Роковые годы Никитин Борис
– Ну как, Павел Николаевич?
– Мне сказали, что эти сведения из старого департамента полиции, который их выдумал нарочно!
– Что вы, что вы! Да ведь эти данные напечатаны английской контрразведкой, а не русским охранным отделением. Наконец, как же правительство может игнорировать это донесение?
– Говорил…
Я не спросил, к кому именно он обращался. Не подлежит сомнению – к другим своим коллегам по Правительству.
Здесь перед нами разыгрывается удивительнейшее явление. Чернов был не только министром, но и входил в состав Правительства, которое представляло Верховную власть страны. Верховная власть не удаляет этого министра, но в то же время не игнорирует полученные о нем сведения. Напротив: все начинают взапуски предупреждать друг друга, рекомендуя быть осторожным и воздержаться говорить о военных делах в его присутствии. Так было, например, на заседании 3 августа, происходившем при участии Верховного Главнокомандующего Корнилова. Наконец, бывали случаи, что в присутствии Чернова министры осторожно дергали один другого за рукав. Такая аномалия являлась еще одним противоречием правительства среди многих других; она имела свои объяснения. Совет солд. и раб. депутатов очень считался с партией эсеров, особенно первые месяцы. А Чернов – видный эсер – был даже председателем съезда своей партии, который состоялся в Петрограде с 25 мая по 4 июня. Он имел большое влияние и так умело провел съезд, что Керенский оказался забаллотированным и не попал в Центральный комитет партии.
После июльского восстания неприятные для Чернова слухи поползли в печать в период второго кризиса власти. Поднятые нами два месяца назад, они на этот раз исходили из старых эмигрантских кругов, подтверждали правильность документов Департамента полиции, отнюдь не противоречили указаниям английской контрразведки и сводились к следующему.
В 1915 году в Париже Чернов со своими единомышленниками пробовал издавать газету «Жизнь», но за отсутствием средств она не замедлила прекратить свое существование. Тогда в октябре того же года Чернов переселяется в Швейцарию. В Женеве Чернов, Натансон, Камков, Зайонц, Диккер, Шаншелевич и другие, пользуясь германскими субсидиями, организовывают «Комитет интеллектуальной помощи русским военнопленным в Германии и Австро-Венгрии». Этот комитет издавал на немецкие деньги журнал «На чужбине», который бесплатно рассылался на немецкие же средства по лагерям русских военнопленных[36].
Напомним, что за люди сидели в этом гнезде.
Связи Натансона с Германией доказывать излишне: о них в свое время достаточно сказал тот же эсер Савинков.
В отношении Зайонца, по донесениям военного агента в Швейцарии, было установлено, что он вошел в тесные сношения с вышеназванным А. Пельке фон Норденшталем. Зайонц же, кстати, предлагал ему свои услуги для доставки материалов для покушений.
Наконец, Камков получает деньги с одной стороны от того же Пельке фон Норденшталем; а из другого кармана – от германского вице-консула в Женеве Гофмана.
Про Чернова старые эмигранты говорили так: лично он не состоял в непосредственных сношениях с Пельке фон Норденшталем – деньги приносил Камков; но Чернов знал, чьи это деньги, знал, за что они даются, и ими пользовался за свои труды, которые отвечали полученным заданиям. Именно при таких подробностях я не видел разницы, получал ли он сам деньги непосредственно от Пельке, или их приносил от того же Пельке Камков, тем более что роль последнего ни у кого не вызывала сомнений. Напротив, некоторые старые эмигранты до сих пор усматривают большое различие между этими двумя способами передачи денег, а мне ставят в упрек, что я не проверил сам на месте сведений английского секретного справочника.
В 1917 году в Петрограде я не мог доказать, передал ли в Швейцарии два года тому назад Пельке деньги Чернову из рук в руки. Если они виделись, то вряд ли в присутствии понятых. Поэтому, раз я не могу доказать, то, по строгому принципу, которому следую при составлении настоящих строк, я не считаю себя вправе утверждать, что Чернов лично виделся с Пельке, и не могу настаивать на этой детали.
Мне часто возражали, что он циммервальдовец[37] и совсем не скрывает своих пораженческих убеждений. Чернов – интернационалист, у него нет отечества.
Но, несмотря на все значение Интернационала и ужасы Великой войны, наша эпоха глубоко национальна. Он, пораженец, – был министром во время войны; а в 1918 году Чернов – интернационалист – становится председателем первого русского Учредительного Собрания. Ну а тогда, в 1917 году, газеты заговорили о его деятельности в Швейцарии со слов патриотически настроенных левых эмигрантов, а вовсе не по доносам Департамента полиции, который всегда почему-то все выдумывал нарочно!
Чернов даже вышел из состава министров, чтобы, как он заявил, реабилитировать свою честь; но третейский суд так и не состоялся. 22 июля Центральный комитет социалистов-революционеров постановил выяснить дело в трехдневный срок, а до того времени эсерам в Правительство не входить.
Кризис затягивался. Министр Некрасов и другие приложили все усилия, чтобы свести «недоразумение» на нет, и Чернов благополучно вновь стал министром[38].
Но с какой легкостью ни зачеркивать все, что было против него, – конечно, кроме того, что свидетельствовало само левое крыло старой эмиграции, мы вплотную подходим к психологии Ленина: один разрушал Россию в 1916 году, а другой в 1916–1917 годах.
Глава 9
Дача Дурново
На берегу Невы, совсем недалеко от заводов Выборгского района, стоял двухэтажный дом, окруженный великолепным парком. Вся усадьба с началом революции была захвачена небольшой группой выпущенных на свободу грабителей. И вот вокруг живописного уголка нашей столицы одна за другой начинают слагаться легенды, нередко самого противоречивого содержания. Взвинченное воображение чего только не приписало этому поистине «заколдованному месту», история с которым невольно приводит на память всем известный рассказ Гоголя. Слухи быстро облекались в фантастические образы; а образы жонглировались на митингах увлекающимися демагогами, глаголящими устами «самого народа».
На эти признаки много энергии и времени потратил Всероссийский съезд Советов, собравшийся в Петрограде 3 июня[39]. Присутствие на даче одного-двух анархистов в устной передаче сразу же выросло в целую группу анархистов-активистов. Митинг в 123 человека разного рода клиентов прокурорского надзора без особого усилия воображения разросся в полномочное собрание анархистов-коммунистов, посылавшее по той же летучей почте в Таврический дворец свои ультиматумы и угрозы вооруженных демонстраций.
А тут же, 14 июня, еще и Либер[40] сообщил о ядре каких-то, но уже не анархистов, а монархистов, засевших на той же даче Дурново, под предводительством мифического полковника Гаврилова, которого, кстати сказать, так до сих пор никому и не привелось увидеть.
Как бы то ни было, гостеприимный парк представлял удобную лужайку для митингов, да очаг преступности оказывался налицо. Прокурор Судебной палаты, конечно, не мог пройти мимо насильников, но по установившейся привычке на его требования уже не обращали внимания. Впрочем, этот весьма сложный случай был совсем особенным: здесь даже умеренные социалисты затруднялись поставить свой диагноз, как отнестись к частной собственности, отобранной у Дурново. С одной стороны, они были склонны порицать захват дома; но в то же время, с другой, – в отношении парка – совершенно недвусмысленно разъясняли, что он должен быть закреплен в собственность народа.
