У обелиска (сборник) Кликин Михаил
Нона так и осталась лежать на полу ничком. Зойка вошла в палату, втащила за собой Олю и прикрыла дверь. Через несколько минут из палаты донесся Зойкин голос – сперва дрожащий, от страха ли, гнева, но постепенно окрепший, сильный, живой и густой. Прежний. Зойка читала.
– Эх, – проговорил у самой двери кто-то из бойцов. – Яблоки, чисто, светло, Катерина Пална с книжкой. Если мне такое на том свете посулят – умру с легкой душой.
Нона поднялась, пошатываясь, и, ничего не видя перед собой, побрела по стенке в сторону лестницы.
Зойка с трудом справилась с дрожью в голосе. Яблоко подкатилось к ее ногам, ударилось о ножку стула, на который она всегда садилась для чтения. Одним взглядом она попросила Олю проверить, что случилось.
Оля приложила скрещенные руки к груди: «Умер».
– Эх. Яблоки, чисто, светло, Катерина Пална с книжкой, – проговорил, прочитав жест Оли, один из пациентов. – Если мне такое на том свете посулят – умру с легкой душой. Многие за такую смерть, как у Станислава Георгиевича, все бы отдали.
– Жаль, яблока не укусил, – проговорил другой. – Положи ему на подушку. Хороший был мужик. Уж очень тяжелый. Зато ушел легко, без боли, Катерину Павловну слушая. Душа, верно, как птичка упорхнула. А иной, глядишь, мучается, весь свет от боли проклинает… Вы ведь видали такое на фронте, Катюша?
Зойка кивнула:
– Да тут, Иван Сергеич, все видели. Даже Оля моя всякого насмотрелась.
– Вот я и говорю, ребята из моего взвода за такую смерть, как у нашего товарища Авдеева, много бы отдали, в огненном-то котле. За то, чтоб без боли, с яблоком в руке, а рядом – красивая женщина книжку умную читает.
– Может, им как раз сейчас мирно и покойно? – предположил кто-то из дальнего угла. – Уж они свое отмучились.
От этих слов у Зойки на глазах навернулись слезы. Со всеми данными доказал маг Крапкин, что не так все на самом деле.
Оля взяла со стола газету, оторвала клочок и написала что-то ровным мелким почерком. Подала матери.
«Я хочу вылечить. Пусть закончит свою формулу».
– Как хочешь, родная, – опустила голову Зойка. – Нонча на вертолете с пациентами прилетела. Говорят, место там есть для лекарки. Они Веронику хотели уговорить. Полетишь?
Девушка испуганно подняла брови.
– Да не бойся, я ж знаю, какое расстояние держать. Тут езды-то часа три. Как раз доберусь, как ты управишься, и посижу с тобой. Разве позволю я, чтобы кто чужой тебе красную нитку повязывал?
Зойка улыбнулась, подмигнула, пытаясь успокоить дочь.
Оля выбежала – позвать медбратьев забрать мертвого, а Зойка дочитала главу и, простившись с больными, пошла к машине. Собираться времени не было, как покажется над крышами вертолет – сразу в путь. Закурив, Зойка выудила из кармана блокнот, вырвала страницу. Сгорбленная тень мелькнула от угла к фургону за ее спиной, но Зойка не заметила ее, расправила на капоте листок, вынула из кармана авторучку.
«Милый Костя, не тревожься. Уехали на срочный вызов. Будем за…» – карандаш выпал у нее из руки. Вокруг все потемнело.
Нона затолкала обмякшее тело сестры в грузовик, села за руль. Хорошо, что отец успел научить водить их обеих. Просто ездить самой доводилось Ноне редко.
– Не хочешь так, Оля, пойдешь за «Материнским словом»! – прорычала она, заводя машину. Фургон прогрохотал по улице, взметнув клубы пыли.
– Ой, не знала матушка, как дочку изжить… – зазвучал тихо в голове Нянькин голос. Она часто пела эту песню, когда Зойка была маленькой. И рассказывала сказки.
Изжила, родимая, единым часом…
Зойка словно каким-то чудом очутилась в одной из них. Из серой мглы выступали очертания леса, черного в тумане.
– Мама, – позвала откуда-то издалека Оля. Зойка бросилась на голос в удушающую влажность тумана.
