщинистый человечек с быстрыми движениями. Четко переставляя ноги, он подошел к столу, являя полную готовность выполнить все, что будет угодно начальству. Его брови замерли наизготове в крайнем верхнем положении.
– Я слушаю вас, Николай Петрович, – сказал он деловито. И часто поморгал, словно прочистил глаза перед тем, как увидеть нечто важное.
– Видите ли, Анатолий Евгеньевич… – Панюшкин замялся, не зная, как продолжить. – Да вы садитесь, чего стоять навытяжку… Садитесь.
– Спасибо.
Анатолий Евгеньевич Кныш не осмелился сесть напротив. Он взял стул, стоявший поодаль, приставил сбоку да еще и сел боком – получилось скромно и уважительно.
– Что вы меня благодарите? – проворчал Панюшкин. – Здесь-то, в столовой, вы хозяин…
– Так-то оно так, – быстро подхватил Анатолий Евгеньевич, – но все-таки, знаете, когда тебе предлагают сесть, это всегда настраивает на хороший лад…
– Боюсь, это не тот случай.
– Нет-нет, Николай Петрович, не скажите! Вы должны согласиться, что далеко не всегда услышишь приглашение сесть, тем более от человека вашего масштаба. Да-да, масштаба! – Анатолий Евгеньевич умолк, недовольно покосившись в сторону кухни, откуда донесся непочтительный женский смех. – Знаете, не могу не рассказать… Как-то был в Южном, кажется, в прошлом году… Хотя нет, в позапрошлом… Нет, все-таки в прошлом. В позапрошлом со мной другая история произошла, я о ней обязательно вам расскажу… Что любопытно: за время пребывания в этой так называемой столице островного края, Николай Петрович, вы не поверите, мне, человеку не первой молодости, а если между нами, то и не второй – ха-ха! – мне ни разу не предложили сесть, представляете? Не пришлось встретиться с человеком – я имею в виду человека руководящего круга, – который бы вот так непосредственно и в то же время, как бы это сказать… Ну, вы меня понимаете…
– Подождите ради бога! – воскликнул Панюшкин, задыхаясь в этом безостановочном потоке слов. – Подождите. Я о другом хочу сказать.
– Пожалуйста, всегда готов вас выслушать. – Анатолий Евгеньевич вытер губы, будто перед этим жевал что-то жирное. – Я как тот пионер, ведь здесь все мы в какой-то мере пионеры, первооткрыватели, первопроходцы! Так вот, я тоже, как говорится, всегда готов! Но пусть моя шутка, мой каламбур не покажется вам…
– Анатолий Евгеньевич, вы можете помолчать несколько минут? – серьезно осведомился Панюшкин.
– Молчу. Молчу как рыба об лед. Молчу как…
– Возможно, – прокричал Панюшкин, а убедившись, что Анатолий Евгеньевич замолчал, повторил уже тише, – возможно, мне следовало вам сказать раньше об этой неприятности в столовой.
– Николай Петрович, я заходил к вам! – Кныш молитвенно прижал руки к тому месту, где, по его представлениям, должно находиться сердце. – Не один раз я заходил к вам, но, к сожалению, вы были заняты. Эта Комиссия… Я просто не решился, полагая, что…
– Рабочие написали на вас жалобу. Вы должны признать, что вышло нехорошо. – Панюшкин некоторое время говорил одновременно с Кнышем и только последние слова произнес в тишине.
– Уже?! – искренне удивился Кныш. – Очень даже оперативно! В наше время, когда нам с вами приходится каждый день…
Без особого труда Кныш объединил свою работу с работой Панюшкина и начал развивать мысль о том, как тяжело жить в таких вот невыносимых условиях. Только беспокойный блеск в глазах да мечущиеся ладошки говорили о том, что Кныш по-настоящему встревожен и торопится, торопится произнести как можно больше слов, чтобы подальше уйти от неприятного разговора.
