Тень великого человека. Загадка Старка Манро (сборник) Дойл Артур
Утром все еще моросило. Свинцовые тучи медленно проплывали низко над землей, дул холодный пронизывающий ветер. Меня охватило странное ощущение, когда я открыл глаза и подумал, что сегодня я буду участвовать в битве, хотя никто из нас тогда и не догадывался, что это будет за битва. С первыми лучами солнца все уже были на ногах. Открыв дверь нашего амбара, мы вдруг услышали удивительную музыку, которая доносилась откуда-то издалека. Никогда мне еще не приходилось слышать таких чарующих звуков. Все замерли, прислушиваясь. Музыка была красивой, невинной и немного грустной. Но наш сержант рассмеялся, увидев, как она захватила нас.
– Это военные сигналы французов, – сказал он. – Выходите, полюбуйтесь на утро, некоторые из вас до следующего не доживут. Там есть на что посмотреть.
Мы вышли, все еще прислушиваясь к музыке, и поднялись на высотку, у подножия которой располагался наш амбар. С другой стороны на расстоянии половины мушкетного выстрела на склоне пригорка располагался аккуратный фермерский домик с крошечным яблоневым садом, обнесенным невысокой оградой. Вокруг домика копошились люди в красных мундирах и высоких меховых шапках, они заколачивали окна и баррикадировали двери.
– Это легкая батарея гвардии, – пояснил сержант. – Они будут держать эту ферму до последнего вздоха. Но посмотрите туда. Видите огни? Это костры французов.
Мы посмотрели на противоположный край долины, где тянулась цепочка невысоких холмов, и увидели тысячу желтых точек, над которыми густой черный дым медленно поднимался в пропитанный влагой воздух. На другой стороне поля белел еще один фермерский домик. Неожиданно на горке рядом с ним показался небольшой отряд всадников. Они остановились и стали смотреть в нашу сторону. Дюжина гусар осталась чуть позади, вперед выехали пять человек, трое из которых были в шлемах, один с длинным прямым красным пером на высокой шапке и еще один в низкой шапочке.
– Черт возьми, это же он! – закричал наш сержант. – Это же Бонапарт! Вот тот на серой лошади. Даю свой месячный оклад, это он!
Я напряг глаза, чтобы получше рассмотреть человека, который своей тенью накрыл всю Европу, из-за которого многие народы четверть века не ведали покоя, который дотянулся даже до нашей маленькой оторванной от остального мира овечьей фермы и вырвал нас, меня, Эди, Джима, из той привычной размеренной жизни, которой жили наши предки. Насколько я мог рассмотреть, это был невысокий коренастый мужчина с квадратными плечами, в руках у него была короткая сдвоенная подзорная труба, он прижимал ее к глазам, широко расставив в стороны локти, видимо, осматривал наши позиции. Неожиданно у себя над ухом я услышал дыхание, это был Джим. С горящими, как два уголька, глазами он чуть ли не уткнулся подбородком мне в плечо.
– Это он, Джок, – сипло прошептал мой друг.
– Точно, сам Бонапарт! – кивнул я.
– Нет, нет, это он! Этот де Лапп, или де Лиссак, или как там этого мерзавца зовут. Он.
И в то же мгновение я понял, о ком он говорит. Это был всадник с красным пером в шапке. Даже с такого расстояния я узнал обвод его плеч и посадку головы. Я схватил обеими руками Джима за локоть, потому что увидел, как вскипела его кровь при виде этого человека, и понял, что он был готов на любое безумие. Но как раз в этот миг Бонапарт немного склонился в сторону, сказал что-то де Лиссаку, и весь отряд развернулся и скрылся из виду, а над одним из соседних холмов взвилось белое облачко и раздался звук выстрела. Тут же и над нашей позицией затрубили сбор, и мы бросились к оружию. Вдоль всей позиции загремели выстрелы, и мы уж подумали, что битва началась, но оказалось, что это всего лишь наши отряды проверяют, не отсырели ли за ночь фитили. С наших позиций открывался такой вид, ради которого стоило пересечь море. На наших холмах начиналась и тянулась до деревни в двух милях от нас пестрая линия из красных и синих мундиров. Однако по строю прошел шепот, что синих мундиров было намного больше, чем красных, потому что бельгийцы вчера струсили и отошли, оставив у нас только двадцать тысяч. Впрочем, даже наши британские части наполовину состояли из ополченцев и новобранцев, потому что большинство опытных, обстрелянных полков сейчас только возвращались из-за океана, куда они были направлены воевать с каким-то болваном, чего-то там не поделившим с нашими американскими родственниками. И все же мы видели меховые шапки гвардейцев (там было две мощные бригады), береты шотландских горцев, синие мундиры старого немецкого легиона, красные полоски бригады Пакка и бригады Кемпта{71} и шеренгу одетых в зеленую форму стрелков впереди, и мы знали: что бы ни произошло, эти люди будут стоять на своих позициях, и есть человек, который поведет их всех за собой и будет точно знать, кто где должен находиться.
С французской стороны мы видели лишь костры, да время от времени на холмы выезжали всадники. Но, когда мы всматривались в позиции противника, вдруг раздался громкий рев их горнов и с холмов повалило все их войско. Бригада за бригадой, дивизия за дивизией, пока все склоны по всей длине до самого поля не сделались синими от их кителей и не озарились сверканием их оружия. Казалось, им не будет конца, со склонов стекали все новые и новые синие реки. Наши солдаты наблюдали за этим грандиозным скоплением, опершись о мушкеты, покуривая трубки и слушая наставления бывалых воинов, которым уже приходилось биться с французами. Потом, когда пехота выстроилась у подножия холмов длинными и широкими колоннами, сверху, покачиваясь и подпрыгивая на неровностях, тяжело скатились их пушки. Приятно было наблюдать, как ловко и умело их снимали с передков и готовили к бою. А затем показалась кавалерия, по меньшей мере тридцать полков неторопливой рысью спустились с холмов, покачивая перьями и пиками, блестя кирасами и сверкая саблями, и выстроились с флангов и в арьергарде длинными колышущимися линиями.
– Вот кого надо бояться, когда дойдет до дела! – произнес наш сержант. – Это сущие дьяволы. Видите вон тот полк посередине в больших высоких шапках, там, рядом с фермой? Это старая гвардия, сыны мои, двадцать тысяч, все с пиками… седые черти, которые ничем кроме войны никогда в жизни не занимались. На двоих наших приходится трое их, а пушек у них вдвое больше, чем у нас, и, клянусь Богом, они сделают все, чтобы вы, новобранцы, скоро запросились домой к мамочкам.
Сержант наш был не из тех людей, которые могут поддержать боевой дух перед боем, но он участвовал во всех битвах, начиная с Ла-Коруньи, и на груди его висела медаль с семью планками, поэтому он имел право разговаривать так, как ему хотелось.
Когда французы выстроились в боевые порядки, мы заметили небольшую группу всадников, сверкающих серебром, золотом и пурпуром, которые быстро проскакали между колоннами, и полки приветствовали их громогласными криками, нам даже было видно, как вверх взметнулись десятки рук. Но через миг шум стих. Две армии замерли лицом к лицу в абсолютной грозной тишине… Эту картину я до сих пор часто вижу во снах. Потом неожиданно по стоящим прямо перед нами частям прошла волна, из глубины плотных синих рядов выдвинулась неширокая конная колонна и двинулась на ферму, располагавшуюся прямо под нами. Они не сделали и пятидесяти шагов, как с левой стороны от нас громыхнула пушка английской батареи, и битва при Ватерлоо{72} началась.
Не мне описывать, как проходило это сражение, и, поверьте, я бы даже не стал затрагивать подобную тему, если бы не случилось так, что наши судьбы, судьбы простых людей из маленькой шотландской фермы, волею случая заброшенных на это поле, не оказались бы связанными с ним так же, как судьбы иных королей и императоров. По правде говоря, об этой битве я узнал больше из книжек, чем из того, что видел собственными глазами. Да и что я мог видеть, кроме плеч своих товарищей по бокам да огромного белого облака дыма из своего кремневого ружья впереди? Из книг и из рассказов других я узнал, как выступила тяжелая кавалерия, как она смела знаменитых кирасиров и как была разбита, не успев отступить. Оттуда же я узнал о последовавших за этим атаках, о том, как бельгийцы отступили, а Пакк и Кемпт остались на своих позициях. Сам я могу говорить лишь о том, что нам в течение того длинного дня удавалось разглядеть сквозь клубы дыма и расслышать, когда на какую-то минуту смолкал грохот стрельбы. Об этом я и собираюсь рассказать.
По замыслу Герцога наш полк находился на правом фланге и стоял в резерве, на тот случай, если Бонапарт сумеет обойти наши позиции с этой стороны с тем, чтобы ударить нам в тыл. Поэтому мы, еще одна британская бригада и ганноверцы сначала стояли без дела в ожидании приказов. Рядом с нами находились и две бригады легкой кавалерии, но французы напирали на центр, поэтому мы были брошены в дело только вечером.
Английская батарея, сделавшая первый выстрел, все еще гремела слева от нас, справа чуть дальше грохотали пушки немцев, поэтому все вокруг заволокло дымом. Однако дым этот был не настолько непроглядным, чтобы скрыть нас от линии французской артиллерии, находившейся прямо перед нами. С вражеской стороны грянул залп, ядра засвистели в воздухе и опустились прямо в середину нашей позиции. Услышав этот жуткий свист у себя над головой, я непроизвольно опустил голову, но наш сержант ткнул меня в спину древком алебарды.
– Нечего кланяться, – крикнул он. – Вот когда в тебя попадут, тогда и будешь гнуть шею.
Одно из этих ядер разорвало на куски пятерых человек. Я потом видел его, оно лежало на земле, как мяч, который окунули в бочку с кровью. Другое ядро со звуком, похожим на шлепок камня о жидкую грязь, пробило насквозь лошадь адъютанта, перебив ей позвоночник. Животное рухнуло на землю и осталось неподвижно лежать, напоминая гору красного крыжовника. Еще три ядра опустились чуть правее, и по крикам мы поняли, что и они угодили в цель.
– Эх, Джеймс, вы лишились доброго коня, – воскликнул находившийся прямо передо мной майор Рид, глядя на адъютанта, с сапог и бриджей которого стекала густая кровь.
– Я в Глазго отдал за него целых полсотни, – с жалостью в голосе сказал адъютант. – Майор, вам не кажется, что теперь, когда пушки к нам пристрелялись, людям лучше залечь?
– Нет! – бросил майор. – Они – новобранцы, Джеймс, им это пойдет на пользу.
– Они еще насмотрятся на такое сегодня, – пробурчал адъютант, но в эту секунду полковник Рейнелл увидел, как справа и слева от нас стрелки и Пятьдесят второй полк пошли вниз, и мы получили команду растянуться. Ну и обрадовались же мы, когда услышали, как на то место, где мы только что стояли, буквально за нашими спинами, воя, как голодные собаки, стали опускаться ядра. Но и после этого по частым глухим ударам, разлетающейся во все стороны земле, крикам и топоту ног мы понимали, что несем большие потери.
Все еще моросил редкий дождь, и пропитанный влагой воздух не давал дыму подняться над землей, поэтому мы лишь урывками видели, что творится на поле перед нами, хотя бесперебойный грохот орудий давал понять, что бой кипит по всей линии фронта. Все четыре сотни пушек молотили одновременно, и их рева было достаточно, чтобы разорвать барабанные перепонки. Многие из нас еще много дней после этой битвы не слышали ничего, кроме непрекращающегося свиста в ушах. На холме прямо напротив нас стояла французская пушка, и нам было прекрасно видно копошащихся у нее канониров. Все они были невысокого роста, в обтягивающих лосинах и высоких киверах с торчащими перьями. Но двигались они не переставая, как стригальщики на овечьей ферме, таскали ядра, обтирали орудие, наводили его на цель. Когда я первый раз их увидел, их было четырнадцать, под конец на ногах осталось только четверо, но они все так же усердно трудились, не останавливаясь ни на минуту.
