Кинотеатр повторного фильма Шендерович Виктор

– Вы уж повлияйте на Сергея Петровича, а то… – директор развел руки, выдавив из себя еще одну улыбку, – больно он с меня требует. Мы ж люди подневольные…

Алямов опять кивнул, что можно было расценить двояко: повлияет – или просто понял смысл просьбы. Это у Димы получилось как-то само собой, он даже не очень понял, о чем речь. «Интересно, что там с него Петрович требует?» – спросил было себя Алямов, но мысль эту до конца не додумал: раздача подарков завершилась. Месткомовская поздравила всех с Новым годом, детдом заулюлюкал в ответ, и кто-то крикнул «ура».

– Так! – директорский голос мгновенно снял все звуки. – Строиться по классам – и на самоподготовку! Восьмой класс убирает зал!

Он направился к сцене, а к Алямову, хихикая, робко подобрались несколько девочек.

– Здравствуйте! – сказали они, держась друг за дружку.

– Здравствуйте… – Димы пытался разглядеть в водовороте у сцены Лену, но видел и слышал только востроносую воспитательницу, строившую малых детей.

– Вы из Москвы? – выпалила самая смелая из подошедших. Остальные ждали с жадным интересом.

– Ну. – Алямов тоже ждал.

– А Пугачеву видели?

– Нет, – сказал Алямов.

– Жаль, – вздохнула девочка, – я от нее просто помираю.

Алямов улыбнулся как можно теплее. Произошла пауза.

– Можно я вам значок подарю? Спартаковский. Вы за «Спартак» – болеете?

Алямов пожал плечами. Петрович, Лена и месткомовская в компании директора вышли из зала и направились к автобусу. Ну, слава тебе, господи.

– Болеете?

– Да, – сказал Алямов, выбрасывая окурок. Он болел за ЦСКА, но соглашаться было легче.

– Нате. – Девочка решительно отцепила от костюмчика значок и протянула Диме. – Берите, берите…

– Спасибо.

– Пожалуйста. Вы к нам еще приедете?

– Наверное, приеду. – Надо было как-то заканчивать…

– Приезжайте.

Алямов посмотрел на девочек. Что-то неясное шевельнулось в нем.

– Спасибо, девчата. Ну, мне пора. Извините.

– А как вас зовут? – услышал он и обернулся.

– Дима.

– Приезжайте, Дима!

На дороге уже фырчал автобус.

3

Все складывалось как нельзя лучше.

Только начинало смеркаться; рука Алямова уже привычно и чуть крепче прежнего обнимала тонкое плечо, а Лена казалась взволнованной, что-то говорила про интернатских девчушек. Алямов слушал вполуха, и когда вдоль шоссе замелькали московские окраины, сказал негромко, словно эта мысль только сейчас посетила его:

– Слушай, ты никуда не спешишь? А то давай посидим где-нибудь?

Лена улыбнулась смущенно и благодарно, и Алямов уже успел подумать, что пойти надо будет в кафешку на Чистых Прудах, а потом завалиться к Пашутину и попросить его неназойливо слинять, – все это пронеслось в возбужденном мозгу точной шахматной трехходовкой, прежде чем он услышал ответ:

– Нет, Дима, ничего не получится.

– Почему? – Этого он почему-то совсем не ожидал.

– Меня дома ждут…

– Кто? – совсем уже глупо спросил Алямов.

– Гости. Муж, – просто ответила Лена.

«Так чего ж ты тогда, – возмутился кто-то в Алямове, – целый день мне голову морочила?»

– Жалко, – сказал он. Лена не ответила.

Автобус встал у светофора. Водитель щелкнул ручкой приемника; что-то заверещало, обрывки голосов и мелодий смешались в эфире и снова оборвались щелчком. Повисло молчание. Окаменевшая на чужом плече, его левая рука чувствовала себя идиоткой.

– Не сердитесь, Дима, – вернувшись на вы, улыбнулась учительница, и сквозь досаду Алямов пожалел, что не он ждет ее прихода, развлекая гостей.