– Единыем часиком да минуточкой… – пел в голове надтреснутый старушечий голос. Зойка упала, запнувшись за невидимый в темноте корень. Все тело шаг за шагом наливалось свинцом. Она опустилась на четвереньки, поползла, ощупывая дорогу. Лицо дочери, полупрозрачное, бледное, заплаканное, соткалось перед ней в воздухе.
Казалось, Оля пытается что-то сказать: «Не двигайся». Зойка зажмурилась и поползла наверх. Ей казалось, что она снова очутилась в том поле под бомбами. Кружилась голова, болели раненые ноги. Земля выгибалась под ней воронкой.
– Вот ты как действуешь, «Материнское слово», – усмехнулся кто-то во тьме знакомым голосом.
– Как наутро матушка лодку купила…
А к обеду матушка гребцов наняла…
Земля закачалась. Зойку оглушило взрывом, залепило глаза грязью. Высоко в небе, где место жаворонку, гудел мотором зеленый «Хейнкель».
– Купленная лодочка по волне плывет…
Снаряды били в землю, рвали ее, вышибая фонтаны грязи вперемешку с мятой травой. Пахло дымом, горячим железом, кровью и сеном. Вырванная трава вяла в воронках на палящем солнце.
– Нанятые гребчики весело гребут…
– Зоя! Волкова! – пробился к ней знакомый голос.
– Я здесь, Костя! – захотела крикнуть Зойка. Рука сама дернулась, сжав конец оборванного провода. Зойка закрыла глаза, чувствуя, как стекает по лицу кровь из рассеченного виска, зашарила перед собой, ища второй конец провода.
– Ничего, Зойка, ничего. Скоро. А дальше – как хочешь… как знаешь, – пробился издалека, словно из другой реальности, голос старшей сестры.
– Осержусь на матушку – шесть лет не приду…
На седьмой-от годик пташкой прилечу…
Зойке показалось, что она становится птицей. Сидит на перебитой пулей ветке и смотрит, как какая-то девчонка пытается соединить два провода. У девчонки лицо в крови, гимнастерка рваная, вся в земле. Бежит к девчонке синеглазый политрук, падает, в грязи поскальзываясь, и опять встает, словно бомбы не боится. И опять падает, навзничь, рядом с девчонкой – синие глаза в небо, а под ним грязь темным наливается, бурым. Только над сапогом что-то светится – выскочила из-за голенища ложка, поймала солнечный луч и метит им, глупая, в глаз фрицу в кабине «Хейнкеля». Но тот головой тряхнет и снова прицелится. И видит Зойка-птичка, как наклонилась над девчонкой смерть. Высокая женщина, растрепанная, виски чуть тронуты сединой. И лицо у смерти знакомое, родное.
– Сейчас, – сказала Курносая, отбрасывая с лица волосы. – Запаску поставлю и доедем. Всего-то с полчаса еще.
Нона влетела на машине в госпитальный двор. Выскочила из кабины, рванула по ступенькам.
– Готовьте его! – крикнула она, обводя безумным взглядом замерших на крыльце сестер. – Крапкина готовьте. Через час-полтора лекарка здесь будет. Не даст ей магия выбора – притащится за матерью, как пить дать.
Она побежала наверх. Ее никто не удерживал. Бокс, где держали Леонида, был пуст.
– Там он, в палате, – с умилением глядя на нее, проговорила пожилая фельдшер, указывая дальше по коридору. Леонид Яковлевич сидел на кровати бок о бок с полковником Румяновым, который уже не собирался отдавать его под трибунал. Перед ними на полу, подоконнике и тумбочке были разложены бумаги Крапкина.
– Это вы хорошо придумали, верно, – удовлетворенно проговорил Румянов. – Но после такого вам лежать надо, а не скакать. Вашу мысль я понял. Идея толковая. Завтра пришлю вам магов, будем досчитывать и пробовать. Вот и Ольга Ивановна в себя придет, и Зоя Васильевна подтянется. Вы ведь привезли сестру, товарищ Крапкина? – не оборачиваясь, бросил он Ноне. – Она в порядке?
– В кузове, – проговорила бесцветным голосом Нона, глядя на примотанную к кушетке, укрытую белым халатом племянницу.
– В каком, мать вашу, кузове?! – взревел Румянов и выбежал. Крапкин вглядывался в лицо жены, словно ища в нем знак того, что все благополучно, страшного не произошло. И тут лицо его побагровело, он схватился за сердце и повалился, хрипя. Белый халат осел на кушетке, обвисли пустые ремни.