Ферма, которую называли Гугомон, находилась у подножия нашего холма, прямо под нами, и все утро мы наблюдали за тем, какая яростная битва кипела там. Стены, окна и весь фруктовый сад фермы были охвачены огнем и дымом, и оттуда доносились такие ужасные крики и вопли, каких мне еще не приходилось слышать. Этот, судя по виду, бывший замок был сожжен наполовину и почти разрушен ядрами; десять тысяч человек пытались пробиться через его ворота, но четыре сотни защитников удерживали этот бастион утром, и две сотни столь же стойко держались в нем вечером, так что нога француза так и не переступила его порог. Но как же сражались эти французы! Их собственные жизни были для них что грязь под ногами. Был там один, я до сих пор его помню, крепкий рыжий парень на костыле. Когда на какую-то секунду наступило затишье, он сам, прихрамывая, подошел к боковым воротам Гугомона, стал колотить в них и кричать своим людям, чтобы они шли к нему. Пять минут он расхаживал вдоль стены, из каждой щели которой торчали стволы противника, пока наконец брауншвейгский стрелок из сада не снес ему голову одним выстрелом. И таких, как он, было множество, потому что весь день, когда французы не штурмовали Гугомон всеми силами, они подходили к его стенам по двое-по трое, и лица у них были такие, словно за ними идет целая армия.
И так мы пролежали на своем холме все утро, наблюдая с высоты за боем у стен Гугомона. Потом Герцог понял, что с правого фланга ему ничего не угрожает, и решил применить нас для дела.
Французские стрелки, обойдя ферму, выдвинулись вперед и залегли в хлебах, откуда принялись вести прицельный огонь по нашим канонирам. По левую руку от нас полегли три расчета{73} из шести. Но Герцог видел все и успевал всюду. Скоро он подлетел к нам на своем скакуне – худой темноволосый жилистый мужчина с необычайно яркими глазами, горбатым носом и большой кокардой на шляпе. С ним прискакало человек двенадцать офицеров, все веселые, словно это была не война, а охота на лис. К вечеру из этих двенадцати в живых не осталось никого.
– Ну что, Адамс, жарко приходится? – крикнул он, сдерживая коня.
– Очень жарко, ваша светлость, – ответил наш генерал.
– Ничего, выстоим, я думаю. Но нельзя позволить этим стрелкам заглушить батарею! Выбейте их оттуда, Адамс.
И тогда я впервые почувствовал, какой дьявольский огонь проходит по твоим жилам, когда ты идешь в бой. До сих пор мы занимались только тем, что оставались на месте и умирали, а это самое утомительное занятие на свете. Теперь настала наша очередь поработать, и, клянусь Богом, мы были готовы к этому. Мы вскочили, вся бригада, выстроились в четыре шеренги и решительно бросились в ниву. Пока мы бежали к полю, стрелки перевели огонь на нас, но потом, как коростели, бросились врассыпную, сутулясь и пряча головы, с мушкетами за спинами. Половина из них ушла, но половину мы настигли, и первым, кто попался нам под руку, был их офицер: он был очень толстым и не мог бежать быстро. Меня всего передернуло, когда справа от себя я увидел, как Роб Стюарт вонзил штык в его широкую спину, и услышал истошный вопль умирающего. В этом поле пленных не брали и пощады не было никому. Кровь у наших ребят горела, и неудивительно, ведь эти осы все утро жалили нас, когда мы не могли даже их рассмотреть.
Но скоро мы выбежали с поля с противоположной стороны и сквозь дым увидели перед собой всю французскую армию. Нас от вражеской диспозиции отделяло лишь два луга и узкая тропинка между ними. Завидев неприятеля так близко, мы закричали и, если бы были предоставлены самим себе, бросились бы прямо на них, потому что глупые неопытные солдаты никогда не понимают, к чему может привести чрезмерная удаль, пока не попадают в мясорубку, но через поле за нами легким галопом ехал Герцог, и в этот решающий миг он что-то прокричал генералу, после чего офицеры выехали вперед, перекрыли нам дорогу и, угрожая оружием, заставили остановиться. Затрубили горны, началась толкотня и давка, сержанты, бранясь на чем свет стоит, стали оттеснять нас назад и строить в ряды, замахиваясь алебардами, и быстрее, чем я пишу эти строки, нашу бригаду разбили на четыре небольших плотных каре, выстроенных эшелонами, как это называется по-военному, так, чтобы каждый мог стрелять, выставив ствол перед лицом стоящего впереди.
Для нас это оказалось спасением, что было понятно любому, даже такому неопытному солдату, как я. Чуть правее от нас был невысокий отлогий холм, и из-за него донесся такой звук, который может сравниться разве что с рокотом волн на бервикском берегу, когда ветер дует с востока. Земля вдруг задрожала, и этот оглушительный грохот, казалось, наполнил все вокруг.
– Приготовиться, Семьдесят первый! Приготовиться! – донесся откуда-то сзади истошный крик нашего полковника, хотя перед нами был лишь покрытый зеленой травой, усыпанный ромашками и одуванчиками холм.
И тут совершенно неожиданно над склоном появились восемь сотен сверкающих медных шлемов с длинными развевающимися султанами из конских волос, а потом восемь сотен свирепых коричневых лиц, сверкающих глазами между лошадиных ушей. Потом заблестели металлические нагрудники, взвились в воздух сабли, замелькали гривы, раздувающиеся красные лошадиные ноздри, копыта. Тут заговорили наши мушкеты, но пули отскакивали от их кирас, словно град от оконного стекла. Я выстрелил вместе с остальными и тут же начал как можно скорее перезаряжаться, пытаясь что-либо рассмотреть сквозь дым. Мне показалось, что какая-то тонкая и длинная штука закачалась там из стороны в сторону. Но тут прозвучал сигнал прекратить огонь, неожиданный порыв ветра отнес в сторону завесу, скрывающую от нас холм, и мы увидели, что произошло.
Я ожидал увидеть, что половина их полка будет валяться на земле, но то ли их защитила броня, то ли мы по неопытности и от испуга пальнули выше, чем надо, но наша стрельба не причинила им большого урона. На земле лежало около тридцати лошадей, три из них вповалку в каких-то десяти ярдах от меня. Та, что была посередине, лежала на спине всеми четырьмя ногами вверх. Одна ее нога еще дергалась, это ее я разглядел сквозь дым. На земле лежало человек восемь-десять убитых и примерно столько же раненых сидели на траве, приходя в себя после падения. Один из них во всю глотку орал: «Vive l’Empereur!»[19], а еще один, такой же здоровенный парень с черными усами, раненный в бедро, который сидел, привалившись спиной к своей мертвой лошади, поднял свой карабин, прицелился и выстрелил, совершенно спокойно, словно на соревнованиях по меткости. Пуля его попала прямо в лоб Энгесу Майерсу, который стоял через двух человек от меня. Потом раненый потянулся к другому карабину, который валялся рядом, но прежде, чем он успел к нему прикоснуться, большой Ходжсон, из гренадеров, подбежал и проколол ему штыком горло. Мне даже стало жаль этого красивого отважного человека.
Сначала я подумал, что кирасиры, пока висел дым, отступили, но обратить в бегство этих людей было не так-то легко. Они просто свернули в сторону, но там их встретили огнем два остальных наших каре. Тогда они перемахнули через небольшой заборчик, налетели на полк ганноверцев, которые выстроились там цепочкой, и в мгновение ока порубили их на куски. Та же участь ждала бы и нас, если бы мы замешкались хоть на секунду. Странно было наблюдать, как эти здоровенные немцы бегали и кричали, а возвышающиеся над ними кирасиры махали во все стороны длинными тяжелыми саблями, рубили и кололи их, не ведая пощады. Я уверен, что из всего полка в живых осталось не больше сотни человек. Французы поскакали обратно мимо нас, крича и потрясая клинками, красными по самые рукояти. Они это сделали нарочно, чтобы мы начали по ним стрелять, но наш полковник был опытным бойцом и не дал команды открыть огонь, потому что с такого расстояния наши пули причинили бы им мало вреда, а они налетели бы на нас в ту же секунду, когда мы начали бы перезаряжаться.
Потом эти всадники опять скрылись за холмом справа, но мы прекрасно понимали, что, как только мы разомкнем ряды, в ту же секунду они появятся снова. Но и оставаться на месте нам тоже было нельзя, потому что они сообщили о нашем расположении своей артиллерийской батарее из двенадцати пушек, которая располагалась в нескольких сотнях ярдов от нас за холмами. Самих пушек мы не видели, но из-за холмов вдруг полетели ядра и посыпались прямо на наши головы. В военном деле это называется «навесной огонь». Потом на верхушку одного из пригорков выбежал их канонир и воткнул в мягкую влажную землю специальную палку, чтобы скорректировать огонь. И это перед дулами целой бригады. Но никто по нему не выстрелил, подумав, что это сделает кто-нибудь другой. Когда он скрылся, с нашей стороны выбежал Сэмсон, самый младший из прапорщиков в нашем полку, и сбил эту палку, но тут рядом с ним словно из-под земли вырос улан и нанес ему такой мощный удар пикой в спину, что пробил его насквозь. Острие пики вышло наружу прямо между второй и третьей пуговицами его мундира. «Элен! Элен!» – вскрикнул он и повалился лицом в грязь, а улан, которого чуть не разорвали на куски мушкетные пули, упал на него сверху, все еще держась за пику. Это грозное оружие словно связало их, превратив после смерти в единое странное существо.
Но когда батарея снова открыла огонь, нам было уже не до размышлений. Каре – не только прекрасный способ отбить атаку всадников, но и идеальная мишень для пушечных ядер. Мы это поняли, когда наши ряды стали стремительно редеть и воздух переполнился жуткими чмокающими и чавкающими звуками железа, врывающегося в живую плоть и кровь и разрывающего ее на куски. После десяти минут этого ада мы переместили наше каре на сто шагов вправо. Правда, это место тут же занял другой наш отряд из ста двадцати солдат и семи офицеров. Но потом пушки снова нашли нас, и тогда мы попробовали развернуться и выстроиться в линию, однако в ту же секунду из-за холмов на нас снова обрушилась конница, на этот раз уланы.
И поверьте, мы были рады услышать стук копыт их лошадей, потому что знали: это означает, что пушки хоть ненадолго смолкнут, и мы сможем дать сдачи врагу. И удар наш был намного тяжелее, чем в предыдущий раз, потому что теперь мы были злы, хладнокровны и беспощадны. В ту минуту я почувствовал, что для меня жизни этих всадников значат не больше, чем жизни овец на ферме в Корримьюре. Постепенно ты начинаешь забывать о страхе и перестаешь думать о том, как спасти свою шкуру, и вот тогда у тебя возникает желание отомстить кому-то за то, что ты пережил. В тот раз мы отыгрались на этих уланах. Они не были защищены кирасами, и мы выбили из седел человек семьдесят. Может быть, если бы мы увидели семьдесят матерей, оплакивающих своих сыновей, мы не ощутили бы такой радости, но в бою мужчины звереют, и когда ты держишь врага за горло, а он держит тебя, мыслей у вас в голове не больше, чем у бодающихся быков.
Потом наш полковник принял важное и мудрое решение. Предположив, что после кавалерийского налета по нам снова ударит артиллерия противника, он выстроил нас в линию и отвел чуть глубже, в небольшую низину между холмами. Там ядра достать нас не могли, и у нас появилось время немного отдышаться, а нам это было необходимо, потому что полк наш таял, как сосулька на солнце. Но как бы туго ни пришлось нам, другим было еще тяжелее. Все пятнадцать тысяч голландцев и бельгийцев к этому времени уже были разбиты наголову, в наших позициях образовалась брешь, по которой французская кавалерия спокойно перемещалась, как ей вздумается. К тому же у французов пушек было больше и стреляли они лучше, чем мы. От нашей тяжелой кавалерии уже почти ничего не осталось, так что дела у нас шли прескверно. И все же Гугомон, хоть и превратился уже к этому времени в залитые кровью развалины, все еще оставался в наших руках и все британские полки по-прежнему стойко стояли на своих позициях. Хотя, если говорить всю правду, что и надлежит делать любому писателю, среди синих мундиров, отступивших назад, было много и красных. Но это были неопытные новобранцы или просто трусы, которых хватает во всех армиях, поэтому я повторю еще раз: ни один британский полк не дрогнул. Общий ход баталии мы, конечно же, не могли обозреть, но всем было и так понятно, что поля позади нас были полны дезертиров. Мы же свой правый фланг держали крепко. К тому времени уже подошли передовые отряды пруссаков, и Наполеон направил двадцать тысяч своих солдат им навстречу, что уравняло наши силы, хотя мы тогда этого не знали, и, когда в один прекрасный момент французская кавалерия вклинилась между нами и остальными нашими силами, мы решили, что мы – единственная бригада, оставшаяся от всей армии. Стиснув зубы, мы решили отдать свои жизни как можно дороже.