Слухи о готовящихся вооруженных демонстрациях большевиков все чаще и настойчивее носятся в кулуарах. Часть умеренных членов съезда выдвигает контрпроект в виде мирной демонстрации и в свою очередь зовет всех 18 июня выйти на улицу. Однако день манифестации проходит не по плану ее миролюбивых инициаторов, но по новой программе большевиков и к полному торжеству последних. Кто из нас, проживавших тогда в Петрограде, не слышал от своей прислуги, что ей большевики предлагают (через Степиных и т. п. агентов) от 10 до 30 рублей за участие в шествиях по улицам?[40]Но как новость, большевики 18 июня выпустили такое количество флагов и значков со всевозможными подобающими лозунгами, какого мы до сих пор никогда не видели. Конечно, не скудный поденный заработок рабочего оплатил эту бутафорию, а только богатая касса большевиков могла поднять такие расходы. Зато кто бы ни вышел на улицу, из кого бы толпа ни собиралась – все попадали под большевистские надписи, всех подавлял реющий над головами лес древок с громадными, нередко саженными красными полотнищами.
Внешний эффект, благодаря такой декорации, вышел ошеломляющим: Петроград сразу как бы стал красным городом. Красный смотр, таким образом, удался как никогда и закончился, по нормальному расписанию, очередным разгромом всех мест заключения.
Около шести часов вечера, подойдя к окну своего кабинета на Воскресенской набережной, я увидел на противоположном берегу Невы большую толпу народа, окружившую тюрьму – так называемые «Кресты». Зову дежурного старшего агента Ловцова: «Возьмите с собой нескольких агентов и пойдите в “Кресты”». Указываю ему на толпу: «Узнайте, кого выпустили из тех, кто числится за мной, и куда они отправились».
Примерно через час Ловцов возвращается: «Из посаженных вами освобождены: Хаустов, Мюллер и Еремеев. Два последние ушли на дачу Дурново, куда я послал за ними четырех агентов».
История обоих заключенных весьма необычна.
Мюллер. Прибыл в апреле из-за границы с партией эмигрантов. На границе, в Белоострове, был указан моим агентам самими же эмигрантами как подозрительное лицо, приставшее к ним в Швеции и ничего общего с эмигрантами не имеющее. На допросе нашими агентами в Белоострове он сначала давал противоречивые ответы и, наконец, совсем запутался, не умея объяснить ни откуда едет, ни цели своей поездки. Все вместе взятое вызвало подозрение, что Мюллер послан немцами. Однако по заведенным порядкам, когда въезд в Россию был свободен решительно для всех и визы штамповало автоматически Министерство иностранных дел, с молчаливого согласия Главного управления Генерального штаба, я не имел ни права, ни возможности вернуть Мюллера в Торнео. Поэтому, по примеру своих предшественников, Мюллер из вагона был препровожден в тюрьму. Но уже в мае, по установившемуся обычаю, его выпустила толпа, разбив двери дома заключения во славу очередной демонстрации. С тех пор он начинает пользоваться свободой петроградского режима и так продолжал бы безмятежно проживать до неизвестного времени, если бы не неприятный случай, вызванный его же собственной неосторожностью.
В первых числах июня на Знаменской площади, около Николаевского вокзала, состоялся довольно многолюдный митинг, на котором обсуждался вопрос, следует ли продолжать мировую войну? Один из членов Совета из Таврического дворца, убежденный сторонник войны, пытается доказать товарищам, что им надо вернуться в окопы; но против него яростно выступает какая-то неизвестная фигура, предлагая немедленно же заключить общий мир. К концу длительного диспута всемогущий член Совета, скрывавший до сих пор свое звание, доведен до исступления. Он открывает свое инкогнито, называет оппонента шпионом, тут же, на площади, его арестовывает и, как немецкого агента, сам сдает в ближайший комиссариат. Отсюда неизвестная фигура пересылается в контрразведку; а мы, к своему приятному изумлению, узнаем в ней нашего старого знакомого Мюллера.
История Еремеева много проще. В начале мая я получаю телеграмму из Тифлиса от Закавказского Совета солдатских и рабочих депутатов с просьбою арестовать некоего Еремеева. Этот дезертир по призванию бежал с Кавказского фронта по первоначалу в Тифлис, где позанимался некоторое время воровством и пропагандой, а потом с какими-то не совсем ему принадлежащими суммами поспешил укрыться в более безопасное место, каковым не без основания считал Петроград.
Еремеев был нами найден и арестован, но, видимо, имел за собой больших заступников, так как не прошло и недели, как ко мне явился из Таврического дворца член Совета, юрист Л. «Меня послал к вам Чхеидзе; он просит вас выпустить Еремеева, так как получил из Тифлиса телеграмму от Гегечкори, в которой тот настаивает на освобождении Еремеева, считая, что последний полезен их партии». Показывает подлинную телеграмму. Отвечаю Л., что Гегечкори, очевидно, введен в заблуждение, так как, арестовывая Еремеева, я лишь исполнил просьбу Закавказского Совета; но теперь уже и сам не хочу с ним расстаться. Показываю досье, дополнительные данные и отказываюсь выпустить Еремеева. Л. совершенно со мною соглашается, говорит, что Чхеидзе не были известны эти подробности, извиняется и сконфуженный уезжает.
Теперь вернемся ко дню 18 июня.
Узнав от Ловцева имена выпущенных, звоню по телефону начальнику Штаба Балабину: «Сейчас толпа выпустила из “Крестов” Мюллера и Еремеева, которых я посадил по просьбе Петроградского и Закавказского Советов солд. и раб. депутатов. Они ушли на дачу Дурново. Послал вдогонку агентов, но, конечно, моих сил недостаточно. Не придумаешь ли что-нибудь под эти советские приказания?»
«Попробуем», – услыхал я ответ.
Узнав от Балабина эти подробности, Половцов едет в Мариинский дворец на заседание Временного правительства; предлагает последнему взять дачу Дурново; но видит колебания некоторых министров, встречает неопределенное отношение, иными словами, не может добиться никакого ответа. Отчаявшись, он уже выходит из зала заседаний, когда его нагоняет Переверзев: «Генерал, я санкционирую ваше предложение именем правительства, как генерал-прокурор, беру ответственность на себя и сам еду с вами».
Едва проходит час с небольшим после моего разговора, как меня вызывает к телефону Балабин. «Мы решили под видом возвращения твоих двух беглецов, арестованных Советами, сегодня же ночью взять дачу Дурново. Приезжай поскорей».
Через четверть часа я в Штабе округа. Первым встречаю Половцова – оживленного, в сильно приподнятом настроении. Он обращается ко мне с дружескими, теплыми словами, вспоминает несколько славных, трудных боев Дикой дивизии:
– Прошу тебя, – кончает он, – забудь свои новые должности, считай, что ты снова в Штабе нашей дивизии, и разыграем вместе дачу Дурново. Неужели ты мне откажешь?
– Конечно, нет: с радостью, – отвечаю я.
Кругом все в движении. Вызываю для юридического надзора В. Н. Каропачинского и Снегиревского.
Однако положение Главнокомандующего самое нелепое: войска не могут выступить без разрешения Совета, но посвящать в наши планы хотя бы контрольную комиссию из 8 членов Совета – прямо опасно, так как мы не только не получим разрешения, но нам попросту запретят выступление. Вот почему Половцов ограничивается принципиальным разговором с тремя членами Совета, наиболее решительно настроенными, между прочим, с Сомовым. Каждый из них в отдельности ясно высказывается, что засевших на даче Дурново следует разогнать немедленно. Добиваться от них большего было бы неосторожно.
Далее, чтобы собрать самый отряд, Половцов пускает в ход всю свою изобретательность. Даже лучшим частям, как 1-му Донскому полку, командам преображенцев и семеновцев из отборных людей, он предложил каждой в отдельности явиться условно на сборный пункт – к Литейному мосту к 3 часам утра и там уже, а не в казармах, убедиться, что выступают они не одни, а вместе с другими и, главное, с разрешения Совета.