– Что вы, Лена… – сказал он. – Муж – это серьезно…

Алямов шутил по инерции: разговаривать не хотелось. Тем более на вы.

– Спасибо за компанию! – сказала Лена, выходя у метро, а Алямов поехал дальше, слушая разговор Петровича с месткомовской о каких-то фондах, положении с обувью и одеждой…

«Вот тебе и “компле”», – с тяжелой досадой думал он. – Кретинизм. День впустую».

В институт Алямов заходить не стал, попрощался со всеми очень вежливо, и той же, что и вчера, дорогой отправился домой. Настроение было паршивое. В мрачных своих мыслях он чуть не проскочил гастроном, но, слава богу, вспомнил про колбасу, зашел и сразу, опытный боец, встал в очередь.

– Я отойду? – тут же спросила женщина, стоявшая впереди.

– Пожалуйста. А что там есть? – Алямов кивнул в сторону прилавка.

– Колбаса есть всякая; вареная есть… – Женщина начала прорываться к кассе.

– Ветчину днем не привезли, – обернувшись, пожаловался Алямову толстый дядька в шляпе. – Обещали – вечером привезут. Стою вот, жду.

– Понятно, – качнул головой Алямов, подумав, что где-то слышал сегодня похожую фразу… Где именно – он вспомнил уже на улице, когда шел к метро с добытой колбасой наперевес. Как он сказал, этот пацан?

«Да-да…» – Алямов вдруг отчетливо вспомнил утро, большеголового мальчика в «трениках», снизу, не отрываясь смотревшего в глаза, вспомнил свой ответ: «Раз обещали – значит, привезли».

«Ч-черт… – подумал Алямов, замедляя шаг по мягкому предновогоднему снегу, – а ведь не привезли. Надо же, как неудобно получилось…»

Какое-то незнакомое чувство овладело Димой. Сегодняшний день, пустой и странный, начал собираться в картинку, как мозаика.

Он вспомнил детей, бегущих в стареньких костюмчиках по колено в снегу, без шапок, к автобусу, который привез из далекой сказочной Москвы людей и подарки, вспомнил смутный разговор о нехватке фондов изолотую печатку на холеной руке воспитателя, вспомнил девочку, подарившую ему бесценный свой спартаковский значок, – и поморщился от незнакомого чувства…

«Надо бы сказать Савельеву: есть же шефский сектор, пускай наведет там порядок. Скинемся, купим парнишке чего-нибудь…» – подумал Алямов, уже втайне понимая, что ничего этого не будет, потому что у каждого своя жизнь, и есть дела поважнее.

Алямов еще раз вспомнил об учительнице, о своей неудаче, и подумал, что так бездарно угробить день – это надо уметь…

На первой же остановке вышло пол-автобуса, и два волосатых школяра внесли с собой снегопад и дум-дум-дум, стучавшее в здоровенном динамике. Дима мотнул головой, окончательно вытряхивая лишние мысли. Пора было возвращаться в свою опрятную, отлаженную жизнь. Автобус летел по белому предпраздничному городу, дома ждала любимая, в целом, жена; сегодня что-то должно было решиться с путевкой на Домбай.

Дима поднял воротник и шагнул к дверям: на следующей он выходил.

1987

ШЕСТИДЕСЯТАЯ ГОДОВЩИНА

Театральная быль

Раньше в нашем городе вообще театра не было – так жили. А потом обнаружилось: один член Политбюро идет по нашему округу, а встретиться с избирателями – негде… Ну и отгрохали под это дело наш сарай на тыщу мест: мозаика, люстры, ковры – полный версаль, только звук до галерки не доходит. Хотя с нашим репертуаром, может, это и к лучшему.

Ну вот. А пятого с утра театр уже на ушах стоит, потому что из обкома сообщили: этот, из Политбюро, на родину едет, хочет встретить седьмой десяток Великой Октябрьской вместе с земляками. Репертуар, понятное дело, на хер пошел, режиссер красный бегает, корежит его, болезного: он у нас вообще со странностями… В театре, как всегда, бардак: того нет, этого нет, и все орут на помрежа.