– Время-время! – горестно восклицал Кныш, прикрыв глаза. Его веки, казалось, двигались не сверху вниз, а наоборот, снизу – это делало его похожим на петуха. – Если не ошибаюсь, Николай Петрович, мы с вами здесь самые старые, если позволите употребить это слово, поскольку я имею в виду не возраст, а стаж. Только у нас с вами да еще у кое-кого хватило духу пробыть два года кряду. Хо-хо-хо! Сколько за это время сменилось народу! Каких только не было… представителей рода человеческого! Да что говорить, вы и сами знаете. Жизнь-то – она что мочалка, она хоть кого… Было бы желание… А ведь некоторые думают, что это все так… Будто и нет ничего. А если разобраться? Кого угодно возьмите… Как говорят, что в лоб, что по лбу… Я знаю людей, готовых хоть на что, а вот нет же…
Панюшкин, уже собравшись было перебить Кныша, с удивлением прислушался. Похоже, тот выдыхался, испуская последние слова, уже не в силах увязать их в какой-то порядок.
– Да-да, Николай Петрович, – продолжал Кныш затухающим голосом. – И не говорите. Тут и климат, и возраст, и зарплата… Иногда задумаешься – как все-таки на свете бывает… А ведь не всем дано! Ох не всем!
– Послушайте меня! – не выдержал Панюшкин.
– Господи! – встрепенулся Кныш, почувствовав, что почва вновь дрогнула под его ногами. – О чем разговор! Конечно! В конце концов вы здесь, не в обиду будь сказано, все и вся…
Панюшкин застонал сквозь зубы, выслушивая очередной поток слов. Не мог он жестко поговорить с человеком, которого собирался наказать. Да и Кныш – уж больно человечишко-то в его глазах был никудышный. В таких случаях Панюшкин боялся ненароком обидеть человека, но, когда убеждался, что ошибки нет, проводил прием бестрепетно, как борец, укладывающий противника на лопатки, чтобы поскорее закончить схватку.
– Значит, так, – сказал Панюшкин негромко, будто долготерпением исполнил долг перед Кнышем. – Сегодня я подписал приказ о снятии вас с занимаемой должности. В приказе указана причина – злоупотребление служебным положением.
– В чем же оно, интересно, выразилось, это, как вы изволили выразиться, злоупотребление? – Кныш вдруг сморщил лицо в улыбке, которой Панюшкин никогда не видел раньше. Улыбка оказалась маленькая, словно сжавшаяся, были видны только два передних зуба, длинные и узкие, которые делали Кныша похожим на крысу.
– Воровство.
– А это доказано?
– Вы хотите, чтобы я доказал это с соблюдением всех требований законодательства?
– Мм… Пожалуй, не стоит так обострять маленькое недоразумение. Если мне не изменяет память, это первое замечание или, скажем, порицание, которое вы мне делаете?
– Другими словами, до сих пор вам везло?
– С кем не бывает, Николай Петрович! Все мы люди! – убежденно воскликнул Кныш и опять вытер рот.
– Иногда я тоже так думаю! – звеняще сказал Панюшкин. – А иногда – нет. Иногда я так не думаю. – Он сбросил с себя непонятное оцепенение, которое вызывал Кныш своим подобострастием. – Передадите дела Анне. Анна! Ты слышишь? Примешь дела у Анатолия Евгеньевича. А вы, – уже тише добавил Панюшкин, – можете, если хотите, перейти на ее место.
– Господь с вами, Николай Петрович! Ей же восемнадцать лет!
– Прекрасный возраст. Разве нет?
– Она не справится!
– Поможем.
– А я, выходит, недостоин вашей помощи?
– С вами другой случай. Вы проворовались. В чем же прикажете помогать вам?
– Ну, почему же так… оскорбительно, Николай Петрович? Проворовался… Да, был прискорбный случай, о котором я искренне сожалею.
– Разве это первый наш разговор, Анатолий Евгеньевич?
– Но я готов поклясться, что последний!
– Я тоже готов в этом поклясться, – ответил Панюшкин тихо. – Больше мне не придется с вами говорить об этом.
– А если я не соглашусь на место Анны?
– Могу предложить на выбор еще несколько мест. Учитывая ваши возможности, образование, физическую закалку…
– На стройке?
– Да.
– Не пойдет.
– Как будет угодно, – Панюшкин поднялся, давая понять, что разговор окончен.
