Сестра милосердия Воронова Мария
– А, тогда понятно. Раз Ада сказала, тогда оно конечно… – хохотнул коротко Павел в трубку. – Ну все, Татьяна, до встречи. Извините, дела ждут…
Положив трубку, Таня тут же бросилась в ванную и, сунувшись к зеркалу, начала разглядывать со всех сторон не отошедшее еще от слезного румянца лицо. Потом подумала про себя – вот же дура… Лица-то по телефону все равно не видно! Да и какая этому Павлу разница, какое у нее вообще лицо… Да и вовсе не по этому интересу она в ванную примчалась, а затем только, чтобы умыться-причесаться – надо ж фотографироваться идти все-таки…
Паспорт он ей и впрямь к среде выправил. Заехал вечером, вручил красивую бордовую книжицу. Новенькую, с пылу с жару. Таня даже спасибо сказать забыла – так сердце от гордости вдруг зашлось… У нее, у Тани Селиверстовой, паспорт заграничный теперь есть! Как у настоящей, у городской…
– … А завтра за билетом поедем. Эй, Татьяна, вы меня слышите? Оторвитесь от созерцания на минуту… – вывел ее из прострации насмешливый голос Павла Беляева. А может, ей показалось, что насмешливый.
Таня подняла глаза, улыбнулась виновато – простите, мол…
Он стоял перед ней в прихожей, смотрел грустно и внимательно. И совсем не был похож сегодня на мужика из телевизора. Усталый какой-то был, припыленный будто. И воротник рубашки вон не совсем свежий, Таня это сразу своим стерильно-медицинским глазом сумела углядеть…
– Павел, чаю хотите? Бабушка пирог с яблоками испекла…
– Спасибо, Таня. Очень хочу, но не буду. Некогда. Итак уже опоздал везде.
– Жаль…
– До завтра, Таня. Утром стойте у подъезда, я ровно в девять буду, как штык…
Последнюю фразу он проговорил уже по ту сторону двери, торопливо спускаясь по лестнице. И опять Таня растерянно смотрела ему вслед, вдыхая горьковатый запах дорогого одеколона. Она знала, что этот запах дорогой – такой же аромат волной шел, бывало, от главного врача Аркадия Исаковича. А он у них человек не бедный, толк в одеколонах понимает. И еще что-то оставил после себя в ее маленькой прихожей главный редактор «Бизнес-ведомостей» Павел Беляев, отчего вдруг сердце зашлось острой грустью, неосознанной, непонятной…
Нет, Таня Селиверстова была очень честным человеком и даже самой себе умудрялась никогда не лгать. Может, это происходило от ощущения некоей своей жизненной малоценности, а может, от деревенской природной стеснительности, но только место свое в обществе Таня давно уже ясно и четко определила. И понимала прекрасно, что не имеет права на такую вот неведомо-прекрасную да романтическую грусть. То есть само по себе право конечно же могло здесь очень даже присутствовать, но, как в том анекдоте говорится – съесть-то она съест, да кто ж ей даст… Грусть, она же тоже адекватной должна быть. Смешно же, в самом деле! Она, Таня Селиверстова, возьмет сейчас и начнет грустью проистекать вслед этому мужику из телевизора… Ясно же, как день божий, что он, Павел Беляев, для нее категорически недосягаем, что он вообще сюда, к ней в дом, будто с другой планеты залетел. Совершенно случайно. Да оно так и есть, и в самом деле случайно. Вот поможет ей завтра билет купить, и не увидит она его уже никогда. Так что прочь, прочь глупая грусть из сердца, не нужна ты в нем вовсе, и без тебя хорошо. Она, Таня Селиверстова, и без того счастливая! И все у нее есть, и зачем она ей нужна, грусть эта?
Ранним утром, подрагивая на холодном мартовском ветру, она стояла около подъезда своего дома, улыбаясь всем въезжающим в арку машинам – а вдруг это за ней Павел едет? Была она с детства немного подслеповата, и привычка эта – всем улыбаться – притащилась за ней в город еще из той, из деревенской жизни. Она в своем Селиверстово, когда по дороге шла, всем подряд улыбалась навстречу. Лиц-то не разобрать, вдруг пройдет знакомый какой, а она на него – ноль внимания… А деревенского человека этим обидеть – раз плюнуть. А раз улыбаешься – уже здороваешься, значит. Вот и Павел улыбнулся ей навстречу, когда въехал во двор, она как-то сразу это разглядела, будто зрение на секунду прорезалось. И снова вчерашняя грусть ворохнулась внутри, но она ее тут же и придавила сердито – сиди, мол, не ворочайся хотя бы, раз совсем не ушла…
А первый поход в банк совсем и не страшным оказался. Зря она так боялась. Никто на нее там не набросился, а совсем даже наоборот – так встретили, будто роднее Тани Селиверстовой для них никого больше на всем свете и нету. Девчонка, красивенькая такая, в белой строгой блузочке, щебетала с ней ласково, все про карточку кредитную толковала… Откуда она знает, надо ей эту карточку заказывать или нет? Зачем она ей? Итак денег на билет до этого Парижа столько пришлось с Адиного счета взять, что и называть страшно. А она еще и с карточкой этой пристала как банный лист. Все про удобства какие-то лопочет и лопочет. И Павел молчит, улыбается только хитренько. Она на него смотрит вопросительно, а он молчит. Подсказал бы хоть…
Потом заехали еще в одно место – Таня уж и не помнила, как оно называется. Павел сбегал куда-то с ее новеньким паспортом, плюхнулся после на сиденье, проговорил ей весело:
– А ты везучая, Татьяна Федоровна! Все дела твои идут без сучка без задоринки! Ну все, теперь только билет осталось выкупить… Не боишься лететь-то, а?
– Боюсь. Очень боюсь, – тихо ответила Таня, вскинув на него и впрямь испуганные глаза. – Я бы и не полетела никуда, да только Отю жалко. Полюбила я его. Да и он привык ко мне…
– Да уж, Матвейка любовью не избалован… – задумчиво проговорил Павел и тут же вдруг хлопнул в сердцах ладонями по рулю, и начал вертеться на своем водительском сиденье туда-сюда, выглядывая в окошки. – Черт! Черт! Вот попался, дурак, а?
– А что случилось? – испуганно отстранилась от него Таня.
– Что, что… В пробку попали, вот что… Теперь простоим часа полтора, не меньше…
– Ой, а мне на дежурство надо к двенадцати…
– Так всем надо! Это и понятно, что надо! И за билетом тебе тоже надо! – сердито проговорил Павел, но тут же и рассмеялся тихо. – Прости, слушай. Чего это я на тебя напал, в самом деле?
– Да я не обиделась, что вы…
– Э, нет, Татьяна, так дело не пойдет… – весело развернулся он к ней. – Раз я к тебе на «ты», то и ты давай мне не выкай. Я не старый еще. Сейчас вообще, между прочим, выкать не принято. И вести себя вот так, как ты ведешь, тоже не принято.
– А как? Как я себя веду?
