Сестра милосердия Воронова Мария
– Да хватит уже! – взрывалась слезами Жанна. – Надо решение какое-то принимать, а не тупо талдычить одно и то же!
– Какое решение, Жан? Какое тут может быть решение?
– Мужицкое, вот какое! И если ты меня любишь, то найдешь в себе силы и примешь его! Ведь ты меня любишь? Или нет?
– Люблю, конечно…
– И я тебя очень люблю, Павлик… – улыбалась она сквозь слезы манкой своей, такой уже привычной, такой сексуально-зовущей к себе улыбкой, что сердце замирало на долю секунды и тут же начинало сжиматься-разжиматься с бешеной скоростью. Да, он очень любил ее. Всегда любил. Так любил, что никакой другой женщины ему и знать не хотелось. Да он и не знал, если честно в этом грехе признаться. Так и прожил верным кретином всю свою женатую жизнь. Рассказать кому из мужиков – помрут со смеху…
Он даже шагнул было к ней и руки уже протянул, но она тут же и ускользнула из его рук гибкой змейкой и проговорила быстро, будто решилась на что:
– … Тогда давай отдадим его обратно в детдом, Павлик! Ну не получилось у нас, давай сами себе в этом признаемся!
Захлебываясь словами, она стала торопливо выкрикивать, будто выплевывать ему в лицо все внутри накопившееся. Задыхалась к концу фразы, вбирала на слезном всхлипе в грудь воздуху и снова выкрикивала, и тяжелые слова летели в него камнями – он даже руки вперед поначалу вытянул, чтоб не так страшно было. А потом страх прошел. Стыдно отчего-то стало. Стоит как идиот, будто из-под жениного каблука на свет белый выглянул, и слушает внимательно, только что не кивает… Как это вообще можно слушать-то? Вон, целую философию уже под свою подлость подвела, всю ее оправдала да облизала с головы до ног…
– … Нельзя в этих делах против Бога идти, Павлик! Раз отказал мне Господь в детях, значит, так надо ему! А я взяла на себя грех, против Бога пошла…
– Так он тебе, Бог-то, вроде в материнстве и не отказывал… – глухо проговорил Павел, прервав поток Жанниных излияний. – Вроде как ты сама этот вопрос решала, Бога не спрашивала…
– Да какая разница, спрашивала я кого или не спрашивала! Факт остается фактом – не заложено во мне сопливое сострадание к чужому ребенку! Ну не все же так могут… И у всех есть право на исправление своих ошибок… Мы ошиблись, Павлик! И ты тоже ошибся! Я же помню, как ты этого не хотел! Ты не хотел, это я тебя заставила! А теперь ты притворяешься добреньким, тебе просто страшно самому себе правду сказать… Послушай меня, Павлик! Давай отдадим его обратно, пока не поздно! И ему там лучше будет, пока он совсем не привык…
– Он уже привык, Жанна. Он нам поверил. Понимаешь? По-ве-рил… И хватит об этом. Никуда мы его не отдадим. Успокойся…
– Нет, ты меня не понимаешь, не хочешь понять…
– Так, все! – вдруг резко произнес он, сам удивившись проклюнувшейся в собственном голосе жесткой нотке. – Все, я сказал! Разговор окончен! Вон Гришка уже пришел, в дверь звонит! Утри слезы и иди открывай…
Как ни странно, но Жанна вдруг послушалась. И слезы утерла, и дверь мальчишке открыла. А только жизнь их после этого памятного разговора все равно под откос пошла, будто черная кошка дорогу перебежала. А потом этих кошек уже и не сосчитать было, все бежали и бежали они через их семейную жизнь. Большие такие, как слоны. И топотали, как слоны. В доме тихо было, а топот в ушах стоял просто ужасный…
Кончилось все одним февральским студеным вечером. Он пришел с работы – в прихожей чемоданы стоят. А в гостиной Жанна сидит – торжественная такая, будто на праздник собралась. В Гришкину комнату дверь плотно закрыта, но он знал, что мальчишка там сидит. И не знал даже, а чувствовал его там присутствие – по запаху ужаса, из его комнаты исходящего. И на него тогда тоже ужас напал. Еле себя удержал, чтоб в ноги ей не кинуться…
– Я ухожу, Павлик. Я больше так не могу, – повернула к нему Жанна из кресла сильно заплаканное, сильно припудренное лицо. – Я хотела письмо написать, но потом подумала – как-то глупо это… В общем, вот сейчас, вот здесь, даю тебе последний шанс – решай…
Воздух от двери Гришкиной комнаты вдруг покачнулся и пошел на него с жутким дрожанием – он даже отступил от него трусливо. Воздух, пропитанный Гришкиным ужасом. Нет. Нет. Нет. За что? Почему, почему он должен выбирать? И между чем? Нет тут никакого выбора и быть не должно. Слишком уж предметы для выбора разновесны – любовь к женщине и детский ужас…
– Иди, Жанна. И будь счастлива, – совершенно глупо улыбнувшись, проговорил Павел хриплым дурным голосом. – И это… Береги там себя…
– Павлик! Пашенька, ну что же ты делаешь…
– Иди. Тебе чемоданы помочь до машины донести?
– Нет, нет, я сама…
Он не видел, как она ушла. Даже в прихожую не вышел. Решительно открыл дверь в Гришкину комнату, встал у него за спиной. И стоял так довольно долго, пока спина эта не отошла немного от напряженного ужаса, пока не развернулась к нему от вхолостую горевшего экрана ноутбука рыжая Гришкина голова.
– Пап, давай съедим чего-нибудь, а то у меня внутри все померзло…
– Давай. Ты, Гришук, поешь, а я просто коньяку выпью. Целый большой стакан. Ты не возражаешь?