Было уже то ли четыре, то ли пять часов вечера, большинство из нас ничего не ело со вчерашнего вечера, к тому же все мы промокли до нитки. Мелкий дождь не прекращался весь день, но последние несколько часов у нас просто не было времени думать о погоде или еде. Теперь же мы начали потуже затягивать ремни и осматриваться по сторонам, узнавать, кто ранен, кто убит. Я очень обрадовался, когда увидел Джима. Лицо у него почернело от пороха, он стоял справа от меня, опираясь на ружье. Он заметил, что я смотрю на него, и громко спросил, не ранен ли я.
– Я в порядке, Джим, – крикнул я в ответ.
– Боюсь, я тут только трачу время, – мрачно сказал он, когда я к нему подошел. – Но все еще не закончено. Богом клянусь, я его достану, или он достанет меня!
Бедный Джим, он до сих пор думал о нанесенной ему обиде. Видя его взгляд и горящие каким-то нечеловеческим огнем глаза, я начал подозревать, что у него действительно помутился рассудок. Он всегда был очень чувствительным человеком, любую мелочь принимал близко к сердцу, а с тех пор, как Эди покинула его, так и вовсе обезумел.
Примерно в это время мы стали свидетелями двух отдельных схваток. Говорят, что в старые времена, когда людей еще не учили воевать армиями, подобные поединки были обычным делом. Отлеживаясь в низине, мы вдруг увидели двух всадников, которые во всю прыть неслись по одному из холмов перед нами. Впереди, пригнувшись к самой шее лошади, скакал английский драгун, а за ним мчался французский кирасир, седовласый старик на огромной вороной кобыле. Наши ребята недовольно закричали, потому что нам показалось негоже, что англичанин так удирает от француза, но, когда они пронеслись мимо нас, стало понятно, в чем дело. Драгун потерял свою саблю, и подобрать какое-то другое оружие у него просто не было времени, потому что преследователь его был слишком близко. Но потом, может быть, услышав наши крики, он решился на отчаянный шаг. Заметив пику, лежащую на земле рядом с убитым французским воином, он резко натянул поводья, чтобы заставить преследователя проскочить мимо на всей скорости, ловко выпрыгнул из седла и схватился за пику, но противник его был слишком опытен, чтобы купиться на такую уловку. Он остановил свою лошадь почти одновременно с драгуном. Англичанин успел только поднять пику с земли, как кирасир ударил его наотмашь саблей, разрубив чуть ли не пополам. На все ушло не больше секунды. После этого француз пустил свою лошадь легким галопом обратно, обернулся и посмотрел на нас через плечо, осклабившись, как рычащая собака.
В этой схватке победил француз, но вскоре наша сторона отквиталась. Неприятель выдвинул вперед линию стрелков, целью которых были не мы, а батареи, находившиеся справа и слева от нас. Но мы послали им навстречу две роты из Девяносто пятого полка. Странно было слышать стрекочущий звук, который раздался, когда оба отряда начали стрелять одновременно. Среди французов был и офицер, высокий тощий мужчина в накидке, и, когда наши стрелки пошли вперед, он вдруг выбежал и остановился между двумя сторонами в позе фехтовальщика, подняв саблю вверх и слегка запрокинув голову. Я и сейчас помню его холодные глаза, наполовину прикрытые веками, и презрительную улыбку. Видя это, из наших рядов вышел младший офицер стрелков, рослый, красивый парень, и бросился на француза, размахивая странной кривой саблей, которые носят стрелки. Они столкнулись, как два горных барана, потому что бежали навстречу друг другу со всех ног. От удара оба полетели на землю, но француз оказался внизу. Наш парень поломал свою саблю, к тому же француз проткнул его левое плечо, но он был сильнее противника и сумел прикончить его обломком своего клинка. Я подумал, что сейчас французские стрелки изрешетят его пулями, но ни один из них так и не выстрелил, и он вернулся в свой отряд. Одна сабля торчала у него в плече, а вторая, поломанная, была зажата в руке.
Глава XIII Конец бури
Сейчас, когда я вспоминаю тот день, мне кажется, что из всего удивившего меня в этой битве самым поразительным было то, какое воздействие она оказала на моих товарищей. Некоторые из них вели себя так, словно для них все это было привычным повседневным делом, другие от первого до последнего выстрела молились, а третьи ругались и сыпали такими проклятиями, что кровь стыла в жилах. Был там один парень, он стоял рядом со мной, слева, Майк Тредингем его звали, так тот весь день рассказывал о своей тетушке, старой деве по имени Сара, и о том, как после ее смерти выяснилось, что она все свои сбережения завещала на строительство дома для детей погибших моряков, хотя обещала все оставить ему. Не помню, сколько раз он повторил эту историю, но, когда все кончилось, он клялся, что за весь день не произнес ни слова. Что касается меня, то я не могу сказать с уверенностью, говорил я что-то или молчал, но точно помню, что в голове у меня было чисто и ясно как никогда, я все время вспоминал родителей, свой дом, кузину Эди, ее лукавый и насмешливый взгляд и де Лиссака с его кошачьими усами, ну и, разумеется, все те события, происходившие в Вест-инче, которые и привели нас сюда, на это бельгийское поле под дула ста пятидесяти пушек.
Весь день ужасающий грохот пушек не смолкал, но потом они вдруг разом замолчали и появилось такое ощущение, какое бывает, когда во время грозы наступает затишье и ты понимаешь, что сейчас грянет самый страшный удар. С дальнего фланга еще доносился гул, там напирали пруссаки, но до них было две мили. Остальные батареи, как французские, так и английские, молчали. Дым начал постепенно рассеиваться над полем, и армии наконец получили возможность посмотреть друг на друга. Картина, открывшаяся нам, была ужасной, потому что то место, где был расположен немецкий легион, превратилось теперь в сплошное кровавое месиво, а ряды французов казались такими же плотными, как и перед битвой, хотя мы, конечно же, понимали, что и они во время атак потеряли много тысяч. Потом с их стороны донеслись радостные крики, и внезапно все их батареи ударили снова с таким грохотом, по сравнению с которым ад, творившийся здесь раньше, показался детской забавой. Шум стал, может быть, в два раза сильнее, потому что пушки французов переместились вдвое ближе и теперь стояли прямо на краю склонов в окружении защищающей их кавалерии.
Когда разразился этот дьявольский гром, все до последнего барабанщика поняли, что это означает. Наполеон делал последнюю попытку сокрушить нас. Часа через два день закончится, и нам оставалось только выстоять это время. Измученные, голодные, уставшие, мы молились, чтобы у нас хватило сил продержаться.
Их пушки не могли причинить нам особого вреда, потому что мы залегли в защищенном месте и были готовы в любую секунду, если покажется конница, подняться и встретить ее штыками. Но за гулом орудий вдруг послышался более тонкий, резкий звук, похожий на звон, гремящий, дикий, раздирающий душу лязг.
– Это pas-de-charge![20] – закричал кто-то из офицеров. – Вот теперь они возьмутся за нас всерьез!
И, как только он это произнес, мы увидели нечто странное. Какой-то француз в форме офицера гусар галопом мчался в нашу сторону на невысокой гнедой лошади и истошно кричал: «Vive le roi! Vive le roi!»[21], и это было все равно что назвать себя дезертиром, потому что за короля воевали мы, они-то сражались за императора. Проезжая мимо нас, он прокричал по-английски: «Гвардия идет! Гвардия идет!» и скрылся вдали, словно его ветром сдуло. В ту же секунду у наших позиций на взмыленном коне появился адъютант. Никогда еще я не видел, чтобы у человека было такое красное лицо.
– Вы должны их остановить, иначе нам конец! – закричал он генералу Адамсу так, чтобы его услышали и все остальные.
– А как там дела? – спросил генерал.
– От двух полков тяжелой кавалерии осталось два неполных эскадрона, – ответил он и захохотал как человек, у которого начинают сдавать нервы.
– Не хотите ли присоединиться к нам? Мы будем очень рады принять вас у себя, – сказал с поклоном генерал и улыбнулся, словно приглашал его принять участие в чаепитии.
– С огромным удовольствием, – воскликнул он, сдергивая с головы шляпу, и в следующую секунду все наши три полка соединились и бригада растянулась шеренгой в четыре ряда через низину, в которой мы укрывались от пушек, и дальше, до того места, где мы видели французскую армию.
Сейчас их почти невозможно было рассмотреть, только красные вспышки выстрелов мелькали в клубах дыма да черные силуэты неустанно, как духи смерти, носились вокруг пушек, этих орудий смерти. Но над всем этим звон и лязг, сопровождаемый криками и ровным топотом тысяч ног, становился все громче и громче. Потом в дымке появились размытые очертания какой-то огромной черной массы, которая росла и сгущалась, пока мы не увидели, что это сотня человек, быстро марширующих в нашу сторону в один эшелон, в высоких меховых шапках, под которыми сверкали блестящие медные козырьки. За этой сотней последовала еще одна, а за ней еще одна и еще, и еще, они исполинской змеей выходили из пушечного дыма и двигались на нас, и нам начало казаться, что конца им не будет никогда. Впереди колонны бежала группа застрельщиков{74}, за ними – барабанщики. И все вместе они продвигались вперед каким-то легким шагом. По бокам колонны шли офицеры, которые что-то грозно кричали и махали саблями. Впереди колонны были и всадники, человек двенадцать, они пели, и один из них поднимал высоко вверх на сабле свою шапку. Так мужественно, как воевали французы в тот день, не воевал еще никто.
Смотреть на них был тем удивительнее, что они вышли прямо перед своими же пушками, и поэтому никакой помощи получить от них не могли, хотя теперь оказались в зоне обстрела двух батарей, располагавшихся по бокам от нас. За весь день батареи успели прекрасно пристреляться, поэтому по телу этой циклопической черной змеи то и дело проходили длинные кровавые шрамы, но она ни на секунду не замедляла движение. Колонна была уже так близко, что каждый выстрел наших пушек выбивал десяток человек из их строя, но на место погибших сразу же становились те, кто шел следом, и они продолжали идти вперед тем же ровным, четким шагом. Головы их были повернуты в нашу сторону, хотя с одной стороны от них располагался Девяносто пятый полк, а с другой – Пятьдесят второй.
Я уверен, что, если бы мы тогда замешкались хоть на минуту, Гвардия разбила бы нас, потому что шеренга в четыре ряда никак не может сдержать натиск такой колонны. Но в ту секунду Колберн, полковник Пятьдесят второго, развернул свой правый фланг, чтобы вывести его к боку колонны, что заставило их остановиться. Когда это произошло, от их передних рядов до нас оставалось шагов сорок, и мы могли хорошо их рассмотреть. Мне сейчас смешно вспоминать, как я, глядя на них, удивился, потому что всегда считал французов нацией низкорослой. В их передовом отряде не было ни одного, кто не смог бы поднять меня одной рукой, как ребенка, а благодаря высоким шапкам они казались настоящими великанами. Все они до единого были сухими, жилистыми, мускулистыми мужчинами, с морщинами вокруг горящих яростных глаз и усами, грозно торчащими вперед, воины, которые день за днем, неделя за неделей воевали уже много лет. И тут, когда я, держа палец на спусковом крючке в ожидании команды открыть огонь, рассматривал противника, взгляд мой упал на того офицера на лошади, который размахивал шапкой на сабле, и я узнал де Лиссака.
Увидел его и Джим. Я услышал крик и увидел, как он, словно в приступе бешенства, бросился вперед к французской колонне, и тут же вся бригада, офицеры и рядовые, устремились за ним и обрушились на Старую Гвардию, а наши товарищи поддержали нас огнем с флангов. Мы ждали приказа пойти в атаку, и все решили, что он поступил, но я готов голову дать на отсечение, что на самом деле в наступление бригаду повел Джим Хорскрофт.