– Да смотришь так, будто я тебе благодетель какой великий! Ты ж все-таки женщина, Тань! Ты вспомни об этом! Ты должна от мужика помощь снисходительно принимать. Так, будто разрешаешь себе помочь, и все. А ты сидишь, съежилась вся виновато…
– Ой, да я не умею… так, чтоб снисходительно…
– А ты учись! Пригодится в жизни. Тем более там, куда ты летишь. Ада – она та еще щучка. Будешь так на нее смотреть – съест и не подавится. Давай-давай, учись! А ну, посмотри на меня снисходительно… – весело скомандовал он, – так-так, голову повыше, взгляд сделай такой… более надменный, что ли…
– Ой, да не умею я, Павел! – засмущавшись окончательно, тихо рассмеялась Таня и, махнув на него рукой, отвернулась к окну. – Вы из-за меня в пробку попали, а я буду на вас смотреть надменно… Только похвалили меня – и вот, пожалуйста. Взяли и сглазили. Никогда нельзя заранее похваляться, пока полностью дело не сделано. Примета плохая…
– А ты что, в приметы веришь?
– А что? Иногда все и сбывается. Вот как сейчас, например.
– А что, если б не сглазил, и пробки бы не было?
– Ну, не знаю… Вы сильно опаздываете, да?
– А ты как думала… Меня, между прочим, люди ждут! Да не из простых, а сильные мира сего. А я тут с тобой сижу, про приметы рассуждаю…
– Ой, как неудобно…
– Да ладно, чего уж там. Смотри-ка, неудобно ей! Вот и развлекай теперь меня, пока в пробке стоим, раз неудобно… Раз учиться не хочешь – развлекай тогда!
– А как? Я и не умею…
– Как, как! Песни пой. Какие ты песни знаешь? Русские небось народные? А частушки с матюками знаешь? Ну, как там у вас? Эх, мать-перемать, елочки зеленые…
– Нет, не буду я петь. Ни песен, ни частушек, – тихо, но твердо произнесла Таня, почуяв в его насмешливом голосе нотки хоть и веселого, но все ж таки обидного для себя ерничанья. Взглянула сердито и грустно, отвернулась к окну, замолчала. Ишь – разошелся. Частушки ему пой. Еще и учить взялся, как ей себя вести надо… Учитель какой выискался. Чего ее учить-то? Какая есть, такая и есть. И не надо ей ничего этого…
– Эй, девушка… Ты чего, обиделась на меня, что ли? – тихо тронул Павел ее за плечо. – Брось, не обижайся. Прости. Это я так, не со зла, психую просто. Ну, не хочешь сама петь, давай я тебе спою… Сейчас, погоди, вспомню чего-нибудь…
– Да не надо… – рассмеявшись, повернулась к нему Таня. – Не надо, я и не обижаюсь вовсе… Вы, Павел, лучше мне про родителей Отиных расскажите. Кто они были?
Павел ответил не сразу. Долго смотрел на нее, словно примеривался, нужно ли этой деревенской простушке знать тонкие обстоятельства чужой, никакого, в сущности, к ней не имеющей отношения жизни, и вправе ли он вообще что-то об этой жизни ей рассказывать. Хотя ничего такого потаенно-сокрытого, если со стороны посмотреть, в этой жизни и не было…
– Мы с Матвейкиным отцом, с Костей, друзьями были, со школы еще, – нехотя произнес он. – И потом семьями дружили. Хорошо дружили, по-настоящему. Договоренность у нас такая была – общими делами не связываться. Ни бизнесом, ни просьбами какими. Может, оттого и протянулась эта дружба на много лет. Собирались, болтали о том о сем, водку пили… А о делах – ни слова. Свято соблюдали это табу…
– Как грустно вы это сейчас сказали… – подняла на Павла глаза Таня. – Так, будто жалеете об этом. Ну, что соблюдали…
– Да. Жалею. Жалею, конечно. А ты перестань мне выкать, попросил же! Терпеть не могу, когда выкают! Ты меня еще товарищем назови! Развыкалась тут!
– Хорошо, извините… Ой! Извини… А почему? Почему жалеешь-то?
– Да потому… Я ж видел, что он в последнее время сам не свой. Загнанный какой-то, будто опасается чего. Без охраны и шагу не ступал. И спросить нельзя было. А что делать, раз табу? Раз сам не говорит, значит, дело не в личном да душевном…
– А о личном да душевном, значит, можно было говорить?
– Ну, это сколько угодно! Мы, бывало, так с ним иногда за жизнь пьянствовали, что философский трактат можно было наутро писать!
– Ну, понятно…
– Чего тебе понятно? Чего вообще тебе может быть понятно? Он, знаешь, такой был, Костька… Его все боялись кругом, а внутри он слабым был, как нежный цветок орхидея… Весь из противоречий. Да ладно, чего я тебе рассказываю…
– А Отю… То есть Матвея, конечно, он любил?
– Любил. Он всегда сына хотел. Даже жену поменял, чтоб сына ему родила. А потом, знаешь, будто галочку на этом деле поставил…
– В смысле?
– Ну, как бы тебе объяснить… Вроде как дело сделано, и слава богу. Он и ребенка-то не видел почти. Все они с Анькой нянек ему дорогущих нанимали. Одна только по-английски с ним лопочет, другая дипломами да званиями хвастается… На хрена такому маленькому этот английский да звания? Ему ж родители нужны, живые, теплые… Непонятно даже, как он и в машине той вместе с ними очутился. Глупое какое-то стечение обстоятельств… Слушай, а ты не помнишь, из какой двери Мотька вывалился? Из передней или из задней?
– Из задней, по-моему…
– Значит, это его Анька вытолкнула. А может, они все втроем на заднем сиденье были – и Костик, и Анька, и Мотя… Может, их везли куда…
– Кто вез?
– Откуда я знаю? Теперь уж, я думаю, об этом и не узнает никто…
Павел вздохнул и замолчал, грустно уставившись в лобовое стекло. И Таня молчала. А потом они одинаково вздрогнули от нетерпеливого автомобильного гудка, отчаянно извергнутого из старенькой, пристроившейся за машиной Павла «шестерки». Павел встрепенулся, быстро проехал вперед – слава богу, пробка начала потихоньку поступательное движение. Вот и долгожданная свобода, вот и конец грустному разговору…
С покупкой билета управились быстро. Вернее, быстро управился Павел, Таня осталась ждать его в машине. Взяв в руки продолговатую голубую книжицу, она посмотрела на него удивленно:
– Это что, билет такой?
– Ну да…
– И что, по нему меня в самолет пустят?
– Пустят, пустят, не бойся. Когда спросят разрешение на выезд из страны ребенка, покажешь вот это, там все есть. Поняла?
– Да, поняла… – неуверенно протянула Таня, беря из его рук тоненькую пластиковую папочку.
– В аэропорт сама доберешься, такси закажешь. Мне тебя отвозить некогда. Да, и сдачу возьми!
– Ой, тут много…
– Почему много? Десять тысяч рублей…
– А… Когда лететь-то?
– Вот, смотри, тут все написано. Видишь? – ткнул он ей нетерпеливо пальцем в нужную строчку. Вот дата, вот время…
– Ой, так это что же… Через три дня уже?!
– Ну да… Еще спасибо скажи, что на этот рейс успели! Сейчас сезон не туристический, с билетами более или менее свободно. А если б не успели, через Москву пришлось лететь. У нас тут, сама понимаешь, не столицы, самолеты в Париж не каждый день шастают. Так что давай, подсуетись, заканчивай все свои дела – и вперед!