– Не-а…
– Ну и хорошо. Ничего, Гришук. Проживем…
Вот и живут. Уже двадцать три дня живут. Черт его знает, зачем он их считает, эти дни? Зачем вздрагивает от каждого телефонного звонка и впивается глазами в окошечко дисплея, надеясь увидеть высветившееся там родное имя… Зачем? Ясно же, что это конец. Прошла буря по жизни, обломала дерево любви. А корни в земле оставила. То бишь в сердце. Теперь вырывай их оттуда, как хочешь… Ну почему, почему так несправедливо мир устроен, скажите? Почему в одну женщину Бог вложил любовь, а другую лишил ее начисто? Несправедливо же. Надо же как-то почестнее с ней, с любовью-то. Каждой – по способности. Или как там правильно? По потребности? Хотя лучше все-таки поровну… Вот что теперь, например, той девчонке, с которой он Гришку оставил, со своим избытком сердечного тепла делать, скажите? В слезы его переводить, сжигать попусту? Надо же, по чужому совсем ребенку горюет! Смешная такая! Лицо румяное, как у колхозницы из старого фильма «Кубанские казаки», и простодушная до неприличия – вся душа как на ладони. Матрешка такая забавная… Про таких говорят, усмехаясь понимающе – зато душа, мол, красивая… Вроде как в компенсацию за внешнюю неказистость. Хотя и кто ее разберет, эту женскую душу? Никто и не разберет… Он вот с Жанночкой двадцать лет рядом прожил, а в душе ее так и не разобрался…
Сон сморил его неожиданно, навалился спасительной пеленой, отогнав тяжелые мысли. Но и во сне его тоже царила Жанна – улыбалась своей манкой озорной улыбкой, сверкала глазами, прогибалась назад тонким станом, смахивала небрежно с лица смоляную кудрявую прядь ухоженной ручкой… Не женщина – мечта. Даже в свои сорок девочкой смотрится. Хотя уж кто-кто, а он-то как раз знает, сколько сил тренажерных да косметических в эту обманную юность вложено…
Глава 17
День выдался операционным, то есть суматошным и упорядоченным одновременно. Тане и минуты вздохнуть было некогда. К концу смены устала так, что едва ноги держали. Но идти домой пешком под ручку с этой приятной усталостью было тоже особо некогда – ныла на душе заботушка, как там бабка Пелагея с неожиданным их постояльцем справляется. Правда, в телефонную трубку прокричала она бодрым дребезжащим голоском, что все у них с Гришуком «ладно да полюбовно» и чтоб она домой и не торопилась вовсе…
А на улице вовсю хозяйничал теплый ветер, подгоняемый незрелым еще, робким весенним солнышком. И то, хватило уж всем по горло мартовской простудной зимы-хляби, так настоящего тепла хочется! Да и организм солнечных витаминов очень уж настоятельно требует, оттого, наверное, и дурнота эта не отступает, и голова опять кружится… Подняв лицо, Таня с удовольствием отпустила себя плыть навстречу солнцу. Жила у нее в голове с детства такая фантазия – не просто так по улице идти, а будто в пространстве плыть – то по летнему дождю, то по яркой желтой осени, то по белой круговерти метели, или вот как сейчас – по весеннему солнцу. Шла, щурилась навстречу бьющему через край белому его свету, впитывала в себя теплую долгожданную радость да вслушивалась в происходящую вокруг звонкую городскую суету. Скоро лето будет, ей в июне отпуск обещали, поедут они с бабкой в Селиверстово, грядки полоть да в баньке париться… Летом там хорошо – и овощ всякий на огороде прет, и грибов-ягод в лесу полно, и речка чистая есть для купания. Лучше санатория всякого. Вот апрель-май пройдет, и поедут…
Однако сколько по весне ни плыви, а все равно к берегу пристанешь. К родной своей хрущобной пятиэтажке. Подружки бабки Пелагеи сплоченной компанией сидели на скамеечке у подъезда, тоже впитывали в себя положенные им порции солнечных витаминов. Поздоровались с Таней дружным хором, разулыбались беззубыми ртами.
– А ты чегой-то, Танюха, опять Пелагею в няньки, что ль, определила? – хитро-резво проверещала баба Лизавета из соседнего подъезда, всегдашняя бабки-Пелагеина подружка. – Я зашла ее на улицу позвать, а она там с парнишонком каким-то… Еще и рукой на меня махнула – не до тебя мне сейчас, Лизка, говорит… Занятая я, мол, шибко. Чем это она так занятая, Танюха?
– Да ничем не занятая, баба Лиза, – улыбнулась ей весело Таня. – И впрямь сейчас ее к вам отправлю – пусть тоже на солнышке погреется. Чего дома-то сидеть в такую погоду?
– Так и я ей про то же толковала, все равно не идет… – уже в уходящую Танину спину выкрикнула баба Лиза. – Некогда, говорит, и все… Дела у нее какие важные, подумаешь…
Открыв своим ключом дверь, Таня застыла на пороге, с изумлением слушая доносящиеся из комнаты громкие голоса. Один точно был Гришин – взвинченный, мальчишеский, крикливый. А другой… неужели бабкин? Да не может такого быть! Сроду она такой страсти да ярко выраженного лихого азарта в ее голосе не слыхивала, да еще и со словами разными, на слух непривычными…
– Да куда, куда ты лупишь-то, тетеря сонная! Не видишь, вне игры судья показал! Щас как пенальтю тебе вхряпрает, так и узнаешь, почем дрожжи продают! Как фамиль-то у его, я запамятовала?
– Ну, Пегги, ну сколько раз можно повторять-то! Запоминай давай уже! Это Кержаков, номер десятый, я ж тебе сто раз говорил…
– Да мал еще учить меня… Одно слово и есть. – Глупый Григ! И правильно ты сам себе имечко придумал! Давай вбрасывай быстрее, а то гляди-ка, Роналда уже тут как тут толчется…
– Это не Роналда, Мудрая Пегги, это Рональдиньо!
– Ой, да один хрен…
– Нет, не один!
– Ну, обозналась маненько, чего уж… А зато ты опять не туды стучишь! По еньтеру ж надо, по еньтеру, чтоб снова все пошло! Давай все сначала начнем, я тебе говорю!
Таня поморгала еще немного, вслушиваясь в этот странный диалог, потом заглянула осторожно в комнату. И снова предстала перед ее глазами вчерашняя сюрреалистическая картинка – те же две соприкасающиеся головы, склоненные над мельтешащим экраном – одна старушечья в белом платочке, другая мальчишечья, пламенеющая огнем вздыбленных рыжих вихорков.
– Эй, ребята, привет… – тихо пропела она им в спины, и они тут же обернулись к ней, одинаково вздрогнув. – Чего это вы тут делаете, а?
– Ой, так в футбол играем… – потупила глазки в пол бабка Пелагея, засмущавшись, как скромная девица. – У Гришука в напуке игра такая есть…
– Не в напуке, а в ноутбуке! – смеясь, поправила ее Таня. – Где хоть в другом месте не скажи, что ты тут в напук играешь! Подумают еще чего неприличное!
– Ой, да мне и не выговорить! Как говорю, так и говорю… Надо же завлекать чем-то парнишонку! Вот я и наяриваю тут с ним…
– По-моему, ты сама больше завлекаешься, чем он! Понимала б чего в футболе-то!
– Нет, и неправда вовсе! – горячо вдруг заступился за свою товарку Гриша. – Ну, с именами она еще путается, и с правилами тоже, а в общем и целом Мудрая Пегги очень даже сносно играет!
– Как? Как ты ее назвал? Мудрая Пегги?
– Ага… Это мы так договорились друг друга звать. Она – Мудрая Пегги, а я – Глупый Григ.
– А почему глупый? – пожала плечами Таня.
– А потому что молодой ишшо… – хитро улыбнулась бабка Пелагея и незаметно подпихнула мальчишку в бок. – А хочешь, Танюх, мы и тебя тоже научим в футбол играть? Вот смотри! – резво повернулась она к экрану. – Которые в синих майках да белых трусах – то наши, русские ребяты. Справные все, ловкие такие! Вот Аршавин, вот Кержаков, вот братовья Березуцковы…
– Березуцкие… – тихо подсказал ей на ухо Гриша.
– Ну да, они самые и есть… – отмахнулась от него бабка Пелагея. – А вот это, Тань, смотри, французы. Вот этот, здоровенный, видишь? Зидан у него имя. Татарское какое-то… Да и сам он на басурмана больше смахивает, ты погляди только! А там вон Роналда с Роналданой… тьфу, как его, и не выговоришь…
– Рональдиньо! Уже сто раз можно выучить, Пегги! – страдальчески простонал Гриша, закатив к потолку глаза.
– Ну да, он самый и есть… Будешь с нами играть, Танюха?
– Нет, это уж как-нибудь без меня… Да и вам хватит в экран пялиться, вредно потому что! Лучше б на улицу шли – там весна вовсю, а вы дома сидите! Давай, юный Григ, выведи-ка свою мудрую приятельницу на улицу, ее там подружки заждались… А баба Лиза на тебя, по-моему, и обиделась слегка даже. Говорит, ты на нее рукой махнула…
– Да ну ее, обидчивая какая выискалась! Я, может, на нее тоже вчерась обиделась! Взяла и обозвала меня Цветочком… Ну, будто бы я на ту старуху из телевизора смахиваю, в которую мужик молодой переодевается! А я вовсе даже на нее и не похожа… Да и мужик-то сам на старуху нисколечки не похож – так, мелет языком чушь всякую! Таких и старух-то в жизни не бывает вовсе…
– Да ладно тебе, бабуль! Она, наверное, просто пошутить хотела…
– Ну и пусть себе дальше шутит, а я с ей на скамеечке и минутки сиживать больше не стану! Я вон лучше в напук с Гришуком поиграю. Да, Гришук?