То, что творилось следующие пять минут, иначе как сущим адом не назовешь. Я помню, как приставил свой мушкет к синему мундиру и выстрелил, а человек этот не упал – так плотно стояла толпа, но я увидел, как на нем образовалось темное пятно, из которого пошел дым, словно тело загорелось внутри. Потом меня понесло и бросило на двух огромных французов, но ни я, ни они не могли поднять оружие, потому что были слишком сильно прижаты друг к другу. Один из них, парень с очень длинным носом, сумел дотянуться до моего горла, и я почувствовал себя беспомощным цыпленком в его руках. «Rendez-vous, coquin; rendez-vous!»[22] – произнес он и вдруг с криком скрючился, потому что кто-то проткнул его штыком. После первого залпа почти не стреляли, воздух наполнился звуками ударов прикладами и штыками, воплями поверженных и отчаянными криками офицеров. А потом они начали отходить, медленно, нехотя, шаг за шагом, но все же они отходили! Эх, ради того мгновения, когда мы почувствовали, что берем верх, стоило пройти через это пекло. Передо мной был один француз, остролицый темноглазый парень, который стрелял, перезаряжал ружье, смотрел по сторонам, выискивая офицера, внимательно целился и снова стрелял, спокойно, словно на учениях. Помню, как я подумал, что неплохо было бы убить такого хладнокровного человека, поэтому бросился к нему и вонзил в него штык. После моего удара он повернулся и выстрелил мне прямо в лицо. Его пуля оставила у меня на щеке шрам, который я буду носить до конца своих дней. Когда он упал, я перешагнул через него, но тут на меня обрушились два огромных тела, и я почти задохнулся под ними. Когда я наконец выбрался из свалки и протер засыпанные порохом глаза, я увидел, что колонна почти разбита, она рассеялась на отдельные группки, которые либо бежали, спасая свои жизни, либо отбивались, прижавшись спинами друг к другу, но наша бригада все наседала и наседала. Мое лицо горело так, словно его поливали расплавленным железом, но ноги и руки у меня двигались, поэтому, ступая по горам убитых и раненых, я бросился догонять свой полк и снова включился в правое крыло.
Там я встретил старого майора Эллиота. Лошадь его застрелили, но сам он был невредим, поэтому, как всегда прихрамывая, с уверенным лицом шел вперед. Он увидел меня и кивнул, потому что времени на приветствия не было. Наша бригада все наступала, но передо мной проскакал генерал, и я заметил, что он смотрит назад, туда, где остались британские позиции.
– Общего наступления нет, – сказал он, – но я не пойду назад.
– Герцог Веллингтон одержал великую победу! – торжественно вскричал адъютант, а потом, поддавшись чувствам, добавил: – Если этот чертов осел додумается все-таки пойти вперед!
И все, кто его услышал, дружно рассмеялись.
Но теперь уже было видно, что французская армия дрогнула. Колонны и эскадроны, которые весь день так мужественно держали позиции, начали рассыпаться. Там, где раньше стояли плотные ряды стрелков, теперь началась суматоха. Гвардия под нашим натиском стремительно редела и отступала. Внезапно мы увидели прямо перед собой жерла двенадцати пушек, но мы не сбавили хода, и через миг я уже видел, как рядом с телом убитого уланом бойца наш младший офицер, совсем еще юный парень, как шаловливый школьник, куском мела выводил на их стволах большие цифры «71». Тут за нашими спинами раздался рев тысяч голосов, это вся британская армия пошла в наступление, обрушившись с холмов на остатки неприятеля. Впереди загремели пушки, наша легкая кавалерия, вернее, все то, что от нее осталось, присоединилась к нашим бригадам с правого фланга. После этого битва была закончена. Мы стояли на тех позициях, которые еще утром занимали французы, их пушки перешли в наши руки, их пехота разбежалась, и только бравая кавалерия все еще могла поддерживать хоть какой-то порядок в своих рядах, да и то лишь для того, чтобы с достойным лицом покинуть поле боя. Потом, когда уже начало смеркаться, наши обессилевшие и голодные воины наконец позволили пруссакам закончить дело, а сами расположились на отдых на завоеванной земле.
Вот и все, что я видел и могу рассказать о битве при Ватерлоо. Могу лишь добавить, что на ужин в тот день я съел двухфунтовую буханку ржаного хлеба, порцию солонины и выпил целый кувшин красного вина, после чего мне пришлось пробивать новую дырку на самом кончике ремня, и все равно он сидел на мне туго, как обруч на бочке. Затем я повалился на солому среди своих товарищей и через минуту уже спал мертвым сном.
Глава XIV Подсчет убитых
На заре, когда первые серые лучи света едва начали просачиваться сквозь длинные узкие щели в стенах нашего амбара, кто-то сильно потряс меня за плечо. Я тут же вскочил и схватился за алебарду, которая стояла рядом у стены, потому что спросонья мне почему-то померещилось, что на нас идут кирасиры. Но потом, увидев ряды лежащих вповалку спящих солдат, я понял, где нахожусь. Однако, увидев, кто меня разбудил, я удивился. Это был майор Эллиот. Вид у него был хмурый, и за его спиной стояли два сержанта с длинными листами бумаги и карандашами в руках.
– Просыпайся, парень, – сказал майор, своим обычным, привычным мне голосом, словно мы с ним снова вернулись в Корримьюр.
– Майор? – не зная, что и думать, неуверенно спросил я.
– Пойдешь за мной. Я ведь в ответе за вас двоих. Это же я увел вас из дому. Джим Хорскрофт пропал.
Это известие меня поразило, потому что вчера я так устал и так хотел есть, что после той атаки, когда Джим бросился на французскую Гвардию и вслед за ним поднялся весь полк, я о нем ни разу и не вспомнил.
– Я иду подсчитывать наши потери, – сказал майор, – и было бы неплохо, если бы ты помог мне.
И мы вчетвером, я, майор и двое сержантов, вышли из амбара. Это было ужасное зрелище! Даже сейчас, когда прошло уже столько лет, я не хочу его вспоминать и попытаюсь рассказать о нем как можно короче. В пылу битвы смотреть на все это было страшно, но сейчас, прохладным ранним утром, когда никто не кричал, не били барабаны и не трубили горны, ратный блеск померк. То, что я увидел, напоминало одну гигантскую мясную лавку. Тела несчастных были изрублены, разорваны на куски, раздавлены, как будто в насмешку над образом Божьим. По горам трупов можно было проследить, как развивалась вчерашняя кампания, шаг за шагом. На земле лежали каре мертвых пехотинцев в окружении атаковавших их кавалеристов. На вершинах холмов вокруг разбитых пушек расположились мертвые расчеты. Колонна Гвардии оставила посреди поля полосу, похожую на след гигантской улитки, и в начале этой линии, там, где произошла первая жестокая схватка, после которой французы отступили, лежала целая гора синих и красных мундиров.
И первое, что я увидел, подойдя к тому месту, был сам Джим. Он лежал на могучей спине, запрокинув голову, лицо его было спокойным; волнение и тревога оставили его, и он снова стал тем прежним Джимом, которого я тысячу раз видел в кровати в школьном общежитии, когда мы учились вместе. Увидев его, я не смог сдержать чувств и вскрикнул. Но, когда я подошел к нему, чтобы рассмотреть то счастливое выражение, которого, я знал, никогда не увидел бы на его лице, будь он жив, у меня не возникло желания скорбеть. Его грудь пробили два французских штыка, умер он мгновенно и без боли, о чем свидетельствовала улыбка, застывшая на его устах.
Когда мы с майором приподняли его голову, надеясь, что в нем еще теплились последние остатки жизни, я услышал рядом с собой хорошо знакомый голос. Обернувшись, я увидел де Лиссака, который лежал, опираясь на локоть, среди груды мертвых гвардейцев. Его шапка с огромным красным плюмажем валялась рядом с ним на земле. Он был очень бледен, под глазами набрякли синие мешки, но в остальном он был таким же, как раньше. Все тот же нос крючком, все те же топорщащиеся усы, и все те же коротко стриженные сильно редеющие к макушке волосы. Веки у него всегда были полуопущены, сейчас же они были почти совсем закрыты.
– Надо же, Джок! – воскликнул он. – Не думал тебя здесь встретить. Хотя мог бы и догадаться, когда увидел твоего друга Джима.
– Мы здесь из-за вас, – ответил я.
– Да ну, – в своей обычной торопливой манере сказал он. – Это было предопределено. Еще в Испании я начал верить в судьбу. Судьба привела вас сюда этим утром.
– Смерть этого человека на вашей совести, – мрачно произнес я, положив руку на плечо Джима.
– А моя – на его, так что мы квиты.
Он откинул в сторону край накидки, и я с ужасом увидел, что на боку его свисает огромный черный ком сгустившейся крови.
– Моя тринадцатая и последняя рана, – улыбнулся он. – Говорят, тринадцать – несчастливое число. У тебя во фляге осталось что-нибудь? – У майора было немного воды и бренди. Де Лиссак жадно выпил, и глаза его оживились, ввалившиеся щеки слегка порозовели. – Это Джим сделал! – сказал он. – Я услышал, как кто-то окликнул меня по имени, повернулся и увидел его. Он стоял, приставив к моему мундиру ружье. Двое моих солдат проткнули его саблями в ту же секунду, когда он выстрелил. Но… Эди того стоила! Не пройдет и месяца, как вы будете в Париже, Джок. Там ты с ней встретишься. Найдешь ее по адресу Рю-миромеснил, дом 11, это рядом с площадью Мадлен.
– Я запомню.
– А как поживает мадам? Твоя мать? Надеюсь, с ней все хорошо? А месье, твой отец? Передавай им от меня сердечный привет и наилучшие пожелания.
Даже сейчас, когда душа его прощалась с телом, он приложил руку к сердцу и слегка поклонился, говоря о моей матери.
– Ваша рана может быть не такой уж страшной, – сказал я. – Я могу привести нашего полкового лекаря!
– Дорогой мой Джок, за последние пятнадцать лет я научился разбираться в ранах и знаю, что не выживу. Да оно и к лучшему, потому что для того, кому я служу, тоже все кончено. Я лучше останусь здесь со своими гвардейцами, чем превращусь в нищего изгнанника. К тому же ваши союзники все равно меня расстреляют, так что я лучше избавлю себя от этого унижения.
– Союзники, сэр, – с долей обиды в голосе произнес майор, – не запятнают себя такими варварскими поступками.
Но де Лиссак покачал головой с той же невеселой усмешкой.
– Вы не понимаете, майор, – сказал он. – Неужели вы думаете, что я стал бы менять имя и прятаться в Шотландии, если бы не знал наверняка, что меня ожидает судьба худшая, чем тех моих товарищей, которые остались в Париже? Теперь я лучше умру, потому что ему уже никогда не вести за собой армию. Но на моей совести такие поступки, за которые мне не будет прощения. Ведь это я возглавлял тот отряд, который захватил и расстрелял герцога Энгиенского{75}. Это я… А-а-а, mon Dieu! Edie, Edie, ma chrie![23]
Он протянул обе руки, слегка пошевелил дрожащими пальцами в воздухе. Затем руки его тяжело упали, а подбородок поник на грудь. Один из наших сержантов бережно вытащил его из-под тел, а другой накрыл его большой синей накидкой. И мы ушли, оставив шотландца и француза, судьбы которых соединились таким причудливым образом, лежать бок о бок безмолвно и мирно на этом пропитанном кровью склоне холма близ фермы Гугомон.
Глава XV Конец истории
Я уже почти добрался до самого конца своей истории и, признаться, невероятно рад этому, потому что начинал я свои воспоминания с легким сердцем, думая, что смогу этим занятием скрасить долгие летние вечера, однако, вспоминая прошлое, я пробудил ото сна тысячи печалей и полузабытых горестей, и теперь душа моя кажется мне такой же изодранной, как кожа плохо стриженной овцы. Если мне все-таки удастся довести это дело до конца, клянусь, я больше не притронусь к перу и бумаге, потому что писательский труд похож на спуск в бурную реку с крутого берега: вначале это кажется таким простым, но не успеешь оглянуться, как ты уже барахтаешься в воде и изо всех сил стараешься выкарабкаться оратно.
Джима и де Лиссака мы похоронили в одной могиле с четырьмястами тридцатью одним французским гвардейцем и нашим легким пехотинцем.
Эх, если бы храбрецов можно было сеять, как зерно, какой урожай взошел бы там!
Потом мы навсегда оставили это орошенное кровью поле и вместе с нашей бригадой перешагнули границу Франции, направляясь к Парижу.
Меня с детства приучали к мысли, что французы – народ недобрый, с черной душой, и, поскольку слышали мы о них исключительно в связи с постоянной войной и убийствами, на суше и на море, нет ничего удивительного в том, что мы ожидали встретиться с людьми злыми и грубыми. Правда, и они слышали о нас ровно столько же и, несомненно, представляли нас такими же злодеями. Но, когда мы прошли по их стране, увидели их красивые маленькие фермы, спокойных и мирных крестьян, обрабатывающих поля, женщин, сидящих под окнами своих домов с вязанием в руках, и одну милую старушку в большом белом чепце, которая хворостинкой учила внучка манерам, все это показалось нам таким домашним, что я просто не мог поверить, что этих милых людей мы так долго боялись и ненавидели. Я думаю, что на самом-то деле ненавидели мы не их, а того человека, который стоял над всеми ими, и теперь, когда его не стало и тень его уже не лежала на этой земле, свет снова пролился на нас всех.