– Господи, уже через три дня…
– А ты как хотела? Через три года, что ли?
– Нет, почему… Просто неожиданно все…
– Ладно, не причитай. Тебя где лучше высадить? Тороплюсь я…
– Да я на автобусе, что ты! Спасибо тебе за все, Павел. Я б одна со всем этим точно не справилась. Спасибо…
– Ну что ж, прощай, Таня Селиверстова. И не трусь там особо, в Европах-то. Смелее будь.
И с Ленкой да Адой себя посмелее веди, не отдавай им себя за просто так. А то они, знаешь, такие…
– Какие?
– Да что я тебе буду рассказывать, сама все узнаешь…
Глава 7
Оставшись один, Павел вырулил лихо на проезжую часть, заерзал нетерпеливо в кресле, сразу угодив в плотный поток машин. Надо же – полдня пришлось потратить на эту девчонку, черт побери! Смешная такая… И добрая. Жалко будет, если Ада сожрет ее там своими капризами. Слопает и не подавится. Она любит таких вот, послушных. Железная баба. Железная мать. А еще точнее сказать – жестокая. И властная. Уж он-то ее хорошо знает, с самого детства. Они все в том семействе такие – и Ада, и Костя, и Ленка. Дети и мать, бесконечно ведущие войну друг с другом. Только кто в ней оказался победителем, теперь уже и не определить. То ли Костя, ушедший от матери в никуда в неполные свои шестнадцать, то ли Ада, красиво прожигающая сыновние деньги на склоне лет…
Пожалуй, все-таки Костя в этой войне вышел победителем и ушел из жизни победителем, как там ни смотри. Не сломала его Ада, не дался он.
Все получилось именно так, как он и задумал тогда, в свои шестнадцать. Чтоб жизнь свою только самому определять. Чтоб стать личностью. И не просто личностью, а личностью независимой да свободной, крутой да богатой. Ох и злилась тогда на него Ада! Она-то хотела сына себе послушного, чтоб всегда под боком, чтоб от уважения к ее материнскому авторитету Костька вечными восторгами захлебывался… Нет, он ее любил, конечно, безумно, мать свою властную, а только сломать себя этой властью все равно не дал. Более того – пошел от обратного. Все сделал для того, чтоб не он от матери, а она от него зависела. В хорошем смысле, конечно. То есть чтоб не нуждалась ни в чем, чтоб жила красиво и чтоб не кто-нибудь, а именно он ей все это дал… Не верила, мол, в меня, так получай теперь! Ешь из моей руки, наслаждайся благами, которые именно я, непокорный твой сын, тебе и устроил. Всю жизнь положил на то, чтоб матери состоятельность свою мужицкую доказать! Болезненная какая-то мотивация, горькая. А может, он просто любит ее до такого вот безумия? Вернее, любил…
Павел вздохнул, поежился слегка и даже головой потряс, чтоб вытащить себя из грустных мыслей. Надо настраиваться на деловой лад, иначе весь остаток дня прахом пойдет. Итак в последнее время только потрясения одни на голову сыплются. Костька вон погиб… И с Жанной что-то происходит непонятное, и даже разгадывать это непонятное совсем не хочется. А может, страшно начинать разгадывать. Разладилось все, ой разладилось в их образцово-показательной семейной жизни. И причина этого разлада известна вроде, да только не дай бог никому, и врагу даже заклятому, иметь такую причину. С ней пресловутую супружескую гульбу-измену, считающуюся в этих делах самым распроклятым грехом, и рядом поставить нельзя. Подумаешь – измена! Делов-то. Все понять можно, все простить можно, было б желание. У них с Жанной все не так. У них другая причина. Черт бы ее побрал, причину эту, которую и словами-то определить трудно…
Жену свою Павел Беляев очень любил. Можно сказать, с самой незрелой еще университетской юности. К тому же оказались они земляками, родом из одного маленького городка. А познакомились на танцах, устраиваемых в вестибюле огромного общежития по субботам, по стихийно сложившейся и укоренившейся с годами студенческой традиции. Многие даже и на выходные домой уехать не торопились ради этих танцев. Особенно в сентябре, когда спускалась из своих комнат поглазеть на это действо свежеприбывшая зелень, алчущая университетского образования и пробившаяся к нему через невозможно нервное экзаменационное лето. Павел помнит, как стоял в стайке снисходительных старичков-второкурсников, как вглядывался в новые девчачьи лица, как увидел вдруг Жанну, подпирающую худеньким плечиком облупленную колонну. У нее было особенное лицо. Не то чтобы красивое – вовсе нет. Обыкновенное такое, пройдешь мимо десять раз и не заметишь. Просто оно было таким… очень праздничным, обаятельно-восторженным, что ли. Искренне радостным. И глаза этой радостью так и светились из-под низкой, до самых бровей опущенной темной челочки, вглядывались радостно в беснующуюся под бодрые шлягеры восьмидесятых толпу юных тел, и губы шевелились, повторяя слова незатейливой песенки: «Музыка нас связала, тайною нашей стала…» Прямо Наташа Ростова на первом балу, да и только. Она даже руку ему подала так же доверчиво и плавно, когда он пригласил ее танцевать. И в глаза взглянула так же – вот она я, мол, та самая, только тебя и ждала…
А потом закрутилось все в ускоренном студенческом ритме – и любовь горячая, и ранняя молодежная свадьба, и съемные углы, и горестные провожания друг друга на практику, и счастливые встречи-объятия… И как досадное приложение к счастью – походы Жаннины в больницу для срочного прерывания беременности, и его робкие уговоры «… может быть, все-таки, пусть уж будет…». А в ответ ее легкомысленное, из раза в раз повторяющееся «рано, потом, все потом, вот встанем на ноги…».