– А то! Конечно лучше! Да тут и париться даже нечего – девчонки, они все такие… Только и знают, что сидеть да сплетничать…
– А давайте-ка лучше поужинаем, ребяты… – быстренько скрутила в трубочку неприятный для себя разговор бабка Пелагея. – У меня там жаркое на плите томится… Да и пирожки наладить надо, Гришук с картошкой пирогов запросил… Иди, Танюха, руки помой да за стол садиться будем!
Усевшись за квадратный кухонный столик напротив Гриши, Таня с удовольствием начала наблюдать, с каким аппетитом мальчишка поглощает мясо с картошкой, прикусывая все это хозяйство еще и перышками зеленого лука – наверняка эту манеру у подружки своей новой да мудрой перенял – луком все заедать… И она вот так же в детстве все с зеленым луком ела, как бабка Пелагея того требовала. Да и сейчас рука по привычке потянулась было к подоконнику, чтобы отщипнуть из торчащей из банки с водой луковичной головки нежное перышко, да только застыла вдруг на месте и вернулась обратно, легла ладонью на зашедшееся тошнотным спазмом горло. В ноздри тут же ударил запах горячего мяса, вызвал вторую волну тошноты, уже практически нестерпимую…
Ее долго и нудно рвало потом в ванной – до боли в шее, до жуткой слабости в ногах. Стараясь отдышаться в перерывах, она поднимала голову к зеркалу, с тревогой всматривалась в свое зеленое бледное лицо – чего это с ней? И вдруг вспыхнуло искрой в голове – чего… Тут же и сползла она на пол, опираясь о косяк двери позвонками, и уселась без сил на промытую до приятной коричневы метлахскую плитку. Ну конечно. Так и есть. Как же это она сразу не догадалась? Ай да врач-хирург Петров Дмитрий Алексеевич, ай да бабник, ай да сукин сын… Родить, говорит, тебе надо! Хотя бы от меня, говорит…
Осознание случившегося события еще только входило в нее осторожно, еще только стучалось вежливо в голову и в сердце, а сидящая в ней радость уже и плясала и пела – и не просто пела, а орала пьяным и дурным голосом что-то невразумительное и счастливое, что-то абсолютно яростное и восторженное, что-то категорическое из ряда вон… У нее, у Тани Селиверстовой, будет ребенок! Ее, Тани Селиверстовой, родной сын! Или дочка – какая разница… Главное – будет! Да чего там будет – уже есть. И стало быть, она, Таня Селиверстова, опять всех кругом по счастью обошла, опять оно валится на нее подарком судьбы нечаянным. Хотя почему и нечаянным – чаянным конечно же! Очень даже чаянным. Она о таком и мечтать не смела…
– Ну как ты тут, сердешная? – заглянула в ванную бабка Пелагея, склонилась над ней жалостливо. – Может, ромашки тебе заварить, а? Я думаю, ты грибами вчерась отравилась, Танюха. Говорила тебе – не ешь много. Шибко уж солонущи они, а ты трескаешь за обе щеки, только шум стоит…
– Глупая ты у меня, бабуль, хоть и зовут тебя Мудрая Пегги… – слабо задребезжала смешком ей в лицо Таня. – Забыла, что ль, какие бывают бабьи болезни, когда на соленое сильно тянет? Стара, значит, стала, раз забыла…
– Ой, ё-мое… – всхлипнула испуганно на вздохе бабка, схватившись сухой рукой за грудь. – Ты чего такое говоришь, девушка! Да откудова она в тебе взялася, бабья-то болезнь?
– Да оттудова… – весело передразнила ее Таня. Потом резво поднялась с пола, шагнула к старухе, обняла за хрупкие плечи, качнула-кружнула раз-другой и снова засмеялась счастливым русалочьим смехом. – Прабабкой будешь скоро, Мудрая Пегги! Поняла? Прабабкой! Это тебе не Роналду с Роналдиньей по полю гонять, это уже поинтереснее чего будет…
– Ой, ёченьки, дай хоть отдышаться от такой новости… – схватилась рукой за раковину бабка Пелагея. – А это… Танюх… А папаша-то у него кто? Из каких он будет?
– Из хороших, бабуль! Из самых замечательных у него папаша! Только ему об этом факте знать вовсе и не обязательно…
– Как это?
– А вот так это. Так уж получилось, бабуль.
– Женатый, что ли?
– Ага. Женатый.
– А и ладно, раз так! И пусть! И ничего, Танюха, рожай! Я в силе еще, помогу тебе, чем смогу… Я ведь ничего еще, крепенькая. Старуха, можно сказать, молоденькая, не совсем древняя…
Таня склонилась к ней, снова обняла крепко, утерла о старушечью фланелевую рубашечку набежавшую слезу. Потом еще раз вздохнула счастливо и коротко, проговорила тихо:
– Пойду я прилягу, баб… Голова опять кружится…
– Ага, иди давай, полежи. А я чаю тебе сейчас принесу! Или рассольчику капустного лучше?
– Ничего не надо. Я спать хочу очень. Спасибо тебе, Мудрая моя Пегги. Иди, там тебя Гриша на кухне ждет. Или не Гриша, а как там его, я забыла… А, Глупый Григ, во как… Сразу ваших имен интересных и не упомнишь…
Глава 18
Проснулась она глубокой уже ночью – будто разбудил кто. Вздрогнула, открыла глаза, уставилась в темное мартовское окно. Полная сытая луна гордо красовалась в его черном квадрате, глядела в комнату сквозь вуаль ажурной занавески холодно и надменно. Таня моргнула, перевернулась на другой бок, натянула одеяло на голову – надо снова уснуть…
Однако сон больше не шел к ней, сколько ни старалась она поймать прежнюю сладкую дрему. В углу комнаты, разметавшись на великодушно пожертвованной ему во временное владение бабкиной перине, тихо посапывал рыжий мальчишка Гриша. Глупый Григ то есть. Почти в унисон его дыханию чуть подхрапывала на своей кровати новоявленная Мудрая Пегги – ненавязчиво совсем, еле слышно, будто шепотком. Таня и свое дыхание попыталась было встроить в этот ритм, вклиниться незаметно в общее сонное состояние, да только не удалось ей. Как ни дыши, а голове спать не прикажешь. Голова спать больше не желала, и все тут. Думала и думала мысли всякие, новые-незнакомые…
Вот как, например, она думала, дальше ей жить. Как обернуться половчее да пристроить свою жизнь ко грядущим в скором уже будущем переменам. Это ж понятно – радость радостью, а хлеб насущный тоже за пазухой не помешает. Никто ее, потребность эту в насущном хлебе, отменить пока не в состоянии. Да и среди окружающих надо с новым статусом как-то успеть обозначиться…
Оно конечно – Петрова Дмитрия Алексеевича подводить вовсе не хотелось. Он-то тут при чем, он же как лучше старался. Конечно, можно ему и по счетам предъявить – отец ты, мол, или не отец? Он не откажется, конечно. Изворачиваться не будет. Только не хотелось ему предъявлять ничего такого – жалко его потому что. Итак мужик крутится, как может, многодетную семьищу свою кормит, и она тут еще нарисуется… Нет, сама справится. А ему и так спасибо. За радость эту неожиданную спасибо, за тепло, за понимание, за любовь… Хотя разговоры в больнице все равно пойдут. Увольняться придется, наверное, новое место искать… А кому, собственно говоря, какое дело, с кем и когда она согрешила? Пусть болтают чего хотят! На то они и люди, чтоб косточки друг другу перемывать.