В 4 часа у моста момент критический. Он проходит благополучно только потому, что людей вытянули из казарм и они были тщательно выбраны из тех, кто наиболее сохранил подобие воина.
Вот перед нами последний могикан, чудом уцелевший в наших краях, осколок большой армии, унтер-офицер действительной службы Лейб-гвардии Семеновского полка. Славный полк пронес через века идеи своего Великого основателя, в которых воспитывал семеновского солдата. Теперь последний семеновец последний раз предоставлен себе самому. Он привел к Литейному мосту роту и сам должен решить, как поступить. Ему много раз объясняли, что если прикажут вывести людей, то надлежит потребовать письменного приказания, подписанного членами Совета и скрепленного советской печатью. В полку он привык точно исполнять приказания, а здесь, у Литейного моста, сам Главнокомандующий так приветливо говорит ему:
– Неужели вы не верите мне – вашему Главнокомандующему? Разве я могу повести вас на дурное дело?
Унтер-офицер стоит перед Половцовым вытянувшись, каблуки вместе. Ему стыдно требовать, как будто неловко вспоминать о письменном предписании! Он явно избегает титуловать «господин генерал». Так и кажется, что с языка сорвется: «Ваше превосходительство».
– Да ведь члены Совета разрешили захватить тех, кто был пойман по их же приказанию, – продолжает Половцов и тут же, как последняя «была – не была», вдруг заявляет: – Наконец, и бумага у меня в кармане.
Стою рядом, боюсь посмотреть на Половцова: а ну как попросит показать… Хочу отвести разговор и громко говорю:
– А вот и преображенцы.
– Слушаюсь! Идем! – громко восклицает семеновец, отчетливо поворачивается кругом и идет к роте. Тронулись: одна колонна, человек в 200 (преображенцев и семеновцев) – с запада; другая (измайловцы и егеря) – с востока; при каждой полсотни казаков.
Беру автомобиль, быстро еду вперед, чтобы ознакомиться с местностью. Объезжаю сначала весь квартал и на углу слезаю. У ворот в парк два стража от засевшей банды, потерявшие облик человеческий: грязные, рваные шинели, лица испитые, немытые, бороды нечесаные, в руках винтовки. Иду к воротам, и как раз подходит головной разъезд, а с ним Половцов. Входим вдвоем, за нами казаки. При нашем появлении оба караульщика исчезают. Беру солдат, оцепляю дом и одновременно приказываю подобрать несколько десятков хулиганов, завсегдатаев ночлежки, мирно спавших под деревьями. Дом заперт со всех сторон. Возвращаюсь на крыльцо, а Половцов подходит к окну и стучит.
Тем временем небольшой двор заполняется нашими людьми. Приезжает Переверзев. Наконец, из боковой галереи появляется для переговоров высокий представительный матрос – Железняков. Переверзев требует, как генерал-прокурор, немедленно открыть двери. Железняков вступает в пререкания, говорит о свободах и правах народа на дома и земли. Складная речь его течет быстро, слов не подыскивает; держит себя непринужденно. По внешности – совсем не татуированная физиономия бульдога; напротив – высоко закинутая голова, с правильными чертами лица при открытом вороте даже импонирует.
Переверзев настаивает: он, прежде всего, желает получить Мюллера и Еремеева, которые прячутся в доме. Железняков отвечает, что Мюллер действительно здесь, а Еремеева нет, так как он ушел к большевикам в дом Кшесинской.
– Вы, товарищ министр, войдете в дом только через наши трупы, – заканчивает он и быстро скрывается в галерею, откуда уже слышатся стуки молотков, заколачивающих двери.
– Генерал, – обращается Переверзев к Половцову, – предоставляю вам распоряжаться и занять дом войсками.
Едва переговоры кончились, как за окнами в нижней галерее начинают вырисовываться какие-то фигуры. Как оказалось потом, то были не анархисты, а бездомные бродяги самого последнего разбора, которые больше всего боялись пролития своей крови и подошли к окнам, чтобы сразу же попасть нам на глаза и засвидетельствовать покорность.
Половцов идет к окну и командует: «Вперед!» Но наша воинская сила притихла и не двигается; ее как будто и нет совсем. Вдруг вперед кидается ординарец Балабина – студент Петроградского политехникума[41]. Он с разбега вскакивает на подоконник, широким взмахом обеих рук разбивает стекла, высаживает переплет рамы и спрыгивает по ту сторону. За ним влезаем мы – три офицера Дикой дивизии: адъютант Половцова корнет М. А. Масленников, ротмистр Рагозин и я. Войска безмолвствуют, стоят как вкопанные.
Положение Половцова очень трудное: он снова пускается на хитрость:
– Преображенцы, что же вы стоите? Смотрите, семеновцы уже вошли… – говорит он у одного окна преображенцам. Быстро переходит на другой фас и приглашает уже семеновцев поспешить, «чтобы догнать преображенцев, которые уже вошли». Потом возвращается к преображенцам, невозмутимо стоящим во дворе, и монолог возобновляется.
Несколько казаков-урядников постепенно втягиваются в дом, за ними десятка полтора солдат. Тут очень быстро происходит маленькая неприятность: противник начинает кидать ручные гранаты из окон и балкона верхнего этажа во двор; впрочем, он забывает выдернуть предохранители, и ни одна граната не разрывается. Несколько подобных гранат были брошены и около лестницы внутри самого здания. Для наших воинов этого оказалось достаточно: солдаты, забравшиеся было в дом, опрометью бросаются назад, высыпаются из окна, в которое мы пролезли, бегут через двор на набережную, а за ними убегает и все наше войско.
Теперь обстановка такая: в здании остались мы – офицеры. Во дворе стоят Переверзев с прокурором Судебной палаты Каринским, Половцов с Балабиным и несколькими офицерами, а с ними один все он же – последний солдат – унтер-офицер Л. гв. Семеновского полка. Он начинает свистеть, кидается на улицу, сильной рукой поворачивает и вталкивает во двор отдельных солдат. Паника постепенно прекращается; многие, но, конечно, не все, возвращаются во двор, после чего наступление начинается сначала.
Уютный когда-то, хорошо обставленный двухэтажный дом, превращенный в ночлежку, постепенно очищается. Сопротивление оказывает только одна комната, в которой заперлись Железняков с Асниным. Выламывая последнюю дверь, один из солдат просовывает в щель винтовку и, ворочая стволом, нечаянно спускает курок. Раздается выстрел, кстати сказать, единственный. Пуля случайно попадает в спину Аснина и укладывает его на месте.
Аснин был известный вор-рецидивист. Отбыв по суду два наказания за кражи, он был приговорен в третий раз к каторжным работам в Сибирь, где его застала революция. Выпущенный в марте на свободу, Аснин вернулся в Петроград, подружился с Железняковым и, записавшись в анархисты, поселился на даче Дурново. Оттуда он двигал революцию, рассылал угрозы по разным организациям – самое обыкновенное явление тех далеких дней.
Наконец, Железняков «сдается силе», и все пленные собираются во дворе.
Те, кто видел эту группу, никогда ее не забудут. Числом около ста, то были не люди, а выходцы из нижнего подвала петроградской трущобы, в грязных лохмотьях, с лицами, отмеченными разъедающим клеймом порока. Вероятно, большинство из них долгие годы не видело куска мыла, а ножницы никогда не прикасались к их всклокоченной гриве и щетине. Среди других десятка полтора, судя по одежде, следовало принять за женщин; но они так растеряли и распили малейшие признаки своего былого облика, что почти не отличались от всех остальных. Эти были особенно ужасны.