На ноги они конечно же встали. Оба. И даже очень успешно встали. У каждого к сорока годам свое собственное дело образовалось. Он танцевал веселый издательский танец краковяк под руку с дорвавшимися до больших денег проворными ребятами от бизнеса, а Жанна наплясывала легкую полечку с их благополучными женами и подругами, примостившись издавать незатейливый дамский журнал. И не журнал даже, а журнальчик, не в обиду ей будь сказано. Глупости всякие – несколько с намеком на некоторый психологизм статеек вроде «Хочу замуж за богатого», несколько изысканных кулинарных рецептов, обязательный гороскоп на последней страничке и куча рекламы, абсолютно всякой, начиная с дорогущей косметики и заканчивая навязчивыми дифирамбами в адрес разного рода целительниц и мастериц по снятию порчи и венца безбрачия, образовавшегося в последнее время чуть ли не у большинства представительниц прекрасной половины человечества. А еще Жаннино издание с успехом эксплуатировало человеческое тщеславие, помещая на своих глянцевых страницах – за очень приличную мзду, разумеется, – всякого рода статейки о новоявленных бизнесвуменшах. Сама же потом и потешалась, рассказывая Павлу о смешных их амбициях. Дамочки, мол, в жизни своей бизнесвуменской и слов двух правильно связать не могут, потому как книжек вообще отродясь не читывали, а открывать салоны да кофейни так шустро навострячились, что успеху им подавай теперь полнейшего, чтоб все было как у больших. Чтоб вкусить. Чтоб с рожами в журнале. Вот тут я, смотрите, в своем рабочем кабинете бизнес творю, а вот тут я дома, и ремонтик у меня не хуже, чем у других, богатых да знаменитых… Такой вот политесный журнальчик местного разлива у Жанны получился. Она свое детище любила, вкладывала себя в него без остатка. В общем, жизнью довольна была. И плоды ее вкушала с удовольствием, то есть проводила время по большей части богемным образом, посещая многочисленные тусовки, где собирались, как она их потом на страницах своего журнальчика именовала, «лучшие люди города». Они и сами все совершенно искренне полагали, что они лучшие, эти пробившиеся к большим заработкам ремесленники от бизнеса, то бишь рестораторы, парикмахеры и торгаши едой и одеждой, скупаемой в огромных количествах на европейских распродажах и выдаваемой в их не большом и не маленьком городке за исключительный писк распоследней гламурности. И Бог им в помощь, что ж. Блажен, кто верует…
В общем, жили и жили они хорошо, один другому не мешая, а, наоборот, помогая всячески. Может быть, так и текла бы она, их жизнь, и дальше по свому благополучному руслу, если б не Костька с Ниной…
Очень сильно подействовал на Жанну их скоропалительный развод. Жанна с Ниной дружила и, не будь Костька в мире богатой жизни столь заметной фигурой, заклеймила б его своим презрением навечно. Потому что причина, по которой он ушел от Нины и женился на соплюхе-модели, показалась ей совсем уж дикой и ни в какие ворота не пролезающей. Подумаешь, детей нет! Ну нет, и не надо. Сына ему подавай, видишь ли. Глупая блажь зажравшегося деньгами мужика, и все. Очень, очень сердилась Жанна на Костьку, только виду не подавала, конечно. Нельзя было. Не разрушать же дружбу с сильным мира сего! А Костя и не догадывался даже о тайной этой ее неприязни. Как говорится, сердился лакей, да барин не знал…
А потом пригласили их в дом друзей на кашу. Вынесли сверточек, запакованный в голубое-кудрявое, представили как сына Матвея. Наследник, мол. Жанна отогнула уголок одеяльца, долго вглядывалась в личико младенчика, улыбалась притворной сюсюкающей улыбкой. И сразу Павел почувствовал – надломилось в ней что-то. Уж он свою жену хорошо знал. Когда любишь, все настроения объекта своей любви чувствуешь. И не только чувствуешь, а будто на себя берешь. Поймав ее взгляд, он приподнял чуть брови, спросил глазами: чего случилось? Жанна только головой мотнула – отстань, мол. И тут же растянула губы в дружеской панибратской улыбке навстречу Костику, доверчиво подошедшему к ней послушать положенную ему как счастливому отцу порцию законных от созерцания младенческого личика восторгов. Он их и получил от Жанны полной порцией, восторги эти…
Вскоре Жанна затосковала. Тоска ее была для нее и самой необъяснимой, не то что для Павла. Ходила вялая, задумчивая, раздражалась на него по каждому пустяку. И ночами плакала, гася в подушку рвущиеся наружу рыдания. Павел честно выплясывал перед ней с вопросами, вызывая на душевно-откровенный разговор, сострадал совершенно искренне, без обману. Однако Жанна и от разговоров уходила, и состраданий его принимать не желала, а, наоборот, взглядывала иногда так злобно, будто он провинился в чем. А однажды ни с того ни с сего, без всякой подготовки и повода, вдруг бросила за столом вилку, уткнулась лбом в сплетенные нервным домиком пальцы и проговорила-простонала страдальчески:
– Это ты, ты во всем виноват! Только ты один! Ты чудовище, Беляев, чудовище…
– Жанночка, в чем я перед тобой виноват? Объясни толком, я ничего не понимаю… – тихо, но очень убедительно потребовал Павел. – Что с тобой происходит, Жанночка?
– Да ладно – не понимаешь ты! Я же все вижу, все чувствую! Я же понимаю, что тебе тоже… Что ты тоже…
– Что, Жанночка? Что – тоже? Трансформируй обиду свою в слова, наконец! А то я уже в догадках потерялся, ей-богу. Хожу, как идиот виноватый. Только в чем – не знаю.
– Да все ты знаешь, Беляев… Ты же тоже все время думаешь о том, что я тебе сына не родила… Ведь так? Я знаю, что ты об этом все время думаешь, я все знаю! Ты такой же, как твой Костик, ты с ним и меня обсуждал, наверное, когда он с Ниной разводился… Что, не так скажешь? Не так?
– Жанна! Да бог с тобой, ты что! Нет, конечно… Откуда… Господи, чушь какая…
– Нет, Беляев, это не чушь…
– Жанна, да я клянусь тебе! У меня и мыслей подобных не было!
– И что? Ты хочешь сказать, что и сына тебе не надо? Что совсем-совсем не хочешь быть отцом? Так не бывает, Беляев…
– Ну… Я, конечно, не буду утверждать… Но… Ты же сама решаешь, Жанночка! Ну хочешь, давай родим… Да сколько угодно давай родим! Двоих, троих, четверых…
– Да? А скажи мне, где ты с этим предложением раньше был? Почему ты не остановил меня ни разу, когда я по молодости на аборты бегала? А теперь все, дорогой мой, поезд ушел. Теперь я уже ничего не могу. Теперь ты волен со мной поступить так же, как Костя с Ниночкой…
Всхлипнув, она бросилась вон из-за стола, с грохотом хлопнула дверью спальни, откуда донеслись вскоре яростные ее рыдания. Павел сидел как кипятком ошпаренный. Было, было в этом что-то… неестественное, неженское что-то. Примесь была какая-то искусственная в Жаннином горе, театральщина. Он это тогда еще почувствовал. Даже ноги не поднимались бежать за ней в спальню, чтоб успокоить-утешить по-мужски, как он это всегда делал. Останавливало что-то, и все тут. Фальшь, ее же не словами, ее же нутром чувствуешь. А тут… Графиня с изменившимся лицом бежит к пруду, одним словом. Но усилие он над собой тогда все же сделал, чувство это в себя запрятал подальше, пошел Жанну утешать. По-мужски. И очень поразился через полчаса от нее услышанному:
– Паш, а давай себе ребенка из детдома возьмем…
Он даже не нашелся, что ей и ответить в первый момент. Нет, нельзя сказать, конечно, что он совсем уж категорически против такого поступка был настроен. Нет, конечно. Просто не привык он решения такими порывами принимать. Знал – нельзя на эмоциях. Потому что любое решение, в порыве принятое, добром не кончается. Тут же ой как думать надо. И все взвешивать надо. Все за и против. И глубоко осознавать. И себя проверять, способен ли ты на такой шаг в принципе. А он и не знал про себя ничего такого, и не думал никогда… Однако и Жанну было очень уж жалко. И молчание его она могла истолковать по-своему. И опять бы началось все сначала – глупая игра в молчанку, ночные слезы, тоска, депрессия… И потому, испугавшись затянуть до критической точки это свое молчание, он произнес достаточно твердо:
– Ну что ж, давай. Давай возьмем, Жанночка. Все будет хорошо, вот увидишь. Только не плачь больше, ладно?