А днем приезжают эти… мастера спорта в штатском, все, как из одного магазина, в серых пиджаках. Сразу началось: сюда не ходи, туда не ходи… С трех часов к театру не подъехать уже – везде «кирпичей» понаставлено, словно не концерт вечером, а склад боеприпасов нашли и будут взрывать. А посреди всего этого идет прогон – ну тот еще прогончик, на живую нитку, праздничный монтаж, полная порнография… «Пиджаки» по сцене гуляют, как у себя дома.

Через полчаса такого искусства с примой нашей, Люськой Павлевич, случилась истерика – удивительно еще, как она полчаса продержалась: отказываюсь, кричит, работать в таких условиях, ухожу из театра… «Пиджакам» это все, как слонам Моцарт: не надо, говорят, нервничать, гражданка, у вас своя работа, у нас своя, и давайте не будем. В общем, часам к пяти главный уже не кричит, не курит даже, сидит, в пространство смотрит, чистый сфинкс. Перегорел мужик.

Тут наш завпост появляется, Кузьмичев, спокойный, как кусок дерева, в часы пальцем тычет: пора, мол, президиум строить, бюст ставить, кумач вешать. Ему вообще все побоку, Кузьмичеву.

Я тогда у главного спрашиваю: мы свободны? Он рукой машет: гуляйте до полседьмого. Я говорю: зачем до полседьмого, в семь только торжественная часть, они же пока не выговорятся, мы все равно не начнем! Тут он чуть не плеваться в меня начал – будто новые батарейки ему вставили, честное слово! Ну, хозяин – барин, в полседьмого так в полседьмого… Домой не поехал – толку туда-сюда мотаться? – пошел в буфет, а там уже весь театр, хорошо хоть сосиски остались. Взял, подсел к Михалюку – а тот еще злее меня сидит, у него из-за этой Великой Октябрьской халтура сорвалась, сорок рублей живых денег.

Тут меня черт за язык и дернул. Что, говорю, Иваныч, сыграем сегодня для начальства? Михалюк только этого и ждал. Я бы, говорит, им сыграл. «Малую землю», на баяне. Чтоб их совсем скособочило. Я, конечно, заржал, как идиот: я вообще смешливый, меня на сцене расколоть – нефиг делать. Ну и ржал, пока Маслову за соседним столиком не увидел. А как увидел ее, чуть сосиской не подавился.

Тут ее, профурсетку партийную, все заметили, кроме Федяшева. Этот вообще фишки не сечет, с рождения туповатый… Героям-любовникам вообще мозги не положены. Жора, спрашивает, а ты земляка политбюрошного нашего, товарища Харитоньева, из-за которого весь сыр-бор, ты его живьем видел? Тут Михалюк на бис выступил. Зачем, говорит, мне земляк. Я на его дружка бровастого каждый день в ящик смотрю.

В буфете заметно тише стало. И уже в тишине Михалюк (видно, на всякий случай, если кто не расслышал) дружка изобразил. Похоже так изобразил, последние сомнения отпали.

Маслова сразу лицом закаменела. Как говорит наш знаток латыни, бутафор Константиныч, оближи свой ноблез…

– Георгий Иванович! – говорит.

Всего два слова сказала, а глядишь, не то что не смеется в буфете никто, не ест даже.

– Георгий Иванович, в чем дело?

– В чем дело? – переспрашивает Михалюк очень заинтересованно.

– Это я вас спрашиваю, – говорит Маслова.

– Меня? – Жора даже лицом посветлел. – Надо же, – говорит, – меня о чем-то спрашивают. Не иначе, к празднику.

– В чем дело, Георгий Иванович? – спрашивает Маслова уже совсем нехорошим голосом. Заело ее, никак с реплики соскочить не может.

– Понятия не имею, – говорит Михалюк. – Паш, горчицу передай…

Даю я ему горчицу, а тишина стоит – ой, думаю, намажут тебе этой горчицей…

– Хорошо, Георгий Иванович, – ласково говорит Маслова, взглядом всех переписывает и выходит. А за нею еще двое – у одной тоже ноблез оближ, а у другого просто застарелая мания преследования.