Отправляем всю группу на расследование. Половцов отдает последние приказания полковнику П. Назимову, которого оставляет за начальника: «Вы останетесь здесь с батальоном еще один час, – говорит он, отмечая время, – а потом отведете солдат в казармы». Решение правильное, отвечающее обстановке и единственное: солдат уже стало значительно меньше, они начали рассасываться по окрестностям, уже разбрелись.
– Понимаешь, – говорит мне Половцов, – я не могу приказать иначе. Представляешь себе, что будет здесь часа через два, какая соберется толпа народа, и сколько людей останется у Назимова? Да и кто его будет слушаться? Только новый скандал, новое неисполнение приказания!
Возвращаемся вместе в автомобиле. Настроение от успешного конца у обоих повышенное, веселое.
– Что, на аркане тащил свою гвардию, – смеюсь я над Половцовым.
В это время на набережной обгоняем наших пленников. Посредине с гордо закинутой головой выделяется стройная фигура Железнякова. Кругом него, пугливо озираясь по сторонам, ползут какие-то убогие, уродливые тени.
– Так вот эти оборванцы посылали ультиматумы Всероссийскому съезду Советов! – восклицает Половцов, указывая на них.
Несомненно, на митинги в парке приходили и другие анархисты и большевики. Но как ни подходить к этим ультиматумам и их авторам, все-таки придется признать, что на плацдарме окопались не народные делегаты, а один анархист Железняков – сила черноземная, а с ним разные грабители. Там же мы находим и немецкого агента Мюллера!..
Железняков, Аснин и Мюллер – трое в тесном союзе, как символ разрушения, так и проходят через всю эпоху от 1 марта до нынешних дней.
Неужели же это им надлежало отдать парк Дурново? Других мы не видим[42]. Таково еще одно противоречие революции, где все так запутано и сложно; а между тем как легко и просто в прежнее время ликвидировал бы все дело с дачей самый обыкновенный околодочный надзиратель. Нам же предстояло еще защищаться и оправдываться. Для начала приезжаем с Половцовым в Собрание Преображенского полка и распределяем арестованных. К своему большому удовольствию, прокурор узнает среди обитателей дачи прежде всего Гусева – мелкого вора-рецидивиста, давно разыскиваемого за последнюю кражу.
Через час приезжает с дачи Дурново оставленный там для наблюдения Каропачинский с сообщением, что не только в парке собралось много народу, но толпа уже запрудила прилегающие улицы. Весть о нашем визите и смерти Аснина бежит по городу. Митинг принимает грандиозные размеры; ораторы сменяют друг друга, объявляют «смерть палачам» и все остальное, что полагается из того же репертуара.
Главное управление Генерального штаба спешит использовать момент, очень подходящий, по мнению Потапова, для пропаганды. Оттуда посылают на дачу на автомобиле корнета В. Скосырева с пакетом каких-то прокламаций. Несчастный не успевает доехать, как его стаскивают с машины и жестоко избивают. Скосырев был подобран прохожими в бессознательном состоянии и доставлен в госпиталь.
От преображенцев перехожу через Дворцовую площадь, иду к министру иностранных дел Терещенко. Он ждет меня к 11 часам и знакомит у себя в кабинете с офицером французской делегации, капитаном Laurent, оказавшим нам впоследствии неоценимые услуги.
– Вот теперь вы знакомы, – говорит Терещенко, – и можете обо всем сноситься друг с другом непосредственно без меня.
От Терещенко еду к Переверзеву, который просил срочно сообщить ему точные данные о Мюллере и Еремееве. Узнаю от Бессарабова, что в Таврическом дворце разразилась буря, а потому Временное правительство назначило особую смешанную комиссию из прокурорского надзора и членов Совета солд. и раб. депутатов для расследования всего «происшествия». Переверзев, уезжая, поручил меня спросить, кого я предложу в эту комиссию от контрразведки. Называю П. А. Александрова.
Спешу к себе на Воскресенскую набережную; приезжаю как раз вовремя, так как в передней застаю большевика присяжного поверенного Козловского, а с ним десятка два вооруженных солдат и им подобных. Еще с лестницы слышу шум и крики, которыми обычно сопровождаются эти посещения[43].
Несколько человек кричат сразу. «Контрреволюция» повторяется на все лады, а за нею выдвигается настойчивое требование немедленно выпустить арестованных. Следом идут соответствующие объяснения, что постигнет контрразведку, если товарищи сегодня же не вернутся на дачу Дурново. Для большего вразумления двое бойко размахивают кулаками и исступленно выкрикивают: «В бараний рог!»
– Да вы не туда попали, – отвечаю я, как мне кажется, спокойным голосом, а у самого внутри так все и прыгает. – Мы исполнили только желание Совета солд. и раб. депутатов. Поезжайте к ним и все узнаете. Кстати, к ним и обращайтесь за освобождением.
Мгновенно замерли; недоверчиво переглядываются. Через несколько секунд заводит один Козловский, но уже октавой ниже:
– Доказательства! Я сам член исполнительного комитета.
– Да я уже вам сказал: поезжайте в Совет, – отвечаю я, повышая голос, – там и специальная комиссия назначена.
Поворачиваю налево, иду по коридору; вызываю Александрова и запираюсь с ним в своем кабинете. Гости уходят.
Среди других – знакомые лица: соседи по верхнему этажу из «боевого отдела Литейной части партии большевиков».
Еще раза два доносятся с лестницы прощальные возгласы: «Охранка!» Все утихает.
Ночью Александров возвращается из комиссии с хорошими вестями:
– Право, Борис Владимирович, как будто по точному заказу. Ведь только эти два по всем нашим делам и были арестованы по просьбе Советов. Спроси у нас третьего, мы бы никак не нашли. А по поводу выступления войск без разрешения более или менее улеглось, так как за недостатком времени разрешения спросить не успели, тем более что выступили из-за арестованных Советами.
Буря утихает. Только выстрел по Аснину грозит крупными осложнениями. Однако и здесь нам приходит на помощь случайное обстоятельство: оказалось, что буквально все тело Аснина было татуировано рисунками до крайности циничными, дальше которых никогда не уходила подзаборная литература.
Переверзев распорядился сфотографировать эти рисунки.
Под давлением «контактной комиссии», образованной с началом революции по инициативе Нахамкеса, Временное правительство установило положение, в силу которого министры должны были защищать свою деятельность перед Всероссийским съездом Советов[44]. На многолюдном собрании съезда, разбиравшем нашу экспедицию на дачу Дурново, против Переверзева выступает ряд ораторов, среди других особенно ожесточенно большевики Луначарский и Каменев. На крики и упреки в «убийстве народного избранника» Переверзев предъявляет фотографии тела Аснина со всеми рисунками. Эффект выходит ошеломляющий. Луначарский и Каменев поспешно ретируются; даже Троцкий не умеет найти слова, а собрание провожает министра овациями[45].
Матросы-кронштадтцы устраивают «борцу за идею» Аснину помпезные похороны с красными флагами, оркестрами, речами «смерть палачам» и т. п.
Таким образом, для нас все кончилось гладко. Внешним образом то же можно было сказать и про Главнокомандующего, хотя, несомненно, трюк с выводом войск не мог усилить к нему доверия Совета солд. и раб. депутатов, а потому акции его в Таврическом дворце упали еще ниже.
Хуже всех пришлось Переверзеву. Через несколько дней, войдя в комнату секретарей министра юстиции, застаю такую картину: у стола сидит Бессарабов, перед ним стоит Данчич, размахивает руками и в такт приговаривает: «Убьем, убьем, убьем». – «Так убейте же, черт вас возьми, только избавьте от своего присутствия».