А она и не признается ни в чем таком. У нее ж на лбу не написано, кто отец ее ребенка. И даже Петрову соврет, что и ни при чем он тут вовсе… Не будет его тревожить зря. От человека хорошего родить – уже само по себе счастье. Чего ж его портить выяснениями да подозрениями? А потом, может, и признается когда, покажет ребеночка отцу родному…
Так. Теперь и о хлебе насущном подумать надо – тоже проблема не маленькая. Хотелось бы и с деньжошками как-то извернуться, конечно. На декретные-то деньги тоже, наверное, сыта не будешь. Сколько их там – слезы одни. Да и ребеночку захочется прикупить чего – и приданого всякого, и кроватку-коляску… Так что надо и впрямь измудриться отложить чего на голодный день – всякое может случиться. Ничего, она справится! У них вся порода селиверстовская такая – голь на выдумки хитра… И она не хуже – где-то недоест, где-то недопьет, а задумку справит! Ну, подумаешь, на памперсы дорогущие денег не будет – так и не надо, господи! Нашьют они с бабкой пеленок из старых пододеяльников, подгузников из марли… Раньше вон и в глаза не видывали этих памперсов, а детишки рождались. И ничего, и в пеленках хорошо вырастали, здоровые да крепкие. Может, еще и покрепче нынешних. И новомодных питаний детских тоже раньше не было – все грудным молоком своих детей кормили, красоту женскую потерять не боялись. И она своего ребенка прокормит, голодом не уморит. Да и они с бабкой тоже не отощают – картошки да солений деревенских, морковку-капусту всякую им из Селиверстова всегда подвезут. А если уж совсем туго придется, то можно обнаглеть да с того, с Адиного счета копейку какую снять…
Вспомнив об Аде, Таня вздохнула, улыбнулась сама себе грустно, перевернулась на другой бок. Нет, не надо ей больше вспоминать об этом. Не надо рану бередить – плохо еще заросла. И про деньги эти думать не надо, и рассчитывать на них тоже не стоит. Ну их вообще. Неприятные они какие-то. Будто отступное какое ей дали за маленького, пригретого ею от души сироту, за искренний ее порыв. Зачем? Идущее от сердца, оно ж не продается. И купить его нельзя ни за какие деньги. Оно есть, и все. Пусть и не нужное никому, и не востребованное…
Хотя почему это не востребованное? Нельзя так думать. Гораздо хуже было б, если не оказалась она тогда рядом, не отдала себя без остатка несчастному малышу. В самый нужный момент она ему и сгодилась, выходит. Так что не улетает ни один порыв в никуда. А теперь уж и тем более не улетит. Теперь уж вообще извините! Теперь ей будет с кем любовью да радостью своей поделиться. И от души, и от сердца – сполна. И никто у нее этой радости не отнимет, и отступным не оскорбит. Боже, неужели это действительно так, неужели и впрямь у нее ребенок будет…
Перекатившись на спину, Таня осторожно положила руку на живот и сосредоточилась на этом прикосновении, будто прислушалась к потаенному местечку в организме, где зародилась и росла потихоньку маленькая детская жизнь. И показалось ей даже, будто услышала чего. Будто и впрямь подала эта жизнь изнутри свой тоненький требовательный голосок, заставивший будущую мать всполошиться – она же так и не съела ничего за последние сутки! Маковой росинки во рту не было! Он же, ребенок, там, внутри нее живущий, голодный совсем, наверное! А она и не чует ничего, и кочевряжится в тошнотных судорогах, как эгоистка распоследняя! Подумаешь, барыня – тошнит ее. Да ей теперь надо за двоих всякую полезную еду наворачивать, да на овощи налегать, да на витамины…
Она решительно скинула с себя одеяло, встала, плотно закрыла за собой дверь в комнату и на цыпочках прокралась в сторону кухни. Потом задумалась и, сведя в одну линию широкие породистые брови, долго разглядывала небогатое содержимое холодильника. Выбор полезного питания был совсем не велик… Ну, капуста квашеная есть – это да. Этого добра у них с бабкой всегда много напасено бывает. Ну, вот морковка внизу лежит, довольно крепенькая еще… А можно и салатик такой завернуть, кстати. Квашеная капустка, тертая свежая морковка, а ложка сметаны у бабки в запасе всегда найдется. И кусок пирога с картошкой – тем более…
Через пять минут работа на кухне кипела вовсю. Толстенькая морковка шустро забегала по мелкой терке и быстро растаяла у нее в руках, превратившись в аппетитно-мягкую, исходящую оранжевым соком горку, капуста полоскалась в дуршлаге под сильной струей воды, отмываясь от лишней соли – тоже она ни к чему беременному организму. Так. Осталось все смешать, добавить чуть масла, чуть сметаны…
– Теть Та-а-а-нь… Вы чего это тут? Ночь же… – просунулась вдруг в дверную щель рыжая вихрастая голова, заставив Таню вздрогнуть. – Я проснулся, слышу – шум какой-то на кухне…
– Ой, прости, Гришук, я тебя разбудила!
– Да ничего… А что это тут у вас? – тут же сунул он любопытный конопатый нос в блюдо с полезным салатом.
– Морковка с капустой… Хочешь?
– Не-е-е… Не, я такое-всякое не люблю. Нас в детдоме все время таким кормили, на всю жизнь вперед наелся… Вот пирога бы я еще съел, пожалуй! Пироги у Мудрой Пегги – ну просто офигеть, какая жрачка классная…
– Ой, да это пожалуйста, Гришук! Вон их сколько настряпано – пирогов этих! Ешь – не хочу! Сейчас чайник с тобой поставим, наедимся как следует…
– А мы с ребятами, когда я в детдоме жил, тоже ночами на кухню за хлебом бегали. Там ужин рано, пока спать ляжешь, десять раз проголодаешься…
– Что, плохо кормили?
– Да нет, не плохо. Все давали – и котлеты, и компот, и даже пирожное к празднику… Вообще-то это хороший детдом, конечно… Теть Тань, а папа ведь за мной правда вернется? – без всякого перехода вдруг выговорил он на одном дыхании. – Ведь правда же?
– Конечно вернется, Гришук, ты чего… – испуганно подняла на него глаза Таня. – И не сомневайся даже… С чего это у тебя мысли такие вдруг появились? Бог с тобой, малыш…
– Да я и не сомневаюсь. Просто… Просто…
Он совсем уж было собрался ей рассказать, что такое значит это самое «просто», да с собой не справился. И губы затряслись предательски и сами собой поехали куда-то вбок, и глаза заволокло в один миг жгучей противной влагой, которая для настоящих мужиков издавна была позором хуже некуда, и горло заходило ходуном, будто кто сильно зловредный тряс и тряс его изнутри жесткой рукой. И не успел он закрыть от этого стыда лицо руками да всхлипнуть первый раз, как Таня уже вперед его и ахнуть успела по-бабьи, и броситься к нему заполошно с объятиями, и сгрести рыжую голову к себе в руки.