Мы в прекрасном расположении духа прошли по живописной сельской местности и подошли к большому городу. Нам казалось, что здесь нас ждет еще одна битва. Город этот был таким огромным, что, если бы хотя бы каждый двадцатый из его жителей взял в руки оружие, собралась бы целая армия. Но к тому времени они, видно, уже поняли, что незачем из-за одного человека губить всю страну, и сказали ему, чтобы впредь он рассчитывал только на самого себя. Потом мы узнали, что он сдался британцам и ворота в Париж для нас открыты, чему лично я был страшно рад, – с меня было достаточно и одной битвы.
Впрочем, в Париже было полно людей, которые все еще обожали своего Бонапарта, и это неудивительно, ведь он принес им славу и армию свою не бросал никогда. Поэтому, маршем входя в город, мы видели много хмурых лиц, обращенных в нашу сторону. Наша бригада, бригада генерала Адамса, первой ступила на улицы этого города. Мы прошли по мосту, который они называют Нейи (название это проще написать, чем произнести), потом через красивый парк… Буа дэ Булон[24] вышли на Шаз Элизе[25]. Там мы расположились биваком, и очень скоро все улицы вокруг нас наполнились прусскими и английскими солдатами, так что город стал больше походить на лагерь.
Как только у меня появилась возможность отлучиться, я с Робом Стюартом из своей роты (нам не разрешалось покидать лагерь по одному) направился на Рю-миромеснил. Роб остался ждать на улице, а меня провели наверх. Как только передо мной раскрылась дверь, я тут же увидел кузину Эди. Она не изменилась ни капли. Все тот же шальной взгляд. Сначала она меня не узнала, но потом вскочила с дивана, в три шага подбежала и бросилась мне на шею.
– О Джок, это ты! – закричала она. – Как тебе идет красный мундир!
– Да, Эди, я теперь солдат, – сказал я без радости в голосе, потому что, глядя на нее, я видел не ее красивое личико, а то другое лицо, которое смотрело в утреннее небо над бельгийским полем битвы.
– Как здорово! – воскликнула она. – А ты кто, Джок? Генерал? Капитан?
– Я рядовой.
– Как? Один из тех простых солдат, которые носят ружья?
– Да, я ношу ружье.
– О, это не так интересно, – произнесла она и снова села на диван.
Я осмотрелся. Это была прекрасная комната, сплошной шелк, бархат, масса всяких блестящих вещей. У меня даже возникло желание вернуться в прихожую и еще раз вычистить сапоги. Когда Эди села, я вдруг обратил внимание, что она во всем черном. Значит, о смерти де Лиссака она уже знала.
– Я рад, что ты уже все знаешь, – честно сказал я, потому что мне всегда было трудно сообщать людям плохие новости. – Он сказал, что ты можешь забрать все, что находится в сундуках, и что ключи у Антуана.
– Спасибо, Джок, спасибо, – сказал она. – Спасибо, что передал его слова. Мне сообщили примерно неделю назад. Сначала я думала, что сойду с ума… честно. Я теперь до самой смерти буду носить траур, хотя ты видишь, как мне не идет черное. Ах, я никогда не смогу прийти в себя. Я уже решила, что постригусь в монахини и уйду в монастырь.
– Прошу прощения, мадам, – раздался голос служанки, которая заглянула в дверь. – К вам граф де Бетон.
– Джок, дорогой, – воскликнула Эди, вскочив с дивана, – это очень важно. Мне так не хочется прерывать разговор, но ты ведь еще придешь, правда? Когда мне будет уже не так одиноко. И не мог бы ты выйти через заднюю дверь? Спасибо, мой дорогой Джок, ты всегда был таким славным, послушным мальчиком.
После той встречи с кузиной Эди я больше не увиделся. Прощаясь со мной, она стояла, окруженная солнечным светом, с лучезарной улыбкой на устах, и огненные глаза ее сияли. Такой я и запомнил ее навсегда, сияющей и порывистой, как капля ртути. Выйдя на улицу к Робу, я увидел роскошную карету с парой великолепных лошадей и понял, что она попросила меня выйти через черный ход, чтобы ее новые благородные друзья не узнали, с какими простыми людьми ей приходилось общаться в детстве. Про Джима она не спрашивала, и про моих отца и мать, которые были так добры к ней, тоже. Что ж, она просто такой человек и не может измениться, точно так же, как кролик не может отрастить длинный хвост. И все же мне грустно было думать об этом. Через два месяца я узнал, что она вышла замуж за этого самого графа де Бетона и через год или два умерла от родов.
А что касается нас… Наше дело было сделано, великая тень больше не висела над Европой, и уже никогда она не накроет широкие поля, мирные фермы и маленькие деревушки, никогда не омрачит жизни, которые должны были быть такими счастливыми. Отслужив положенный срок, я вернулся в Корримьюр и, когда умер отец, взял на себя управление фермой и женился на Люси Дин из Бервика. С ней мы воспитали семерых детей, которые уже вымахали выше отца и изо всех сил стараются, чтобы он этого не забывал. Но сейчас, когда за окном бесконечной чередой сменяют друг друга спокойные и мирные дни, неотличимые друг от друга, как шотландские овцы, мне трудно заставить своих ребят поверить, что когда-то и здесь у нас кипели настоящие страсти, когда мы с Джимом были молодыми и горячими и на наш берег приплыл человек с топорщащимися кошачьими усами.
Загадка Старка Манро
Мне кажется, что письма моего друга мистера Старка Манро, собранные вместе, складываются в некое неразрывное единое произведение. К тому же они столь живо передают некоторые из тех трудностей, с которыми может столкнуться молодой человек, впервые вступающий на трудовую стезю, что я решил передать их в руки джентльмена, который взялся отредактировать их. Несмотря на то что из двух писем, из пятого и из девятого, пришлось вычеркнуть определенные места, я надеюсь, что в целом они заслуживают того, чтобы быть вынесенными на суд читателя. Я уверен, что мой друг посчитал бы для себя большой честью, если бы какой-нибудь другой молодой человек, утомленный потребностями этого мира и снедаемый сомнениями относительно мира иного, обрел новые силы, читая о том, как его собрат преодолевал свой тернистый путь.
Герберт Суонборо,
Лоуэлл, Массачусетс
Письма Старка Манро
I
Дом, 30 марта, 1881.
Дорогой Берти, после твоего возвращения в Америку мне стало очень тебя не хватать, поскольку ты – единственный человек в этом мире, с кем я мог разговаривать совершенно откровенно. Не знаю, что тому причиной, поскольку теперь, размышляя над этим, я вспоминаю, что никогда не имел счастья пользоваться твоим ответным доверием. Впрочем, возможно, что в этом виноват я сам. Может быть, несмотря на мои старания, ты не видел во мне хорошего собеседника. Могу лишь сказать, что для меня ты был именно таким хорошим собеседником, который может не только выслушать, но и понять, и прочувствовать то, что ему говорят. Знаешь, порой меня посещает мысль, что я бываю слишком назойлив. И все же нет, всеми фибрами души я чувствую, что мои откровения не утомляют тебя.
Помнишь ли ты Каллингворта из университета? Занятия по атлетике ты не посещал, поэтому вполне может быть, что не помнишь. Как бы то ни было, я буду исходить из того, что ты его не помнишь, поэтому расскажу все с самого начала. Хотя, может статься, что ты узнал бы его по фотографии, потому что он был самым уродливым студентом на нашем потоке, и на такое лицо просто невозможно не обратить внимание.
Он был хорошим атлетом, одним из самых быстрых и напористых форвардов в университетской команде регби, которых я когда-либо видел, только играл он слишком грубо, поэтому на международные соревнования его не выпускали. Он был высоким, наверное, около пяти футов девяти дюймов, с широкими плечами и развитой грудной клеткой, и у него была своеобразная, какая-то подпрыгивающая походка. Голова у него большая и круглая, как мяч, а волосы – короткие, жесткие и торчащие, словно щетка. Лицо у него удивительно уродливое, но это уродство, так сказать, осмысленное, которое так же привлекательно, как красота. Подбородок и надбровья – угловатые, как будто наспех вырубленные из куска камня, нос хищный с красными ноздрями, водянистые близко посаженные глазки могут принимать как очень веселое, так и исключительно грозное выражение. Верхнюю губу его украшают жесткие усы, зубы у него желтые, крупные и выпирающие. Можно добавить, что он никогда не носит воротничка или галстука, шея его цветом и видом напоминает кору шотландской ели, а голос и в особенности смех – рев быка. Теперь ты можешь себе представить (если, конечно, тебе удастся мысленно соединить все это в одну картину) внешний облик Джеймса Каллингворта.
Однако в этом человеке наиболее интересен был не внешний, а внутренний облик. Я не хочу делать вид, будто знаю, что такое гений. Мне всегда казалось, что Карлейль{76} дал очень хорошее, ясное и лаконичное определение тому, чем гений не является. Помимо того, что гений является бесконечным источником мук, его основной характеристикой я, на основе своих наблюдений, мог назвать то, что он позволяет своему носителю добиваться определенных результатов, так сказать, инстинктивно, в то время как остальные люди могут достичь таких же результатов исключительно тяжелым, упорным трудом. В этом смысле Каллингворт является величайшим гением из всех мне известных. Я никогда не видел, чтобы он работал, и тем не менее награду по анатомии получил именно он, а не остальные студенты, которые корпели над учебниками по десять часов в сутки. Этому можно было бы и не придавать особого значения, ведь могло быть и так, что днем он просто делал вид, что ничего не делает, при этом наверстывая упущенное по ночам, но достаточно было заговорить с ним на какую-то отвлеченную тему, чтобы убедиться в его оригинальности и необычных способностях. Если его спрашивали, допустим, о торпедах, он тут же брал в руки карандаш и на обороте старого конверта, выуженного из кармана, набрасывал схему какого-нибудь хитроумного устройства для пробивания судовых сетей и бортов, которое, несомненно, с технической точки зрения, было невозможным, но выглядело весьма правдоподобным и новым. Рисуя чертеж, он хмурил ершистые брови, от усердия маленькие глазки его блестели, а губы сжимались в тонкую полоску. В завершение он хлопал по работе раскрытой ладонью с восторженным криком. Глядя на него в ту минуту, можно было бы подумать, что изобретение торпед – его единственная цель в жизни. Но уже в следующий миг, стоило лишь высказать удивление по поводу того, как древним египтянам удавалось затаскивать огромные каменные блоки на верхушки пирамид, снова появлялись карандаш и конверт, и он с тем же усердием и энергией погружался в составление схемы, подсказывающей решение с инженерной точки зрения. Эта изобретательская жилка соединялась в нем с необычайной возбудимостью. Расхаживая из угла в угол комнаты своей чудной торопливой походкой после какого-нибудь подобного изобретения, он за пять минут успевал его запатентовать, взять тебя в деловые партнеры, внедрить свою находку во всех странах мира, обозреть все области ее применения, подсчитать возможные барыши, придумать, как их выгодно пустить в оборот и, наконец, удовлетвориться самым большим состоянием, когда-либо заработанным одним человеком. И его речи захватывали, ты проделывал каждый шаг вместе с ним, после чего испытывал дикое разочарование, когда опускался с небес на землю, и, идя по улице с керковским учебником физиологии под мышкой, вдруг начинал понимать, что ты всего лишь бедный студент и в кармане у тебя едва ли хватит монет, чтобы как следует пообедать.
Только что я перечитал написанное и понял, что все-таки не сумел передать, как дьявольски умен Каллингворт. Его взгляды на медицину иначе как революционными не назовешь, но я думаю, что, если все пойдет должным образом, у меня еще будет возможность подробно написать об этом. При удивительном и необычном даре, прекрасных физических данных, странной манере одеваться (шляпу он носил исключительно на затылке, а горло никогда не прикрывал), при зычном голосе и безобразном, притягивающем лице, это была настоящая личность, наделенная такой внутренней силой, которой я не встречал больше ни у кого другого.
Тебе, возможно, покажется, что я слишком много внимания уделяю этому человеку, но, поскольку, как мне кажется, его жизнь необычайно тесно переплелась с моей, для меня он представляет особенный интерес. Я пишу все это для того, чтобы, с одной стороны, оживить собственные полузабытые мысли и ощущения, и с другой – в надежде, что рассказ мой покажется тебе занятным и интересным. Поэтому мне кажется, что не лишним будет привести еще один-два примера, которые позволят тебе получше понять его характер.