– В чем дело, Иван Иванович, откуда такие ужасы, – прерываю я его ритмическое покачивание.
Все объясняется. Железняков пользовался большой популярностью среди кронштадтских самостийников. И вот каждый день с утра в приемную министра юстиции вваливалась пачка вооруженных матросов и не уходила до самого вечера, требовала немедленного освобождения Железнякова, грозя в противном случае убить Переверзева.
Последний выходил к матросам и неизменно отвечал, что Железняков будет сидеть в тюрьме до тех пор, пока он, Переверзев, останется министром. Павел Николаевич твердо держал свое слово. Эти угрозы, естественно, временами доводили до исступления секретарей министра, которым приходилось их выслушивать в приемной в течение целого дня и каждый день.
Думаем вместе, как помочь, как не допускать матросов до приемной. Пробую поставить караул. Передняя министерского дома немедленно превращается в свиной хлев с семечками.
Горе-солдаты: добрая половина сразу уходит в город; оставшиеся же мирные мужички, запрятав винтовки, со страхом и уважением смотрят на решительных, грубых, вооруженных матросов, уверенно и быстро поднимающихся по лестнице. Какой контраст!.. Эти знают, чего хотят.
Глава 10
Из журнала контрразведки
В контрразведке волнение. Большая междуведомственная комиссия Потапова закончила в середине июня составление общей инструкции контрразведке. Но беда не в этом. Она даже приступила к составлению плана работ. И это бы еще ничего: я участвовал только в первых двух заседаниях и времени не потерял, так как посылал вместо себя заместителя Пашенного.
Вся неприятность – в циркуляре. Это новый сюрприз Потапова. Заботясь о создании новых кадров новой контрразведки, он открывает специальные курсы, что нельзя было не приветствовать. Только в приказании по всем контрразведкам Главное управление Генерального штаба уведомляет, что служить в контрразведке будут только те, кто окончит названные курсы. Агенты и младшие служащие обеспокоены: они уже на службе, не могут ее бросить, чтобы посещать курсы, а потом, оказавшись без диплома, будут подлежать увольнению. Ходатайства и протесты моего помощника, состоящего для связи при Главном управлении, не приводят ни к чему. Ему твердо разъясняют двумя словами: «Никаких исключений».
Еду к Потапову.
– Да ведь вы сами пригласили читать лекции на курсах всех наших старших юристов, начиная с Александрова! Я разрешил им посвятить часа по два в день на лекции. У нас агенты все время проходят практическую школу тех же профессоров. Вашим циркуляром вы срываете всю работу. Мне придется закрыть контрразведку.
Потапов продолжает упорствовать, пока я не говорю, что вынужден буду запретить своим следователям читать лекции, так как останусь один.
Он сдается. Не уезжаю, пока не получаю письменное к циркуляру дополнение, из которого следует, что для нынешнего состава петроградской контрразведки посещение курсов не обязательно.
На службе я принимал посторонних лиц только один час в день – от 6 до 7 часов вечера, чем вызывал жестокие нарекания нетерпеливой публики.
– Кто вы такой?! – иногда раздраженно кричали на меня разочарованные ходатаи, – мы любого министра достанем скорее, чем вас.
Тем не менее менять порядка я не собирался. У меня нет времени разговаривать в приемной больше часа в день, а всякий явившийся мог поговорить в любой час дня и ночи с дежурным следователем или обратиться в мою канцелярию и условиться о встрече со мной.
Непроходимые трудности были в другой области: нам не удавалось устанавливать систематического наблюдения за лидерами большевиков. В апреле, еще при Корнилове, мне помогла наша студенческая организация. Она начала было представлять ежедневные сводки о том, что происходит в доме Кшесинской. Однако по прошествии нескольких дней регулярные донесения оборвались. Мне заявили, что я втягиваю в политику, а после жестокого преследования всех занимавшихся политической разведкой при старом режиме уговорить кого-нибудь влезть в политическую партию было неимоверно трудно. Достаточно сказать, что даже на нас, занимавшихся всего только немецкими делами, смотрели как на обреченных. К этому остается прибавить, что видные большевики имели обыкновение тщательно замаскировывать свои следы.
Так, трусливый по натуре Ленин очень любил скрываться. В лучшем случае мне приходилось узнать, где он провел уже истекшую ночь, а поэтому восстановить за ним раз потерянное наблюдение было совсем нелегко.
В начале июня Балабин мне сообщил, что Петроградский округ получает специальные задания по обороне, а потому наш тыловой Штаб переформировывается. В связи с этим преобразованием был восстановлен отдел генерал-квартирмейстера, а меня назначили генерал-квартирмейстером с оставлением контрразведки в моем непосредственном подчинении. Одновременно Половцов приказал мне лично продолжать вести дело по обвинению большевиков в государственной измене.
Начальником контрразведки был назначен по моему представлению талантливый, смелый, решительный судебный следователь В. Кроме большевиков, я оставил непосредственно за собой одно неприятное дело о копии с документа, выкраденного из мобилизационного отдела Главного управления Генерального штаба. Эту бумагу мои агенты раскопали в одной небольшой гостинице на Фонтанке, где ютились всякого вида подозрительные люди. Мне не пришлось довести этого дела до конца, а потому я лишен права назвать фамилии. Следующий за мной генерал-квартирмейстер, полковник Пораделов передавал мне уже за границей, что его контрразведка, идя по тому же направлению, также не успела закончить расследования; но, продвигаясь дальше, имела все основания ожидать так называемого «громкого процесса»[46].
В мое время о подробностях расследования знали три человека: я, Балабин и Генерального штаба генерал Сатеруп, который взялся нам помочь. Дело в том, что в упомянутой компании, вернее сказать, шайке, из гостиницы на Фонтанке часто бывал один довольно видный офицер, который раньше служил в Штабе. Он принимал заметное участие в февральской революции, а потом пошел по администрации. В новых учреждениях его бездеятельность, а может быть, и злонамеренная служба Германии, ознаменовалась невероятным развалом. Этот офицер вел разгульный образ жизни среди подонков общества, поэтому, естественно, наши подозрения направились в его сторону, тем более что выкраденный документ был в его ведении[47]. Предстояло проследить, проверить дальнейшее. Генерал Сатеруп приходил в ужас. Даже Балабин начинал нервничать. Он говорил мне так: «Спасем честь мундира; если самое тяжелое подтвердится, то мы с тобой поедем на квартиру, вручим ему револьвер и предложим в нашем присутствии застрелиться».
Но революция спасла и этого, как многих других, чьи дела закрылись на вечные времена.
Как общее правило, шпион на дознании никогда не признается в своей деятельности, горячо клянется всеми святыми в своей невиновности, для убедительности призывает болезни и несчастия на головы своих детей или близких, а женщины сверх того впадают в истерику, падают на колени. И вся эта ложь для непосвященного кажется самой неподдельной искренностью.
Однажды мы с Александровым допрашивали одного очень подозрительного Сорокина, проживавшего в Лигово. Он призывал к забастовкам на заводах района Нарвской заставы, это мы определили точно. О его связях с немцами прямых улик вначале не было, но косвенных, по донесениям секретных агентов – порядочно. Сорокин тоже – в слезы и на колени. Александров случайно выходит. Я делаю вид, что смотрю в окно. Он с рыданиями поднимается и, думая, что я не вижу, быстро стягивает первую попавшуюся бумагу с моего стола и скорее в карман. Я поворачиваюсь, хватаю его за руку. Слезы сразу высохли, а косвенные улики прояснились.