И все, которые не выбежали, понимают, что в лучшем случае пойдут как свидетели.

– Ну и дурак же ты, – говорю я Федяшеву. А он только глазами лупит. Я ж говорю: герой-любовник. АМихалюк, чертов сын, сосиски жрет. Что это, говорит, с нашей партайгеноссе? Жора, говорю, тормози, ты сегодняшнюю норму уже выполнил.

– В гробу я их всех видал, – отвечает.

– Знаю, – говорю.

– Ну вот и славно. Приятного аппетита! – Тарелку отставил, лапищей по столу хлопнул – и отвалил.

Аппетита у меня, однако, не прибавилось. Посидел я еще чуток, потом думаю: надо за Михалюком присмотреть, вразнос пошел мужик.

Жора, слава богу, у себя в гримерке – сидит, курит.

– Сигаретки не найдется? – спрашиваю.

Он пачку мне подвигает, коробок сверху кладет. Покурили.

– Ну ты силен, – говорю.

Молчит.

– Ладно, – говорит, – проехали.

– Это точно, – говорю, а сам думаю: проехали – не проехали – это еще бабушка надвое сказала.

Пока мы эту пачку докурили, всех обсудить успели: и Маслову, и областное начальство, и московское, и про всех Михалюк какие-то особые слова нашел, просто удивительно!

За разговором этим мы самое интересное пропустили: Люську Павлевич свинтили все-таки! Только она в кожанке и с маузером наперевес из гримерки вышла– кто, мол, еще хочет комиссарского тела? – тут ее за руки и лицом к стене. Маузер бутафорский разобрать пытались. Крику, говорят, было!..

А мы с Михалюком это дело пропустили – не везет так не везет!

Ну вот. Почти докурили мы ту пачку – тут Федяшев, чудило кудрявое, в гримерку заглядывает как ни в чем не бывало: Паша, говорит, Иваныч, слыхали? – после всего не уходите, угощение будет, в репзале стол накрывают! Откуда, говорю, стол – местком, что ли? Федяшев аж зашелся – это тебе, говорит, местком, а на остальных лично товарищ Харитоньев раскалывается – пайковую пищу жевать будем, Иваныч! Балычок, ветчинка, то, се…

Михалюк, мелочи отметая, сурово интересуется:

– Водка будет?

– А как же! – взвизгивает Федяшев и аж гарцует вдверях, Ромео недорезанный. – Как же без водочки? Праздник, Иваныч! Держись.

И исчез.

Тут, признаться, гораздо нам с Михалюком веселее стало; Жора говорит: черт с ними, хоть какая польза… Тут как раз и антракт.

Пошли мы за кулисы – «пиджаков» никого нет, начальство в центральную ложу снялось – а у наших общее оживление, Федяшев, сорока, всем на хвосте разнес.

Отыграли мы концерт в хорошем темпе, без пауз практически. Михалюк Маяковского отгрохал, мы со Светкой быстренько порвали страсть в клочки, подхватили Жору – и наверх, поближе к репзалу. А там уже все, кто отстрелялся, похаживают, с Федяшевым во главе. А за дверью (не соврал, подлец) действительно готовится что-то – углядел народ и бабенку какую-то рыжую, крашеную, не из наших, и скатерку белую, и бог знает что на скатерке.

В общем, долго ли, коротко ли – дождались. Вышел откуда-то благообразный «пиджак» и говорит: мол, коллектив обкома и лично товарищ Харитоньев поздравляют вас, то-се, и приглашают, мол, откушать. Тут подлетает к нему рыжая, каблучками тук-тук, и что-то шепчет. И «пиджака» как корова языком слизывает.

Подождали мы немного – «пиджак» не возвращается, рыжая тоже. Михалюк говорит: ребята, держите меня, у меня слюноотделение началось. Тут всех как прорвало: действительно, чего стоим, уж пригласили, поздравили – пора!

Вошли мы, стол облепили – и понеслась! Минуты только через три заговорили, а до того – одна челюстная музыка… Федяшев на ветчину налег, Люська Павлевич, как была в кожанке, балык целый с блюда подцепила и на тарелку себе – шлеп! – чтоб она на сцене так цепко работала… Михалюк Светке моей подливает– гляжу, а одна чекушка уже пустая. Ну и сам я, признаться, от всего этого прибалдел немножко: многое, что на том столе стояло, я только в кино и видел.