Он не лишен определенного геройства. Как-то раз он был поставлен перед выбором: либо скомпрометировать леди, либо спрыгнуть с третьего этажа. Не задумываясь ни на секунду, он выбросился из окна, и только чудо помогло ему остаться в живых. Сначала он упал на ветки лаврового дерева и лишь потом свалился на землю, которая после недавнего дождя была достаточно мягкой, так что отделался он лишь синяками и ушибами. Я думаю, это может перевесить многие недостатки, которые у него, конечно же, есть.
В университете он любил шумную мальчишескую возню, но лучше было избегать с ним подобных игр, потому что невозможно было предугадать, чем это закончится. Норов у него был просто дикий. Я видел, как он в секционных залах начинал резвиться с кем-то из друзей, но потом совершенно неожиданно веселость его куда-то уходила, глаза наливались кровью, и в следующую секунду они уже катались под столом, сцепившись, как собаки. Когда их растаскивали, от душащей его злости он даже не мог говорить, только шумно дышал, а жесткие волосы его топорщились, как на загривке у бойцового терьера. Однако эта драчливость порой находила и лучшее применение. Помню такой случай. Однажды наш университет посетил один видный лондонский специалист, и во время лекции кто-то с переднего ряда постоянно что-то выкрикивал с места и мешал ему до такой степени, что профессор наконец не выдержал и обратился к аудитории. «Эти реплики просто невыносимы, джентльмены, – сказал он. – Может меня кто-нибудь избавить от этого шума?» – «Эй, господин на переднем ряду, придержи язык», – гаркнул с места Каллингворт своим зычным басом. – «А кто меня заставит? Может, ты попробуешь?» – ответил на это парень с переднего ряда и презрительно глянул на него через плечо. Тогда Каллингворт закрыл тетрадь и стал спускаться вниз по партам, к радости трехсот зрителей. Довольно забавно было наблюдать за тем, как остороно он шел, стараясь не наступить на чернильницы. Когда он наконец спустился и спрыгнул на пол, его оппонент встретил его прямым ударом в лицо. Однако Каллингворт вцепился в него бульдожьей хваткой и выволок из аудитории. Что он там с ним делал, я не знаю, но грохот из-за двери раздался такой, будто там выгрузили тонну угля, после чего добровольный блюститель порядка спокойно вернулся в аудиторию, как будто ничего особенного не произошло. Один глаз у него сделался похож на перезрелый тернослив, но, пока он шел на свое место, мы приветствовали его троекратным ура. После этого он вновь углубился в изучение опасностей, которыми чревата placenta praevia{77}.
Склонности к пьянству он не имел, но даже малейшая доля спиртного производила на него сильнейшее воздействие. Если он выпивал, идеи начинали прямо-таки бить из него ключом, причем самые невероятные и неожиданные. И если уж ему случалось что называется перебрать, тут уж он был способен на что угодно. Иногда он начинал буянить, иногда читать проповеди, а иногда просто строить из себя клоуна. Бывало, все эти состояния накатывали на него по очереди, причем сменялись с такой скоростью, что товарищи его просто диву давались. Опьянение сопровождалось и другими маленькими странностями. Например, во хмелю он мог идти или бежать совершенно прямо, но потом всегда подсознательно возвращался на то место, откуда начинал путь, и снова шел по своим следам. Иногда это приводило к непредсказуемым последствиям, как в том случае, о котором я хочу рассказать.
Однажды вечером, когда с виду Каллингворт казался совершенно трезвым и спокойным человеком, но в душе у него клокотал огонь, он пришел на вокзал, наклонился к окошку кассы и самым учтивым голосом поинтересовался у кассира, сколько ехать до Лондона. Когда тот поднял голову, чтобы ответить, Каллингворт мощнейшим ударом через маленькое окошко сбил его со стула. Бедняга закричал от боли и возмущения, и на его крики сбежались несколько полицейских и железнодорожников. Они бросились в погоню за Каллингвортом, но тот выбежал на длинную прямую улицу и с проворством гончей собаки легко оторвался и скрылся в темноте. Преследователи остановились и стали обсуждать странное происшествие, и представь себе их удивление, когда через какое-то время на той же самой улице послышался приближающийся топот и из темноты появился человек, за которым они только что гнались. Он со всех ног мчался прямо на них. В тот вечер одна из его странностей сыграла с ним злую шутку: где-то по дороге он развернулся и побежал в обратном направлении. Разумеется, его поймали, навалились всей гурьбой и после долгой и отчаянной борьбы все-таки смогли отправить в полицейский участок. На следующее утро он предстал перед судом, но выступил в свое оправдание с такой пламенной речью, что сумел добиться сочувствия и даже расположения судьи и в итоге отделался лишь небольшим штрафом. Когда же суд закончился, по его приглашению свидетели и полицейские, участвовавшие в его задержании, отправились в ближайший паб, и дело закончилось грандиозной пирушкой.
Ну что ж, если даже такими примерами я не сумел передать характер этого человека, интересного, талантливого, многостороннего, шального, то вынужден признать, что просто не в состоянии этого сделать, как бы ни старался. Однако я все же надеюсь, что со своей задачей справился, поэтому теперь расскажу тебе, терпеливейший из моих наперсников, какие отношения связывают с ним меня.
Когда я с ним случайно познакомился, он был холостяком. Однако в конце летних каникул он как-то окликнул меня на улице и своим громогласным голосом сообщил, что только что женился, сопроводив эту новость сильным хлопком по плечу. Тут же по его предложению я отправился к нему знакомиться с его супругой, и по дороге он рассказал мне историю своей женитьбы, которая была такой же необычной, как и все остальное, что он делал. Истории его я тебе, дорогой Берти, пересказывать не буду, поскольку и без того чувствую, что вдаюсь в излишние подробности, но это была просто сумасшедшая история, в которой немаловажную роль сыграли запирание гувернантки в ее комнате и перекрашивание волос Каллингворта. Кстати, от последствий второго он так никогда и не смог избавиться, и с тех пор к его особенностям добавилось еще и то, что, когда на его волосы под определенным углом падал солнечный свет, они начинали переливаться всеми цветами радуги и поблескивать.
Мы дошли до его дома, и он представил меня миссис Каллингворт. Это была скромная маленькая сероглазая женщина с милым личиком и тихим голосом, мягкая и спокойная в общении. Достаточно было увидеть, какими глазами она на него смотрит, чтобы понять, насколько она подчинена его власти: что бы он ни делал, что бы ни говорил, большего авторитета для нее не существовало. Ей было не чуждо и упрямство, но мягкое, даже кроткое. Если она и пыталась настоять на своем, то только для того, чтобы доказать его правоту. Однако все это я выяснил позже, а тогда, во время своего первого визита к ним, больше всего меня поразила ее невинная красота.
Жили они довольно своеобразно – снимали крошечную четырехкомнатную квартирку над продуктовой лавкой. У них были кухня, спальня, гостиная и еще одна комната, которую Каллингворт иначе как рассадником заразы не называл и даже избегал заходить в нее, хотя я убежден, что виной всему был запах сыра, который просачивался в нее из магазина внизу. Как бы то ни было, он с присущей ему энергией не только запер ее на ключ, но даже заклеил лакированной бумагой все щели и отверстия в двери, чтобы воспрепятствовать распространению воображаемой инфекции. Мебель у них была только самая необходимая. Помню, в гостиной у них стояло всего два стула, так что, если к ним кто-нибудь приходил (хотя мне кажется, что я был их единственным гостем), Каллингворту приходилось умащиваться в углу на кипу прошлогодних выпусков «Британского медицинского журнала»{78}. У меня до сих пор стоит перед глазами, как он вскакивал со своего низенького сиденья, начинал метаться по комнате и молотить воздух руками, сотрясая стены зычным голосом. При этом женушка его сидела тихонько в углу, слушала мужа и наблюдала за ним влюбленными и восхищенными глазами. Какая была разница нам троим, на чем мы сидели или где жили, если в нас кипела молодость, а души переполняли великие надежды на будущее? До сих пор я вспоминаю те камерные вечера в пустой, пропахшей сыром комнате как одни из самых счастливых в своей жизни.
Я часто бывал у Каллингвортов, потому что удовольствие, которое я получал от посещения их, приумножалось и надеждой на то, что они испытывали еще большее удовольствие от моих визитов. Знакомых у них не было, как и желания с кем-то знакомиться, поэтому я, по сути дела, был единственной ниточкой, которая связывала их с внешним миром. Я даже позволял себе вмешиваться в ведение их крошечного хозяйства. Каллингворт в то время носился с идеей, что все болезни человечества происходят от того, что мы утратили связь с живой природой, и наши предки были здоровее нас, потому что все время жили на открытом воздухе. В результате окна в их квартире перестали закрываться днем и ночью. Поскольку жена его была очень болезненной, но скорее бы умерла, чем позволила себе перечить мужу хоть словом, я решил сам подсказать ему, что мучивший ее кашель не удастся излечить до тех пор, пока она будет проводить все время на сквозняке. Он бросил на меня сердитый взгляд, и я уж подумал, что сейчас мы с ним поссоримся, однако взрыва так и не последовало, а он стал более взвешенно относиться к вопросам вентиляции.
В то время вечера мы проводили за весьма необычными занятиями. Ты, конечно же, знаешь, что существует так называемое «воскоподобное вещество»{79}, которое собирается в тканях тела во время определенных болезней. Патологи поломали уже немало копий, пытаясь выяснить, что это такое и как оно образуется. Каллингворт имел на этот счет свое мнение, он был полностью уверен, что воскоподобное вещество – это тот же самый гликоген{80}, который обычно вырабатывается печенью. Но одно дело иметь убеждение, а другое – суметь доказать его. В общем, перед нами встала задача найти образец этого вещества для проведения исследований. Как ни странно, фортуна оказалась к нам благосклонна. Университетскому профессору патологии удалось где-то раздобыть образец печени с этим веществом. Перед очередным занятием он с гордостью продемонстрировал нам в аудитории этот орган, после чего велел своему помощнику отнести и положить его в ледник для дальнейшего микроскопического исследования на практических занятиях. Каллингворт решил, что упускать такой шанс нельзя, потихоньку выскользнул из аудитории, раскрыл ящик со льдом, обернул жуткую поблескивающую массу своим ольстером{81}, снова закрыл ящик и преспокойно ушел. Я не сомневаюсь, что исчезновение той печени и по сей день является самой большой из неразгаданных загадок для нашего профессора.
Весь тот вечер и много последующих вечеров мы провели за изучением той печени. Для наших опытов требовалось подвергнуть этот орган воздействию очень высокой температуры, чтобы отделить азотистое клеточное вещество от безазотистого воскоподобного вещества. При совершенном отсутствии лабораторных инструментов мы не придумали ничего лучше, как разрезать печень на тонкие ломтики и поджарить их на сковородке, так что несколько ночей подряд случайный свидетель мог бы с удивлением наблюдать, как прекрасная девушка и двое молодых людей с озабоченными лицами готовят фрикасе{82} из человеческой печени. Однако все наши старания оказались напрасными, поскольку, хоть Каллингворт и считал, что подтвердил свою правоту экспериментальным путем и даже написал несколько пространных статей на эту тему в различные медицинские издания, он никогда не умел доступно излагать свои мысли на бумаге, и поэтому, я уверен, у его читателей осталось весьма смутное представление о том, что он хотел им доказать. И кроме того, он ведь тогда был простым студентом, поэтому вряд ли к его работе отнеслись с должным вниманием, по крайней мере, я не слышал, чтобы хоть кто-то его поддержал или помог.