– Хорошо. Так и быть. Я согласен на место этой девчонки. Буду кладовщиком. Но на мою помощь пусть не рассчитывает.
– Полагаю, она и не согласится принять ее, вашу помощь. А если вздумаете доказать свою незаменимость, найдем и кладовщика. Кстати, в ее обязанности входила уборка помещения. Теперь это входит в ваши обязанности.
– Даже так… – Кныш быстро встал и направился к выходу. А выйдя, изо всей силы хлопнул дверью.
– Анатолий Евгеньевич! – крикнул Панюшкин. Шаги в тамбуре смолкли, потом медленно, осторожно приблизились к двери.
– Входите же!
Дверь медленно открылась.
– Слушаю, – холодно сказал Кныш, не переступая порога.
– Анатолий Евгеньевич, – со вздохом проговорил Панюшкин. – Неужели у вас не нашлось другого способа выразить мне свое неуважение, кроме как хлопнуть дверью? Это так вульгарно. Да и неосторожно. Я ведь могу обидеться, испачкать вам трудовую книжку номерами всяких статей, на что имею не только право, но даже обязанность. Нет-нет, я не пугаю вас, сразу говорю, что не сделаю этого. Но, Анатолий Евгеньевич, неужели хлопнуть дверью, стукнуть кулаком по столу, топнуть ногой – это все, что у вас есть, а? Будьте милостивы, ублажите мое стариковское любопытство!
Кныш глотнул воздуха, но ничего не сказал. Молча стоял в полумраке тамбура и затравленно смотрел на Панюшкина, поблескивая двумя длинными передними зубами.
– Подойдите же, Анатолий Евгеньевич. У меня такое ощущение, будто вы хотите что-то сказать. Может быть, у вас на душе накипело, а? – Панюшкин понимал, что поступает плохо, поддразнивая этого человека, но ничего не мог с собой поделать, уж слишком откровенная злоба горела в глазах Кныша.
Будто пересиливая себя, будто ему с трудом давалось каждое движение, Кныш медленно приблизился. На шее у него болтался перекрученный шарф, косо надетая шапка с торчащим ухом делала его смешным, а громадные, обшитые кожей валенки казались чужими, будто кто-то шутки ради взял да и вставил его в эти твердые, звенящие при ударе валенки. Чуть подавшись вперед, Кныш неотрывно смотрел на Панюшкина, губы его непроизвольно шевелились.
– Смелее, Анатолий Евгеньевич, – улыбнулся Панюшкин. – Смелее. Не надо обиду оставлять в душе, это вредно. Обиды скапливаются и загнивают… Их лучше сплевывать, как выбитые зубы.
– Смеетесь, Николай Петрович…
– Смеюсь, – подтвердил Панюшкин. – Вы дали мне на это право. А что прикажете делать, если вы хлопаете дверью, топаете ногами?
– Как же я вас ненавижу, – тихо выдавил Кныш.
– Я знаю, – быстро ответил Панюшкин. – Я это понял, когда вы пять минут назад начали сыпать мне комплименты.
– Да! Да! Я сыпал вам комплименты, потому что с вами нельзя разговаривать иначе! Вы же начальник! Толыс! Ха-ха! Толыс! Скажите пожалуйста! Из грязи да в князи! А что стоит за всей вашей уверенностью, снисходительностью, улыбочками? Ведь вы упиваетесь своей должностью! Лиши вас этой власти – что останется? Жалкий, ни к чему не пригодный старикашка!
– Совершенно с вами согласен, – серьезно ответил Панюшкин. – Должен признаться, эта мысль и меня тревожит.
– Вы цепляетесь за свою должность, вы готовы на что угодно, чтобы сохранить ее за собой! В ней вся суть вашей жизни!
– И опять согласен, – сказал Панюшкин, окинув взглядом судорожно изогнувшуюся фигуру Кныша. – Я в самом деле держусь за свою должность и готов принести какие угодно жертвы, чтобы сохранить ее за собой. Да, эта должность – смысл моей жизни, и у меня действительно, кроме нее, ничего нет. Никто здесь не понимает меня так, как вы, Анатолий Евгеньевич. Спасибо.