– Гришук, да ты что! Чего ты такое себе напридумывал, малыш! Как это он за тобой не вернется? Такого совсем, совсем быть не может, ты что… – торопливо сыпала она словами ему в ухо, изо всех сил прижимая рыжую голову к груди и успевая еще и покачивать ее слегка. В общем, делала все то же, что умеют так славно делать многие женщины на белом свете, укачивая-убалтывая детские тревоги и страхи, растворяя их в своей доброте простодушной. Миллионы женщин. Ну, может, и не миллионы, конечно. Статистики такой нет, к сожалению. Может, чуть поменьше, чем миллионы…
– Просто вы ничего не знаете, теть Тань… – немного успокоившись, потянул из ее рук голову мальчишка. – Если б вы только правду знали…
– Какую такую правду, Гришук? Что ты? Я только одну правду и знаю – папа очень любит тебя! Очень сильно любит!
– А он что, сам вам об этом сказал?
– Ну да, сам, конечно… – на честном голубом глазу, и не моргнув даже, соврала Таня. Взяла на себя ответственность за отцовскую любовь Павла Беляева. А что, что еще ей оставалось делать?
– Теть Тань, а вдруг он свою жену… то есть эту… ну, которая мама моя бывшая… еще сильнее любит? А вдруг он прилетит из командировки и к ней вернется? Знаете, какая она красивая? Прямо как артистка из американского кино!
– Погоди, погоди, Гриш… Чего-то я не все понимаю. Как это – бывшая мама?
– Да как-как! Очень просто! Они сначала вместе договорились меня из детского дома себе забрать, а потом мама передумала. Надоел я ей. И хотела меня обратно отдать. А папа не дал.
– И правильно, что не дал. И молодец…
– Ага… А только она обиделась на него и совсем ушла. И он стал такой… как ежик скрученный. Иногда смотрит на меня, как слепой, и мне страшно. Это он переживает, наверное, сильно так, что она ушла. Да, теть Тань? Переживает? Ведь жена все-таки…
– Так. Понятно. Так. Так… – тупо перебирала языком пустые слова Таня, не зная, что еще и сказать умного. Вдруг приоткрылась ей огромная трагедия этих людей, всех – и Павла Беляева, и жены его, и рыжего этого мальчишки-детдомовца… И совсем некстати вдруг всплыло, завертелось в голове еще со школьных литературных уроков вынесенное и уже всяко потом вдоль и поперек избитое, так никем до конца для себя и не востребованное умное выражение про слезу ребенка, которой ничего-таки в жизни не стоит… Но ведь и в самом деле – не стоит! Это ж ясно и понятно, что не стоит… Только как это ребенку-то объяснишь, который вылупился сейчас на нее истошной, слезами промытой горькой синевою из глаз? Или не надо ничего ему объяснять такого? Вырастет – сам решит проблему этой своей детской слезы? Кто его знает…
– Она папе говорила все время, что у меня наследственность плохая. Ну, Жанна эта, жена его… А она и не плохая у меня вовсе, теть Тань! С чего она это взяла-то? – звенел у нее над ухом отчаянный детский голосок. – Вовка Артемьев, из старших, сам в мою личную папочку заглядывал, когда директор Ольга Ивановна ее на столе оставила, забыла в сейф убрать… Там про маму мою все написано! Она врачом была, вот! Ой, ну не врачом, а этим, как его… Ферд… Федь…
– Фельдшером… – автоматически подсказала Таня.
– Ну да! Вот им самым! Она умерла, когда мне годик всего был. А я ее помню. Надо мной все ребята смеялись, когда я им про нее рассказывал… А я все равно помню! Она такая была… Ну вот как вы… На вас сильно похожая!
– Ну что ты, Гришук… – сдавленно прохрипела Таня, изо всех сил пытаясь сдержать слезы жалости. Еще того не хватало, чтобы и она в слезах сейчас поплыла…
– Да, точно похожая! Вот вы же не стали бы меня обратно сдавать, правда, теть Тань?
– Нет, не стала бы… Ни за что на свете не стала бы! Но знаешь ли, Гришук… Ты все равно постарайся ее простить, эту свою… Бывшую маму. Она, наверное, и не плохая совсем, а? Просто она… понять должна, что она хорошая. Ей время для этого нужно, наверное. Вот она поймет и придет к вам обратно. И все будет тогда хорошо. И все образуется…
– Нет, теть Тань, не образуется… – горестно помотал рыжей головой Гриша. – Вы просто не понимаете ничего. У нас и Катьку Иванову, и Вовку Артемьева, и других ребят вот так вот забирали, а потом обратно привозили. Знаете, как страшно обратно в детдом возвращаться? Нет, там не плохо, там все есть, но все равно страшно. Лучше бы уж и совсем не забирали. Вон Вовка Артемьев – сразу курить стал, когда обратно пришел. Смолит и смолит по две пачки в день… А Катька два месяца ни с кем вообще не разговаривала, ее Ольга Ивановна к врачу какому-то умному возила, чтоб он ее обратно разговаривать научил…
– Гриш! Знаешь что? Давай с тобой так договоримся: ты сейчас вдохнешь побольше в себя воздуху, а потом выдохнешь – и больше бояться не будешь! Потому что ты в детдом точно уже не вернешься, я знаю. И думать об этом не смей. И в папе своем тоже сомневаться не смей – он у тебя замечательный! Все будет хорошо, все образуется, Гришук, вот увидишь… Доедай давай свой пирог и иди спать. И чай вон у тебя остыл совсем…
Обняв за хлипкие плечики, она проводила его в комнату, подоткнула одеяло под свернувшееся калачиком на мягкой перине тельце, подержала в руках вихрастую голову, ласково ее поглаживая, пока он не засопел трудно-простуженно через порушенные слезами носовые перегородки. Уснул, слава богу. Гриша, Гришенька, Гришук, сынок приемный Павла Беляева. Глупый Григ…
Вернувшись на кухню, Таня села перед своим полезным салатиком, отправила в рот полную ложку, начала жевать упорно, как и полагается, тридцать три раза, чтоб не вздумали куда увильнуть потом да не усвоиться в организме нужные ей витамины. Челюсти жевали, а голова думала, гоняла внутри себя новые мысли. Каков, каков оказался на самом деле этот Павел Беляев-то! Ничего себе, мужик из телевизора! От красавицы жены отказался, значит, ради детдомовского рыжего заморыша! Черт возьми, приятно-то как…
Она улыбнулась и вздохнула легко, будто поступок Павла Беляева был личным ее достижением и гордостью, будто на глазах ее только что вручили Павлу Беляеву медаль за мужество и человеческую порядочность. Ай да Павел Беляев, ай да… нет, не сукин сын. Хороший, хороший мужик этот Павел Беляев. А вот жена его – дура. Ну как есть дура! Да разве можно было двух таких замечательных мужиков бросать? Вот она ни за что не смогла бы. Хоть убейте. Эх, жалко, что не похожа она на артистку из американского кино… Да будь она чуть пограмотнее, да покрасивше, да телом потоньше, да поумнее… Уж она бы ей, этой раскрасавице Жанне, показала…
Что бы такого показала она жене Павла Беляева и не состоявшейся матери рыжего детдомовца Гриши, она уж не стала додумывать. Зачем? От этого ни ученее, ни красивше все равно не станешь. Ну, не дал Бог, что с этим поделаешь. Ну и ладно. Ей и в своей неказистой шкурке хорошо живется. И счастьем ее Бог не обошел. Тьфу-тьфу, как бы опять не сглазить, как в прошлый раз…
Глава 19
Прощались с постояльцем своим тяжело. Так тяжело, как с родненькой кровиночкой какой. Вроде и прожили бок о бок всего неделю, а поди ж ты – успели привыкнуть. Вот что у них с бабкой за судьба такая? Только и делает, что искушает их всякими в последнее время привязанностями. Только приложились к ребенку всем сердцем – глядишь, и отрывать его уже надо…
Бабка всплакнула даже, утирая маленькие глазки концами белого головного платочка, и руки сухие тряслись, как в лихорадке. И у Тани глаза слезой заволокло. Павел Беляев смотрел на них благодарно и грустно, и что-то еще было в его взгляде такое… озадаченное немного. А Глупый Григ все трещал и трещал без умолку, и синие глаза горели радостью – дождался-таки отцова приезда. Но радость в них тут же и поблекла, когда он вывернулся из его рук, чтоб проститься со своей мудрой подружкой, и сменилась недетской совсем печалью. Так вдруг бросился бабку обнимать – чуть с ног не сшиб…
– Не плачь, Мудрая Пегги, я к тебе еще приеду! Вот честное слово! А хочешь, я тебе свой ноутбук подарю? В футбол будешь играть… Ну не плачь, а? Пап, можно? – тут же снова бросился он к отцу, просительно заглядывая ему в глаза: – Пап, можно я Мудрой Пегги ноутбук свой подарю? Ну, пожалуйста, пап… Она такая классная…
Опомнившись, Таня тут же решительно пресекла этот его порыв, не дав Павлу Беляеву и рта раскрыть. Проговорила торопливо и весело:
– Гришук, да некогда твоей Мудрой Пегги в футбол-то играть! Ее вон подружки на скамеечке заждались, все глаза проглядели! Вот приедешь к нам в гости, тогда и поиграете. В следующий выходной и приезжай! А Мудрая Пегги тебе пирогов напечет с картошкой. И борща наварит. Тебе же понравились ее пироги?