– Тогда мы мальчика возьмем. Лучше маленького. Ну, не совсем малютку родившегося, а… чтоб ножками уже сам ходить начал. Посмотрим и выберем…
А потом закрутилось так все быстро, он и опомниться не успел. Жанна будто очнулась от долгого сна или после болезни на ноги встала – такую кипучую деятельность развила, что он только диву давался. Все время они ехали куда-то, все смотрели в глаза несчастных малышей, все выбирали, выбирали… И кончилось все тем, что усыновили они вовсе не маленького, который «ножками сам ходить начал», а усыновили Гришку, рыжего восьмилетнего пацана с ярко-синим плутовато-умным взглядом. Он им обоим понравился, Гришка этот. Сразу как-то покорил, расположил к себе своей непосредственностью. Веселый такой, простодушный, весь в ярких рыжих конопушках. Ловкий, юркий, улыбка от уха до уха. И глаза – как синие блюдца. Умные, доверчивые, благодарные. Грех такого пацана не усыновить было. Они и усыновили. И приняли его сразу и всей душой. Вернее, Павел принял. А вот Жанна… С ней что-то непонятное со временем твориться начало…
Нет, поначалу зажили они в самой полнейшей семейной идиллии. Жанночка с воодушевлением ходила в Гришкину престижную школу, была даже избрана в родительский комитет, и с учительницей подружилась, и таскала с собой Гришку везде, гордо представляя – мой сын… А потом даже сюжетец некий для своего журнальчика придумала. Про сострадание. И фотографии Гришкины туда поместила. Вот, мол, осчастливленный детдомовец, а вот его новые родители, благородные его усыновители. А в конце сюжета призыв – делайте так же, делайте, как мы, делайте лучше нас. И Павла заставила в этой показухе участвовать…
А потом ее пыл вдруг на спад пошел, притухать как-то начал. Гришка к этому времени у них уже основательно прижился, и в школе друзьями-проказниками обзавелся, и пару раз пришлось покраснеть Жанночке на родительском собрании… Да и вообще шумно в доме стало. То расколотит что парень, то с улицы грязным придет, то друзей приведет… Раздражаться стала Жанночка. А Павел, наоборот, испугался. С ним-то как раз обратный процесс произошел.
Не то чтобы он парня этого полюбил безумно, просто принял его, и все, как данность. Во всех же семьях без исключения дети так же растут – и с улицы чумазыми приходят, и в школе, бывает, до кровавых ссадин бьются… Надо же все это принимать по-матерински да по-отцовски, раз назвались они ими в одночасье. Любовь родительская, она ведь штука такая… повседневная. Обывательская, можно сказать. И не порывами морского приятного ветра дует, а дождичком ласковым да теплым на голову льется. Изо дня в день, по капелькам, в будничной своей обыденности. И никто из отцов-матерей не задается вопросом, как он своего ребенка любит, хорошо или плохо. Тут оценочной шкалы нет. Любят, и все тут. Раз родили – вырастить надо. Оно, конечно, очень непростое дело – ребенка вырастить, но уж так устроен человек, что вложить себя должен в кого-то. Инстинкт продолжения рода – штука очень уж серьезная, а без отрыва от собственного комфорта его и не ублажишь, этот инстинкт…
Павел даже пробовал поговорить с Жанночкой очень осторожно на эту тему, да не вышло ничего путного из того разговора…
– Ты считаешь, что я плохой матерью оказалась, да? Это я во всем виновата, по-твоему? Я его в лучшую школу определила, я вожусь с ним с утра до ночи, пока ты в редакции своей пропадаешь, я всю себя до конца отдаю… А он…
Он просто неблагодарный мальчишка, и все! Он добра не понимает…
– Жан, да какой ты от него благодарности ждешь, ей-богу? Ты чего? – вдруг вышел из себя Павел. – Когда это дети в его возрасте были за что-то благодарны своим родителям? Он же маленький еще! Он же за чистую монету все принял! Он поверил нам! Ты что, дивидендов за свой поступок от него ждешь?
– Ой, да ничего я не жду… Просто… Просто я очень устала, Паш… Ты прости. Я сама не понимаю, что происходит… – потянула она к нему жалобно ладони. Но на полпути их и остановила, вернула обратно, сложила горестно на щечки, приготовившись заплакать. – Я не знаю, что делать, Паш…
Тут же она будто надломилась резко, сгорбилась в кресле и заплакала отчаянно. Павел замолчал – совсем растерялся. Стоял над ней будто громом пораженный. Смотрел на вздрагивающие плечи зашедшейся горькими слезами жены и молчал, не зная, что ей ответить. Да и что тут ответишь? Сам виноват, раз пошел на поводу… Опустившись перед ней на колени, обнял, стал целовать мокрое от слез лицо.
– Паш, мне надо в себя прийти, наверное… – сквозь рыдания проговорила Жанна, тоже обнимая его за шею. – Все будет хорошо, Паш! Я обдумаю все заново, со стороны на все посмотрю…
– С какой это стороны? Не понял… – отстранился он от нее испуганно.
– Ну давай я у мамы некоторое время поживу, а? Недолго, недели две-три… Я обещаю тебе… Я вернусь… Я очень люблю тебя, Паша! И Гришку люблю! Просто я устала, понимаешь? Мне перерыв нужен. Мне сложно так, сразу…
Вечером он отвез ее к теще. Вернулся, разогрел ужин, накормил притихшего, будто почувствовавшего неладное Гришку. Пояснил грустно:
– А мама в командировку уехала, Гришук…
– А надолго?
– Да нет… Вернется скоро…
А утром он отвез его в школу и даже завтраком успел накормить. А потом помчался устраивать дела этой смешной девчонки, будь она неладна. Так не вовремя под руку подвернулась… Столько времени на нее потратил! Ему ж работать надо! У него теперь даже вечернего времени для работы нет – Гришку надо из школы забирать, ужином кормить да уроки с ним делать… Ничего, он справится. Подумаешь, три недели. А может, и раньше Жанночка вернется. Заскучает и вернется. Она же умная, его Жанна. И добрая. И инстинкт материнский у нее есть, как и у всякой женщины. И нисколько не ущербный, и наверняка даже не меньший, чем у этой смешной деревенской медсеструхи, вцепившейся мертвой хваткой в спасенного ею ребенка, Костиного сына…
Глава 8
– … Селиверстова, ты что, рехнулась? Ты же меня без ножа режешь! Забирай свою мерзкую бумажонку и иди работай! – отбросил от себя Танино заявление заведующий хирургическим отделением Дмитрий Алексеевич Петров. – Увольняться она вздумала, надо же! Нет, и не помышляй даже! А как я без тебя останусь, ты подумала? Я ж без тебя как без рук…
– Дмитрий Алексеевич, подпишите, пожалуйста… – снова подвинула к нему бумагу Таня. – Вы же знаете, я бы никогда… Просто мне очень, очень нужно! А Маша Воробьева, новенькая, она тоже хорошо ассистирует, мне говорили…
– Да не сочиняй! Говорили ей… – проворчал Дмитрий Алексеевич уже более миролюбиво. – Колись лучше, куда намылилась? В областную больницу, что ли? Я слышал, там платят хорошо…
– Нет, Дмитрий Алексеевич. Уезжаю я. Надолго уезжаю. Даже не знаю, на сколько.
– Куда?
– В Париж.
– Ку-да? – вытаращил он на нее глаза и даже привстал со стула, наклонившись вперед.