– Где?! – взревел во дворе полковник, потрясая найденной в кузове пилоткой с красной звездочкой. – Ох, проклятая порода ваша волчья!
– Помогите же ему! Это оно! – закричала Нона, втаскивая из коридора в палату к мужу ошарашенную пожилую фельдшерицу. – Это «Материнское слово» мстит мне!
– Какое слово? – не поняла та. Подбежала к постели спасенного мага, пощупала пульс, с сожалением покачала головой.
– …мстит, – пробормотала Нона, отступая. – И за что?! За двадцать четыре минуты?! За лопнувшую шину?! За то, что не умею сама колесо поменять?!..
Удавленницу Нону Крапкину отыскали три часа спустя в туалете госпиталя. Зою и Олю так и не нашли. Правда, перебирая вещи в комнате Волковых, новые жильцы отыскали желтую похоронку на имя Зои Васильевны Волковой, героически погибшей 22 апреля 1945 года. Но они о том никому не сказали. Не сочли нужным – мало ли таких похоронок от войны осталось.
Доработавший формулу покойного мага полковник Юрий Саввич Румянов вошел в учебники по прикладной магии как специалист, закрывший главу о «Серой слизи». На местах наиболее значительных ее выкипаний установлены памятные знаки и обелиски.
На одном из них можно отыскать и фамилию Волкова.
Наталья Караванова
Кулон на счастье
Армейский санитарный автомобиль брызнул грязью из-под колес и замер у обочины. Толпа расступилась, пропуская санитаров.
Когда-нибудь, не сейчас, но скоро, так будет и со мной: подъедет машина, расступится толпа, два дюжих санитара поднимутся на второй этаж шаткого деревянного дома. Что они найдут, я пока не могу представить, ясно одно – это уже буду не я. Перестану быть. На лицо бросят крахмальную простыню, поднимут, унесут. И это будет правильно и неважно…
Я тряхнула головой, сбрасывая наваждение.
Это все октябрь. Наверное.
Люди в толпе оживились, начали показывать пальцами вверх. Я проследила взглядом. Неужели на этот раз все пойдет не так? Кто-то сильный изменит сценарий?
Женщина стояла у края крыши четырехэтажного дома за низенькой металлической оградкой, которая едва ли защитит ее, «если вдруг что».
Дом почти новый, построили перед самой войной. Пилястры, белые вазоны и декоративные порталы с гипсовыми комсомолками… Красивый дом. Один из самых высоких в городе.
На фоне серого неба женщина была темным силуэтом. Только волосы растрепались. Она могла что-то говорить, но отсюда, снизу, слов все равно не было слышно. Я слышала лишь, как ахают старухи. Как матерится водитель «Скорой». Кто-то пробирается к подъезду: «Пропустите, я врач».
Она стояла, чуть покачиваясь. Она мерзла в тонкой кофточке и летней юбке. Я почти ощущала, какие заледенелые у нее пальцы. И отступать она не собиралась. Всего один шаг – и…
Голоса толпы слились в один отчаянный выдох, из пальцев водителя «Скорой» упала едва прикуренная самокрутка.
Я отвернулась. Нет, ничего нельзя изменить. И отменить нельзя…
Медики попытаются, и, может быть, отсрочат неизбежное. Но не отменят.
Это все октябрь.
Не люблю этот город.
По улице Красных Коммунаров словно проходит водораздел: по одну сторону ледяной ветер щиплет щеки и гонит по промерзшему асфальту бурые листья, по другой – спокойно. И даже не все березы еще сбросили ярко-рыжий наряд.
Я нарочно шла по той стороне, где на лужах – тонкий лед с вмерзшим в него мусором и ветками. Ветер задувал за ворот довоенного еще пальто, и я придерживала его рукой. Пальто осталось мне от ленинградцев, живших в «доме Фролова» во время эвакуации. Еще они подарили мне крепкие, но огромные сапоги и шерстяной берет вишневого цвета.
Ленинградцы уехали еще в июне, забрав только самое необходимое.
Я шла, придерживая одной рукой ворот, а в другой у меня была тяжелая сумка с продуктами для Евдокии Леонтьевны и еще авоська с яблоками.