Больше всего донесений приходило о несуществующих Т. С. Ф.-ах. Можно подумать, что весь Петроград покрывает лес мачт, по которым посылаются донесения в Берлин. Предлагать разыскивать эти станции – простейший способ завязать с нами знакомство.
И кто только не приходит с разными услугами! Услыхав как-то шум в приемной, я вышел посмотреть. Застаю офицера, юнкера, а кругом толпу народа. Мне докладывают, что офицер привел юнкера, обвиняя его в шпионаже. Приглашаю к себе офицера. На нем форма Казанского драгунского полка. Корнет, уж немолодой – лет 30-ти. Казанский полк я довольно часто встречал на фронте. Задаю корнету ряд вопросов о полке и действительно убеждаюсь, что славные дела Казанских драгун ему близко знакомы.
– Почему же вы арестовали юнкера?
– Я схватил его на Невском и привел прямо сюда: он шпион.
Слово за словом выясняется, что юнкера он сейчас увидел впервые в своей жизни, а схватил его за внешность, как блондина, полагаясь исключительно на свое чутье.
Речь офицера спокойная, но глаза ужасны: неподвижный, тяжелый, сосредоточенный взгляд. Сумасшедший? Так и оказалось: доблестный офицер был в бою тяжело ранен в голову, потерял рассудок, сидел в доме умалишенных. Оттуда бежал. Сколько таких гуляло по улицам? Вызываю по телефону смотрителя лечебницы, возвращаю ему офицера, а расстроенного вконец юнкера утешаю, что он очень дешево отделался. Уступая его просьбам, выдаю ему для представления начальнику училища удостоверение с печатью, что он «вовсе не шпион».
Среди иностранцев, приехавших в июне в Петроград, был известный швейцарский социалист Роберт Гримм. Попав в Россию под видом ознакомления с революцией, он был встречен автомобилями и овациями на вокзале и на первых порах вызывал горячие симпатии Президиума Совета, а также некоторых министров-социалистов, особенно Скобелева.
Однако после такой общей радости дружеские чувства внезапно постигло горькое разочарование. Удалось перехватить чересчур откровенную телеграмму от немецкого вицеконсула в Женеве Гофмана, посланную Гримму в Петроград. На память мне трудно привести точный текст телеграммы. Заметим только, что по нему можно было безошибочно судить, что Гримм имел определенное задание от Гофмана – добиться сепаратного мира России с Германией, действуя через Совет. Конечно, можно спорить и против документов, но уже гораздо труднее.
Официально социал-демократическая формула Гримма, как известно, переписывалась в Петрограде в таком виде: «Самая важная и совершенно неотложная задача русской революции в настоящий момент – борьба за мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов, борьба за мир в международном масштабе».
Ратовать за немедленное прекращение войны не возбранялось, если оратор исходил из какой-нибудь политической платформы, хотя бы пораженческой. Но когда та же мысль являлась из немецкой инструкции, то оригинальное понятие должно было получить более узкое толкование.
Вот и доказывай каждый раз, откуда именно пришла мысль о сепаратном мире.
Временное правительство очень горячо обсудило новое положение Гримма. Переверзев рассказывал мне, что министры-поручители были посрамлены выше меры, даже не нашли, что возразить. Временное правительство единогласно постановило выслать Гримма в 24 часа за пределы России.
Переверзев меня вызывает, сообщает решение Правительства, приказывает привести его в исполнение, проследить Гримма до границы.
– Вот так, Павел Николаевич, – отвечаю я, – благодарю вас за добрые вести; но почему бы нам не поместить Гримма в Трубецкой бастион Петропавловской крепости и не рассказать ему о содержании нескольких статей нашего Уголовного Уложения? Это было бы так наглядно для других гостей.
Переверзев смеется:
– Вы хотите невозможного. Будьте счастливы и высылке.
Согласно новому порядку, Правительству еще предстоит защищать свое решение во Всероссийском съезде Советов. Для сего оно назначает докладчиком министра-социалиста Церетели. Выступление последнего на трибуне 19 июня вызывает жаркие дебаты и особенно резкие выпады ныне здравствующего члена II Интернационала Абрамовича, и уже умершего Цедербаума (Мартова), особенно защищающих Гримма.
Церетели не смущается. Он аргументирует, настаивает и в финале добивается подавляющего большинства, признавшего постановление Правительства правильным.
Таким образом, необходимо отметить, что Гримм, счастливо избежав каторжных работ, был изгнан из России не одними буржуазными министрами, но согласно постановлению многолюдного съезда Советов. Своим приговором съезд удостоверял подлинность описанного факта; само же дело приобретало международный интерес ввиду положения Р. Гримма и той исключительной роли, которую он играл на интернациональных пораженческих конференциях в Швейцарии, – тех самых, поставим в скобках, где протекала работа Аснина и его клики.
Напомним, что Циммервальдская конференция избрала руководящий центр, так называемую Интернациональную комиссию, куда вошли: член итальянской палаты Моргари, член Швейцарского Университетского совета Нэн, Роберт Гримм и, как переводчица, Анжелика Балабанова.
Комиссия обосновалась в Берне, откуда давала руководящие указания по всем странам через свой постоянный секретариат; а последний состоял всего из секретаря Роберта Гримма и переводчицы при нем Балабановой.
Итак, Роберт Гримм рассылал по Европе «руководящие указания», собирал конференции, а сам, как мы документально доказали (в Петрограде), получал инструкции от немецкого вице-консула в Женеве Гофмана[48].
Глава 11
Немецкие деньги
Контрразведка появилась заново. Предоставленная самой себе, она боролась собственными силами. В этих условиях очень многое заведомо оказывалось вне ее досягаемости, и отнюдь не следует упускать из вида, что целые немецкие звенья так навсегда и оказались неосвещенными, а значительные части общей картины немецкого наступления по России остались покрытыми вечной темнотой.
Прошли годы. В печати появились всевозможные разъяснения, дополнения, комментарии, даже фотографии новых документов, но все это меня не касается, как бы они на первый взгляд ни казались заманчивыми для подтверждения основных положений. Контрразведке июля 1917 года они не нужны, а некоторые из них даже опасны.
Нам посчастливилось в свое время выйти навстречу немцам по нескольким путям и на них зацепиться. Вот только об этих достижениях и о материалах, попавших тогда в бюро государственной контрразведки, мне придется представить здесь краткую сводку[49].
Прежде всего, два слова о Ермоленко. Почему-то с него начинаются почти все разоблачения в печати и на него принято указывать как на главного обличителя. Но так как он, кроме голословных заявлений, не дал ничего, то все обвинение, построенное на его показаниях, по справедливости осталось неубедительным.
Как известно, 25 апреля прапорщик 16-го Сибирского полка Ермоленко был выпущен из плена немцами в тыл 6-й армии. Пойманный, приведенный в Штаб, он стал рассказывать, что послан для пропаганды сепаратного мира, что содержание будет получать от украинца Скоропись-Иелту-ховского, который направлен к нам немцами, как и Ленин, для работы по разрушению России; а в отношении Правительства оба получили задание в первую очередь удалить министров Милюкова и Гучкова.
В этом заявлении очень интересно найти подтверждение о заботах немцев по удалению названных двух министров, сведения о нем пришли к нам совсем иным путем из дела публициста К. Даже знаменательно, что в этом вопросе две различные траектории, вышедшие из Берлина, попадали в одну точку. А так как наши данные из дела К. были основаны на подлинных документах, то, повторяя их, Ермоленко тем самым мог вызвать к себе некоторое доверие. Интересно также отметить, что К. и Ермоленко появились в разных концах России почти одновременно – в апреле.