– Ага…
– А мне? – поднял на Таню веселые глаза Павел. – Мне тоже можно на пироги? Я тоже хочу!
– Ой, да пожалуйста! – засияла Таня ему навстречу так радостно, что тут же себя и одернула – вот же деревня! Нельзя так откровенно радость свою выражать, прямо неприлично как получилось… Да еще и краска свекольная ударила по щекам, закипела огнем смущения. Вот и стой теперь перед ним смешной матрешкой, глаза в пол опустив, раз сдерживать не умеешь порывы свои простодушные…
– Тань, спасибо тебе, – тихо поблагодарил Павел, – так меня выручила, сама не знаешь… Вот, возьми, Тань…
– Что это? – уставилась она в недоумении на денежные купюры в его руке. – Ты чего это, Павел? С ума сошел? Зачем?!
– Ну как это – зачем? Говорю же – выручила меня сильно! А ты как хочешь? Чтоб я спасибо сказал и ушел навеки?
– Ну да… То есть нет, не навеки… Не знаю… Ой, чего это я… Да ну тебя, запуталась! – рассмеялась она вдруг легко. – В общем, убирай свои деньги к чертовой матери, понял? Мы с бабкой Пелагеей твоего Гришука за просто так полюбили, а не за деньги! И еще его привози, если приспичит вдруг с отъездом каким. И просто так тоже. Просто в гости…
– Ладно. Спасибо. Спасибо вам, конечно, – неловко затоптался в прихожей Павел Беляев, улыбнулся виновато и неуклюже. И вовсе он в этот момент не походил на мужика из телевизора, как Тане вдруг показалось. Мужик как мужик – скромный, растерянный… – Гришук, прощайся давай да поехали домой, – весело обернулся он к Грише, небрежно запихивая деньги в карман куртки, – я устал, как собака, прямо из аэропорта к вам рванул…
– Не плачь, Пегги… – жалобно задрожал голосом Гриша, обнимая старуху за сухой стан тонкими ручками. – Ну не плачь. Я правда буду приезжать к тебе, часто-часто. И скучать буду…
– Да я не плачу, Григ, – хрипло проговорила бабка Пелагея и всхлипнула, исказив на этом последнем всхлипе красивое, придуманное себе мальчишкой имя практически до неузнаваемости. Не звонкое да нежное Григ у нее получилось, а глухое да грубое – Хрыг… Смешно. Павел и Таня даже прыснули потихонечку, но рассмеяться вслух не решились – проявили обоюдную деликатность.
– Ну все, дамы, пока! Пошли мы, – потянул мальчишку к выходу Павел. – Поздно уже, а нам еще в школу собраться надо. Каникулы-то кончились! Еще раз спасибо вам, всего доброго…
От звука захлопнувшейся двери бабка снова всхлипнула протяжно и тоненько, ушла доплакивать свое горе на кухню. Таня подошла к небольшому зеркалу в прихожей, взглянула на себя настороженно – чего это с ней? В такое смущение сама себя ввела, когда Павлу Беляеву дверь открыла, что прямо куда с добром…
И сердце до сих пор неровными толчками колотится, как у малолетки влюбленной. Оно и понятно, конечно, оно и не грех в такого мужика влюбиться, только ей-то это зачем? С таким же успехом, например, можно в кого-нибудь и впрямь из телевизора влюбиться да сидеть таять себе потихоньку перед экраном. В Андрея Малахова, например. Или во Владимира Соловьева. Они же оттуда, из телевизора-то, ни румянца ее свекольного не разглядят, ни глупых восторженных глаз, ни округлостей природных деревенских… Нет, зря она так засмущалась перед ним, перед Павлом Беляевым. Еще подумает чего – смеяться будет. Хотя и не до смеха ему, похоже. Видно, что переживает сильно предательство этой… Жанны своей, будь она неладна. И чего бабе еще от судьбы надобно, вот кто бы объяснил это ей, глупой Тане Селиверстовой? И красота у нее есть, и жизнь интересная да богатая есть, и муж у нее Павел Беляев, да еще и рыжий Гришук с ясными синими глазами к ней в жизнь подарком свалился… Море-океан счастья, и с верхушечкой даже. А она взяла и ушла. Обездолила обоих мужиков. Зачем? Глупая, что ли… А может, и не глупая, может, заелась просто. Большим счастьем, наверное, как и большими деньгами, запросто объесться можно. А сытый до отвала человек про голод забывает. И про то забывает, что в настоящем голоде хлеб да вода – уже и есть счастье…
Таня улыбнулась грустно своему зеркальному отражению, провела рукой по гладко зачесанным кверху волосам. И впрямь, надо хоть челку какую на глаза вырезать, что ли? И косметику, может, купить… Тушь там, помаду… Хотя сейчас-то чего уж об этом думать – раньше надо было! Знала ведь, что Павел Беляев за Гришуком сюда через неделю заявится, могла б и подсуетиться. Вышла встречать его в старом халате – идиотка… А в шкафу, между прочим, целый чемодан с Адиными французскими подарками нераспакованный стоит! Могла б и кудрей себе накрутить, и приодеть чего-нибудь такое, шикарно-заграничное… Жанну хватило ума глупой назвать, а сама-то еще глупее оказалась! Хотя с другой стороны – чего уж себя корить попусту… Толку от этих кудрей да нарядов все равно никакого – смех только один. Пень лесной как ни наряжай да ни раскрашивай, он все равно пнем и останется…
Махнув рукой, она вздохнула протяжно да улыбнулась сначала грустно, а потом и повеселее – надо идти на кухню, бабку Пелагею в чувство приводить. Сидит, льет слезы на пустом месте… Не в чужие же люди Гришука отправила, а к отцу все-таки! Это бедный Отечка сейчас неизвестно где да с кем, а с Гришуком что ж, с ним все ясно. Гришука сейчас никого и счастливее нету – он с Павлом Беляевым каждый божий день рядом… Ничего, скоро и бабке не до слез будет, такую она ей заботушку подкинет – всхлипнуть лишний раз времени не найдется!