И вот ставлю я на место блюдо с мясом заливным, смотрю – Маслова! Тоже здесь, тварь старая. Ветчинку прибирает, и личико у нее при этом брезгливое необычайно. Понимать это надо так, что не в ветчине дело, и не в икре с балычком, а просто – не имеет права отрываться от масс.

А Михалюк после второй развеселился и опять шутить начал: братцы, говорит, слушайте, нам когда коммунизм обещали? К восьмидесятому? А он вот он уже, а вы не верили, дурачки… И еще говорит – мол, хороший человек товарищ Харитоньев, зря я его обижал; как думаете, говорит, если я ему каждый день с утра пораньше Маяковского читать буду – он меня на паек поставит?

Тут Маслова есть перестала. Не потому что наелась, и не от возмущения даже, а просто: все, как один, смотрят на нее. Слушают Михалюка, а смотрят – на нее. Жевать в такой мизансцене затруднительно.

Наконец до Масловой доходит, что если все равно не ешь, то надо проявить партийную позицию. И она встает. И только она встает, как мы слышим жуткий вопль от дверей.

Орет рыжая в чепчике. А рядом с нею стоит «пиджак» и хотя не орет, в глазах тоже ужас.

– Вы что делаете? – орет рыжая. – Вы что? Вон отсюда! Вон!

Причем, что интересно, орет на Маслову, потому что мы все сидим, а Маслова стоит, как будто собирается, несмотря ни на что, произнести тост.

– Немедленно покиньте помещение, – говорит тогда «пиджак», и уж такой у него голос, что из-за стола нас как ветром выносит. Федяшев, однако, ветчины все же напоследок уцепил и даже тяпнуть успел на ходу – удивительно шустрый юноша!

– Кто вам разрешил сюда входить? – орет крашеная. – Кто?

И мы все, как один, поворачиваем головы к «пиджаку», и «пиджак» издает протяжный стон, как Борис Годунов в одноименной опере.

– Не сюда-а-а… – стонет пиджак. – Вам – не сюда-а-а!

– Что же теперь делать, что делать, – квохчет рыжая, и прыгает вокруг «пиджака», и прямо руки себе заламывает. – Ведь сейчас придут же… придут!

Тут «пиджак» становится решителен, как майор, принявший дивизию.

– Ирина Евгеньевна, – чеканит он, – звоните на базу, пусть быстро везут новое. Это – убрать!

Крашеная испаряется, и «пиджак», повернувшись кнам, блеет речитативом:

– А вам – в буфете, там, та-ам… – И делает рукой широкий жест – не столько в сторону буфета, сколько куда-то вообще – к чертовой матери.

– А вот это вам, Георгий Иванович, так не пройдет, – шипит на лестнице, обгоняя Михалюка, Маслова. Лицо у нее красное, как транспарант, а глазки злые, но довольные – и я понимаю, что Жоре, кроме Леонида Ильича, будет пришито и коллективное поедание обкомовской ветчины.

Я гляжу на Михалюка, Михалюк – на Федяшева, а тот только глазками моргает, дитя невинное. Тут у меня начинается смеховая истерика с икотой. Я смеюсь и икаю, икаю и смеюсь, и никак не могу решить, с чем бороться сначала.

В буфете, действительно, накрыто: котлетка с лапшой, кусок хлеба, по стопке водки и треснутый маринованный помидор с краю. Разложено по тарелкам, как в детском саду.

Минуту молчания прервала Маслова.

– Что ж, – бодро сказала она. – Давайте садиться, товарищи! – И села первой.

– С праздничком, – отозвался Михалюк.

1988

ДОРОГА

Она сидела на краешке тахты и выла, комкая платок; давя раздражение, влезая в пальто в тесной, с покоробленными обоями прихожей, он успел удивиться: как его могло занести в этот сюжет, в эту квартирку…

– Я позвоню, – буркнул он, сбежал по лестнице вниз и распахнул дверь в слепящий зимний день, в свободу!