Весьма ценно и указание на Скоропись-Иелтуховского, пользуясь которым можно было бы изловить последнего в Киеве, конечно, при условии, что Ермоленко сказал правду, будто именно от него будет получать деньги.
Что же касается до сообщения Ермоленко о Ленине, то оно не может рассматриваться даже как первое осведомление, по которому обыкновенно приступают к расследованию; о том, что Ленин послан немцами, мне не говорили только немые. На эту тему мы получали сотни писем. «Обратите внимание на Ленина», – останавливали меня своими возгласами даже незнакомые люди. Ну а дальше? На этом дело Ермоленко обрывается; но по недоразумению его оставляют краеугольным камнем всей постройки, после чего она немедленно рассыпается.
Должен заявить, что Петроградская контрразведка категорически отмежевывается от Ермоленко. Больше того: у нас даже не было досье Ермоленко. До июльского восстания его фамилию я слышал только раз от Переверзева, а подробные показания, данные им в Штабе 6-й армии, я узнал от самого Ермоленко только после восстания, когда 8 июля мне его прислала Ставка[50].
Я увидел до смерти перепуганного человека, который умолял его спрятать и отпустить. П. А. Александров записал показания, а я его спрятал на несколько часов и отпустил. Пробыв в Петрограде не больше суток, он уехал в Сибирь.
Первые достоверные сведения об участии немцев в уличных беспорядках Петрограда и политических событиях, не предположения, а документальные данные, вошли в контрразведку из дела публициста К[51]. В этом досье перед нами прежде всего телеграммы информационного характера, адресованные немецкому агенту – госпоже Брейденбейд, сообщающие шаг за шагом о несогласиях в недрах Временного правительства. За ними следует подробное собственноручное письмо К. той же Брейденбейд, представляющее донесения о работе по удалению Милюкова и Гучкова, сопровождаемые просьбами передать партии центра Рейхстага, чтобы она перестала бряцать оружием и не требовала аннексий и контрибуций, со ссылкой при этом, что «Ленин не соглашается поддерживать эти требования». Как ни толковать эту фразу, но она свидетельствует о каких-то переговорах с Лениным, то есть, выражаясь техническим языком, устанавливает связь последнего с немцами.
Перелистывая дальше то же досье, мы попадаем на Степина. До революции Степин был агентом компании Зингер по продаже швейных машин в кредит, когда и приобрел многочисленные знакомства среди рабочих. Как выяснило наше расследование, начиная с апреля месяца 1917 года, Степин нанимал людей для участия в большевистских демонстрациях. Увидев впервые Степина, я поручил проследить за ним младшему агенту наружного наблюдения Савицкому. Последний отличался большой инициативой и поразительной изворотливостью. Способный кубанский казак, Савицкий рванулся с места таким аллюром, что не прошло и нескольких дней, как сам познакомился со Степиным. Это личное знакомство совершенно не входило в обязанности агента наружного наблюдения, причастность которого к контрразведке может быть вообще легко обнаружена. Для «внутреннего наблюдения» пользуются секретными сотрудниками. Но Савицкий поставил меня перед совершившимся фактом, который мне, конечно, захотелось использовать. Оставалось предоставить тайну Савицкого на волю случая. Однако Савицкий был не так прост: он, видимо, предусматривал все случайности, все время обводил Степина вокруг пальца и так до конца и сохранил свое инкогнито[52].
Конечно, за Степиным пришлось поставить других агентов наружного наблюдения. День за днем они доносят, что Степина часто посещают рабочие и солдаты разных полков, чаще других Финляндского, Павловского и Волынского. Сам он был человек осторожный, крайне подозрительный. Дело затягивалось. Все же хитрый Савицкий так его обошел, что Степин стал ему доверять и, наконец, в один прекрасный день, в середине июня пригласил Савицкого к себе в «бюро», куда имели доступ только очень немногие – избранные.
Прекрасно помню возбужденный доклад Савицкого, когда он, упоенный успехом, явился ко мне поздно вечером прямо от Степина после своего первого приглашения. «Бюро» помещалось во дворе большого дома на Екатерининском канале. Оно состояло из двух комнат, которые были почти пустые: в них стояло два стола, несколько табуретов и один шкаф.
Степин, по-видимому желая похвастаться перед своим новым гостем, открыл шкаф и показал Савицкому пачки денег в мелких купюрах по 5-10-25 рублей.
– Сколько же их было? – спрашиваю я Савицкого, сам приходя в волнение, которое мне передается от докладчика.
– Много, очень много! – отвечает Савицкий, уверяя, что они занимали целую полку, но приблизительной цифры назвать не берется, а также не знает, от кого их получил Степин. Это предстоит ему выведать в следующие визиты.
Ловкий казак крутит голову Степину, обещает ему свои казачьи связи, все больше и больше входит в доверие, делается частым посетителем «бюро», несмотря на косые взгляды вооруженных сторожей, которые днем и ночью зорко охраняют его вход.
Наружное наблюдение все неотступно следит за Степиным независимо от приключений Савицкого. Просматривая рапорты агентов, можно было убедиться, что не проходило и двух дней, чтобы Степин не побывал в штабе Ленина – в доме Кшесинской.
Наконец, 3 июля, около 6 часов вечера, Савицкий, застав Степина за раздачей денег солдатам, преклоняется перед его умом и талантом доставать деньги. Степин самодовольно возражает, что денег у него сколько угодно. Савицкий не верит, обещает, что если так, то приведет ему своих казаков. Степин попадается на удочку, говорит, что он «первый человек» у Ленина, что последний ему во всем доверяет и сам дает деньги.
В эти часы по городу начиналось восстание. Савицкий спешит к начальнику наружного наблюдения П. А. Александрову. Последний, оценив обстановку, ставит дату на ордер, который взял у меня заранее для Степина, и его арестовывает.
Кстати, из рапорта агента наружного наблюдения мы точно узнали, что 3 июля Степин около 4 часов дня был в доме Кшесинской и оттуда поехал к себе в бюро.
Мы никогда не надеялись переловить всех Степиных. Нам достаточно было и одного.
На этом досье публициста К. закрывается.
Второе, совершенно независимое направление, обрисовалось в Финляндии из отдельных признаков.
На одном из заседаний, устроенных Переверзевым, я познакомился с председателем финляндской национальной контрразведки. От него я узнал, что госпожа Коллонтай часто бывает на двух дачах под Выборгом.
С другой стороны, комендант станции Торнео, поручик Борисов сообщил мне, что нащупал два места в районе Торнео, через которые отдельные люди нелегально переходят границу. Торнео не входило в мой район, но было очень вероятно, что именно в этих двух проходах нас ожидают интересные встречи. Кроме того, положение Борисова после развала было очень трудное; его следовало поддержать, тем более что он мог служить нам заставой.
Наконец, Временному правительству было известно, а меня об этом предупредил Переверзев, что в Германии имеются клише для наших десятирублевых кредитных билетов. Они были изготовлены еще до войны; но в свое время Министерство финансов обратило внимание, что на отпечатанных в Германии кредитных билетах две последние цифры серии оказались слегка подчеркнутыми. Следовало ожидать, что такие десятирублевки будут двинуты к нам через Финляндию, а потому проходы у Торнео приобретали совершенно особое значение.
Важно отметить теперь же, что на некоторых солдатах, а особенно у матросов, арестованных после июльского восстания, мы находили эти десятирублевки немецкого происхождения с двумя подчеркнутыми цифрами[53].