Глава 20
Весна пришла в город в один день будто. С утра зашпарило бойкое апрельское солнце, навело свои порядки, как шустрая невестка-молодуха в дому у замшелой свекровки. В один миг просохли тротуары, и замерли в ожидании земных соков деревья, и потянулись голыми пока ветками к чисто промытому небу. А с утра и дождичек чуть-чуть крапнул, дохнул озоном на город, зимнюю пыль к земле прибил. Таня с работы вечером шла – уже и улиц знакомых не узнавала. Вот же хорошее дело возобновили с прежних времен – апрельский городской субботник проводить! Забавно так – выходят чистенькие дядечки с гладкими ручками, берут метлы да лопаты в руки и убирают с улиц зимний мусор около своих контор. А про дамочек и говорить нечего – тут уж особая песня, шибко страдательная. Стоит, бедная, на шпильках, машет метлой туда-сюда, а на лице отстраненность и сплошное оскорбление черным по белому прописано: за что вы, мол, со мной, люди добрые-начальники, так жестоко? Зато чистота кругом какая – глаз радуется! Самой же потом и приятнее будет по чистому тротуару каблучками стучать, чего оскорбляться-то! Подумаешь – метлой по асфальту махать. Не лопатой же в коровнике, где навозу по колено…
Вот пройтись бы потихоньку по этой чистой улице, в небо бы поглядеть да на солнце пощуриться! Хорошо бы, конечно, да только некогда. Бабка на работу ей позвонила, сказала, Гришук придет. Выпросился у отца, говорит, в гости на целый вечер. Игру, говорит, новую привезу… А про Павла ничего не сказала. А вдруг он тоже на пироги зайдет? Обещал же в прошлый раз…
Таня улыбнулась своим мыслям и припустила было бегом по тротуару, но вовремя и одумалась. Нельзя ей сейчас бегать-то – растрясет еще, не дай бог, свою драгоценность, наличие которой уже и врач ей подтвердил, и ультразвуковое исследование сомнений никаких не оставило. Будет, будет у нее ребеночек! Господи, сколько счастья кругом – с ума же сойти можно. И весна, и солнце светит, и улица чистая, и Гришук в гости придет, и Павла Беляева она увидит, может быть… Хоть на пять минут, да увидит…
Получилось не пять минут. Получилось этих минут гораздо больше, потому как Павел и впрямь потребовал обещанных раньше пирогов да борща, и за стол с ними сел, и бутылку вина вытащил, и торт с собой привез, и конфеты всякие. А уж как бабкин борщ они с Гришуком наворачивали – точно за ушами пищало. Бабка даже всплакнула опять, на них глядя – без бабы в дому живут, горемычные… А потом Гришук увел ее новую игру показывать, и остались они с Павлом вдвоем за кухонным столом, и опять Таня сидела и смущалась, и боялась на него глаза поднять. А когда подняла – вздрогнула сильно. Потому что смотрел он на нее очень уж внимательно, странно смотрел, изучал будто. И молчал. Грустно очень молчал, безысходно как-то, Таня аж поежилась. И вообще – чего ее изучать так пристально? Не надо ее изучать, она и так вся на виду – какая есть, такая и есть, лучше не станет…
– Тань… А Гришка тебя вспоминает все время. Только про вас с бабушкой и трещит, – произнес он вдруг и тихо улыбнулся, одними губами только. А глаза прежними остались – грустными да ее в упор рассматривающими. – Добрые вы с бабкой, Тань, ему хорошо с вами. В детдоме, когда я его забирал, ко мне училка какая-то подкралась, отвела в сторонку и говорит – вы с ним уж помягче будьте, уж подобрее как-то, он, говорит, мальчишка особенный, тонкий да ранимый, он без тепла погибнуть может… А я ж мужик – какое ему от меня тепло? Я и не умею этого, наверное…
– Ой, ну что ты такое говоришь, Павел! – загорячилась Таня, забыв про свое смущение. – Какая разница – мужчина, женщина… Сердце, оно у всех одинаковое! Горячее и бьется…
– Нет, не у всех. Далеко не у всех. Вот у моей жены, например, оно хоть и бьется, а совсем, совсем холодное. Ушла она от нас, не смогла Гришку принять. Вот такое у нас горе, Тань.
– А я знаю, Павел. Мне Гришук рассказал. Ты уж прости, но так получилось. Ты не ругай его, ладно? А жена твоя еще сорок раз пожалеет о том, что натворила! Это она просто сдуру, наверное. Она поумнеет и вернется. Вот увидишь – обязательно вернется. А как же иначе? Столько лет, в любви прожитых, – они ж никуда не деваются…
– Сдуру, говоришь? Хм… Да уж… Все поступки у вас, у баб, сдуру совершаются. Ты сдуру Матвея Костькиного телом закрывать бросилась, Жанна сдуру ребенка усыновила… Все сдуру. Только «дур» этот у вас разный, противоречивый какой-то. У тебя – один, у нее – другой.
– А знаешь, что я тебе скажу, Павел? Хотя и не мое это дело – советы тебе давать… Ты возьми да прости ее, и все дела… – снова опустив глаза, тихо проговорила Таня. – Она обязательно одумается, вот увидишь. У нее тоже сердце есть, просто ей красота мешает, весь мир кругом застит… Сердце в ней добром да любовью бьется, а через красоту пробиться никак и не может. Но все равно рано или поздно оно иль само пробьется, иль Бог вдруг сам наградит любовью…
– Хм… Интересно рассуждаешь, слушай! – засмеялся Павел тихо. – Да ты у нас вообще философиня, как выяснилось! Любовью, говоришь, наградит? Хм… А я и не знал, что ей награждают. И впрямь – награда… Ни за какие деньги ее не купишь. Красоту купить можно, это сейчас запросто, только деньги плати, а любовь, выходит – фиг вам, и за миллион ни грамма? Может, потому за красотой все сейчас и гоняются, что она товар более доступный? На кого ни посмотри – все хотят быть умными да красивыми…
– Ну, в красоте да уме тоже ничего плохого нет, – робко возразила ему Таня. – Если они даны кому – отчего плохо-то? Лишь бы сердце для любви не застили…
Павел ничего ей не ответил. Только взглянул снова тем, тяжелым своим глазом, насквозь проколол будто. В наступившей тишине слышно было, как шуршит за окном теплый апрельский дождь, как хихикают в комнате дружненько бабка Пелагея с Гришей, завлекаясь новою компьютерной игрушкой – стар да мал, одни забавы… Таня тоже молчала, сидела, опустив голову, слушала густую непролазную эту тишину, все больше обрастающую непонятным напряжением. Потом не выдержала, подняла глаза, спросила робко:
– Чаю еще хочешь? Я подогрею…
– Нет, спасибо. Да нам пора уже, и так засиделись, – поднялся со своего стула Павел. – Пойду благодарить Мудрую Пегги за пироги, и впрямь очень вкусно… Эй, Гришка, закругляйся давай, ехать надо, у нас еще уроки не сделаны! – крикнул он в сторону комнаты, на ходу подмигнув Тане и мотнув головой – пошли, мол, выпроваживай дорогих гостей…
Тане потом надолго этого их визита хватило. Весь май ходила как пьяная, внутри себя песни пела. Да и время весеннее этому способствовало, струилось перед глазами нежной зеленой дымкой да голубело небесным оком – плавай себе в счастье сколько влезет! Ходила, улыбалась всем, как блаженная. Однажды Петров ее в коридоре поймал, схватил за руку, в глаза заглянул:
– Слушай, Танюха… Тут слух прошел, будто бы ты в положении. Правда это иль врут завистники?