Осень хмурилась тучами, вчера ненадолго в воздухе появились белые мухи. На Татарской дорога превратилась в кашу, а значит, придется пробираться под самыми заборами, чтобы не промочить ноги. Но до Татарской нужно еще дойти. Свернуть с Красных Коммунаров на Рабочую, миновать мрачное здание психиатрической лечебницы имени Озерцова, скрытое от праздных глаз глухим забором и густо посаженными липами. Потом еще будет узкий и грязный Собачий переулок и пустырь на месте Покровской церкви. И только за ним откроется вид на крайние дома Татарской.
Мне под ноги с забора спрыгнул грязный полосатый кот. Посмотрел дикими глазами и вдруг, словно его напугали, помчался на другую сторону улицы. Впереди показался перекресток и край ограды Озерцовской больницы.
Очередной порыв ветра принес с собой мелкую морось, ледяные капли тут же забрались под воротник. Если сейчас ко всем прочим радостям начнется дождь…
Ускорила шаги.
И вдруг услышала из-за спины:
– Девушка, постойте! Извините…
Я оглянулась. Улицу переходил незнакомый человек. У меня в Энске мало знакомых. И те, что есть, – какие-то не мои. Соседки Евдокии Леонтьевны. Продавщица в гастрономе, у которой отовариваю талоны. Дворник с Татарской. Женщина на рынке, торгующая самодельными половичками из цветных лоскутов. Мы с ней вчера разговаривали несколько минут: ей скучно стоять одной, а мне некуда было торопиться. Сегодня она принесла мне яблоки. Денег не взяла: «Вы людям помогаете, доброе дело делаете». А я не стала отказываться: все-таки она специально для меня эти яблоки собирала, зачем обижать чело-века?
Незнакомец, скорей всего, был военным или только-только демобилизовался – поверх солдатской гимнастерки носил гражданскую вытертую куртку из толстой кожи, а вместо сапог – легкие ботинки. Я спохватилась, что слишком долго разглядываю его одежду, и перевела взгляд на лицо.
Довольно молод, тщательно выбрит… Лицо скорей приятное. А вот улыбка его мне не понравилась. И глаза. Непонятные такие. Вроде бы на тебя смотрит, а цвет не различить.
– Здравствуйте. Я помогу?
Я недоуменно пожала плечами.
– Донесу сумки, – пояснил он. – Вам далеко?
– Нет, не очень. На Татарскую. Знаете, где это?
– Конечно. Я родился в этом городе. Давайте ваши авоськи.
– Вы часто ходите этой улицей, почти каждый день, – сказал он, перекладывая сумки с руки на руку, выбирая, как удобнее. – И все время с таким грузом. У вас, наверное, большая семья?
– Можно и так сказать.
Если подумать, то троих инвалидов с Татарской улицы, бабу Клаву и Евдокию Леонтьевну, в какой-то мере можно считать моей семьей. Большой. Но на самом деле…
Семья… В голове крутятся смутные образы: много света, высокая женщина в темном платье, пианино. «Детка, уже поздно, иди спать. Не плачь, тебя наказали за дело». Елка, запах хвои, конфеты. Розовое платье. Сани, город… мужчина с красивыми глазами: «Какая ты большая уже выросла, дочка». Лошадь-качалка в яблоках и яблоки на столе…
Нет, такой семьи у меня нет. Но мне почему-то не хотелось в этом признаваться.
Так же как и оставлять вопрос без ответа.
– Я… иногда… помогаю некоторым людям. Знакомым. Кто сам не может в магазин сходить. Или там, по дому…
– Каждый день.
– А я вас не помню. Хотя это не самая людная улица.
– Я видел вас из окна. Вон оттуда. – Мы как раз проходили мимо торцевых окон Озерцовской больницы. – Даже беспокоился, если вы вдруг не появлялись.
Стало немного не по себе. Про больницу имени Озерцова ходили разные слухи. Интересно, много там таких… наблюдательных?
Он словно угадал мои мысли и поспешил успокоить:
– Верхний этаж – это реабилитационный центр. Санаторий с лечением для бойцов Красной Армии и ветеранов. Нас там трое было на весь коридор. Скука смертная. И профессор еще такой дотошный… серьезный человек.
Снова улыбнулся. И снова словно через силу. Темные волосы острижены под полубокс. Над левым виском – старый шрам.
– Извините. Я не хотел вас пугать. Как-то само так получилось.
– Ничего.
– А вы давно в Энске?
Я задумалась. Давно ли? Наверное, я появилась здесь летом. Во всяком случае, я не помню эти улицы под снегом. И нежной апрельской зелени на ветках тоже не помню.
– Нет.