До поезда оставалось меньше часа. Черт бы ее побрал, подумал он, черт бы побрал ее с ее слезами и соплями! В окне застыла фигурка в свитере; он на ходу махнул рукой (не останавливаться!) и быстро пошел сквозь квартал – от взгляда в спину, от тоски и нелепицы последних минут: о чем было говорить, все давно сказано, он не позволит себя шантажировать, никакого ребенка.

Он вдохнул полной грудью колкий воздух окраины, подумал: во снегу навалило, прикинул: сколько отсюда настучит? Трешка? Четыре? Надо бы поскорее.

Стоянка такси пустовала, пуста была и дорога. Сбиваясь на бег, он двинул к шоссе – там не такси, так частник, кого-нибудь поймать можно. Не останавливаясь, он выцарапал из-под пальто часы и только тут понял, как худо дело. Проклятый район, и не выберешься отсюда!

Нагребая в ботинки снега, человек бежал наискось– мимо заледеневших качелей, мимо мертвых гаражей; красно-черный, в крупную клетку, чемодан бил по ноге, в груди пекло – скорее, скорей!

По шоссе медленно катило такси; он крикнул, махнул рукой, метнул затравленный взгляд влево и бросился наперерез. С бешеным гудком пронеслась за спиной «Волга», но он успел проскочить и стоял теперь, хватая ртом воздух, на островке грязного снега. Такси укатывало вдаль.

– Сволочь! – крикнул он вслед. Время стремительно уходило, он чувствовал это и без часов – томительным нытьем в животе. Опоздаю, думал он, ненавидя летевшие мимо машины, опоздаю.

Рука устала, но он не опускал ее ни на секунду.

Колымага с почти стертыми шашечками на крыле резко вильнула и остановилась, визгнув тормозами.

– На вокзал! Опаздываю! Червонец!

Ну вот, подумал он, пристраивая к ногам чемодан, теперь от меня ничего не зависит. Он похолодел, нашарив пустой карман пальто. Но обошлось – бумажник лежал в костюме. Так можно и заикой стать, подумал он, разворачивая билет. Пятнадцать тридцать две. Эх, если бы хотя бы сорок…

– По кольцу поедем?

Таксист кивнул, повернувшись. Был он жирен, маленькие глазки сияли над небритыми щеками. Окороки рук в черных бухгалтерских нарукавниках тяжело лежали на руле. Ну и тип.

Пассажир откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза, пытаясь расслабиться. Должны успеть. Он мысленно прочертил свой маршрут от стоянки такси до вагона, чтобы не дергаться потом, в цейтноте. Не надо было ехать к ней сегодня. Нет, надо! За неделю она бы устроила дел… А теперь? Он мотнул головой, отгоняя неприятные мысли. Позвонит жене? Вряд ли. Ладно, подумал он, время терпит. Кажется, терпит. До какого месяца делают аборты? Покосился налево. Ну и тип.

Мелькнули часы у метро, но они спешили – свои он сверял, ошибки быть не могло. Проспект стремительно уходил за спину. Каждый светофор, без остановки улетевший назад, был выигранным очком. Молчаливый таксист бросал машину в ничтожные просветы; внутри что-то скрипело, но разделительная полоса уходила под колеса и счетчик ритмично отщелкивал стометровки. Ну и колымага, снова удивился он. Интересно, сколько ей лет?

Резкое торможение бросило их вперед; красный глаз тупо уставился сквозь лобовое стекло. С досады он долбанул кулаком по ноге. Таксист усмехнулся, блеснув золотым зубом, пробурчал: успеем… Мигнул желтый; они рванулись с места и, выскочив на свободный ряд, первыми полетели вперед.

– Давно шоферишь? – спросил пассажир, пытаясь отвлечься от этой погони за временем.

– Не, – пробурчал таксист, не отрывая взгляда от дороги. – Вообще-то я лодочник.

– Чего? – недослышал пассажир. – А-а, на «Водном»?