Панюшкин поднялся.
– Вы… вы… – Кныш торопился выкрикнуть самое обидное. – Вы дурак!
– Я этого не слышал, – улыбнулся Панюшкин. – Поэтому, когда через полчаса успокоитесь и войдете в берега, не надо подходить ко мне, чтобы извиниться. А сейчас займитесь, пожалуйста, уборкой помещения. Скоро обед. Анна! – крикнул он в сторону перегородки.
– Да, Николай Петрович! – в раздаточном окне появилась счастливая физиономия девушки.
– Проследи, будь добра, за тем, чтобы все было на высшем уровне. У нас гости, – Панюшкин подмигнул ей заговорщицки – знай, дескать, наших! И, опасливо обойдя все еще неподвижно стоявшего Кныша, вышел из вагона.
«Годы суеты и угодничества – вот что такое Кныш, – грустно подумал Панюшкин. – Как это ни печально, он вовсе не считает себя виновным и все случившееся воспринимает как неудачную попытку восстановить справедливость. Да, я украл, как бы говорит он, но я заслужил лишний кусок. Жизнь, прожитая без гордости, без своего мнения, дала мне право на этот кусок.
Ежедневный размен себя на мелочи не проходит безнаказанно. Наступает момент, когда человек не обнаруживает в своей душе ничего прочного, надежного, на что можно опереться в трудную минуту. А обиды требуют возмездия, и так хочется увидеть в чьих-нибудь глазах если не восхищение, то хотя бы зависть».
Панюшкин рывком распахнул дверь кабинета, переступил через порог, бросил шапку на вбитый в стену гвоздь, поверх накинул куртку и только тогда заметил, что его место занято. Откинувшись в кресле и вытянув ноги из-под стола, дремал главный инженер Званцев.
– А, Володя… Хорошо, что ты здесь. Кое-что прикинуть надо.
– Прикинем, – ответил Званцев, не открывая глаз.
Солнечные лучи падали ему на лицо, и он наслаждался этим скудным зимним теплом. Закрыв глаза, нетрудно вообразить себя где-нибудь вдали от мерзлого Пролива, вдали от тайфунов, комиссий и прочих неприятных вещей. А Панюшкин, пристроившись сбоку на табуретке, вдруг ощутил беспокойство. Вначале он не понял, чем оно вызвано. Казалось, ничего не изменилось – все так же сидел Званцев, мирно светило в окно солнце, висела на гвозде куртка, за стеной Нина стучала на машинке. Панюшкин еще раз окинул взглядом кабинет, прислушался к голосам за стеной и наконец понял, в чем причина – Званцев. Уж слишком удобно, как-то пригнанно сидел тот в кресле. Панюшкин посмотрел ему в глаза, но не увидел ничего, кроме сверкающих стекол очков.
– Садитесь, Николай Петрович, – Званцев медленно втянул ноги под стол, лениво наклонился, собираясь встать.
– Ладно уж, сиди, – махнул рукой Панюшкин. – Привыкай, – последнее слово вырвалось непроизвольно и прозвучало как-то ревниво, подозрительно.
– К чему привыкать, Николай Петрович?
– К креслу начальника строительства.
– Думаете, пора?
– Вполне. Отсюда можешь спокойно уходить начальником. На любую подобную стройку.
Званцев усмехнулся, поняв, что Панюшкин ушел от ответа.
– Так что вы хотели прикинуть, Николай Петрович? – Званцев наклонился вперед, и лицо его оказалось в тени, очки стали прозрачными.
Увидев в глазах главного инженера лишь доброжелательное внимание, Панюшкин совсем успокоился.
– Володя, я хочу еще раз с тобой, как с хорошим специалистом, единомышленником, с которым разделяю ответственность за стройку, убедиться в том, что мы не совершили технической ошибки, – четко проговорил Панюшкин.
– Ошибки? Какой? Что с вами, Николай Петрович? Вы не уверены в себе? Или во мне?
– Неуверенность здесь ни при чем. Нам нужно уточнить доводы, которыми будем оперировать.
– Другими словами, вы хотите на всякий случай согласовать наши позиции?