– Хотите, я покажу вам город?
Предложение застало меня врасплох. Ну откуда я знаю, хочу ли знакомиться с Энском ближе? Скорей всего, не хочу. Здесь даже в ясную погоду тяжело на сердце. Здесь у людей хмурые лица и никому нет дела друг до друга. Здесь чумазые мальчишки стреляют из рогаток по воробьям и попадают, а мужчины сюда не возвращаются: Энск – город женщин и больных стариков.
Летом было немного легче. Все-таки цвели какие-то одуванчики, астры в палисадниках. Но даже летом все было словно подернуто пылью. Я старалась, честно старалась примириться с этим городом: узкими улицами его окраин, пустырями на месте уничтоженных церквей, равнодушными и слишком спокойными жителями. Не примирилась, но нашла компромисс: и теперь много времени провожу на Татарской. Мои старики и инвалиды – тоже люди непростые. Но у них нормальные, человеческие лица, и им не все равно.
– Видите этот дом? – спросил мой провожатый, когда мы подошли к перекрестку. – Обратите внимание на наличники. Взгляните, там кораблик вырезан. У нас в городе таких домов несколько. Лучшими резчиками в прошлом веке считались те, что выполняли резьбу на барках, речных судах. Здесь, в устье Кошемки, была большая артель. Когда работы не стало, артельные мастера занялись наличниками. А в самом доме еще недавно жила пожилая учительница из младшей школы. Сейчас – не знаю, кто живет.
Мы вышли на пустырь.
Я решила блеснуть знаниями:
– Здесь была церковь. Ее взорвали в тридцатые.
– Да, маги настояли. Церковь и магия – вещи несовместимые, а тогда все словно с ума посходили, ожидая непременной идеомагической атаки. От которой надлежало защищаться.
Голос его стал жестким и холодным:
– Защищаться всеми доступными магическими средствами, согласно последним достижениям советской оборонной науки и техники…
Пустырь был как пустырь. В нем не ощущалось ни «развеянной благодати», о которой мне вчера рассказывала баба Клава, ни следов той оборонной магии, которую только что помянул мой провожатый. Ничего. А мы почти остановились в самом его центре. Здесь густо, в человеческий рост, стоял репейник и полынь. А дальше колыхалась под налетающим ветром почерневшая от холода крапива.
– Около церкви было маленькое кладбище. Мать меня туда приводила, показывала могилу прадеда. Сейчас пытаюсь вспомнить, где это место, и не могу. Где-то здесь. Могилы ведь тогда не уничтожили. Это уж потом все заросло. Ладно, идемте. А то мне кажется, что я снова вас пугаю.
Я прислушалась к себе: нет. Страшно не было. История как история. Словно и мои мысли Энск незаметно припорошил серым пеплом. Наравне с деревьями, домами, крапивой и этим вот военным, который всю дорогу пытается то ли развлечь меня, то ли напугать.
– Не клеится у нас разговор, – снова прочитал мои мысли спутник. – Должно быть, я плохой рассказчик.
За кустом сирени начиналась Татарская. Манила желтыми окнами и обещанием других, теплых разговоров. Я улыбнулась этой мысли.
Сирень выглядела совсем по-летнему: ее листья никогда не желтеют. Она как стражник на входе в чудесное человеческое царство.
– Странно.
Мой провожатый резко остановился подле сирени. Он уже не улыбался.
– Что «странно»?
– Свет… Здесь светло. Подождите… А то вы сейчас подумаете, что я сумасшедший, отнимете свои сумки и сбежите.
– Даже не собиралась.
Соврала. Я как раз думала, как бы намекнуть, что мы уже пришли и дальше я как-нибудь сама.
– Хорошо. Не надо. Я не сумасшедший. Я контрмаг. Есть такая профессия.
Про контрмагов ходило много историй. И не то чтобы их поминали недобрым словом, нет. Их боялись, им не доверяли. До войны такой профессии не было. Контрмаг – почти то же самое, что «Смерш». Говорили, что у них есть право расстреливать преступников без суда и следствия.
Я невольно поежилась.
– Надо мне было сразу признаться. Извините.
– Вам, наверное, просто захотелось поговорить с кем-то, кто вас не боится, – предположила я. – Но не получилось.
– Да. Не очень как-то вышло. Наверное, отвык.
– Ну что, идем дальше?
– Погодите. Я должен понять. Что-то изменилось. Минуту.