– В Париж, Дмитрий Алексеевич! Правда в Париж!
– Замуж, что ли? По Интернету?
– Ой, ну что вы… Какой Интернет, какой замуж…
– А что? Может, и разглядел тебя кто? Давно уж пора. Заграничные мужики, они ж тоже не дураки. Не все на пудру да косметику с тряпками падки. Их-то этим добром как раз и не удивишь. А ты у нас не девка, а клад ходячий. Любого осчастливить можешь.
– Ой, да ладно вам… – махнула рукой в его сторону Таня и опустила голову, чувствуя, как предательский свекольный румянец хлынул на щеки. – Ерунду какую-то опять говорите, ей-богу…
– Ладно, Селиверстова, дуй в свой Париж. Удачи тебе. И без хорошего мужика не возвращайся, – проговорил он насмешливо, ставя подпись-закорючку на Танином заявлении. – Жалко, конечно, но что делать… Совсем наши мужики с ума посходили – таких девок иностранцам отдают!
– Всего вам доброго, Дмитрий Алексеевич. Хороший вы человек. Спасибо вам за все.
– Да ладно, иди уж, не трави душу. И это… посмелее там будь, поняла? А не поживется если, то обратно сюда возвращайся. Я рад буду. Иди…
Таня чуть не расплакалась, выйдя из его маленького кабинета. Она вообще в эти дни только и делала, что с трудом слезы сдерживала. Очень трудно, как оказалось, отрывать от себя с годами прикипевшее. Гораздо труднее, чем кажется. Вроде радоваться ей надо – столько всего нового впереди, а она готова слезами умыться, прощаясь с приевшейся глазам больничной серостью. Без нее уже и аппарат новый в операционной опробуют, и ремонт в коридоре сделают… Надо бы сказать, чтоб не красили его снова серой краской! А то везут человека на операцию, а он перед глазами только серость сплошную видит. Нехорошо это, неправильно. Хотя какая уж теперь разница… И без нее теперь все сделают.
Провожали ее с сожалением и слова всякие хорошие говорили – и врачи, и медсестры, и санитарки. Вот странные все-таки люди, эти медики! Такие неприступные, такие очень сильно гордящиеся тем, чего другие знать не могут… Медицинская наука – она действительно специфическая, тут никто и не спорит. Она и самим-то медикам ой как не просто дается за долгие годы учебной зубрежки, с огромным трудом у них идет, бывает, это проникновение в природу человеческих болезней. А уж когда приходит – тут уж все. Тут уж – чего греха таить – вместе с этим проникновением и превосходство невольное над остальным человечеством к медику подкрадывается. Куда от него денешься-то? И в самом же деле – такие они все туповатые, больные эти… И такие робкие, беззащитные перед своей болезнью… Для них врач в это время – царь и бог. Сами его и искушают этим. Как тут превосходству песнь свою гордую не спеть? Оно, это медицинское превосходство, кажется, будто от характера человека-врача и не зависит вовсе. Ему без разницы – добрый или злой врач, хороший или плохой. Живет в нем само по себе, и все. Прилепляется с годами, как профессиональная болезнь. Правда, иногда и до курьезов доходит, особенно в последнее время. Медицина-то далеко не бесплатной стала, и так уж получилось, что многие больные, поумнев да подстраховавшись, могут некоторым врачам и фору дать в их познаниях, и термином специфическим нос утереть. И получается, что нет для врача врага злее, чем укравший его превосходство пациент. Раздражает же! Итак зарплата нищенская, а тут и последнюю радость отнимают…
Сама Таня этим превосходством не страдала ничуть. У других видела, а сама не страдала. Как-то не получалось у нее этого. Всех ей было жалко – и врачей, и больных. Но жалость свою она внутри у себя под замком держала, словами особо не демонстрировала. Не дай бог, почтут за профнепригодность. Раз не положено медику «сю-сю» над больным, значит, не положено. Можно ведь и не словами ее выразить, а исполненной от души профессиональной обязанностью…
Выходя из больничного парка с хилыми, съежившимися на раннем мартовском ветру деревцами, она еще раз оглянулась на длинное двухэтажное строение и поклонилась ему незаметно. Получилось так, будто из церкви выходила. Только и осталось – перекреститься. Если б народу на улице не было, то, может, и перекрестилась бы. А что? То место и свято, где душа твоя людям пригодилась, где востребовано было твое смирение да расторопность, да необходимость при болезни человеческой. Вздохнув и проглотив вновь подступивший к горлу слезный комок, она бегом побежала на автобусную остановку – времени на дорогу пешком не оставалось совсем. Хотя и тянуло пройтись в последний раз, еще раз прочувствовать в себе то состояние приятной усталости, которое бывает после хорошо сделанной трудной работы, когда идешь себе потихоньку, словно плывешь по вечернему воздуху. И усталость эта приятная рядом с тобой идет, словно сердечная подружка, и все у тебя внутри этой дружбой хорошей заполнено до остаточка…
Сидя у окошка в автобусе, она все вздыхала и будто даже всхлипывала немного, провожая глазами уносящиеся от нее знакомые городские пейзажи. На душе было тревожно и неспокойно, и все думалось, не забыла ли она чего важного сделать перед отъездом. Может, надо в банк сходить да еще денег со счета взять? Она теперь знает как. А с другой стороны – от покупки билетов остались деньги… Может, для бабки Пелагеи взять? Так неудобно опять же – они ж на Отю оставлены, деньги эти. Да бабка и не возьмет еще, скажет, у меня пенсия есть законная… Хотя какая уж там пенсия, слезы одни…
Так и не решив этого щекотливого вопроса, Таня вышла на своей остановке и быстрым шагом направилась в супермаркет – закупить для бабки продуктов всяких, чтоб на дольше хватило. Муки, сахару, круп, масла подсолнечного… Ничего, проживет. Она умеет. Да и запасец стратегический денежный у нее есть. А с первой получки, которую в няньках заработает, она ей сразу перевод пошлет. И потом тоже посылать будет. Хотя и все равно на сердце неспокойно, мало ли что может случиться? Она ведь не молоденькая уже, бабка Пелагея. Хоть и бодрится вовсю, а прихварывает. Это хорошо еще, что Соня Воротникова, медсестра из терапии, в соседнем доме живет. Она с ней договорилась, чтоб за бабкой приглядывала, захаживала иногда, давление да сахар мерила…
Задумавшись, Таня остановилась, чтоб перехватить в другую руку тяжеленный пакет с продуктами, и совсем было уже и дальше собралась двинуться, как увидела несущийся к ней по тротуару сине-красный яркий комок, сощурилась, узнав в нем Отю, и едва успела поставить пакет на землю, как он взлетел уже к ней на руки, и обнял привычно за шею, и задышал часто и шумно куда-то в ухо. Переваливаясь на сухих ногах, обутых в старинные чесучовые боты, поспешала за ним и бабка Пелагея, ворча на ходу:
– Ишь быстрый какой нашелся! Как помчался к тебе бегом, я и опомниться не успела! Узнал, издали еще узнал… Слезай давай, жених! Всю шубу Танюхе ботинками испачкаешь! А ей в шубе этой в заграницу ехать…
– Ой, баб, а я думала, в курточке лучше, удобнее… Весна же скоро! Чего ж я в шубе-то?