– В этом нет надобности, поскольку позиция у нас одна. Разве нет?
– Разумеется, Николай Петрович, о чем разговор! Я прекрасно вас понял – нужно сделать все, чтобы Комиссия не могла ни к чему придраться.
– Опять нет, – Панюшкин обиженно помолчал с минуту, словно его заподозрили в чем-то некрасивом. – Если Комиссия сможет к чему-то придраться, я пальцем не пошевелю, чтобы помешать. И никому не позволю делать этого. Иначе мне неинтересно.
– Простите, как вы сказали? Неинтересно?
– Да. Именно так.
– Николай Петрович, послушайте… Комиссия приехала вовсе не для того, чтобы перенимать передовой опыт или награждать нас орденами. Хотя, вполне возможно, мы их и заслуживаем. Задача Комиссии – найти причину срыва строительства. Эту причину, Николай Петрович, они найдут, потому что такова задача. Значит, мы обязаны сделать все, чтобы не оказаться кроликами. Они не должны найти ошибку в наших действиях. Независимо от того – была она или нет.
– Продолжай, Володя, – тихо сказал Панюшкин. – Продолжай.
Званцев видел, что Панюшкин начинает злиться. Но решил не отступать. Для Панюшкина выводы Комиссии – дело чести, а для него – вопрос будущего. И если Панюшкин из-за своей ли силы, слабости, из-за своего благородства, капризности, честолюбия – какая разница? – если он будет играть в открытую, это его дело. Что касается технического руководства – да, мы единомышленники, но это вовсе не значит, что мы должны оставаться таковыми во всем остальном.
– Продолжу, – медленно проговорил Званцев. – Я уверен, что все технические решения верны. Но поскольку толпа ревизоров прибыла, чтобы доказать обратное, для меня уже не имеет большого значения правильность моих и ваших действий. Мы с вами в одной команде, и мы уже вышли на поле. Наша задача выиграть. Поймите, постарайтесь меня понять… Нам не верят.
– Нам верят, – перебил Панюшкин. – Нам дали деньги, людей, время.
– Николай Петрович, им нужна жертвенная кровь! Поэтому для меня задача – выйти сухим из воды. Из воды этого Пролива, из воды, в которой, я уверен, еще не один начальник подмочит репутацию.
– Ты полагаешь, будет другой начальник строительства? – спросил Панюшкин.
– Вы сами знаете, что это не исключено.
– Скажи мне, Володя, жесткий и рациональный человек, вот, к примеру, ты играешь в шахматы, так? И твой противник отвлекся, а ты, воспользовавшись этим, спер у него фигуру и благодаря этому выиграл. Тебе будет приятна такая победа?
– Это нечестно, Николай Петрович. Вы так поставили вопрос, что я поневоле должен ответить «нет», дескать, такая победа неприятна. Но если скажут: выиграешь – будешь жить, проиграешь – пеняй на себя, к стенке поставим? Знаете, сопру фигуру, две, три. И не буду чувствовать никаких угрызений совести. Больше того, буду гордиться собой.
– Все это так, да только не по-русски как-то. – Панюшкин с силой потер ладонями лицо. – Ты, конечно, маленько передернул и сам знаешь где… Меня ведь никто не собирается ставить к стенке, если обнаружится ошибка, если выяснится моя несостоятельность как начальника строительства. Понимаешь, каждый раз, когда решается нечто важное для тебя, появляется соблазн разрешить себе любые действия, освободить себя от приличий, сказать себе, что ты должен победить, не считаясь ни с чем, ни с кем. И при этом сделать вид, что тебя собираются поставить к стенке. Но, знаешь, по этому пути можно слишком далеко зайти. Мне он не подходит. После такой победы я буду паршиво себя чувствовать. Признаюсь – я слишком честолюбив, чтобы ради чего-то, пусть даже значительного, жертвовать своим настроением. Даже настроением! Понимаешь, Володя, хочу чистой победы.
– Должен сказать, у вас довольно своеобразное честолюбие, – усмехнулся Званцев.