В конце года мы оба успешно сдали экзамены и превратились в имеющих соответствующую квалификацию врачей. Каллингворты куда-то пропали, и с тех пор я о них не слышал, поскольку гордость моего товарища не позволяла ему опуститься до написания писем. Его отец когда-то имел большую и весьма прибыльную практику на западе Шотландии, но несколько лет назад он умер. На основании услышанного, когда-то брошенного вскользь замечания я могу лишь предположить, что он мог отправиться на свою родину проверить, не сослужит ли ему там службу его фамилия. Я же, как ты помнишь из моего предыдущего письма, начал с того, что стал работать ассистентом при своем отце, но ты ведь знаешь, что его практика может принести в лучшем случае семьсот фунтов в год, а никакой надежды на ее дальнейшее развитие нет, так что нам с отцом этого не хватит, да и мои религиозные убеждения порой сильно раздражают старика. Мне кажется, что, по большому счету, все идет к тому, что мне будет лучше отойти от этого дела и заняться чем-то другим. Я подал заявки в несколько пароходных компаний и по меньшей мере в дюжину больниц разослал прошения о принятии на должность хирурга-практиканта, но, хоть эти места могут принести какую-нибудь жалкую сотню в год, конкурс на них такой, словно это пост генерал-губернатора Индии. Как правило, мои документы возвращаются ко мне без всяких комментариев, а это, надо сказать, прекрасно учит смирению. Конечно же, жить при матушке очень даже неплохо, да и мой младший братец Пол мне скучать не дает. Я учу его боксу, и видел бы ты, как он поднимает свои маленькие кулаки и отбивается правой. Сегодня вечером он заехал мне под челюсть, поэтому на ужин я попросил приготовить мне яйца-пашот{83}.
Все это подводит мой рассказ к дню сегодняшнему и к самым последним новостям. Этим утром я получил телеграмму от Каллингворта… Это после девяти месяцев гробового молчания. Отправлена она из Эйвонмута{84}, города, в котором он, по моим предположениям, и должен был обосноваться, и содержит всего несколько слов: «Приезжай немедленно. Ты мне срочно нужен. Каллингворт». Разумеется, я поеду завтра же первым поездом. Невозможно предугадать, что это значит, но где-то очень глубоко в душе я надеюсь, что Каллингворт начинает какое-то дело и хочет предложить мне стать партнером или что-нибудь в этом роде. Мне всегда казалось, что ему рано или поздно все же удастся реализовать какую-нибудь из своих задумок, и, разбогатев, он не забудет своего старого друга. Он ведь знает, что я хоть и не гений, но человек надежный, на которого можно всегда положиться. Все это я веду к тому, Берти, что завтра я встречусь с Каллингвортом и надеюсь, что наконец устроюсь в этой жизни. Я описал его в надежде на то, что у тебя появится интерес к тому, как сложится моя судьба в дальнейшем, чего, вероятнее всего, не произошло бы, если бы ты не знал, какой человек протягивает мне руку.
Вчера у меня был день рождения, мне исполнилось двадцать два. Двадцать два года вращаюсь я вокруг Солнца. И со всей серьезностью, без намека на шутовство, что называется положа руку на сердце, я хочу сказать, что в настоящее время я весьма смутно представляю себе, откуда я пришел, куда иду и для чего я здесь. И не потому, что не задаюсь этими вопросами или мне это безразлично. Я изучил основы нескольких религий, и все они поразили меня тем, какому жестокому насилию придется мне подвергнуть свой разум, если я захочу принять догмы любой из них. Мораль, содержащаяся в них, обычно совершенна. В той же степени, как совершенна и мораль английского общего права. Но теория создания, на которой она строится!.. Для меня самым поразительным, с чем я встречался за время своего недолгого пребывания на этой земле, является тот факт, что столько умнейших людей, глубоких философов, проницательных правоведов и людей, повидавших мир во всем его разнообразии, принимают на веру подобное объяснение самого явления существования жизни в тех ее формах, о которых знаем мы. Конечно, имея в противниках всех этих мудрецов, мое личное скромное мнение так и не осмелилось бы проклюнуться из глубин моего разума, если бы меня не наполняла храбростью уверенность не менее выдающихся правоведов и философов Древнего Рима и Греции в том, что у Юпитера было множество жен и что он был не прочь пропустить чашу-другую доброго вина.
Дорогой Берти, только не подумай, что я собираюсь поучать тебя или кого бы то ни было. Те, кто, подобно мне, требуют терпимости по отношению к себе, первые готовы проявлять терпимость по отношению к другим. Я всего лишь обозначаю свои личные убеждения, как уже много раз делал до этого, и ответ твой мне тоже уже известен. Разве могу я забыть, как ты строгим голосом говорил: «Просто верь!» Твое сознание позволяет тебе так говорить. Но мое отказывает мне в этом праве. Я слишком хорошо понимаю, что слепая вера является не добродетелью, а пороком. Это коза, которую загоняют в овечье стадо. Если человек намеренно закрывает глаза и отказывается пользоваться зрением, любой поймет, что это безнравственно и является насилием над природой. И тем не менее человеку этому со всех сторон советуют отказаться от куда более ценного органа восприятия, от разума, и запрещают пользоваться им для решения самого глубинного вопроса существования.
«Разум не поможет в этом деле», – возразишь ты. Но я отвечу, что говорить так – все равно что признавать поражение в битве, которая еще не была начата. Мне мой разум БУДЕТ помогать, а когда перестанет, тогда я уже смогу обходиться и без помощи.
Уже поздно, Берти, огонь в камине догорает, и мне становится холодно. Ты же, я в этом уверен, уже порядком утомлен моим многословием и ересью, так что я с тобой прощаюсь до следующего письма.
II
Дом, 10 апреля, 1881.
Что ж, дорогой мой Берти, и снова это я в твоем почтовом ящике. Еще не прошло и двух недель с того дня, когда я написал тебе то длиннющее письмо, но новостей у меня накопилось достаточно для очередного послания. Говорят, что искусство написания писем утрачено, но, если количество может искупить качество, ты должен признать, что за грехи твои достался тебе друг, который все еще хранит его.
Когда я писал тебе прошлый раз, я собирался ехать к Каллингворту в Эйвонмут, окрыленный надеждой на то, что он предложит мне место. Я должен рассказать, как прошла та поездка, но тут в два слова не уложишься.
Часть пути моим спутником был юный Лесли Данкен, которого ты, по-моему, должен знать. Он был достаточно любезен, чтобы предпочесть третий класс и мое общество первому классу и одиночеству. Тебе известно, что не так давно ему досталось дядюшкино наследство и что после первого экстаза он впал в тяжелейшую депрессию, вызванную тем фактом, что теперь он может иметь все, что его душа пожелает. Какими же нелепыми кажутся жизненные устремления, когда я думаю, что мне, человеку в достаточной степени счастливому и полному энтузиазма, предстоит бороться за то, что не принесло ни выгоды, ни счастья ему! Но все же, если я хоть сколько-нибудь разбираюсь в себе, целью моей является не накопление богатств, нет, мне всего лишь нужно иметь столько денег, сколько нужно для того, чтобы освободить свой разум от низменных забот и иметь возможность спокойно, не думая о хлебе насущном, развивать заложенные в себе таланты, ежели таковые, конечно же, имеются. Лично я человек настолько нетребовательный, что даже не могу представить себе, чем меня может прельстить богатство… Разумеется, кроме возможности иметь удовольствие помочь хорошему человеку или тратить деньги на другие подобные благородные дела. И почему людей почитают за благотворительность? Ведь это величайшее из удовольствий, которое могут принести гинеи. Недавно я подарил свои часы безработному школьному учителю (мелочи в карманах у меня не нашлось), и матушка моя долго ломала голову над тем, чего больше в моем поступке, безумия или благородства. Я мог бы с абсолютной уверенностью сказать ей, что ни первого, ни второго – это было своего рода эпикурейское{85} себялюбие с легким привкусом барства. Все равно мой хронометр не мог принести мне большей радости, чем то чувство спокойного удовлетворения, которое я испытал, когда этот человек показал мне закладную из ломбарда и сказал, что те тридцать шиллингов, которые он выручил, очень пригодились ему.
Лесли Данкен сошел в Карстерзе, и я остался один на один с бодрым седовласым католическим священником, сидевшим в своем уголке и что-то читавшим. У нас завязался очень оживленный разговор, который продолжался до самого Эйвонмута. Я даже так увлекся, что чуть было не проехал нужную мне остановку. Мне показалось, что отец Логен (так его звали) полностью соответствовал моему понятию о том, каким должен быть идеальный служитель алтаря: готовый на самопожертвование, чистый душой, относящийся к себе с долей иронии и наделенный изрядным чувством юмора. Он обладал всеми достоинствами и недостатками своего сословия, поскольку во взглядах своих был совершеннейшим ретроградом. Наш разговор о религии был жарким, и, похоже, развитие его теологии застопорилось где-то на уровне раннего плиоцена{86}. Если бы он разговаривал с кем-нибудь из паладинов Карла Великого{87}, они бы, наверное, жали друг другу руки после каждого предложения. Хотя он признавал это и считал достоинством. Для него это было постоянством. Если бы наши астрономы, изобретатели или законодатели были бы такими же постоянными, что было бы сейчас с нашей цивилизацией? Может быть, религия – единственная область мышления, которая не подвержена прогрессу и обречена всегда вписываться в рамки, обозначенные две тысячи лет назад? Неужели они не понимают, что человеческий мозг в своем развитии требует более широкого взгляда на эти вопросы? Недоразвитый мозг порождает недоразвитого Бога, а кто станет оспаривать то, что человеческий мозг пока еще развит менее чем наполовину? Настоящим священником может быть только мужчина или женщина с головой. Я имею в виду не шарообразный предмет с тонзурой…с тонзурой… – См. т. 4 наст. изд., комментарий на с. 410.} на макушке, а шестьдесят унций вещества внутри него, которые и являются истинным признаком избранности.
Я понимаю, что сейчас, Берти, ты готов, презрительно фыркнув, отложить мое письмо, но я больше не стану испытывать твоего терпения. Я прекращаю разглагольствования на эту опасную тему и перехожу к фактам. Боюсь, что рассказчик из меня никудышный, потому что первый же случайный герой моего повествования увел меня в такие дебри, что сама история, которую я хотел рассказать, просто затерялась в них.
Итак, в Эйвонмут мы прибыли ночью, и первое, что я увидел, высунувшись в окно вагона, был старина Каллингворт, который стоял под газовым фонарем в круге света. Сюртук его был распахнут и трепетал полами на ветру, жилет тоже был не застегнут сверху, а шляпа (на этот раз – цилиндр) съехала на затылок, обнажив ежик волос. Если бы не воротничок, он бы ничем не отличался от того прежнего Каллингворта, которого я знал всегда. Увидев меня, он радостно взревел, вытащил меня из вагона, схватил мой саквояж, или дорожную сумку, как ты его называл, и через минуту мы углубились в город.
Я, как ты понимаешь, горел желанием узнать, зачем я ему понадобился, однако, поскольку он сам об этом ничего не говорил, я не стал его расспрашивать, так что во время нашей долгой прогулки мы разговаривали на множество отвлеченных тем, только не о том, что интересовало меня в первую очередь. Сначала мы обсуждали футбол{88}. Помню, говорили о том, сможет ли Ричмонд противостоять Блэкхиту{89}, и о том, что эта новая игра с мячом{90} является всего лишь усеченным вариантом других подобных игр, существовавших издревле. Потом он перешел к изобретениям и до того распалился, что вернул мне саквояж, чтобы иметь возможность подкреплять свои высказывания энергичными жестами и битьем кулака о ладонь. Неожиданно он остановился, слегка выпятив подбородок, и его желтые зубы блеснули в свете фонаря.
– Скажи, дорогой Манро, – так он обычно обращался ко мне, – почему люди перестали пользоваться доспехами, а? Не знаешь? Я скажу тебе почему. Потому что вес металла, который мог бы защитить человека, стал превышать тот вес, который человек может выдержать на себе, стоя на ногах. Но сейчас битвы уже не ведутся стоя. Все пехотинцы лежат на животах, и, чтобы защитить их, нужно очень немного. А как улучшилась сталь, Манро! Представь закаленную сталь! Бессемеровскую{91}! Бессемеровскую сталь. Прекрасно, как ты думаешь, сколько нужно стали, чтобы защитить человека? Всего пара листов четырнадцать на двенадцать дюймов, соединенных под таким углом, чтобы пули от них рикошетили. С одной стороны сделать отверстие для ружья, и готово! Каллингвортовский переносной пуленепробиваемый щит! Вес? О, примерно шестнадцать фунтов. Я уже все просчитал. Каждая рота будет иметь специальную тележку для их перевозки, и перед началом боя их будут раздавать бойцам. Собрать двадцать тысяч метких стрелков, и они пройдут от Кале до Пекина. Подумай об этом, друг мой! Подумай о моральной стороне вопроса. Одна из сторон не несет потерь вовсе, а вторая тратит пули на обстрел стальных пластин. Кто устоит против такого? Та страна, которая первой получит такую защиту, автоматически получает власть над остальной Европой. Ха, перед таким они не смогут устоять. Давай подсчитаем. Каково общее количество служащих в армиях? Около восьми миллионов. Предположим, что половина из них будет экипирована моими щитами. Я говорю половина, потому что не хочу настраивать себя на слишком уж оптимистический лад. Это четыре миллиона, и я при оптовых продажах собираюсь зарабатывать по четыре шиллинга за комплект. Сколько это получается, Манро? Почти три четверти миллиона фунтов стерлингов. Что скажешь, приятель? Неплохо, да?