– Да ты что, девка, с ума сошла! Поезжай уж лучше в шубе, все поприличнее будет. Да и куртка у тебя шибко уж неказиста – чисто фуфайка. Стыд глядеть.
– Это пуховик, баб, а не фуфайка…
– Ой, да кто ж тебе туда пуху-то насовал, дурочка! Пуховик! Скажешь тоже не подумавши! Каждая первая девка сейчас в такой курточке ходит, и у всех там пухом набито, что ли? Да столько и пуху-то на всех не напасешься! Уж говори лучше, как есть. Фуфайка, она и есть фуфайка. Надевай лучше шубу и не сомневайся даже. А там с получки прикупишь себе чего новенькое. А шуба – она везде шуба!
– Так неудобно будет, она ж длинная! А у меня еще Отя на руках и сумка с вещами…
– Ничего, справишься.
– Ой, баб, тревожно мне что-то… Боюсь я туда лететь, ой боюсь… Сроду никуда не выезжала, а тут сразу – в Париж…
– А ты не бойся, Танюха! Где наша не пропадала! И опять же парнишонка там при тебе будет, и не обидит никто невзначай… А я тут ничего, проживу. На хозяйстве останусь, дом сторожить. А ты поезжай с легким сердцем. Может, это судьба твоя – в заграницах с жизнью устроиться? Я всегда говорила, что ты, Танька, Богом поцелованная. Так оно и случилось, смотри-ка…
– Я тебе письма буду писать, бабушка…
– Из Парижу? Письма? А что, давай! Я Лизке буду относить, чтоб ейная Дашка мне их вслух читала. Пусть Лизка завидует. А то Дашка замуж за хохла собралась, так Лизка вся исхвасталась, будто тоже внучка за границу едет… А какая Хохляндия заграница? Никакая и не заграница…
Так, в разговорах, пришли они домой, и Таня засуетилась лихорадочно с ключом, слыша доносящиеся из-за двери телефонные трели. Ворвавшись в прихожую, схватила трубку, заговорила отрывисто:
– Да! Да, все хорошо! Да, завтра вылет… Да, Павел помог… Встретят? А где? А как, как меня узнают? Хорошо, поняла… Стоять и ждать… Да, поняла, сами подойдут… Скажут, от вас… Я все поняла, Ада! До свидания, до завтра…
Глава 9
Раньше аэропорт Таня только в кино видела. Текла себе по экрану нарядная толпа, никуда не торопясь, будто праздник праздновала. Красивые женщины непринужденно тащили за собой элегантные чемоданы на колесиках, мужчины на ходу улыбались в свои прижатые к уху телефоны, между ног детишки сновали туда-сюда…
На деле все оказалось совсем не так. Или, может, то кино просто обманчивое какое было. Войдя с улицы в здание аэропорта, она, оробев, встала в сторонку и постояла на входе минут десять, чтоб хотя бы опомниться для начала, привыкнуть немного к пугающей суете людского беспорядочного движения и шуму многоголосья. Потом взяла себя в руки, стала потихоньку по сторонам посматривать, соображая, куда ж ей пойти правильно. А когда глаза понемногу освоились, стало очень даже заметно, что никакого хаоса здесь и нету, а, наоборот, присутствует определенная некая упорядоченность и направленность в этих людских потоках, образующих в своем движении что-то похожее на спирали и стихийные пробки-фонтанчики. И женщины красивые с чемоданами на колесиках в этом движении попадаются, и мужчины с телефонами…
Подумав, Таня решила продвигаться в сторону большого светящегося и мигающего на все лады щита, где и сконцентрировалась вся основная часть улетающего народу. Перекинув Отю на другую руку – затекла совсем от тяжести – и подхватив с пола сумку, она смело вступила в людской поток и направилась в сторону этого мелькания-мигания, решив, что именно там и сообразит дальше, что к чему. Не успела она и голову поднять к этому щиту, чтоб рассмотреть там все хорошенько, как вдруг услышала рядом с собой голос женщины, обращенной, видимо, к своему спутнику:
– Смотри, Левушка, вон наш рейс… Три ноля двадцать шесть, Париж…
– Точно… – откликнулся Левушка. – Пойдем, Ленусик…
Таня незаметно скосила глаза на Левушку и Ленусика, не веря еще своему счастью. Это ж и ее тоже рейс – три ноля двадцать шесть! Она вчера весь вечер билет этот голубенький вдоль да поперек рассматривала – и время вылета, и номер рейса наизусть выучила… Да она просто сейчас за ними пристроится, и никаких проблем! Только надо сфотографировать эту парочку глазами понадежнее, приметы особенные запомнить… Хотя можно и не напрягаться – и без того парочка приметная. А Левушка этот вообще будто бы для нее только и старался, чтоб она в толпе его не потеряла – вон какие штаны клоунские в яркую клеточку напялил – глаза режет. И курточка такая смешная, короткая совсем, да еще и с меховым воротником, как у бабы… И Ленусик Левушкин не хуже – та еще расфуфыра приметная. Волосы розовые, как у куклы, пальто распахнутое длинное, чуть по полу не волочится, а юбки будто и вообще нет – одни голые ноги высовываются. А сколько на ней всяких штучек наверчено! И так все бренчат-звенят на ходу, что на звук этот идти можно, глаза закрыв. Вот и хорошо. Вот и молодцы ребята, Ленусик с Левушкой, и спасибо вам за приметность вашу…
Так и ходила Таня за странной парочкой, держась в отдалении, пока в самолетное кресло не села. И в туалет их проводила, и у киосков всяких постояла, по-шпионски одним глазом уставясь в витрину, а другой скосив на желто-синие Левушкины штаны. Что они делают, то и Таня делала. Встали в какую-то очередь, и она встала. Билеты достали – и она достала. И через железки какие-то пробежала, и сумку также во что-то сунула, и та у нее на глазах куда-то поехала… Только тут, с сумкой, неувязочка у нее вышла. У Левушки с Ленусиком чемоданы уплыли по широкой ленте куда-то, а к ней девчонка в голубой рубашечке вдруг привязалась как банный лист:
– У вас же ручная кладь, берите с собой в салон…
– Что? – округлила на нее испуганно глаза Таня, боясь задержаться и отстать от Левушки с Ленусиком, шустро побежавшим уже в другую очередь. – Я не поняла, простите, что надо делать?
– Сумку, говорю, в багаж вам не стоит сдавать! Или все-таки будете?
– Да… Нет… Ой, а можно с собой ее взять, да? Ой, тогда я возьму, конечно…
Подхватив сумку и перекинув быстро Отю на другую руку, она кинулась догонять своих нечаянных спасителей. И успела, слава богу. И прислушалась, чего они говорят такое…
– Сколько бабок будем показывать? – спросила тихо и небрежно Ленусик у Левушки.