Прозвучало почти как приказ. Я приняла свои сумки обратно.
Он отошел по тропинке назад, к пустырю. Опустился на одно колено, чуть ли не нюхая землю. Поднялся. Осмотрел гору битого кирпича, торчащую из зарослей.
Покачал головой. Вытащил из кармана куртки небольшой черного цвета прибор, как мне показалось, похожий на амперметр. Долго вглядывался в маленькое табло.
Вернулся ко мне.
Снова присел. Положил «амперметр» на землю. Я увидела, как пляшет тонкая красная стрелка – где-то около нуля.
Посмотрел на меня снизу вверх.
– Вы заметили?
– Что?
– Вот это… Разницу, между «здесь» и «там». Впрочем… может, виной всему пилюли профессора. Идемте. Ах, да. Я не представился. Виктор… Цветков.
– А я Варя. Варвара.
Я с удивлением подумала, как не идет эта легкая летняя фамилия к его напряженному взгляду, но тотчас одернула себя: мой новый знакомый был на войне. Наверное, ему пришлось там непросто, тем более с такой специальностью. И уже никакого лета в глазах – одна только осенняя морось.
Мы остановились у калитки.
– Я все-таки приглашаю вас на прогулку по городу. Сейчас, конечно, осень и холодно. Но здесь есть красивые места.
Наверное, ему тоже было тяжело. Да еще после больницы. Хоть она и называется «санаторий с лечением», а располагается-то на верхнем этаже Озерцовской психушки.
У Евдокии Леонтьевны сын погиб в Польше, под Познанью. В доме везде их фотографии. Вот она сама, молодая, с мальчиком – Сережкой – в купленной навырост форме и фуражке. А вот Сергей в одежде рабочего на Октябрьской ткацкой фабрике. Это года за два до войны. У них была школьная практика на предприятии. А вот снова он, с товарищами, уже сержант. Снимок сделал фронтовой фотограф. Сергей на фото широко улыбается и смотрит как будто прямо в глаза. Вот снова Евдокия Леонтьевна – в народном костюме. Она и сейчас поет в самодеятельности.
В прихожей деревенская мебель, крашенная в голубой цвет, – лавка и старый шкаф-горка, за стеклянными дверками тарелки с васильками. Под лавкой калоши и валенки, на лавке – круглые коврики из треугольных лоскутков.
Евдокия выглянула в прихожую, улыбнулась:
– Варенька, как хорошо, что ты пришла. Спасибо тебе большое!
– Ну что вы, Евдокия Леонтьевна! Вы же знаете, я не могла не прийти.
Евдокии еще нет и пятидесяти, но выглядит она старше. Все из-за смерти сына. Этот год дался ей нелегко. Впрочем, она не сдалась. Никогда не позволяла себе выглядеть на людях неаккуратно – всегда чистое платье, передник, волосы забраны в тугую прическу. Она была похожа на пожилую учительницу на пенсии. Особенно если надевала очки…
Сейчас, очевидно, готовила. Руки были в муке.
– Проходи в кухню. Чаем тебя угощу. На улице такая стынь, ууу! Я вот чайник вскипятила. А что это за молодой человек был с тобой? Что-то я его не припомню.
Я поспешила снять обувь. Евдокия, конечно, сказала бы, чтобы я проходила так. Но ей тяжело мыть полы.
– Его зовут Виктор. Он помог мне с сумками.
Какое же было облегчение – поставить ношу на лавку. Осторожно, чтобы яблоки не раскатились.
– Вот и я говорю. Что ты такие тяжести таскаешь?! Ну что я, до завтра не подожду?
– Так тут еще для бабы Клавы. И вот, мне яблоки подарили. Хотите, угощу?
– Сереженька очень любил яблоки…
Мы прошли в маленькую кухню. Евдокия засуетилась, разливая воду в голубые чашки. Она любит гостей. Так и не привыкла к одиночеству.
У нее одна больная тема, к которой всегда сходятся все мысли. Она точно знает, где и как Сережа погиб. И с охотой рассказывает. Раньше я стеснялась расспрашивать и лишь недавно поняла, что ей нравится говорить о сыне. Ей важно, чтобы о нем помнила не только она одна.