– Конечно, для меня важно, как ко мне относятся начальство, друзья… Но я и сам хочу хорошо к себе относиться. Понимаешь, иметь на это право, а не просто преклоняться перед собственной персоной. Иначе не могу руководить людьми, наказывать их, поощрять. На все это я должен иметь разрешение от своей совести, прости мне, будь добр, красивые слова. Иногда без них не обойтись. Теперь о Комиссии… Ты считаешь ее выводы предопределенными? Я правильно тебя понял?
– Не то чтобы предопределенными… – Званцев встал, сунув руки в карманы, прошелся по кабинету.
– Ты что-то говорил о жертвенной крови… Поясни, будь добр, – Панюшкин хмуро посмотрел на главного инженера.
– Вы не согласны?
– Нет.
– Комиссии нужен виновник, – Званцев остановился возле Панюшкина, нависнув над ним, глядя с высоты своего роста спокойно, даже снисходительно. – От Комиссии требуется не только диагноз, но и метод лечения. Что предложит она в объединении, в райкоме, в министерстве, если придет к выводу, будто все мы прекрасные специалисты, незаменимые люди? Что повезет Комиссия в высокие инстанции, если обнаружится, что мы не совершали ошибки, что наши технические решения безукоризненны и мы отлично справляемся с обязанностями?
– И ты полагаешь…
– Полагаю. Жертва нужна, Николай Петрович.
– Ишь ты! – Панюшкин внимательно посмотрел на Званцева снизу вверх. – И что же ты предлагаешь?
– Предлагаю подумать, кого принести в жертву. Моя кандидатура вполне подойдет. Должность весьма ответственна, мою молодость можно назвать неопытностью, хорошие отношения с вами – кумовством, горячность – непослушанием.
– А я подойду? – Панюшкин резко отодвинул Званцева в сторону, будто тот мешал ему свободно дышать.
– Вполне! – засмеялся Званцев, не поняв тона начальника.
– Блажь! Володя, ты даже не представляешь, какую несешь блажь! В тебя заложена недоброкачественная, ложная, паршивая программа! Заткнись! Слушай! Ты достаточно четко изложил свои взгляды. Володя, откажись от них. Я могу привести тебе десятки случаев, когда в самом безнадежном положении, держа ответ перед самыми высокими комиссиями, люди побеждали не лукавством, а убежденностью в своей правоте. Ты молод и не знаешь силы откровенности, понятия не имеешь о сокрушающей мощи честности! Володя! Тысячи лет хитрые и безжалостные пытаются победить честных простаков, вообще пытаются вытравить из душ людей понятия о доверительности, бесхитростности – и не могут! Не могут, ядрена шишка! – Панюшкин грохнул пальцами о стол с такой силой, что из остатков зеленого сукна выползли облачка пыли. – Собственным примером, громкими победами, самим образом жизни коварство и жестокость пытаются доказать несостоятельность честности. И не могут. Почему? Отвечай – почему?! Ладно, молчи. Отвечу. Ни один человек, даже самая последняя сволочь, не может преодолеть соблазна быть откровенным. Хотя бы изредка. Миллионы прекрасно обходятся без подлости, обмана, злобы. Но ни один прохвост не может обойтись без искренности! – Панюшкин устало откинулся на спинку кресла. – А ты говоришь о жертвенной крови. Не знаешь жизни, Володя… Не надо так улыбаться, это ухмылка разочарованного баловня. Отличное знание парадных и черных входов, запасных выходов, тайных переходов – это еще не знание жизни. Большой Маховик крутят простые и бесхитростные люди.
– Николай Петрович, сколько с вами работаю, столько вы меня озадачиваете. Пролив, я уже понял, это вероломное и мстительное существо. Вас не назовешь вероломным, но кто опаснее… Не знаю. Кто вы, Николай Петрович? В каких богов верите? Кому жертвы приносите? В чью честь жертвенный огонь раздуваете? Какие молитвы творите?
– О Володя! Я самый настоящий язычник! Если я назову тебе всех своих богов, всех богов, в которых верую… ты ужаснешься. Правда-правда, я не шучу.
– Так вы верующий, Николай Петрович?