– Ну, скажи, что тысячу везешь… – также небрежно, будто отмахнувшись, ответил ей Левушка. – Сейчас таможенникам вообще это по фигу…
«О чем это они? – опустив Отю на пол, стала лихорадочно соображать Таня. – О деньгах, что ли? Может, спросить? Неудобно как-то. Итак вон Ленусик оглянулась и посмотрела на меня очень уж подозрительно…»
Додумать свою мысль до конца Таня так и не успела – отвлеклась на Отю, который, почувствовав под ногами твердую землю, шустро побежал куда-то в сторону. Пока она его ловила, пока встала на свое место за клетчатыми Левушкиными штанами, уже и очередь ее подошла…
Молодой красивый мужчина в строгой форменной одежде взглянул ей в лицо бесстрастными и холодными голубыми глазами, будто полоснул ими наотмашь – отчего-то аж сердце зашлось от страху. Так и колотилось мелкой трусливой дробью, пока он документы ее изучал – и паспорт, и папочку с Отиными бумагами. Не отрывая от них глаз, спросил вроде бы равнодушно:
– Валюты сколько с собой везете?
– Простите… чего? Чего я везу? Не поняла я… – совсем растерялась Таня.
– Да денег с собой сколько, он спрашивает… – подсказал ей нетерпеливо из-за спины раздраженный женский голос. – Вот уж воистину, пусти Дуньку в Европу…
– А, денег! Ой, вы знаете, у меня денег с собой много… У меня десять тысяч с собой…
– Чего – десять тысяч? – поднял на нее свои голубые глаза таможенник. – Евро? Долларов?
– Нет, почему евро… У меня рубли… Десять тысяч рублей…
Кротко и звонко всхохотнула в наступившей секундной паузе давешняя подсказчица из очереди и захлебнулась, топя рвущийся наружу смех в вежливом покашливании. Таможенник взглянул на женщину строго, потом досадливо – на Таню.
– Проходите, – проговорил он быстро, возвращая ей документы и отчего-то покраснев.
И Таня поскорее пошла прочь, ища по привычке глазами знакомые Левушкины клетчатые штаны. Очень хотелось сесть и отдышаться, наконец. И во рту было сухо, и пот тек по спине противными струйками, и голова кружилась нещадно…
Усевшись, наконец, в удобное самолетное кресло, она вздохнула с облегчением, откинула голову на мягкую спинку. Ну вот и все, слава богу. Можно и расслабиться, можно и оглядеться в новой обстановке. Можно и Отю покормить, наконец, прихваченным с собой в дорогу детским творожком да напоить кефиром из бутылочки. Устал малыш, сейчас поест и спать будет. А она в окошечко маленькое поглазеет – интересно ж все-таки! Полетит высоко в небесах, аки птица… Теперь уж можно и не бояться – теперь уже все. Самую главную свою задачу – в самолет сесть – она выполнила. А там, в Париже, ее встретят…
Однако еще одно приключение Таня все ж таки умудрилась себе устроить. Надивившись сервису самолетному и напившись всяческих соков, которые все везли и везли на большой телеге по проходу, все предлагали и предлагали вежливые улыбчивые бортпроводницы, она вдруг почувствовала непреодолимую тягу к обычному физиологическому отправлению, одним словом – пописать приспичило, хоть плачь. И Отя как раз закряхтел-проснулся, завозился у нее на коленях. И ему бы памперс поменять не мешало. В общем, решилась Таня еще на один подвиг – в туалет пробраться. И все бы у нее удалось, и дверь туда легко и без проблем закрылась… А вот обратно открыть Таня ее уже не смогла. И так по замку царапала, и этак… С той стороны уж и постучали несколько раз, и подергали – хоть караул кричи! Она совсем уже было отчаялась и даже всплакнуть решила от бессилия, усевшись на красивый самолетный унитаз, и Отя уже приноровился поддержать ее в неожиданном горе, тихонько захныкав, но вовремя и опомнилась – соскочила и снова принялась с прежним упорством нажимать на проклятое хитрое устройство. Неожиданно для нее, случайно совсем, пальцы сами собой сделали нужное какое-то движение, и дверь – о, счастье! – подалась наконец… Со вздохом облегчения и одновременно низко опустив от стыда голову, Таня вышла на свободу, пробормотав собравшимся у туалетных дверей страждущим свои извинения. А плюхнувшись на сиденье, рассмеялась тихонько, про себя почти. Вот же ворона деревенская! Ей бы сидеть в своем Селиверстово, а не по Парижам шастать…
Отя снова задремал, свернувшись на коленях калачиком. А на нее вдруг острый приступ счастья напал. Как-то вдруг осознала она разом с ней сейчас происходящее. Раньше просто думать об этом боялась, а теперь взяла и осознала. Она же в Париж летит! Она там жить будет! Отю растить! Счастье-то какое, господи! И, как бывает на крутом вираже дорог ли, судеб ли, душа ее вдруг взметнулась на вдохе и остановилась, замерла в мгновении. И губы растянулись в тихой улыбке, и зашептали привычное: «Спасибо, спасибо тебе, Господи… Спасибо за счастье, что посылаешь на мою голову полными пригоршнями…»
Молитв как таковых Таня и не знала особенно. Да и верующей была так себе, в церковь редко, от случая к случаю хаживала. Просто привычка у нее такая была – за все Бога благодарить. Совсем, совсем забыла Таня Селиверстова, что не надо бы так высоко душой взлетать да рассыпаться благодарением, что не любит Господь, наверное, всего этого. Тут же и сердиться начинает. Раз, мол, счастливая ты, значит, сильная очень. Значит, и муками потерзаться пора пришла, не все тебе жить в радости. Уж сколько этому правилу Таня учена жизнью была, и все не впрок…
Глава 10
Посадку самолета Таня с Отей дружно проспали. Очнулась она от суеты, вокруг нее слегка шелестящей, – народ готовился к выходу, сидя культурно по местам и копошась потихоньку – кто одевался, кто, как и Таня, только проснулся и таращил на всех сонные глаза, а дамочка одна торопливо губы красила, пристально вглядываясь в овальное зеркальце. Таня встрепенулась, потрясла головой, отгоняя крепкий сон, в который провалилась намертво после всех пережитых волнений. Отю жалко было будить, так и пришлось одевать полусонного – он разваливался в ее руках, как мягкая тряпичная кукла, похныкивал протестующе. За маленьким окошком – Таня даже название его вспомнила, иллюминатор называется, – стояла не совсем уж непроглядная, но темень, перемежаемая редкими дальними огнями. Прежняя тревога, еще тошнее той, что перед посадкой в самолет ее мучила, сжала Танино сердце – а вдруг не встретят? Куда она тогда пойдет, ночью, с ребенком…
Страхи ее, однако, оказались напрасными. Она и шагу не успела ступить в зал прилета, как тут же Отю подхватили ловко и умело чьи-то сильные руки – она даже испугаться не успела. Только подняла удивленное лицо вверх – встречающим оказался высоченный мужик в темном костюме. Он, может, даже и красивым был бы, этот мужик, если б не выражение его лица – туповатое какое-то. Явно не из телевизора у него было лицо. Абсолютно правильное, но никакое. Вот у Павла Беляева, например, красоты поменьше будет, а лицо такое – глаз не оторвешь… Хотя чего это она про Павла Беляева вдруг вспомнила? Пришло же в голову… Все, не надо о нем больше вспоминать, он там остался, в другой жизни. И совсем он здесь «не пришей кобыле хвост», как говорит бабка Пелагея. Здесь, в этом сверкающем и гудящем разными голосами зале аэропорта с красивым названием Орли…
– Вы Татьяна Селиверстова, – квадратно улыбнувшись, уточнил встречающий, глядя на нее сверху вниз.
– Да, это я…