– Мне из госпиталя пришло большое письмо от его, Сережиного, однополчанина. Вот он, на фотографии. В письме он все-все подробно рассказал. Они ведь там вместе были… Сереженьку моего ранило осколком, а его товарищ в том бою и сам пострадал, а его на себе из-под обстрела вынес… Они потом на соседних койках в городском госпитале оказались. Вот только Сережи не стало, а его товарищ на поправку пошел. И позже прислал мне Сережины вещи, что в карманах нашли. Мою фотографию, письма. Ключ от дома. Он его всегда носил с собой… И вот это. Дорогая вещица. Не знаю уж, откуда Сережа ее взял.
Я еще летом обратила внимание, что Евдокия Леонтьевна частенько носит на шее небольшой, но очень красивый кулон из серебра, с рубином в центре. Не прячет, но и напоказ не выставляет: если выходит со двора, то убирает под одежду.
– Я ведь сначала думала, продам. Все боялась, что будет он мне о плохом напоминать. А оказалось наоборот. Смотрю на него и словно с сыном разговариваю…
Мы шли вдоль высокого берега Волги. Виктор молчал. Смотрел себе под ноги. Холодный ветер заставил меня намотать на шею бурый от старости, но теплый шерстяной плат, и все равно было зябко.
Наверное, я в нем выгляжу как одна из тех одинаковых мрачных, рано постаревших женщин, которых каждый день встречаю в очереди. Они как тени, и я как тень.
Еще десять минут назад Виктор оживленно рассказывал про дома на набережной. Но чем дальше мы отходили от Татарской, тем мрачней он становился, а потом и вовсе замолк.
– Пошли вниз? – предложила я. – Там, наверное, меньше дует.
– Пойдем. Есть там одно место… Раньше стояла барская усадьба восемнадцатого века. Сейчас от нее уже ничего не осталось, кроме яблоневого сада. Он небольшой, деревьев десять всего. Но зато какие там яблоки! Самые вкусные в городе.
От усадьбы осталось больше, чем от Покровской церкви. Фасад с окнами, сквозь которые видно небо. Деревянный сарай у покосившегося забора. И яблони. Это красиво – темно-серые, покрытые инеем стволы и красные яблоки.
Только рвать их мне уже не хотелось.
– Она как будто горела. Усадьба. Вон, наверху, следы огня. А раньше было не видно. Варь, ну ее к лешему, эту прогулку. Я же вижу, вам неуютно. Только не понимаю, из-за погоды или вы просто не решаетесь сказать, что я – никудышный экскурсовод и плохая компания.
– Почему вы оказались в Озерцовской больнице?
– Не имею права рассказывать. Будем считать – несчастный случай на производстве. Что называется, и на старуху бывает проруха.
– Воевали.
– Да. Но давайте лучше о вас. Вы ведь впервые в Энске?
– Скорей всего, да. Но мне здесь как-то… неуютно, что ли. Как будто темно.
– А мне всегда казалось, что Энск – светлый город. Зеленый. Голуби кругом. И знаете, до нашей встречи он мне именно таким и казался. Правда, с поправкой на осень и плохую погоду. Но сейчас…
– Сейчас вы считаете, что заразились мрачным настроением от меня.
– Нет, Варь. Что-то происходит с самим городом, с нами, его жителями… Но я не могу понять что! – Он усмехнулся. – Не могу почувствовать.
Мотор автомобиля мы услышали издалека, и даже отошли к заборам, чтобы земля из-под колес до нас не долетела. Но оказалось – зря.
Забрызганная свежей грязью черная «Эмка» резко затормозила в нескольких метрах от нас. Я хорошо разглядела солдатика за рулем – молодой совсем парнишка, наверное, только успел школу окончить.
Распахнулась задняя дверца. Из машины вышел высокий подтянутый мужчина лет сорока. Армейские галифе, сапоги, короткое кожаное пальто и кожаный же военный картуз с красной звездой. Взгляд холодный, с легким прищуром. Аккуратные усики. Черные.
– Виктор Алексеевич Цветков?
– Так точно. Цветков.
– Капитан Максимов Артем Мамедович, Главное управление государственной безопасности, следователь по важнейшим делам.
– Чем могу служить?
Следователь по важнейшим делам недовольно поморщился.
– Нужна ваша консультация и помощь. Поговорим наедине?
– Думаю, Артем Мамедович, вы поинтересовались не только моим именем, прежде чем отправиться на поиски, так что должны знать, что меня комиссовали не без причины. Вряд ли я смогу оказать вам профессиональную помощь. Разве что посоветовать.
Максимов помрачнел еще заметней.
– Выходит, отказываетесь сотрудничать.