– Да, – подтвердил Панюшкин. – В тебя верую. В твою добросовестность и порядочность. В себя тоже верую. В свои силы, в свой опыт, в то, что мне удастся закончить эту работу. Верую! Как и всякий добропорядочный язычник, верую в Пролив, в эту Зиму, в Трубу, верую и готов их боготворить. Да что там готов – я давно отношусь к ним с трепетным религиозным почтением. Конечно, самый страшный и злой бог – это Тайфун. Он берет жертвы сам, не дожидаясь, пока я принесу ему, он не нуждается ни в моих молитвах, ни в моем преклонении. Но ты не поверишь – я боготворю даже Хромова. Это плохой бог, слабый и пакостливый, но и от него зависит моя жизнь. Я произвел в боги всех членов Комиссии и даже следователя Белоконя. Все они – сильные и уважаемые мной боги.
– Николай Петрович, а вы не хотите принести им жертву? – без улыбки, как-то слишком уж серьезно спросил Званцев.
– Перебьются, – жестко ответил Панюшкин. – Есть боги и посильнее, я тебе их только что назвал… Чтобы они казались более могущественными, могу украсить их величественными определениями – Вызывающая Честность, Воинственная Убежденность, Всесминающая Бесхитростность… Вот им я готов принести в жертву хоть самого себя.
– Опасный вы человек, Николай Петрович. Я говорю это в самом прямом смысле слова. И знаете, в чем ваша опасность?
– Очень хотелось бы знать!
– В логике ваших поступков, решений, действий. Она непредсказуема. Она вываливается за рамки нынешних форм, нынешних представлений о возможном, приемлемом, допустимом. Иногда ваши доводы кажутся мне наивными, слабыми, иногда отчаянными, но каждый раз оказывается, что они выстраиваются в некую линию, в некую позицию. И кажется мне, что в конечном итоге позиция получается совсем неплохая. Она дает свободу действий и позволяет чувствовать себя достаточно уверенно. Не знаю, как это вам удается, но удается.
– Ничего сложного, ничего противоестественного, – ответил Панюшкин. – В любом положении нужно оставаться спокойным и не терять чувства собственного достоинства. Мне много раз приходилось встречать людей, пытающихся добиться чего-то самоуничижением. С каким-то странным азартом, в котором была даже искренность, они доказывали, что простоваты и невежественны, что их нужно пожалеть и утешить, иначе они могут совсем захиреть… Но самое странное то, что им все-таки удавалось добиться своего. Значит, их расчет был верным, значит, самоуничижение может оказаться полезным, значит, как тактический ход оно принимается, одобряется?
– О вас этого не скажешь, Николай Петрович. Вы заметили, как с вами разговаривают рабочие, техники?
– А как со мной разговаривают? – насторожился Панюшкин.
– С этаким легким вызовом, как бы поддразнивая вас, подчеркивая какую-то свою значительность… Вы что же думаете, все у нас тут такие ершистые, занозистые, непокорные? Как бы не так! Они просто поняли, что покорной просьбой от вас ничего не добиться, что вы этого не принимаете.
– Правильно, я требую от человека искренности, естественности, мне нравится видеть человека таким, каков он есть. Если он лебезит, значит, лукавит, хитрит, хочет получить нечто такое, чего ему не положено, и он знает, что не положено. А расчет какой – поунижаюсь, дескать, зато добьюсь своего. А мне это противно. Ничего я в жизни не хочу получить унижением, угодничаньем. Веришь?
– Верю, – кивнул Званцев. – Но скажите, Николай Петрович, сила это или слабость? И вообще в чем сила – в том, чтобы, несмотря ни на что, добиться своего, или в том, чтобы пренебречь?
– Здесь не может быть однозначного ответа, – сказал Панюшкин, помолчав. – Нет рецептов на все случаи жизни. Могу только сказать, что сила не в том, чтобы поспеть, получить, ухватить… Хотя чаще всего она проявляется именно в этом. Готовых решений не бывает. Та же Комиссия… Полагать, что она приехала с готовым решением, – значит переоценивать собственную персону.
– Не вижу связи, – Званцев вскинул подбородок, как бы слегка обидевшись, но жест неожиданно получился надменным.