– Правда, Дмитрий Алексеевич, ой правда! – весело рассмеялась Таня, блеснув ему в лицо счастьем из глаз. – Только вы не думайте ничего такого, ладно? Не от вас этот ребенок, он от другого…
– Хороший хоть мужик?
– Очень. Очень хороший…
– Да? Ну ладно тогда… Смотри, Танюха, я тебя плохому-то не отдам! Как его хоть зовут-то?
– Павлом…
– Что ж, доброе имя. А ты похорошела – глаз не оторвать! Красавица, чистая красавица…
– Ой, да скажете тоже!
– И скажу. И всегда повторять буду. Красота – она не в кудрях да не в краске, она из сердца у бабы идет. Павлом, говоришь, зовут? Ну, дай бог, дай бог, рад за тебя…
Таня и сама себе удивилась, как легко ей далось это вранье. Совместила, что называется, приятное с полезным. И Петрова от совестливых мук избавила, и удовольствие себе поимела. Огромным удовольствием оказалось Павла Беляева в отцы к своему ребенку пристроить! А что? Право на витание в облаках никто еще, слава богу, отменить не в состоянии. Вот и она полетает там немного – кому жалко? Никому от этого и не плохо, а ей так очень даже хорошо…
Так бы и летала Таня Селиверстова в своем счастье, если б события грядущие в этот полет не вмешались. Видно, опять не понравилось Богу ее блаженное состояние, решил он ей новое испытание ниспослать. Не испытание даже, а искушение настоящее. Хоть и известно всем, что искушает нас вовсе не Господь, не его это вроде дело… Но как еще можно назвать тот ночной звонок в дверь, от которого всколыхнулось и зашлось дробью Танино сердце? Отчего-то знала она, кто там, за дверью, стоит и на кнопку звонка изо всей силушки давит… Еще до двери не дойдя – уже знала. Сердцем чуяла. Можно и в глазок было не заглядывать…
За дверью и впрямь стоял Павел Беляев, правильно ее сердце увидело. Схватил за руку, вытащил в подъезд, встряхнул за плечи. Долго смотрел ей в глаза, из темноты на свет лестничной лампочки сощуренные. Был он не сильно, но все-таки пьян – Таня это сразу учуяла, и не по запаху даже, а по отчаянному блеску в глазах. Такой был в них блеск странный, будто человек думал-сомневался, да и решился на что-то вдруг, и тяпнул сто грамм для храбрости, чтоб и не сомневаться больше ни минуты. Хотя ста граммами Павел Беляев явно не обошелся…
– Тань, выходи за меня замуж! – брякнул он громко и решительно. Даже и не брякнул – рыкнул скорее. – Будем одной семьей жить… И Гришку ты будешь любить. И он тебя любит…
– А ты? – тихо спросила Таня и улыбнулась довольно глуповато, и тут же отвела взгляд от его глаз в сторону.
– Что – я? – быстро переспросил Павел, отпуская ее плечи.
– А ты сам – любишь?
– Хм… А что, для тебя это так важно, да? Она что, только ответная, выходит, сердечная привязанность твоя? Непременно к ней и моя любовь еще прилагаться должна?
– Да, должна вообще-то. Любовь, она ко всему прилагается, Павел. Без любви нигде и никак, понимаешь ли. Так что зря ты сюда пришел…
– Погоди, я не понял… Или, может, ты не поняла чего? Я тебе замуж предлагаю выйти, чтоб вместе всем жить и чтоб Гришка счастливым был… И с тобой, и с бабушкой твоей…
– Да все я поняла, Павел. Спасибо тебе, конечно, за добрые твои порывы. А только замуж я за тебя не пойду. Давай я лучше Гришу к себе возьму…
– Зачем?
– Ну… Усыновлю его… Воспитаю… А ты свободен будешь, и Жанна твоя к тебе вернется. Ты же любишь ее очень, Жанну свою, правда?
Он долго смотрел на нее, не мигая и не отрывая взгляда, ходил желваками на пьяном лице, потом развернулся резко и пошел вниз по лестнице, и не оглянулся даже, и «прощай» не сказал… Хлопнул громко железной дверью подъезда так, что содрогнулась слегка хлипкая хрущевская лестница, и Таня тоже содрогнулась, прижала кулаки к губам, заплакала по-бабьи с тихим воем. Выглянула из-за дверей перепуганная бабка Пелагея, простоволосая, потянула ее за подол халата обратно в прихожую. Закрыв дверь, подтолкнула сухонькой рукой в сторону комнаты, ворча на ходу:
– Ну чего теперь кричать-то, раз выгнала… Мужик к ей все сердцем двинулся, а она – гляди-ко, гордая какая нашлась…
– Да как же, как же, бабушка… – сквозь горькие сухие рыдания проговорила сдавленно Таня, бросаясь головой в подушку. – Он же… он же просто так… из-за Гриши… а меня… меня и не любит вовсе…
– А ты откудова знаешь, что не любит? Ишь шустрая нашлась, за другого судить! Глазами он, может, и не любит ишшо, а зато сердцем тянется. Расчуял тебя, видно, сердцем-то, вот и мается, вот и непонятно ему ничего, и сам не знает, кого теперь глазами любить, а кого и не надо бы…
– Нет, бабушка, не любит. Ты посмотри на него! Ты что… Кто он и кто я? И рядом нельзя поставить…
– Глупая ты, Танька, ой глупая еще… По-твоему, для любви надобно, чтоб мужик да баба одинаковые с лица были, что ль? Если он шибко умный да красивый, так и любить только такую же должен?
– Да, бабушка. Именно так и получается…
– Ну да. Может, оно и получается, конечно, пока петух жареный в задницу не клюнет. А как клюнет, так с лица красивого уж никакой воды и не напьесси. Да не реви, смотреть на тебя тошно! Чего уж теперь реветь-то, раз счастье свое от себя погнала? Ничего, все образуется, Танюха. Даже и сама не поймешь, как все образуется. Может, и хорошо, что ты сейчас-то его прогнала. Пусть идет, пусть думает. Пусть получше разглядит, где конфета, а где обертка блескучая. Ничего, прибежит ишшо…
– Ну какая обертка, бабушка? Что ты несешь-то? Обертка какая-то… – снова залилась горькими слезами Таня. – И вовсе он уже не вернется. Никогда…
– Какая обертка, говоришь? А вот я скажу тебе какая… – тихо поглаживая ее по спине, ласково заговорила бабка. – Вот помнишь, вчерась я в магазин ходила, шибко мне конфеток шоколадных захотелось, как будто прихоть беременная на меня вместо тебя нашла, прости господи. Ну вот, купила я этих самых конфеток – и обертка красивая, и цена дорогущая – так сами в глаза и залезли, заразы такие! А пришла домой, стала чай пить – отрава, а не конфетки оказались! Под красивой оберткой одно дерьмо вязкое, только зазря к зубам прилипло, а вкусу никакого и нету. Не стала я их и есть – в вазочку для красоты положила. Вишь, в буфете стоит вазочка-то? Ты хоть их в рот не потащи, конфеты эти, отравишься ишшо, не дай бог. Пусть уж без дела на виду красуются…