– Ну да, вроде того…

Надо заранее достать билет, подумал пассажир. Лодочник, надо же. Почему лодочник?

Он снова вспомнил о ней: как позвонила утром, сказала «приезжай», он спросил, что случилось (хорошо еще, жены дома не было), а она снова – «приезжай, пожалуйста», а голос такой, что он сразу обо всем догадался. Сидела, как неживая, куталась в плед, как в кокон, когда заговорил о деньгах – заревела, а времени что-либо объяснять уже не оставалось совсем. Зря он вообще завел этот разговор об аборте. Главное, решил же отложить на потом – нет, дернул черт за язык! Никогда нельзя отступать от плана, никогда!

Проползло слева и сгинуло с глаз зеленоватое здание Склифа; ерзая от нетерпения, он не отрывал взгляда от выглянувшего шпиля высотки (там уже рукой подать!) – когда вдруг сдавило сердце; как не вовремя, подумал он, только бы нигде не застрять, только бы больше нигде не застрять!

– Сердце, – глухо говорит человек за рулем, на миг скосив вправо припухлый внимательный глаз.

Они мчатся по Садовому кольцу, с гудением уходит под машину белый пунктир, и впритирку начинают проноситься странные мысли: какое неприятное лицо у этого человека за рулем, что со мною, куда я еду, почему так ноет в груди, и эта испарина, и зимний день расплывается за лобовым стеклом?

– Значит, сердце, – говорит таксист.

Они въезжают под железнодорожный мост; грохот врывается в уши, чья-то рука рвет ему грудь – он не может ни вздохнуть, ни застонать от боли, он закрывает глаза, а когда открывает их -

…навстречу летит неровная, надвое рассекающая березняк проселочная дорога. Небритый человек за рулем напевает что-то на незнакомом гортанном языке, и сквозь гул пассажир слышит свой голос:

– Куда мы?…

– Тут короче будет, – не поворачиваясь, бурчит человек и снова принимается петь.

Стрелка спидометра мотается по шкале, и счетчик начинает вразброд выщелкивать цифры, похожие на годы. Колымага несется по пустой дороге.

– Где мы? – Человек не отвечает. – У меня же поезд!

Человек не отвечает.

– Куда вы едете?

Боли почти нет почему-то, но собственный вопрос доносится до него совсем издалека; березняк обрывается, дорога круто уходит вниз. Тяжелая рука переключает скорость.

– Послушайте…

Он смотрит на табличку с фамилией и осекается, прочитав. Лодочник, врывается в мозг. Лодочник! Нет, этого не может быть, этого же не бывает!

Но излучина реки уже сверкает на солнце.

И тогда он все понимает и начинает кричать. Он кричит, вжавшись в дверцу, пронзительно, на одной ноте. Потом крик переходит в скулеж.

Машина тормозит у переправы; лодку, покачивая, бьет о мостки.

– Я не хочу! – визжит он, закрываясь чемоданом. – Мне на поезд!

Рука в мелких черных волосинках выключает счетчик.

– Выходи.

Пассажир затравленно мотает головой.

Лодочник молча выходит сам. Пассажир вцепляется в дверцу обеими руками; сильный рывок выбрасывает его на морозный воздух. Красно-черный чемодан медленно, как в замедленной съемке, валится в снег. Черные полы пальто лежат на белом крыльями раненой птицы. Стоя на коленях, пассажир начинает зачем-то застегивать отскочивший замок. Пальцы не слушаются его.

– Идем.

Тяжелая рука на плече.

Это нечестно, кричит кто-то внутри, почему я? Я еще молод, я не хочу, у меня билет на поезд! Рука в бухгалтерском нарукавнике легонько толкает его в спину – вниз, к черной воде, на которой, скребясь о низкие мостки, покачивается одинокая лодка.

– Отпусти меня, – тихо просит пассажир. Человек пожимает плечами: ничего личного, план по перевозке…

А я, кричит кто-то внутри, как же я? Тропинка петляет сквозь молодой осинник, все это, как сон, но проснуться не получается. Ноги слабеют; поскользнувшись, он инстинктивно хватается за тонкий шершавый ствол – тот чуть пружинит под рукою, согревая ладонь. Весна! Будут лужи на асфальте, и шальной мартовский воздух, и женщины бабочками выпорхнут из зимних одежд… Как глупо, какая тоска, я не хочу в твою лодку, старик, отпусти меня!