Еще в мае все вместе взятое побудило меня командировать в Финляндию своего опытного человека, который на месте исследовал бы интересующие нас вопросы. Выбор мой остановился на следователе С. Опытный в делах розыска юрист, он обладал богатой интуицией.
В мае и июне следователь С. несколько раз съездил в Финляндию. В Выборге он установил наблюдение за дачами, посещаемыми Коллонтай, на которых, как оказалось, происходили встречи лиц, приезжавших из Петрограда и Торнео.
Под Торнео он помог Борисову обнаружить организацию контрабандистов, занимавшихся также переброской через кордон разных сомнительных путешественников.
Едва мы провели по этим вехам линию Петроград – Выборг – Торнео, как в первых числах июня Переверзев сообщил мне, что ему удалось получить сведения при посредстве одного из членов Центрального комитета партии большевиков, что Ленин сносится с Парвусом[53] письмами, отправляемыми с особыми нарочными.
Вспомним вкратце давно известную историю Парвуса. Бежав из Сибири, Израил Лазаревич Гельфанд, он же Парвус, поступил в социал-демократическую немецкую партию, а по объявлению войны был сначала командирован немецким Генеральным штабом для специальных заданий в Турцию. Здесь, пользуясь своими немецкими связями, он занимался поставками турецкому правительству, на которых нажил хорошее состояние.
Переехав в Копенгаген и получив генеральное представительство на экспорт всего немецкого угля в Данию, Парвус основал там свой так называемый «научный институт», который, как известно, представлял собой международное бюро для ведения шпионажа в пользу Германии. Приняв сначала турецкое, а потом немецкое подданство, Парвус имел влияние в своей немецкой партии и выполнял поручения немецкого штаба.
Приведенные выдержки из послужного списка Парвуса были нам известны в 1917 году, еще до июльского восстания. Сбору сведений способствовали старые эмигранты, к которым за справками обращался начальник контрразведки, следователь В.
О том, что Парвус был политическим агентом немецкого правительства, было также своевременно подтверждено с полной несомненностью двенадцатью представителями петроградской прессы в Копенгагене. Они произвели коллективную анкету на месте и удостоверили этот факт телеграммой, которую послали за двадцатью подписями в Министерство иностранных дел. Телеграмма была распубликована петроградской печатью 19 июля 1917 года[54].
Нарочных от Ленина к Парвусу, о которых мне сообщил Переверзев, вероятнее всего можно было найти на тех же станциях Выборг и Торнео; поэтому мы усилили наблюдение по всей линии, а Борисов, поддержанный моими агентами, стал дотла обыскивать всех проезжавших и переходивших границу.
Не прошло и недели такого наблюдения, как в Торнео при обыске было обнаружено письмо, адресованное Парвусу. До конца июня таких писем было доставлено еще два. Все они, написанные одним и тем же почерком, очень короткие – не больше одного листа обыкновенной почтовой бумаги, в 4 страницы, а последнее так даже в 2 страницы. Подпись была настолько неразборчива, что даже нельзя было прочесть приблизительно. Содержание писем было весьма лаконично, без всякого вхождения в какие-либо детали. В них просто приводились общие фразы, вроде «работа подвигается очень успешно»; «мы надеемся скоро достигнуть цели, но необходимы материалы»; «будьте осторожны в письмах и телеграммах»; «материалы, посланные в Выборг, получил, необходимо еще»; «присылайте побольше материалов» и «будьте архиосторожны в сношениях» и т. п.
Первые два письма были перехвачены Борисовым при попытке переноса их через границу нелегальным путем. Третье письмо было для нас особенно интересно. Его вез Лурье, а нашли его так. Наш агент Аносов, наблюдавший за одной из дач Коллонтай под Выборгом, заметил человека, вышедшего из дачи и направившегося на вокзал. Агент, следуя за ним по пятам, доехал до пограничного пункта Белоостров, где точно выяснил, что то был Лурье, который возвращался в Петроград. Аносов показал его коменданту станции, есаулу Савицкому[55]. Через несколько дней Лурье снова выехал из Петрограда в Выборг, но уже Савицкий обыскал его до нитки, отобрал от него бумаги, среди которых и оказалось третье письмо Парвусу. Имея так много указаний, установить автора писем было совсем не долго. Не надо было быть графологом, чтобы, положив рядом с письмами рукопись Ленина, признать везде одного и того же автора. Конечно, ввиду важности случая мы этим не ограничились: Александров привез двух присяжных графологов, выступавших с ним экспертами в Петроградском суде, которые, не задумываясь, и утвердили наше общее мнение. Письма эти читали все мои помощники и Переверзев.
Настойчивые просьбы Ленина, обращенные именно к Парвусу, о присылке «побольше материалов» были очень симптоматичны.
Принимая во внимание, что тогда в России существовала полная свобода печати, очевидно, не могло быть и речи о присылке секретным путем каких бы то ни было печатных материалов. Торговлей Ленин не занимался; таким образом, гипотеза о товарах также отпадала. Оружия у большевиков в петроградских полках было сколько угодно. Что же подразумевал Ленин под словом «материалы», обращаясь секретным путем к официальному германскому агенту? Но я воздержусь пока от вывода и перейду к третьему, совершенно самостоятельному, направлению.
– Борис Владимирович, обратите внимание на Козловского, – как-то сказал мне Переверзев.
– Еще бы, Павел Николаевич! Да он мне жить не дает своими угрозами от имени Совета. Я поставил за ним наблюдение.
С первых же шагов нашими агентами было выяснено, что Козловский по утрам обходил разные банки и в иных получал деньги, а в других открывал новые текущие счета. По мнению наших финансовых экспертов, он просто заметал слады.
Расследование, однако, приняло серьезный характер лишь после того, как блестящий офицер французской службы, капитан Пьер Лоран вручил мне 21 июня первые 14 телеграмм между Стокгольмом и Петроградом, которыми обменялись Козловский, Фюрстенберг, Ленин, Коллонтай и Суменсон. Впоследствии Лоран передал мне еще 15 телеграмм[56].
Припомним, что Яков Станиславович Фюрстенберг, он же Ганецкий, состоя членом социал-демократической партии, был очень близким человеком одновременно и к Парвусу, и к Ленину. Парвус выписал Ганецкого из Австрии в Копенгаген, где сделал его своим помощником. В 1917 году Ганецкий был арестован в Копенгагене за контрабанду, а вообще за ним там установилась репутация первоклассного мошенника. При поддержке Парвуса Ганецкий избежал суда, отделался крупным денежным штрафом и был выслан из Дании. Он выехал в Стокгольм, где все время служил связующим звеном между Парвусом и Лениным[57].
Привожу точные копии двадцати девяти телеграмм, переданных мне капитаном Laurent.
1) Ульяновой[58] Широкая 48-9 Петроград Новый телеграфный адрес Сальтшэбаден Фюрстенберг.
2) Козловскому Сергиевская 81. Станкевича отобрали Торнео все сделали личный обыск протестуйте требуйте немедленной высылки нам отобранных вещей не получили ни одного номера Правды ни одной телеграммы ни одного письма. Пусть Володя[59] телеграфирует прислать на каком размере телеграммы для Правды. Коллонтай.
3) Фюрстенберг. Стокгольм. Сальтшэбаден. Номер 86 получила вашу 123. Ссылаюсь мои телеграммы 84–85. Сегодня опять внесла 20 000 вместе семьдесят. Суменсон.
4) Фюрстенберг. Сальтшэбаден. Стокгольм. Мой багаж у Леламеда пошлите с Марией. Беленин.
5) Фюрстенберг. Сальтшэбаден. Приехали благополучно Белоострове ждали Мячеслава Франи с семьями. Телеграммы Козловского совсем неосновательны.