Я перечитал последний абзац и вижу, что довольно точно передал его манеру говорить. Остается добавить только неожиданные остановки, внезапные переходы на доверительный шепот, громогласные ответы на заданные самим же вопросы, пожимание плечами и размахивание руками. Вот только за все это время он так и не произнес ни слова о том, что заставило его послать мне ту срочную телеграмму, которая привела меня в Эйвонмут.
Я, конечно же, гадал о том, насколько он преуспевает, и, судя по его беззаботному выражению лица и жизнерадостному настроению, сделал вывод, что, скорее всего, у него все благополучно. И все же я, признаться, был несколько удивлен, когда мы проходили по тихой широкой обсаженной деревьями улице между рядами больших частных домов с собственными участками, и он вдруг остановился и открыл железную калитку перед одним из самых красивых из них. Появившаяся на небе луна осветила высокую крышу с фронтонами. Когда он постучал, дверь открыл лакей в красных плисовых{92} штанах до колен, и я подумал, что мой друг все-таки добился большого успеха.
Когда мы спустились на ужин в столовую, мне навстречу поднялась миссис Каллингворт. Я с жалостью заметил, что она была бледна и выглядела уставшей. Но это не помешало нам провести вечер за веселым разговором, как в старые времена. Воодушевление, охватившее ее мужа, отразилось и на ее лице, и я как будто снова ощутил себя в маленькой комнатушке с кипами старых медицинских журналов, заменяющих стулья, с той лишь разницей, что теперь сидели мы в просторном зале с дубовой мебелью, стены которого были увешаны картинами. И все это время по-прежнему ни слова о цели моего приезда.
Когда с ужином было покончено, Каллингворт пригласил нас в небольшую гостиную, где мы с ним закурили трубки, а миссис Каллингворт – сигарету. Какое-то время он сидел молча, но потом вдруг порывисто вскочил, бросился к двери и распахнул ее. Это проявилась еще одна из его необычных особенностей, ему всегда казалось, что окружающие его люди только тем и заняты, что подсматривают за ним, подслушивают его разговоры. Несмотря на внешнюю бесцеремонность, даже грубость и прямоту, в его сложном и неоднозначном характере присутствовала и склонность к подозрительности. Убедившись, что за дверью не притаились шпионы и его никто не подслушивает, он вернулся в свое кресло.
– Манро, – сказал он, ткнув в мою сторону трубкой, – я позвал тебя для того, чтобы сообщить, что я разорен. Совершенно, безнадежно и непоправимо.
Когда он это произнес, я сидел, глубоко откинувшись на спинку стула, и, признаюсь тебе, едва не полетел вверх тормашками на пол. В ту же секунду, словно карточный домик, рухнули все мои надежды на те выгоды, которые сулила мне поездка в Эйвонмут. Да, Берти, я вынужден признаться: первая моя мысль была о себе, а лишь вторая о беде своих друзей. Очевидно, он обладает какой-то дьявольской интуицией, или у меня слишком уж выразительное лицо, поскольку в ту же секунду он добавил:
– Жаль тебя разочаровывать, друг мой. Вижу, ты совсем не это ожидал услышать.
– Что ж, – выдавил из себя я, – это действительно весьма неожиданно. Я решил… Мне показалось, что…
– Дом, лакей и мебель? Ну, их содержание тоже этому способствовало… Все это высосало из меня весь сок, одна кожура осталась. Теперь я пойду по миру, друг мой, разве что… – Тут я заметил в его глазах вопрос. – Разве что какой-нибудь друг поручится за меня и подпишет кое-какие бумаги.
– Я этого делать не стану, Каллингворт, – сказал я. – Некрасиво отказывать в просьбе друзьям, но, поверь, если бы у меня были деньги…
– Не говори, когда тебя не спрашивают, Манро, – резко оборвал он меня, скорчив страшную гримасу. – Да и что мне проку от твоего имени?
– Я бы это тоже хотел знать, – настороженно произнес я.
– Посмотри туда, парень, – продолжил он. – Видишь слева на столе пачку писем?
– Да.
– Это требования от кредиторов. А вон те документы справа на столе видишь? Это повестки в суд. А видишь ли ты вот это? – Он взял небольшую записную книжку и показал три-четыре имени, написанных неровным почерком на первой странице. – Это моя практика, – заревел он диким голосом и захохотал так, что на лбу у него выступили вены. Жена его сердечно рассмеялась, с такой же готовностью, с которой расплакалась бы, если б у него на глазах показались слезы. – Вот так-то, Манро, – отдышавшись после приступа веселья, сказал он. – Ты, может быть, слышал… Вообще-то я и сам тебе рассказывал о том, что у моего отца была лучшая практика в Шотландии. Насколько я могу судить, он был совершенно недалеким человеком, и тем не менее… Это правда. – Я кивнул и закурил. – В общем, он умер семь лет назад, оставив пятьдесят неводов, закинутых в свое озерцо. Однако после окончания университета я решил приехать на его старое место и проверить, удастся ли снова поставить дело на ноги. Фамилия-то наша наверняка еще не забылась, думал я. Но оказалось, что так просто с этим делом не справиться. С ходу возобновить практику оказалось невозможно, потому что пациенты отца были богатыми людьми, привыкшими к роскошным домам и прислуге в ливреях. Мог ли я приглашать их в какой-нибудь дом с эркером за сорок фунтов в год и служанкой-грязнухой? И как я, по-твоему, поступил? Я снял старый отцовский дом, тогда пустовавший… Дом, содержание которого обходилось ему в пять тысяч в год… Я стал жить в нем, вложив все свои сбережения до последнего цента в мебель. Но все напрасно, дружище. Я больше не продержусь. За все это время – два несчастных случая и один припадок эпилепсии… Это принесло мне двадцать два фунта восемь шиллингов и шесть пенсов. Вот и все мои доходы!
– Что же ты собираешься делать?
– Вот об этом я и хотел с тобой посоветоваться. Для этого и послал тебе телеграмму. Я всегда ценил твое мнение, друг мой, и подумал, что сейчас как раз настало время послушать его.
Мне вдруг пришло в голову, что, если бы он попросил у меня совет девять месяцев назад, это имело бы намного больше смысла. Чем мог помочь я сейчас, когда все уже так запуталось? И все же я не мог не почувствовать что-то вроде гордости оттого, что такой независимый парень, как Каллингворт, обратился ко мне за советом.
– Ты действительно уверен, что продолжать работать здесь бесполезно? – спросил я.
Он вскочил и начал ходить взад-вперед по комнате своей торопливой скачущей походкой.
– Послушай, что я тебе скажу, Манро, – сказал он. – Вот тебе еще предстоит начинать. Езжай туда, где тебя никто не знает. Люди пойдут к незнакомцу, но, если они помнят, как ты бегал в шортах и воровал сливы, за что не раз получал щеткой, они не доверят тебе свои жизни. Все разговоры о дружбе и семейной преемственности – вещь, конечно, хорошая, но, когда у человека болит живот, он об этом не думает. Я бы золотыми буквами написал в каждой медицинской аудитории и над воротами университета, что, если ты хочешь обзавестись друзьями, ищи их среди тех, с кем никогда не был знаком. Вот так-то, Манро, и бесполезно мне советовать держаться за это место.
Я спросил, сколько он должен. Оказалось, около семисот фунтов. Только за наем дома он должен был две сотни. Мебель он уже заложил, так что теперь все его состояние составляло меньше десяти фунтов. Разумеется, я мог посоветовать лишь одно.
– Тебе нужно собрать вместе всех своих кредиторов, – сказал я. – Они увидят, что ты молод и полон энергии… И рано или поздно добьешься успеха. Если они загонят тебя в угол сейчас, они могут ничего не получить. Объясни им это. Но если ты начнешь все сначала в каком-нибудь другом месте и что-то заработаешь, ты сможешь полностью расплатиться с долгами. Другого выхода я не вижу.
– Я знал, что ты именно так скажешь, я и сам так думал. Правда, Хетти? Что ж, значит, так тому и быть. Я очень благодарен тебе за совет, и сегодня мы больше о делах говорить не будем. Я сделал свой выстрел и промахнулся. В следующий раз я обязательно попаду, и это произойдет очень скоро.
Похоже, неудача не особенно огорчала его, потому что уже через несколько минут он был весел, как прежде. Принесли виски и содовую, чтобы мы выпили за удачу его следующего начинания. И это едва не обернулось неприятной историей.
Осушив пару бокалов, Каллингворт дождался, когда его жена ушла, и начал жаловаться на то, что в ожидании клиентов ему приходится все время проводить дома, из-за чего у него почти пропала возможность заниматься спортом. Это привело нас к разговору о том, какими физическими упражнениями можно заниматься в помещении, и мы заговорили о боксе. Каллингворт достал из буфета две пары перчаток и предложил провести парочку раундов прямо там, в столовой.
Если бы я не был дураком, Берти, я бы на это не согласился. Но одна из моих многочисленных слабостей заключается в том, что, если мне бросают вызов (вне зависимости от того, кто это делает, мужчина или женщина), я не могу заставить себя не принять его. Хоть я и знал, что за человек Каллингворт, и в прошлом письме сам же описывал тебе его характер, все равно мы отодвинули стол, поставили лампу повыше и встали в стойку друг перед другом.
Как только я посмотрел ему в глаза, я заподозрил что-то неладное. В них горел какой-то очень нехороший, злой огонь. Наверное, в ту секунду он думал о моем отказе подписать его бумаги. Как бы то ни было, выглядел он угрожающе: немного наклонил голову вперед, прищурился, выпятил челюсть, а руки опустил (его манера боксировать, как и все остальное, была чужда условностей).
Я сделал первый выпад, и он тут же пошел молотить меня обеими руками, рыча, как дикий кабан, при каждом ударе. Как видно, о боксе он не имеет ни малейшего представления. Я полминуты защищался, но потом он просто оттеснил меня к стене и сбил с ног, так что я обрушился на дверь и чуть не пробил головой одну из панелей. Но и после этого он не остановился, хотя видел, что мне некуда было отвести локти. Потом он нанес такой удар, от которого я бы вылетел в коридор, если бы не уклонился и не выскочил бы снова на середину комнаты.
– Слушай, Каллингворт, – выкрикнул я. – Что-то это не очень похоже на бокс.
– Да, рука у меня тяжелая.
– Если ты и дальше будешь так бить, я буду вынужден отбиваться, – сказал я. – Мы же хотели только размяться.
Не успел я произнести эти слова, как он снова бросился на меня. Я опять ушел от него, но комната была слишком маленькой, а он двигался быстро, как кошка, поэтому отделаться от него не представлялось возможным. Он еще раз насел на меня, потом толчком, скорее из арсенала игроков в регби, чем боксеров, вывел меня из равновесия и тут же нанес удар сразу двумя руками, левой рукой прямо в нос, а правой в ухо. Я отпрянул назад, споткнулся о скамеечку для ног и тут же получил еще один удар в то же ухо, отчего в голове у меня засвистело, как будто внутри закипел чайник. Он с довольным видом выпятил грудь и ударил по ней кулаками, возвращаясь на середину комнаты.
– Скажешь, когда тебе будет достаточно, Манро, – произнес он.
Это выглядело довольно нагло с его стороны, учитывая, что я выше его на два дюйма, вешу не меньше, да еще и боксирую лучше. Пока что его энергия и размеры комнаты были против меня, но я не собирался сдаваться и решил в следующем раунде показать, на что способен.
Он снова пошел вперед, размахивая руками, как мельница, но на этот раз он не застал меня врасплох. Левой я нанес прямой удар, потом, пригнувшись, ушел в сторону под его локтем и встречным заехал ему в челюсть, отчего он растянулся на коврике перед камином. Он стремительно вскочил, и лицо его исказилось от злости.
– Ах ты свинья! – закричал Каллингворт как безумный. – Ну-ка снимай перчатки и иди сюда!
Он принялся стягивать свои перчатки.
– Не будь таким ослом! – крикнул я в ответ. – Из-за чего нам драться?
Но его охватил такой приступ ярости, что он меня даже не слушал. Сняв перчатки, он швырнул их под стол.