Птицы взмывают над перелеском, сорванные хохотом лодочника.

На мостках, сжимая в кулаке монету, стоит женщина с бледным зареванным лицом. Широкая черная река мерно проходит за ее спиной.

– О-го-го, иду! – радостно кричит небритый старик и быстро ковыляет вниз.

– Стой тут, я мигом, – говорит он, обернувшись. – Знакомая твоя, вишь, раньше успела. В порядке, значит, очереди…

Вороны орут в небе. Ветер начинает раскачивать стволы. Еще не веря в спасение, человек в черном пальто, скуля и цепляясь за кустарник, бросается карабкаться наверх по склону – туда, где возле такси с распахнутой дверцей лежит на снегу его чемодан.

Там, наверху, он оборачивается. Лодка покачивается на середине реки, и лица женщины уже не видно. Визг уключин гонит его, падающего и тяжко бегущего прочь по снежной целине, настигает и снова гонит прочь, белое поле блестит и расплывается перед глазами, медленно превращаясь в залитый светом потолок…

Он любил стоять у окна палаты, глядя на медсестричек, перебегающих из корпуса в корпус в накинутых на плечи пальто. Дело шло к весне. Сердце почти не беспокоило его, и лечащий врач был им доволен.

Кроме жены и матери, никто больным не интересовался; только они да еще какой-то придурковатый таксист, вкативший однажды на своей колымаге через ворота морга.

Ему ответили в окне справок, что состояние хорошее.

1987

СИНДРОМ СТЕПАНОВА

Степанов ехал в троллейбусе с работы и вдруг вспомнил, как сжигали Яна Гуса. Вспомнил, как, ахнув, качнулась толпа за оцеплением, когда, потрескивая, занялся хворост, и вороний крик, взмывший над площадью, и самого Гуса – яростного, намертво прикрученного к тесаному столбу. В давке было трудно дышать, пахло потом и луком. Степанов вспомнил старушку, медленно идущую через площадь, ее мелкое глуповатое лицо и ветку хвороста в птичьей сухой лапке, гогот и улюлюканье толпы. А вот фразы насчет святой простоты, Степанов не помнил: да ее, кажется, и не было вовсе.

Гус молчал, пока, механически, творил ему отпущение бритоголовый детина с пятном от завтрака на сутане, и только когда пламя взметнулось по ногам, закричал что-то срывающимся голосом, но тут заголосили женщины. Через минуту пламя бушевало в полной тишине; люди начали расходиться.

Выйдя из троллейбуса, Степанов перешел через улицу, остановился прикурить, но зажигалка зачиркала вхолостую. Он потряс ее, но когда из ладоней выскочил наконец столбик огня, еще несколько секунд стоял, забыв про сигарету.

Что-то было не так.

Домой Степанов приехал совершенно разбитым. Заварил чай, сунул на всякий случай под мышку градусник, бухнулся в кресло, взял газету с кроссвордом. Прикрыл глаза. Кровь пульсировала в висках глухими толчками; в таком же ритме в осеннем Берлине, в тридцать четвертом, печатали шаги мускулистые ребята в униформе, и в сыром сумраке орал из репродукторов самозаводящийся фальцет.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вы устали от своей работы? Надоело топтаться на месте и быть посредственностью? Если вы ответили «да...
Как вы относитесь к старым вещам? Вещь, прослужившую нам какое-то время, жаль выбрасывать. И не пото...
Каждая девочка с самого детства видит себя принцессой или королевой роскошного замка в окружении гал...
В этой книге вы найдете рассказ от первого лица обо всех кадровых секретах Google: как в компании ищ...
«Мария-Изабель была закоренелой реалисткой и страшно этим гордилась. Почти все действия в ее жизни б...
«Макс Билландер просыпался с огромным трудом. Кто-то изо всех сил барабанил в дверь его каюты. Во рт...